Вы здесь

Сказать почти то же самое. Опыты о переводе. Глава третья. Обратимость и воздействие (Умберто Эко, 2003)

Глава третья

Обратимость и воздействие

Выступим теперь в защиту «Альтависты».

Если прочесть приведенный выше последний итальянский перевод библейского отрывка, можно ли сделать вывод, что речь идет о плохом переводе Книги Бытия, а не о плохом переводе, скажем, «Пиноккио»? Пожалуй, да. А если бы этот текст прочел тот, кто никогда не слышал начала Книги Бытия, – догадался бы он, что речь идет об отрывке, в котором описывается, как некий бог некоторым образом сотворил мир (даже если бы ему не удалось толком понять, какую скверную путаницу он устроил)? Я бы ответил «да» и на этот второй вопрос.

Впрочем, отдадим «Альтависте» Альтавистово и упомянем другой случай, когда она повела себя вполне достойно. Рассмотрим первое четверостишие «Кошек» Бодлера{♦ 24}:


Les amoureux fervents et les savants austères

Aiment également, dans leur mûre saison,

Les chats puissants et doux, orgueil de la maison,

Qui comme eux sont frileux et comme eux sédentaires.

[Пылкие любовники и строгие ученые

Равно любят в свою зрелую пору

Могучих и ласковых кошек, гордость дома,

Которые, как они, зябки и, как они, домоседы.][43]*



Я нашел один английский перевод[44]1, показавшийся мне приемлемым:


Fervent lovers and austere scholars

Love equally, in their ripe season,

Powerful and gentle cats, the pride of the house,

Who like them are sensitive to cold and like them

sedentary.


Перед нами буквальный перевод без особых притязаний сравниться с текстом-источником; но можно было бы сказать, что тот, кто решит отправляться от английского, чтобы восстановить французский оригинал, получит нечто семантически (если не эстетически) достаточно аналогичное тексту Бодлера. Так вот, если обратиться к услугам автоматического переводчика «Альтависты» и перевести английский текст обратно на французский, получится следующее:


Les amoureux ardents et les disciples austères

Aiment également, dans leur saison mûre,

Les chats puissants et doux, la fierté de la maison,

Qui comme eux sont sensibles au froid et les aiment

sédentaires.


Следует признать, что с точки зрения семантической восстановлено очень многое из оригинального текста. Единственная настоящая ошибка допущена в четвертом стихе: наречие like («как») было принято за глагол («любят»). С точки зрения метрической (возможно, случайно) сохранился, по крайней мере, первый александрийский стих (безупречный) и одна рифма, и тем самым подчеркивается, что оригинальный текст был наделен поэтической функцией.

После того как мы столько смеялись над ошибками «Альтависты», нужно все же сказать, что в данном случае эта система предлагает хорошее (вдохновляемое здравым смыслом) определение понятия «идеального» перевода с одного языка на другой: текст В на языке Бета является переводом текста А на языке Альфа, если при обратном переводе В на язык Альфа получается текст А2, некоторым образом имеющий тот же самый смысл, что и текст А.

Конечно, мы должны определить, что́ понимается под словами «некоторым образом» и «тот же самый смысл», но сейчас мне кажется важным учитывать тот факт, что перевод, даже неверный, позволяет некоторым образом вернуться к исходному тексту. В случае нашего последнего примера (где, между прочим, был использован сначала перевод, сделанный человеком, а затем – машинный перевод) выражение некоторым образом, возможно, не относится к эстетическим ценностям, но оно, во всяком случае, предполагает «анаграфическую» опознаваемость: по крайней мере, можно сказать, что перевод «Альтависты» – английская версия этого французского стихотворения, а не какого-то иного.

Когда придется сравнивать переводы в собственном смысле слова со многими так называемыми интерсемиотическими переводами, придется признать, что «Послеполуденный отдых фавна» Дебюсси считается интерсемиотическим «переводом» «Послеполуденного отдыха фавна» Малларме{♦ 25} (и многие считают эту прелюдию интерпретацией, некоторым образом воспроизводящей то состояние духа, которое хотел навеять поэтический текст). Однако, если отправляться от музыкального текста, чтобы заново получить текст поэтический, это не приведет ни к чему. Даже не будучи деконструктивистами, мы не сможем отрицать, что каждый имеет право понимать томные, извилистые и полные вожделения звуки композиции Дебюсси как интерсемиотический перевод «Кошек» Бодлера.

3.1. Идеальная обратимость

Совсем недавно нам довелось посмотреть телевизионную постановку по мотивам «Сéрдца» Де Амичиса{♦ 26}. Кто читал эту книгу, тот признал в постановке нескольких персонажей, уже вошедших в пословицу, как Франти или Деросси и Гарроне, и, наконец, атмосферу туринской начальной школы в эпоху после Рисорджименто. Но было также отмечено, что в отношении нескольких персонажей в постановке были допущены некоторые изменения: была углублена и развита история молодой учительницы с красным пером на шляпке, выдуманы ее особые отношения с учителем и так далее. Несомненно, что человек, видевший эту постановку, даже если он всегда приходил уже после начальных титров, мог понять, что фильм снят по «Сердцу». Одни, возможно, могут кричать о предательстве, другие, пожалуй, решат, что эти изменения помогают лучше понять ободряющий дух книги, – но заниматься здесь такого рода оценками я не намерен.

Проблема, которую я перед собой ставлю, такова: смог бы борхесовский Пьер Менар{♦ 27}, не знавший книгу Де Амичиса, заново написать ее почти совершенно точно, отправляясь от телевизионной постановки? В ответ на это я, конечно, выражу сильное сомнение.

Возьмем первую фразу «Сердца»:


Oggi primo giorno di scuola. Passarono come un sogno quei tre mesi di vacanza in campagna!


[Сегодня первый день школы. Прошли, как сон, три месяца каникул в деревне!]


Посмотрим, как это переведено в недавнем французском издании (Le livre Coeur, «Книга “Сердце”»):


Aujourd’hui c’est la rentrée. Les trois mois de vacance à la campagne ont passé comme dans un rêve!


A теперь, в духе все того же Менара, попробую сделать итальянский перевод французского текста, попытавшись забыть подлинный зачин «Сердца». Уверяю, что я работал, не глядя в оригинал, то есть до того как перечел и переписал его здесь, – и потом, речь не идет об одном из таких зачинов, которые навсегда врезаются в память, как «Тот рукав озера Комо» или «Девчушка возвращается с полей»{♦ 28}. Обратившись к указаниям французско-итальянского словаря Бош и переводя буквально, я получил следующее:


Oggi è il rientro a scuola. I tre mesi di vacanza in campagna sono passati come in un sogno!


Перейдем теперь к случаю более затруднительному. Вот зачин одного французского перевода «Пиноккио»:


Il у avait une fois…

«Un roi!» diront tout de suite mes petits lecteurs.

«Non, mes enfants, vous vous êtes trompés.

Il y avait une fois un morceau de bois». (Gardair)


[Жил да был…

«Король!» – тут же скажут мои маленькие читатели.

«Нет, детки мои, вы ошиблись.

Жил да был чурбан».]


Если неизменно придерживаться буквы словаря, это можно перевести так:


C’era una volta…

– Un re! diranno subito i miei piccoli lettori.

– No, bambini miei, vi siete sbagliati. C’era una volta un pezzo di legno.


Если помните, настоящий «Пиноккио» начинается так:

C’era una volta…

– Un re! diranno subito i miei piccoli lettori.

– No ragazzi, avete sbagliato. C’era una volta un pezzo di legno.


[Жил-был…

«Король!» – немедленно воскликнут мои маленькие читатели.

Нет, дети, вы не угадали. Жил-был кусок дерева.] (ит., Э. Казакевич)


Следует признать, что возвращение к оригиналу дает хорошие результаты. Посмотрим теперь, как обстоит дело с другим французским переводом:


– Il était une fois…

– UN ROI, direz-vouz?

– Pas du tout, mes chers petits lecteurs. Il était une fois… un morceau de bois! (Gazelles)


Наблюдение первое. «Жил однажды…» – перевод правильный, но он вводится зна́ком тире, как будто здесь говорит один из персонажей новеллы. Несомненно, кто-то эти слова говорит, но это Рассказчик, то есть голос, который на протяжении текста неоднократно возвращается, но не представляет ни одно из dramatis personae[45]*. Казалось бы, ничего страшного. Но вся закавыка в том, что в переводе эти маленькие читатели, вводимые в текст вторым тире, после того как было (незаконно) поставлено первое, выходят на сцену так, будто они участвуют в «реальном» диалоге, и остается неясным статус слов direz-vouz («скажете»): то ли это маленькие читатели обращаются к автору, то ли сам автор метанарративно комментирует восклицание, приписанное ему читателями, и тем самым представляет их как Образцовых (или идеальных) Читателей, тогда как в действительности мы не знаем и никогда не узнаем, что сказали бы реальные читатели, поскольку голос автора в зародыше пресек всякую возможность их вмешательства.

Этот метанарративный прием, к которому прибег Коллоди, чрезвычайно важен, поскольку, следуя сразу же за формулой «жил да был…», он подтверждает жанр этого текста как рассказа для детей; что это не так и что Коллоди хотел говорить и для взрослых – это предмет истолкования; но если здесь и есть ирония, то возникает она именно потому, что текст подает ясный текстуальный знак (причем не как реплику в диалоге, принадлежащую невесть кому). Обойдем молчанием финальный вопросительный знак (впрочем, более приемлемый во французском тексте, чем в итальянском): здесь Коллоди был сдержаннее; самое главное, повторяю, в том, что в оригинале Рассказчик берет на себя инициативу, чтобы самому вызвать призрак в фантазии своих маленьких и неискушенных читателей, тогда как во французском переводе (Gazelles) мы непосредственно присутствуем при диалоге, в котором один говорит, а другой слушает, как будто они – dramatis personae.

И именно поэтому два процитированных выше французских перевода занимают две различные позиции на некой шкале обратимости. И первый, и второй из них обеспечивают почти полную обратимость в плане подлинности фабулы (они рассказывают одну и ту же историю, принадлежащую Коллоди), но первый придает обратимость также некоторым стилистическим чертам и стратегии высказывания, тогда как второй делает это в гораздо меньшей степени. Возможно, маленький французский читатель второго перевода сможет столь же насладиться сказкой, но читатель критический утратил бы некоторые метанарративные тонкости оригинального текста.

* * *

И это (здесь я открываю скобки) говорит нам, что одним из уровней Линейной Манифестации, способным в немалой степени сказаться на содержании, является также уровень графем, по видимости незначительных – вроде запятых или тире, вводящих диалог. Мне пришлось всерьез рассмотреть это явление, когда я переводил «Сильвию» Жерара де Нерваля, поскольку в художественной прозе, в зависимости от эпохи, страны или издателей, реплики диалога открываются либо знаком тире, либо кавычками. Между тем французы здесь действуют сложнее. Согласно наиболее распространенной ныне тенденции, когда персонаж начинает говорить, открываются кавычки; но если диалог продолжается, последующие реплики собеседников вводятся посредством тире, а финальные кавычки обозначают лишь конец обмена репликами. Авторские вставки-ремарки, отмечающие смену говорящего (как, например, «воскликнул», «заговорил» и т. п.), отделяются запятыми и не требуют выделения кавычками или тире. Правило таково: предполагается, что во всяком рассказе или романе есть часть строго повествовательная (где некий голос рассказывает о событиях) и часть диалогическая, по характеру «драматическая» или миметическая, где на сцену выводятся персонажи, ведущие диалог, так сказать, «прямой съемкой». Итак, кавычки открываются, чтобы вывести на сцену эти миметические пространства, и закрываются, когда завершается диалогический обмен репликами, обозначаемый знаками тире.

Обычно, когда французский роман переводят на итальянский язык, этой особенностью пренебрегают и располагают диалоги в соответствии с нашими критериями. Но я заметил, что в тексте Нерваля этой деталью пренебречь нельзя. Чтобы лучше понять эту технику, посмотрим, как, согласно тексту издательства «Плеяда», выдержанному в нынешней французской системе пунктуации, выглядит диалогический обмен репликами в первой главе (для удобства перевожу на итальянский):


Gettava monete d’oro su un tavolo di whist e le perdeva con noncuranza. – «Che importa, dissi, che sia lui о un altro? Occorreva pure che uno ci fosse, e quello mi pare degno d‘essere stato scelto. – E tu? – Io? Io inseguo l’immagine, null’altro».


В «Ревю де Дё Монд», где «Сильвия» впервые появилась в 1853 г., этот обмен репликами открывался знаком тире, без кавычек, но закрывался кавычками. Это решение было настолько бессмысленным, что в окончательном издании, появившемся в томике «Дочери огня» (Les Filles de Feu), финальные кавычки убраны (и начальные, разумеется, отсутствуют):


Gettava monete d’oro su un tavolo di whist e le perdeva con noncuranza. – Che importa, dissi, che sia lui о un altro? Occorreva pure che uno ci fosse, e quello mi pare degno d‘essere stato scelto. – E tu? – Io? Io inseguo l’immagine, null’altro.


И все так просто? Нет, время от времени и в «Ревю де Дё Монд», и в томике «Дочери огня» диалог вводится кавычками, и время от времени кавычки используются наряду с тире. Кроме того (как будто этого мало!), Нерваль чрезвычайно широко пользуется теми же тире, чтобы вводить побочные размышления, чтобы обозначить резкие задержки в ходе повествования, разрывы дискурса, смену темы или вольную косвенную речь. Из-за этого читатель никогда не может быть вполне уверен в том, означает ли тире, что кто-то непосредственно говорит, или же им вводится разрыв в ходе мыслей автора.

Мы могли бы сказать, что Нерваль пал жертвой не слишком аккуратной editing (редактуры). Однако из этого он извлек наибольшую выгоду: ведь эта типографская путаница сказывается на двойственности повествовательного течения[46].

И как раз двойственность в использовании тире зачастую не дает возможности разобраться в этой смене «голосов» (причем здесь-то и кроется одна из причин очарования этой новеллы), поскольку голоса персонажей еще глубже сливаются с голосом рассказчика, и события, подаваемые рассказчиком как реальные, смешиваются с событиями, происшедшими, быть может, лишь в его воображении, равно как и слова, подаваемые как действительно сказанные или услышанные, смешиваются со словами, которые лишь пригрезились или исказились в воспоминании.

Отсюда мое решение: оставить в итальянском переводе тире и кавычки там, где они стоят в сборнике «Дочери огня». Кроме всего прочего, более или менее образованному итальянскому читателю эта игра со знаком тире может напомнить романы, читанные им в старых изданиях, вследствие чего новелла Нерваля будет лучше опознаваться как текст, написанный в XIX в. Это само по себе уже немалое преимущество, если, как мы увидим в главе 7, порою переводной текст должен переносить читателя в тот мир и в ту культуру, где был написан оригинал.

* * *

Итак, обратимость может существовать и на уровне графическом, и в области пунктуации и прочих издательских условностей, как мы видели в случае «Пиноккио». Обратимость необязательно бывает лексической или синтаксической: она может относиться и к модальности высказывания.

3.2. Континуум обратимости

В свете вышесказанного обратимость представляет собою, конечно, не бинарное противопоставление (либо она есть, либо ее нет), а материю, предполагающую возможность бесконечно малых градаций. Она простирается от максимальной обратимости, как в том случае, когда английская фраза John loves Lucy («Джон любит Люси») становится итальянской фразой John ата Lucy, до обратимости минимальной. Если мы заново посмотрим «Пиноккио» Уолта Диснея, где сохраняется бо́льшая часть элементов сказки Коллоди (пусть даже со множеством вольностей, из-за которых Фея с лазурными волосами становится tout court[47]* лазурной Феей, а Сверчок из спятившего педагога превращается в симпатичного персонажа водевиля), мы увидим, что по началу мультфильма невозможно было бы реконструировать начало вербального рассказа; с другой стороны, равным образом теряется вся стратегия высказывания, благодаря которой повествование ведется голосом Коллоди[48]1.

Как пример минимальной обратимости я вспоминаю следующее. Гватемальский писатель Аугусто Монтерросо{♦ 29} написал однажды то, что принято считать самым коротким рассказом во всей мировой литературе:


Cuando despertо́, el dinosaurio todavia estaba allí.

[Когда он проснулся, динозавр все еще был там.]


Если бы речь шла о переводе этого текста на другой язык (как я сделал в скобках), было бы видно, что, отправляясь от итальянского текста, можно было бы вернуться к чему-то весьма похожему на испанский оригинал. А теперь представим себе кинорежиссера, пожелавшего снять по этому мини-рассказу фильм продолжительностью хотя бы в час. Вполне очевидно, что режиссер не может показать имярека, который спит, затем пробуждается и видит динозавра: при этом утратился бы тревожный смысл слова todavía («все еще»). Здесь можно было бы отметить, что рассказ в своей ошеломляющей простоте предлагает две интерпретации: (1) имярек бодрствует рядом с динозавром, засыпает, чтобы не видеть его, и, проснувшись, видит, что динозавр по-прежнему находится там; (2) имярек бодрствует в отсутствие каких бы то ни было динозавров в окрестностях, засыпает, видит во сне динозавра, и, когда он просыпается, динозавр из сна все еще там. Все согласятся с тем, что вторая интерпретация сюрреалистически и кафкиански «вкуснее» первой, но и первая возможность не исключается рассказом, который мог бы быть реалистическим повествованием о первобытной истории.

У режиссера выбора нет, он должен остановиться на одной из интерпретаций. Какую бы из них он ни выбрал и как бы зритель в конце фильма ни «упаковал» трактовку режиссера в макропропозицию, вполне очевидно, что, переводя эту последнюю, невозможно прийти к тексту со столь лаконичной изобразительностью, каким был оригинал. Получилось бы что-то вроде следующего:


(a) когда он проснулся, динозавр, которого старался не замечать, все еще был там;

(b) когда он проснулся, приснившийся динозавр все еще был там.


Но допустим, что режиссер избрал вторую интерпретацию. В пределах моего умственного эксперимента, учитывая, что речь идет о фильме, а он должен длиться дольше нескольких секунд, есть лишь четыре возможности: (1) он начинается с визуализации схожего опыта (герою снится динозавр, потом он просыпается и все еще видит его), затем разворачивается некая история с рядом событий, пускай драматичных и сюрреалистичных, о которых в рассказе ничего не говорится и которые, пожалуй, могут либо объяснить этот начальный опыт, либо оставить все в мучительной неизвестности; (2) показан ряд событий, пусть даже обыденных, затем все усложняется, и заканчивается фильм сценой сна и пробуждения в надлежащей кафкианской атмосфере; (3) рассказывается о разных сторонах жизни персонажа, и с начала до конца фильма то и дело навязчиво повторяется опыт сна и пробуждения; (4) предпочтение отдается экспериментальной или авангардистской трактовке, и в течение двух или трех часов попросту повторяется все одна и та же сцена (сон и пробуждение), и все тут.

Расспросим теперь зрителей четырех возможных фильмов (не знающих самого мини-рассказа): о чем говорится в фильме? О чем он собирался поведать? Мне кажется, зрители фильмов (1) и (2) смогли бы отождествить некоторые аспекты события или внушаемую ими мораль с самыми основами сновидческого опыта, но я не знаю, что они ответили бы на вопрос, о чем еще рассказывалось в этом фильме. Зрители версии (3) могли бы сделать обобщение, сказав, что́ фильм говорит о повторяющейся сновидческой ситуации, связанной с динозавром, который сначала снится, а затем появляется в действительности. Даже если бы эти зрители по большей части приблизились к буквальному смыслу мини-рассказа, они, наверное, не смогли бы восстановить его словесно с обескураживающей скудостью оригинала. Не говорим о зрителях версии (4): если бы, облекая свои впечатления в слова, они проявили педантичность, фильм они изложили бы так:


Когда он проснулся, динозавр все еще был там.

Когда он проснулся, динозавр все еще был там.

Когда он проснулся, динозавр все еще был там.

Когда он проснулся, динозавр все еще был там.

Когда он проснулся, динозавр все еще был там.


Хотите вы того или нет, но здесь речь зашла бы о другом рассказе или даже о стихотворении, вполне пригодном для антологии «Группы 63»{♦ 30}.

Здесь перед нами предстанут четыре ситуации минимальной обратимости, даже если мы согласимся с тем, что третья и четвертая версии допускают, если можно так выразиться, обратимость менее минимальную, чем две предыдущие версии. Напротив, если взять мой итальянский перевод, видно, что, имея под рукой хороший словарь, с большой долей вероятности почти неизбежно вернешься к испанскому оригиналу. Значит, перед нами случай оптимальной обратимости.

Поэтому образуется континуум градаций обратимости, и мы, пожалуй, вынуждены будем назвать настоящим переводом тот, который стремится оптимально передать обратимость.

Ясно, что критерий обратимости годится для переводов очень простых текстов, как метеосводка или коммерческое извещение. На встрече министров иностранных дел или предпринимателей из разных стран желательно, чтобы обратимость была действительно оптимальной (в противном случае может воспоследовать война или обвал цен на бирже). Если же приходится иметь дело с текстом сложным, как роман или стихотворение, критерий оптимальности существенно пересматривается.

Посмотрим, например, на начало романа Джойса «Портрет художника в юности»:


Once upon a time and a very good time it was there was a moocow coming down along the road…


[Однажды, давным-давно, в старое доброе время, шла по дороге коровушка Му-му…][49]*


Согласно разумному принципу обратимости, способы высказывания и идиоматические фразы нужно было бы переводить не буквально, а выбирая эквивалент в языке-адресате. Так, если английскому переводчику «Пиноккио» следовало бы перевести С’era una volta как Once upon a time («Жил да был»), то равным образом и Чезаре Павезе{♦ 31}, переводя этот роман Джойса как «Дедал» (Dedalus)[50], должен был бы поступить наоборот. Однако перевод Павезе звучит так:


Nel tempo dei tempi, ed erano bei tempi davvero, c‘era una muuucca che veniva giù per la strada…


Почему Павезе остановился именно на таком переводе, вполне понятно. Он не мог перевести это так: «Как-то раз, и был это вправду хороший раз» (C’era una volta, ed era dawero una bella volta), ибо это звучало бы слишком чудно́; не мог он избрать и другой вариант: «Было как-то раз, и были это вправду добрые времена» (C’era una volta, ed erano bei tempi davvero), поскольку при этом был бы утрачен эффект оригинала. Приняв свое решение, Павезе добился также некоторого эффекта «остранения», ибо английский idiom («способ выражаться») для итальянского уха звучит особенно завораживающе и архаично (и, между прочим, если говорить о буквальной обратимости, он сделал бы возможным почти автоматическое возвращение к оригиналу). Как бы то ни было, вот доказательство того, что принцип обратимости может пониматься весьма гибко.

Предлагая пока что достаточно осторожный критерий оптимальности, можно было бы сказать, что оптимален тот перевод, который позволяет сохранить обратимыми как можно большее число уровней переведенного текста, и необязательно сугубо лексический, который проявляется в Линейной Манифестации.

3.3. Дать почувствовать

В самом деле, согласно Леонардо Бруни{♦ 32}, написавшему в 1420 г. трактат «О верном переводе», переводчик «должен полагаться также на суждение слуха, чтобы не загубить и не расстроить то, что (в тексте) выражено изящно и с чувством ритма». Чтобы сберечь ритмический уровень, переводчик может отбросить почтение к букве текста-источника.

Во время летнего семинара по переводу один мой коллега дал студентам английский перевод «Имени розы» (по чистой случайности, поскольку в том месте это была единственная книга, имевшаяся и в итальянском оригинале, и в английском переводе) и, остановив свой выбор на описании портала церкви, попросил перевести этот отрывок обратно на итальянский – разумеется, пригрозив сравнить потом несколько таких упражнений с оригиналом. Когда у меня попросили совета, я сказал студентам, что их не должна беспокоить мысль о существовании оригинала. Им нужно было рассматривать английскую страницу, лежащую у них перед глазами, как оригинал. Они должны были решить, каково намерение этого текста.

Если говорить о значении буквальном, то речь шла об описании уродливых фигур, вызвавших у юного Адсона чувство головокружения. Я сказал студентам следующее: если английский текст гласит, что взору предстает a voluptuous woman, gnawed by foul toads, sucked by serpents…[51]*, то проблема не в том, чтобы найти самое подходящее слово для английского gnawed («которую глодают»), и не в том, могут ли змеи сосать. Вместо этого я попросил их прочесть эту страницу вслух, чтобы выявить ритм, который переводчик (коего следовало считать оригинальным автором) в нее вложил. Важно соблюдать этот ритм, и, если даже змéи будут кусать, а не сосать, эффект будет столь же впечатляющим. Итак, вот случай, когда принцип обратимости колеблется или же его нужно понимать в смысле более широком в сравнении с тем, что происходит, когда говорят об обратимости сугубо лингвистической. Здесь мне показалось уместным нарушить всякий принцип лексического соответствия (а также узнаваемости событий и предметов), чтобы достичь обратимости ритма описания как уровня в данном случае первостепенного.

* * *

Рассмотрим теперь отрывок из второй главы «Сильвии», где описывается танец на лугу возле старинного замка и встреча с женским образом, который на протяжении всего повествования будет неотступно терзать ум и сердце главного героя. Текст Нерваля гласит:

J’étais le seul garçon dans cette ronde, où j’avais amené ma compagne toute jeune encore, Sylvie, une petite fille du hameau voisin, si vive et si fraîche, avec ses yeux noirs, son profil régulier et sa peau légèrement h́âlée!.. Je n’aimais qu’elle, je ne voyais qu’elle, – jusque-là! A peine avais-je remarqué, dans la ronde où nous dansions, une blonde, grande et belle, qu’on appelait Adrienne. Tout d’un coup, suivant les règles de la danse, Adrienne se trouva placée seule avec moi au milieu du cercle. Nos tailles étaient pareilles. On nous dit de nous embrasser, et la danse et le chœur tournaient plus vivement que jamais. En lui donnant ce baiser, je ne pus m’empêcher de lui presser la main. Les longs anneaux roulés de ses cheveux d’or effleuraient mes joues. De ce moment, un trouble inconnu s’empara de moi.


[Я, единственный мальчик в хороводе, кружился со своей подружкой Сильвией, девочкой из соседней деревни, – черноглазая, с правильным, тронутым загаром личиком, она была олицетворением жизнерадостности и свежести!.. Я любил, я видел ее одну – до этого дня! На высокую красивую блондинку по имени Адриенна, плясавшую вместе с нами, я внимания не обратил. И вдруг, следуя фигурам танца, мы с Адриенной оказались посредине круга, вдвоем, лицом к лицу. Мы были одного с ней роста. Нам велели поцеловаться, темп песни и танца стал быстрее. Целуя Адриенну, я непроизвольно пожал ей руку. Длинные кольца ее золотистых локонов коснулись моих щек. И в то же мгновение я почувствовал какой-то неизведанный трепет…[52]*] {♦ 33}


ѣѣѣѣѣѣѣѣ ѣѣѣѣѣѣѣѣѣ


Посмотрим теперь, как это звучит в четырех итальянских переводах, самых известных и распространенных, а также в моем собственном:


Ιο еrо l’unico ragazzo nel girotondo. Vi avevo condotto la mia compagna ancora bambina, Sylvie, una fanciullina del casale accanto, così vivace e così fresca, con i suoi occhi neri, il profilo regolare e la pelle lievemente abbronzata!.. Non amavo che lei, non vedevo che lei, fino a quel momento! Avevo notato appena nel girotondo in cui si danzava una bionda, alta e bella, che chiamavano Adrienne. A un tratto, secondo le regole della danza, Adrienne si trovò sola con me in mezzo al cerchio. Eravamo di eguale statura. Ci dissero di baciarci, mentre il coro e la danza giravano più svelti che mai. Dandole quel bacio non potei fare a meno di stringerle la mano. I lunghi boccoli attorcigliati dei suoi capelli d‘oro mi sfioravano le gote. Da quell‘attimo un turbamento sconosciuto si impadronì di me. (Calamandrei)


Еrо l’unico ragazzo del girotondo, dove avevo condotto la mia compagna ancora bambina, Silvia, una fanciullina del casale accanto, vivace e fresca, con i suoi occhi neri, il profilo regolare e la pelle leggermente abbronzata… Non amavo che lei, non vedevo che lei, fino a quel momento! E avevo appena notato nel girotondo in cui danzavamo una bionda alta e bella che chiamavano Adriana. D’un tratto seguendo le regole della danza Adriana si trovò sola con me in mezzo al cerchio. La nostra statura era uguale. Ci dissero che dovevamo baciarci, mentre la danza e il coro giravano più vorticosamente che mai. Baciandola non potei fare a meno di stringerle la mano. Le lunghe anella attorcigliate dei suoi capelli d‘oro sfiorarano le mie gote. Da quell‘istante un turbamento strano si impossessò di me. (Debenedetti)


Io еrо l’unico ragazzo in quel girotondo, al quale avevo condotto Silvia, la mia giovanissima compagna, una fanciulletta del vicino villagio, tanto viva e fresca, coi suoi occhi neri, il profilo regolare e la pelle leggermente abbronzata!.. Fino a quel momento non amavo che lei, non vedevo che lei! Avevo appena notato, nel girotondo che ballavamo, una ragazza bionda, alta e bella, che si chiamava Adriana. A un certo punto, seguendo le regole della danza, Adriana venne a trovarsi sola con me nel centro del circolo. Le nostre stature erano uguali. Ci fu ordinato di baciarci, e la danza e il coro giravano sempre più animatamente. Nel porgerle il bacio, non seppi trattenermi dal premerle la mano. Le lunghe anella dei suoi capelli d‘oro mi sfioravano le guance. Da quell‘istante, un ignoto turbamento s‘impadroni di me. (Macrì)


Io еrо il solo ragazzo in quel ballo al quale avevo condotto la mia compagna ancor giovinetta, Silvia, una bambina del villagio vicino, così viva e fresca, con quegli occhi neri, il profilo regolare e la pelle leggermente abbronzata!.. Non amavo che lei, non vedevo che lei, sino a quel momento! Avevo notato appena, nel giro in cui ballavamo, una bionda, alta e bella, che tutti chiamavano Adriana. A un tratto, seguendo le regole della danza, Adriana si trovò sola con me in mezzo al cerchio. Le nostre stature erano uguali. Ci fu detto di baciarci, e la danza e il coro giravano più vivamente che mai. Dandole quel bacio, non potei fare a meno di stringerle la mano. I lunghi riccioli dei suoi capelli d‘oro mi sfioravano le guance. Da questo istante, un turbamento sconosciuto s‘impadroni di me. (Giardint)


Еrо il solo ragazzo in quella ronda, dove avevo condotto la mia compagna ancora giovinetta, Sylvie, una fanciulla della frazione vicina, così viva e fresca, con i suoi occhi neri, il suo profilo regolare e la sua carnagione leggermente abbronzata!.. Non amavo che lei, non vedevo che lei, – sino a quel punto! Avevo appena scorto, nel giro della danza, una bionda, alta e bella, che chiamavano Adrienne. A un tratto, seguendo le regole del ballo, Adrienne si trovò sola con me, proprio al centre del cerchio. Eravamo di pari statura. Ci dissero di baciarci, e la danza ed il coro volteggiavano ancor più vivaci. Nel darle quel bacio, non potei trattenermi dallo stringerle la mano. I lunghi anelli morbidi dei suoi capelli d‘oro mi sfioravan la guancia. Da quell‘istante, mi prese un turbamento ignoto. (Eco)


С точки зрения семантической все эти переводы корректны. Можно было бы сказать, что все они «верно» передают то, что происходит на лугу, и успешно навевают ту атмоферу, которую хотел воссоздать Нерваль. Читатели могли бы со словарем в руках перевести их обратно на французский, и получилось бы нечто достаточно похожее на текст Нерваля – и последний в любом случае было бы легко опознать «анаграфически»[53]. И все-таки, пусть даже другие критики это замечали, призна́юсь, что, многократно перечитав этот текст, я лишь при его переводе осознал один стилистический прием, которым Нерваль пользуется часто, хотя читатель и не отдает себе в этом отчета (если только не прочтет этот текст вслух – как должен делать переводчик, если он хочет выявить именно ритм текста). В сценах высокого сновидческого напряжения, как эта, появляются стихи: то полные александрийские, то полустишия, то одиннадцатисложники. В цитированном отрывке появляются по меньшей мере семь стихов: одиннадцатисложник (J’étais le seul garçon dans cette ronde, «Лишь я был парнем в этом хороводе»), броские александрийские (как une blonde, grande et belle, qu’on appelait Adrienne, «красотка Адриенн, стройна и белокура», и je ne pus m’empêcher de lui presser la main, «сдержаться я не мог и руку ей пожал») и несколько полустиший (Sylvie, une petite fille, «Девчушка Сильвия»; Nos tailles étaient pareilles, «Мы были ровня ростом»; Les longs anneaux roulés, «И нежно-золотые, свисающие кудри»). Кроме того, здесь присутствуют внутренние рифмы (placée, embrasser, baiser, m’empêcher, presser — все это в пределах трех строк).

Известно, что в прозаическом тексте рифма или метр зачастую нежелательны. Но только не у Нерваля: повторяю, у него эти черты появляются лишь в определенных сценах, где автор, по всей видимости, хотел (или не хотел осознанно, но дискурс его протекал так, чтобы наиболее адекватно передать его чувство), чтобы воздействие на читателя оказывалось почти подсознательно.

В этом случае переводчик не может отказаться от задачи произвести на своего читателя такое же воздействие, и мне кажется, что в четырех переводах, цитированных выше, попытки добиться такого воздействия сделано не было, если не считать кое-каких результатов, которые я назвал бы случайными, поскольку они возникают в силу буквального перевода (как поп amavo che lei / non vedevo che lei, «я лишь ее любил, / я видел лишь ее» или una bionda alta e bella, «высокую блондинку», – и лишь в первом переводе есть одиннадцатисложник eravamo di eguale statura, «мы были одинакового роста»). Для меня же речь шла о том, чтобы воспроизвести прежде всего именно это воздействие, даже ценою обязанности переводить буквально. И не только это: если по причинам лингвистическим я не мог состязаться с решением Нерваля, приведенным строчкой выше, я должен был тем или иным образом возместить эту потерю строчкой ниже.

Теперь еще раз предложу свой перевод, выделив курсивом стихи, которые мне удалось воспроизвести:


Еrо il solo ragazzo in quella ronda, dove avevo condotto la mia compagna ancora giovinetta, Sylvie, una fanciulla della frazione vicina, così viva e fresca, con i suoi occhi neri, il suo profilo, regolare e la sua carnagione leggermente abbronzata!.. Non amavo che lei, non vedevo che lei, – sino a quel punto! Avevo appena scorto, nel giro della danza, una bionda, alta e bella, che chiamavano Adrienne. A un tratto, seguendo le regole del ballo, Adrienne si trovò sola con me, proprio al centro del cerchio. Eravamo di pari statura. Ci dissero di baciarci, e la danza ed il coro volteggiavano ancor più vivaci. Nel darle quel bacio, non potei trattenermi dallo stringerle la mano. I lunghi anelli morbidi dei suoi capelli d’oro mi sfioravan la guancia. Da quell’istante, mi prese un turbamento ignoto.


[Я был одним парнишкой в этой ронде, куда привел свою подружку, чуть ли не ребенка, Сильвию, девушку из ближайшей округи, такую живую и свежую, с черными глазами, правильным профилем и слегка загорелой кожей!.. Я лишь ее любил, я видел лишь ее, – до той минуты! В круженье хоровода я лишь едва приметил высокую блондинку, красотку, которую звали Адриенной. И вдруг, следуя правилам пляски, Адриенна очутилась одна передо мной, прямо в центре круга. Оказалось, что ростом мы – ровня. Нам велели поцеловаться, и пляска и песня закружились живее прежнего. Целуя ее, я не сумел удержаться и пожал ей руку, и нежно-золотые, свисающие кудри щеки моей коснулись. С этого момента мною овладела неведомая тревога.]


Не всегда замещение получается удачным. Столкнувшись с полустишием Nos tailles étaient pareilles («Мы были ровня ростом»), я не сумел отыскать столь же благозвучный семисложник и остановился на десятисложнике, который, взятый сам по себе, звучал бы скорее воинственно (Eravamo di pari statura, «Оказалось, что ростом мы – ровня»). Но даже в данном случае мне кажется, что в потоке речи эта ритмизованная фраза подчеркивает симметрию двух персонажей, оказавшихся лицом к лицу друг с другом.

Следует отметить, что ради удовлетворительного стиха я вынужден был позволить себе лексическую вольность, то есть воспользоваться галлицизмом. Я имею в виду фразу Еrо il solo ragazzo in quella ronda («Я был одним парнишкой в этой ронде»). Французское ronde («хоровод») – слово очень красивое и «певучее», и Нерваль чередует его словами danse («танец») и cercle («круг»). И все же, поскольку весь этот абзац построен на повторяющемся круговом движении, слово ronde используется в нем дважды, a danse — трижды. Так вот, слово ronda в итальянском не означает danza («танец»), хотя в этом смысле его употреблял Д’Аннунцио. Но я уже единожды использовал слово hallo («пляска») и трижды – danza («танец»). Если бы у меня не было ничего другого, чтобы построить одиннадцатисложник, мне пришлось бы покориться и опять использовать danza, но я с крайней неохотой написал бы Em il solo ragazzo in quella danza («Я был одним парнишкой в этом танце»), поскольку двойной звук z в слове ragazzo («мальчик», «парень») неприятно перекликался бы с тем же звуком в слове danza. Поэтому я счел себя обязанным (к великому своему удовольствию) использовать слово ronda (как это делается в одном переводе Мэри Молино Бонфантини) и заручился прекрасным поводом простить самому себе этот галлицизм.

В других случаях, как водится, приходится возмещать утраты. Когда мы читаем:


J’étais le seul garçon dans cette ronde, où j’avais amené ma compagne toute jeune encore, Sylvie, une petite fille,


[Лишь я был парнем в этом хороводе, куда я привел свою совсем еще юную подружку, девчушку Сильвию,] —


то Сильвия является на сцену на волне семисложника, словно балерина в пачке. В итальянском переводе мне не удалось наградить ее столь эффектным выходом, хоть я и сохранил начальный одиннадцатисложник; пришлось удовольствоваться тем, что я предварил появление Сильвии стихом la mia compagna ancora giovinetta («свою подружку, чуть ли не ребенка»)… Иногда я терял александрийские стихи и вводил одиннадцатисложники (non vedevo che lei, – sino a quell punto, «я видел лишь ее – до той минуты»). Мне не удалось передать александрийский стих Je ne pus m’empêcher de lui presser la main («Сдержаться я не мог и руку ей пожал»), но сразу вслед за этим вместо Les longs anneaux roulés («И нежно-золотые, свисающие кудри») я выстраиваю три полустишия, то есть полтора александрийских стиха. Короче говоря, в цитированном абзаце и в тех, что идут за ним, из шестнадцати стихов Нерваля я сохранил шестнадцать (хоть и не всегда в том же месте, где они были в оригинале) и, как мне кажется, исполнил свой долг переводчика – по крайней мере, в том случае, если они не воспринимаются с ходу, как не воспринимаются они с ходу и в оригинале.

Разумеется, я был не единственным переводчиком, попытавшимся передать скрытые в «Сильвии» стихи, и мне кажется, любопытно будет продолжить этот эксперимент на других отрывках, рассмотрев три английских перевода[54]. В нижеследующих примерах разделительные косые черты проставлены, конечно, мною, чтобы при необходимости выявить метрические цезуры.

Третья глава «Сильвии», воспоминание об Адриенне (в полусне):

Fantôme rose et blond / glissant sur l’herbe verte à demi baignée de blanches vapeurs.


[Розово-белый призрак, / скользящий по зеленой траве, едва увлажненной белыми испарениями.]


Мне удалось перевести это так:


Fantasma rosa et biondo / lambente l’herba verde, / appena bagnata di bianchi vapori (Eco), —


и, как видно, после двух семисложников я вставил двойной шестисложник. Из английских переводчиков Галеви теряет почти весь ритм:


A rosy and blond phantom gliding over the green grass that lay buried in white vapour. (Halévy)


Олдингтон теряет начальный стих, но затем возмещает его:


A rose and gold phantom gliding over the green grass, / half bathed in white mists. (Aldington)


Сибурт, как и я, прибавляет один стих, чтобы возместить некую предшествующую или последующую потерю:


A phantom fair and rosy / gliding over the green grass, / half bathed in white mist. (Sieburth)


Немного ниже читаем:

Aimer une religieuse / sous la forme d’une actrice!.. et si c’était la même? – Il y a de quoi devenir fou! c’est un entraînement fatal où l’inconnu vous attire comme le feu follet – fuyant sur les joncs d’une eau morte… <или: comme le feu follet – fuyant sur les joncs d’une eau morte>


[Монашенку любить / в обличии актрисы!.. / А вдруг это она? – Есть от чего сойти с ума! Это роковое притяжение, когда неведомое влечет вас блуждающим огнем, / бегущим по рогозу / стоячего пруда…]


Здесь есть самый настоящий александрийский стих и три полустишия. Галеви воспроизвел некоторые ритмы, как мне кажется, по чистой случайности, потому только, что буквальный перевод порождал их почти самопроизвольно:


То love a nun in the form of an actress! – and suppose it was one and the same! It was enough to drive one mad! It is a fatal attraction when the Unknown leads you on, like the will-o’ – the wisp that hovers over the rushes of a standing pool. (Ηαlévy)


Олдингтон не прилагает к этому никаких усилий, и единственное его полустишие возникает лишь из-за того, что (как случилось и с другими переводчиками) невозможно перевести французское feu follet («блуждающий огонь») на английский иначе, как will-o’ – the wisp:


To love a nun in the shape of an actress… – and suppose it was the same woman? It is maddening! It is a fatal fascination where the unknown attracts you like the will-o’ – the wisp moving over the reeds of still water. (Aldington)


Сибурт точно выстраивает два александрийских стиха и два полустишия:


То be in love with a nun / in the guise of an actress! – and what if they were one and the same! It is enough to drive one mad – the fatal lure of the unknown drawing one ever onward / like a will o’the wisp / flitting over the rushes of a stagnant pool. (Sieburth)


Я потерял начальный александрийский стих, но, в возмещение других утрат, ввел три других стиха:


Amare una religiosa sotto le spoglie d’una attrice!.. e se fosse la stessa?! / C’è da perderne il senno! / è un vortice fatale / a cui vi trae l‘ignoto, / fuoco fatuo che fugge / su giunchi d‘acqua monta… (Eco)


Возможно, я переусердствовал, но меня соблазнил «певучий» тон этого периода. Я исходил из следующего принципа: если скрытые ритмы должны расцвечивать текстовую ткань, то мне нужно полагаться не столько на подсчеты прихода и расхода, сколько на гений языка, следовать естественному потоку речи и воплощать в слова все ритмы, пришедшие ко мне самопроизвольно. Но Сибурт отыгрался в главе 14, где мы обнаруживаем блестящие начальные строки:


Telles sont les chimères / qui charment et égarent / au matin de la vie. / J’ai essayé de les fixer sans beaucoup d’ordre, mais bien des cœurs me comprendront. Les illusions tombent l’une après l’autre, / comme les écorces d’un fruit, et le fruit, c’est l’expérience. Sa saveur est amère: elle a pourtant quelque chose d’́âcre qui fortifie.


[Вот каковы химеры: / чаруют и сбивают / с пути на зорьке жизни. / Решил их записать я / почти что без порядка, но немало сердец меня поймет. Иллюзии все время опадают, / как кожура плода, а плод – это опыт. Хоть горек он на вкус, но есть в нем и что-то терпкое, подкрепляющее.]


Как видим, перед нами два александрийских стиха, два полустишия и одиннадцатисложник. И опять мне кажется, что два стиха, которые только и остались у Галеви, стали самопроизвольным результатом буквального перевода:


Such are the charms that fascinate and beguile us / in the morning of life. / I have tried to depict them without much order, but many hearts will understand me. Illusions fall, like leaves, one after another, and the kernel that is left when they are stripped off is experience. The taste is bitter, but it has an acid flavor that act as a tonic (Halévy)


Чуть лучше справляется с задачей Олдингтон (три александрийских стиха и одно полустишие):


Such are the delusions which charm and lead us astray in the morning of life. / I have tried to set them down in no particular order, but there are many hearts / which will understand me. Illusions fall one by one, like the husks of a fruit, / and the fruit is experience. Its taste is bitter, yet there is something sharp about it which is tonic. (Aldington) .


Я старался вести себя похвально:


Tali son le chimere / che ammaliano e sconvolgono / all‘alba della vita. Ho cercato di fissarle senza badare all’ordine, ma molti cuori mi comprenderanno. Le illusioni cadono l’una dopo l’altra, come scorze d’un frutto, / e il frutto è l’esperienza. / Il suo sapore è amaro; e tuttavia esso ha qualcosa di aspro che tonifica. (Eco) .


Но Сибурт справился лучше: ему удалось почти всегда вставлять стихи точно там, где они стоят у Нерваля:


Such are the chimeras / that beguile and misguide us / in the morning of life. / I have tried to set them down without much order, but many hearts will understand me. Illusions fall away one after another like the husks of a fruit, / and that fruit is experience. It is bitter to the taste, / but there is fortitude to be found in gall… (Sieburth)


В следующем абзаце читаем:


Que те font maintenant / tes ombrages et tes lacs, / et même ton désert?


[И что же мне теперь / твои озера, кроны, / сама твоя пустыня?]


Поначалу я перевел так: «Что скажут мне теперь твои тенистые купы и твои озера, сама твоя пустынная местность?» – чтобы передать двойной смысл слова ombrages (это кроны деревьев, и они дают тень). Затем, чтобы сохранить александрийский стих, я отказался от тени и сделал такой выбор:


Che mi dicono ormai / le tue fronde e i tuoi laghi, / e il tuo stesso deserto? (Eco)


Я потерял «тень», надеясь на то, что ее образ будет навеваться и предполагаться словом «купы» (fronde), но сохранил метрику.

В некоторых случаях оказываешься перед привычной дилеммой: если хочешь что-то сохранить, теряешь что-то другое. Вот, например, конец второй главы, когда говорится, что в песне Адриенны на лугу


la mélodie se terminait à chaque stance par ces trilles chevrotants / que font valoir si bien les voix jeunes, quand elles imitent par un frisson modulé la voix tremblante des aïeules.


[каждый куплет завершался такой дрожащей трелью, / которая столь красит юные голоса, когда они этим трепещущим переливом подражают неверному голосу бабушек.]


ѣ ѣ


Здесь, несомненно, есть стих, подкрепляемый далее рифмой (трели chevrotants, «дрожащие», а старческий голос tremblante, «неверный»), и есть игра аллитераций, навевающая представление о старушечьих голосах. Многие итальянские переводчики утрачивают и стих, и рифму; что же касается аллитерации, то обычно они используют слово tremuli («подрагивающие») для chevrotants и tremolante («дрожащий») для tremblante (допуская тавтологию, которая мне не нравится). Я сделал ставку на аллитерацию, введя целых четыре семисложника:


La melodia terminava a ogni stanza / con quei tremuli trilli / a cui san dar rilievo / le voci adolescenti, quando imitano con un fremito modulato la voce trepida delle loro antenate. (Eco)


Наконец, многократно в ходе перевода этих отрывков я отказывался от лексической и синтаксической обратимости, поскольку считал, что действительно важным уровнем является метрический, и на нем-то я и играл. Таким образом, я заботился не столько о буквальной обратимости, сколько о том, чтобы оказать то же самое воздействие, которое, согласно моей интерпретации, текст стремился произвести на читателя[55].

* * *

Si licet[56]*, я хотел бы процитировать одну страницу из Террачини (Terracini 1951) о переводе «Сентиментального путешествия» Лоренса Стерна, выполненном Фо́сколо{♦ 34}. Развивая одно из наблюдений Фубини, Террачини рассматривает краткий отрывок стерновского оригинала:


Hail, ye small sweet courtesies of life, for smooth do ye make the road of it.


[Привет вам, мелкие и прелестные любезности жизни, ибо выравниваете вы путь ее.]


Фо́сколо переводит это так:


Siate pur benedette, о lievissime cortesie! Voi spianate il sentiero alla vita. (Foscolo)


И Фубини, и Террачини отмечали, что здесь перед нами решительный отход от буквы оригинала, и восприимчивость Фо́сколо заменяет собою восприимчивость Стерна. Вместе с тем у Фо́сколо проявляется «наивысшая верность тексту, в одно и то же время содержательная и формальная», и она «обнаруживается в ритме, который свободно, но притом верно отзывается в такой пропорции отрезков текста, благодаря которой экспрессивная волна стягивается и распростирается так, как это желательно оригиналу и как он сам подсказывает» (Terracini 1951, изд. 1983: 82–83).

3.4. Воспроизвести то же самое воздействие

И здесь можно отказаться не только от таких сомнительных понятий, как сходство означаемого, эквивалентность и прочие расхожие доводы, но и от идеи сугубо лингвистической обратимости. Ныне многие авторы говорят не об эквивалентности означаемого, а о функциональной эквивалентности, или о «теории скопоc» (skopos theory): перевод (особенно в случае текстов эстетической направленности) должен производить то же самое воздействие, к которому стремился оригинал. В этом случае говорят о равенстве обмениваемых ценностей, которое становится величиной, подлежащей обсуждению (Kenny 1998: 78). Крайним случаем был бы здесь, например, перевод Гомера прозой, обоснованный следующим предположением: во времена Гомера эпос был тем же, чем в наши дни является повествовательная проза[57].

Конечно, при этом предполагается, что переводчик выдвигает некую истолковательную гипотезу о том, каким должно быть воздействие, предусмотренное оригиналом, и я охотно принимаю наблюдение Дузи (Dusi 2000: 41), подсказывающее, как понятие воспроизведенного воздействия можно вывести из моей идеи intentio operis[58]* (Eco 1979, Eco 1990).

Подвигнутый замечаниями Террачини, я решил пересмотреть начало оригинального текста Стерна и итальянского перевода Фо́сколо, и вот:

– They order, said I, this matter better in France.

– You have been in France? said my gentleman, turning quick upon me with the most civil triumph in the world. – Strange! quoth I, debating the matter with myself. That one and twenty miles sailing, for ‘tis absolutely no further from Dover to Calais, should give a man these rights – I’ll look into them: so, giving up the argument, I went straight to my lodgings, put up half a dozen shirts and a black pair of silk breeches – «the coat I have on», said I, looking at the sleeve, «will do»; – took a place in the Dover stage; and the packet sailing at nine the next morning, – by three I had got sat down to my dinner upon a fricassee’d chicken so incontestably in France, that had I died that night of an indigestion, the whole world could not have suspended the effects of the Droits d’aubaine, – my shirts, and black pair of silk breeches – portmanteau and all must have gone to the King of France; – even the little picture which I have so long worn, and so often have told thee, Eliza, I would carry with me into my grave, would have been torn from my neck!


[– Во Франции, сказал я, это устроено лучше.

– А вы что, бывали во Франции? – спросил мой джентльмен, быстро оборачиваясь ко мне и торжествуя победу с самым учтивым видом. – Странно! – молвил я, обсуждая сам с собою эту тему. – Что двадцать одна миля плавания, ведь от Дувра до Кале ни в коем случае не дальше, может дать человеку такие права. – Посмотрим: и, прекратив спор, я отправился прямо домой, уложил полдюжины рубашек и пару черных шелковых штанов, «то платье, что сейчас на мне», сказал я, взглянув на рукав, «сойдет», – взял место в дуврской карете; суденышко отходит на следующий день в девять утра, – в три я уже сидел за обедом перед фрикасе из цыпленка, столь неоспоримо во Франции, что, умри я в эту ночь от несварения желудка, целый мир не смог бы приостановить действие Droits d’aubaine[59]; – мои рубашки, черные шелковые штаны, – чемодан и все прочее досталось бы французскому королю, – даже миниатюрный портрет, который я ношу так давно и хотел бы, как я часто говорил тебе, Элиза, унести с собой в могилу, даже его сорвали бы с моей шеи!][60]*


A questo in Francia si provvede meglio – diss’io.

– Ma, e vi fu ella? – mi disse quel gentiluomo; e mi si volse incontro prontissimo, e trionfò urbanissimamente di me.

– Poffare! – diss’io, ventilando fra me la questione – adunque ventun miglio di navigazione (da Douvre a Calais non si corre né più né meno) conferiranno si fatti diritti? Vo‘esaminarli. – E, lasciando andare il discorso, m‘avvio diritto a casa: mi piglio mezza dozzina di camicie, e un paio di brache di seta пега.

– L’abito ch’io ho indosso – diss‘io, dando un‘occhiata alla manica – mi farà.

Mi collocai nella vettura di Douvre: il navicello veleggiò alle nove di seguente: e per le tre mi trovai addosso a un pollo fricassé a desinare – in Francia – e sí indubitabilmente che, se mai quella notte mi fossi morto d‘indigestione, tutto il genere humano non avrebbe impetrato che le mie camicie, le mie brache di seta nеrа, la mia valigia e ogni cosa non andassero pel droit d’aubaine in eredità al re di Francia – anche la miniatura ch’io porto meco da tanto tempo e che io tante volte, о Elisa, ti dissi ch‘io porterei meco nella mia fossa, mi verrebbe strappata dal collo. (Fóscolo)


Бесполезно отыскивать здесь буквальные несоответствия. Стерн и его стиль нам известны. Удивляет то, как Фо́сколо (который, как известно, вдохновлялся «благородным» неоклассицизмом), даже используя язык, знакомый итальянскому читателю XIX в. – как, впрочем, и ему самому, – сумел передать разговорный, шутливый и непринужденный тон оригинала.

Вот хороший пример уважения (пусть и не буквального) к интенции текста.