Вы здесь

Глаз бури. Глава 8. В которой Дуня ищет Софи и обращается за содействием ко всем подряд. Сама же Софи, оказавшись в неизвестном ей месте, немедленно вступает в борьбу за свою свободу (Е. В. Мурашова, 2015)

Глава 8

В которой Дуня ищет Софи и обращается за содействием ко всем подряд. Сама же Софи, оказавшись в неизвестном ей месте, немедленно вступает в борьбу за свою свободу

Туманов с интересом смотрел на стоящую перед ним девушку. Сесть она упорно отказывалась, выпить или съесть что-нибудь – тоже. При этом говорила, не останавливаясь, уже без малого четверть часа.

Большую часть сказанного Туманов пропустил, хотя смотрел и слушал внимательно. Он уж давно привык, что слова редко бывают главными, и не удивлялся этому. Главного словами не скажешь.

От девушки пахло сушеными сливами. Запах, пожалуй, приятный, но неожиданный, характерный скорее для стариков. В тускловатых глазах с перламутровыми белками иногда взблескивали короткие бегучие огоньки, явно искусственно разжигаемые. Утонченная скромность наряда, манера держаться, речь – все выдавало принадлежность девушки к высшему классу. Попытки скрыть все это добавляли в картину несвойственное ей высокомерие.

– Так что ж вы с Софьей? – спросил Туманов.

– Мы с детства дружим, я ж говорила, – сказала девушка, тряхнув маленькой головой и нетерпеливо переступив с ноги на ногу, как это делают породистые жеребята. – У нас секретов нет, оттого я и про вас знаю…

– Что, она тебя ко мне послала?

– Нет, так сказать нельзя, – девушка смущенно потупилась. – Видите ли… Для нас с Софи одинаково очевидны проблемы современного российского общества, но вот цели и задачи образованного сословия на данном этапе мы понимаем по-разному. Софи, как вы знаете, служит в земстве…

– А вы со товарищи что ж? Бомбы кидаете?

– Ну почему вы так? – в голосе девушки послышались слезы незаслуженно обиженного ребенка. – Я же вам объяснила все, как могла, подробно. Полагала, вам это понятнее будет, чем мне самой. Я в имении родилась, титул, деньги, светская жизнь. Чтоб из этой паутины вылезти…

– А зачем же вылезать? – с интересом спросил Туманов. – Что, скажи, для девицы плохого, когда о куске хлеба думать не надо, развлечения, кавалеры…

– Но есть же ответственность, долг перед народом…

– Перед каким народом, дура ты блажная?! – внезапно озлился Туманов. Оля вздрогнула, сделала шаг назад, прижалась спиной к муаровой драпировке. – Федька! Федька, поди сюды!

В дверь осторожно просунулась широкая физиономия тумановского лакея.

– Прикажете чай подать, Михал Михалыч? Или кофею? – спросил он, не показываясь, впрочем, целиком, и внимательно наблюдая за движениями рук хозяина.

– Нет! Скажи-ка нам теперь, Федька, ты – народ?

– Ну-у дак… – Федька помолчал в замешательстве, потом нашел выход. – Если вы приказать изволите, то – народ!

– Ладно, значит народ. А теперь скажи, вот эта барышня тебе чего-нето должна?

– Барышня?! Мне?! – изумился Федька и, на мгновение позабыв о должной почтительности, молча потряс головой. – Ни в коем разе. Да я и вижу ее в первый раз в жизни. Как же можно?

– Ладно. Пошел вон, болван, – Федькина голова исчезла. – Вот видишь…

– Это ничего не доказывает, – тут же возразила Оля. – Федор – лакей. Его внутреннее устройство извращено близостью к…

– К кому? Ко мне, что ли? – усмехнулся Туманов. – Федька – как раз мой лакей, да и то недавно, а до того в порту каталем работал, а еще раньше – в деревне жил… Самый, что ни на есть, народ… А я – что же?

– Именно поэтому я к вам и пришла, – горячо заговорила Оля. – Вы, сами поднявшись из низов, лучше других знаете, какая несправедливость и эксплуатация царят там, сколько людей гибнут во мраке угнетения и невежества. Но там же зреют и зерна протеста. В наши дни единственная достойная цель людей, которые имеют ум и средства – всемерно способствовать пробуждению этой народной души и направлять ее…

– Послушай, Ольга, и постарайся понять, – Туманов устало вздохнул. – Я давно уже не могу вообразить себе не только достойной, но даже и недостойной цели, к которой я мог бы стремиться… Все, что ты говоришь касательно цели – чепуха и опасный бред. Но это по цели. По сути я тебя понимаю, потому что страсть и накал обновления – это вещи, которые действительно могут волновать и волнуют даже меня. Что ж ты от меня хочешь?

– Денег, – спокойно сказала Оля. – Если вы не разделяете наших целей и не готовы работать с нами рука об руку ради справедливого переустройства общества, дайте хотя бы денег. Этим вы внесете свой вклад. И Софи…

– Что ж, Софья тоже в это твое «дело» верит?

– Вам лучше с ней самой об этом потолковать, – уклончиво сказала Оля и лукаво улыбнулась, переводя разговор в другое русло. – Но вот вы говорили об отсутствии у вас интересов. А что ж Софи? Я ее подруга, мне знать важно…

– Ольга! Ты это брось! – Туманов погрозил девушке пальцем. – Иначе, так и знай, гроша ломаного на свою гребаную революцию не получишь.

Оля пятнисто покраснела.

– Значит, так, – откровенно усмехаясь, продолжал Туманов. – Здесь я подумать должен. Все-таки дело это, как ни крути, противозаконное, а я – честный коммерсант и прочая петрушка… И ты права. Желаю на эту тему с Софьей лично потолковать. Сюда она больше не пойдет, могу вас обеих в любой ресторан пригласить, по вашему выбору. Выберите уж поприличней, все равно эксплуататор, то есть я, платит. В «Донон» можно, «Кюба», «Аркадия» или уж в новый, к Федорову…

Оля кусала губы. Противоречивые чувства боролись в ней, прямо отражаясь на лице.

– Простите, Михаил Михайлович, – наконец, сказала она. – Мы с Софи девицы и не посещаем рестораны. Тем более…

– Тем более, в сопровождении такой швали, как я. Это ты хотела сказать, – не спросил, а скорее утвердил Туманов. – Достойная позиция. Так тебя и воспитывали. Просто в имении жить скучно, и ты на волю рвешься. Только не надо из себя теперь любовь к народу корчить, ладно? Но давай напрямики. Я шваль, ублюдок и денежный мешок в одном лице. Ты аристократка и революционерка. Заключим сейчас честную сделку. Ты уговариваешь Софью поужинать со мной в ресторане. Сама будешь тут же и сможешь проследить за соблюдением приличий и конфидентом – я закажу отдельный кабинет и ничем Софьиной репутации не поврежу. На твою, госпожа карбонарка, мне, уж извини, плевать. А после, тем же вечером, когда ты свою роль исполнишь, я даю тебе денег на твою агитацию, печатание листовок, манифестов и прокорм идейных идиотов, которые ни к какому иному делу себя приспособить не сумели… Согласна?

Некоторое время Оля молчала, и Туманов подумал, что вот сейчас она обожжет его каким-нибудь последним словом и уйдет, вздернув подбородок. Но Оля заговорила по-другому.

– Вы честны по крайней мере, – медленно произнесла она. – Это, если разобраться, дорогого стоит.

– Честным меня еще никто не называл, – польщенно усмехнулся Туманов. – Ты первая.

– Пускай, – Оля кивнула, и Туманов не сразу понял, что это и есть согласие на сделку. – Я вам сообщу. Но за Софи никто решить не может. Ждите.

После ухода Оли Туманов велел Федьке принести из подвала вина. Налил в мутный стакан, выпил длинными медленными глотками. Вино имело вкус растворенных в холодной воде осенних листьев. Туманов снова наполнил стакан.

«Что ж ей подарить? – пробормотал про себя. – Побрякушки – не возьмет, наряды – тоже… Что ж?»

Он развернул газету «Новое время», нашел отдел торговой рекламы, и почти сразу же отыскал то, что, как ему казалось, и было нужно: «Во! – «мопсики механические, бегают как живые»»

– Федька! – взревел Туманов. – Пошли кого-нибудь сейчас же на Большую Морскую, тридцать. Там магазин «Парижские игрушки». Пусть купят пару – нет, пять! – мопсиков. Они бегать должны, слышишь, болван?!

Федька округлил глаза, но промолчал. Если хозяину надо теперь пять механических мопсиков, значит, так тому и быть. «Ежели у тебя столько денег, так и желания должны быть какие-нибудь… с подковыркой… Ну не хотеть же в таком разе щей с капустой, хромовые сапоги со скрипом или голубую жилетку из парчи…» – так или приблизительно так рассуждал Федор, спускаясь по лестнице.

Между тем Туманов допил вино, взял тупой и широкий нож, которым разрезал книги и журналы, и принялся методично обдирать со стен шелковые обои с золотыми медальонами из алых роз и багровых георгинов на коричневом фоне. За этим занятием и застал его Иннокентий Порфирьевич, перед отправкой слуги зашедший уточнить потребное количество мопсиков.


Доселе Дуне не случалось бывать в полицейском участке.

Поначалу впечатление образовалось самое гнетущее. Низкие потолки, грязные полы, какой-то жир на скамьях, скрипучие ободранные двери. Из-за двери в кутузку несутся пьяные крики, ругательства, плач:

– Звери! Звери! Душегубы проклятые!

– Артюшка, Артюшенька мой…

– Па-азвольте, вы известным порядком пра-ава не имеете, как я есть достопочтенный гражданин…

По коридору вдоль дверей расхаживает городовой в черной суконной шинели с шашкой-«селедкой» на черной портупее, часто заглядывает в глазок, грубо рявкает: «Не ори! Не то…»

Впрочем, к Дуне в участке отнеслись хоть и с недоверием, но и с сочувствием тоже. Пожилой дежурный, усатый, как морж в зоологическом саду, раз за разом спрашивал у растерявшейся девушки, может ли она быть совершенно уверена в том, что сидящие в карете люди были барышне Домогатской не знакомы, и она не уехала с ними по собственной воле.

– Может быть, она вас на помощь звала? – интересовался он, зная уж из Дуниных рассказов, как было дело. – Или отбивалась от них? Или после из кареты крикнула что-то?

– Да нет же, нет! – едва не плача от обиды и страха, отвечала Дуня. – Поймите ж, времени и возможности у нее не было…

– Ну, время крикнуть чего-нибудь у жертвы всегда есть, – рассудительно заметил пристав. – Не зарезали ж они ее сразу… Да и тогда какой-нето звук человек завсегда издаст. Я, поверьте, по опыту знаю…

Дуня чувствовала, как дрожь буквально пронизывает ее тело, и стискивала зубы до противного хруста, чтобы они не стучали друг об друга.

– Вы бы ехали сейчас домой, – сочувственно заметил полицейский. – Отдохнули б, чаю с мятой напились. Ночь же уже. Матушка ваша, наверное, теперь изводится, все глаза проглядела. Вот вы уж и успокойте ее. А там, глядишь, и подруга ваша объявится… Что ж, девицы нынче совсем свободных правил стали, отсюда и безобразия умножились… А не найдется, так мы ее искать станем, не извольте беспокоиться. И человек тот, которого возле чайной по башке-то шандарахнули, Бог даст, к завтрему в память придет, и чего-нето нам порасскажет. Глядишь, картина-то и прояснеет… Верьте, барышня Евдокия Матвеевна, моему полицейскому опыту: обыкновенно все ерунда какая-нибудь оказывается. Это вам нынче с испугу, да с устатку мнится: ах, черный плащ, ах, черная карета, ах разбойники! А поутру-то все и просветлеет, и обнаружится у вашей отчаянной приятельницы какое-нибудь романтическое приключение или уж жизненный скандал, к ведению полиции, увы! – никакого касательства не имеющий.

– Да, да, вы, быть может, правы, – убито пробормотала Дуня, понимая уже, что никто ночью Софи искать не станет. – Мне бы домой теперь…

– Не извольте беспокоится, барышня, – ласково откликнулся дежурный. – Сейчас извозчика найдем и все обозначим в лучшем виде…


Всю ночь Дуня и Мария Спиридоновна не спали, вскакивали с кроватей на малейший шум, бежали к двери или окну. Вдруг Софи возвернулась?

В домыслы дежурного полицейского Дуня не поверила ни на минуту. Какие романтические знакомые могли затащить Софи в карету?! Чушь и бред!

К утру стало окончательно ясно, что Софи попала в беду. Провожаемая причитаниями матери, Дуня, с синяками под глазами и запавшими висками, отправилась на конке в больницу. Почти ничего не соображая от волнения, как-то проработала первую половину дня.

– Что с вами, Дуняша? На вас лица нет! Не захворали ли сами? – заботливо спросил у девушки пожилой доктор Иван Гаврилович.

С трудом удерживаясь, чтоб не разрыдаться, Дуня прерывающимся голосом сказала, что, действительно, голова с утра раскалывается и вроде бы даже тошнит…

– Поноса не было? – деловито поинтересовался врач. – Рвоты?

– Н-нет, – запинаясь, ответила Дуня.

– Идите, немедленно идите домой! – твердо сказал Иван Гаврилович. – Выпейте чаю с медом и липовым цветом, накройтесь одеялом и хорошенько пропотейте. Инфекция с кишечным синдромом – это, знаете ли, милочка, штука коварная. Да что мне вам объяснять? Вы сами к медицине причастны. Но я – старше и опытнее. Поэтому, повторяю, мои рекомендации – немедленно домой!

– Спасибо, Иван Гаврилович! – не глядя в глаза, поклонилась Дуня и, скоро переодевшись, вышла из больницы, с удовольствием вдыхая морозный, пахнущий дымом (а не карболкой!) воздух.

Идти домой она не хотела. Увы! – никакой надежды на скорое возвращение Софи у нее не осталось. Людей не увозят ночью, насильно, в черной карете лишь для того, чтобы отпустить наутро – это Дуня прекрасно понимала. Но что ж теперь делать? К кому пойти?

Друзей и подруг Софи Дуня видела не раз (Софи сводила их для того, чтобы Дуня «развивалась»), но накоротке ни с кем не зналась, и где они квартируют, не имела представления. Да и как с ними говорить? Все они мало того, что были старше Дуни, образованнее и свободнее в привычках и разговоре, но и принадлежали к совершенно другому кругу. Сословный пиетет Мария Спиридоновна воспитала в дочери по полной программе еще в раннем детстве, и никакие усилия позднее присоединившейся к Дуниному воспитанию Софи не могли изменить этот аспект ее миропонимания. У каждого в этом мире свое место, и если тебе не случилось родиться аристократом, так нечего свою рожу на чужую колодку натягивать, так говорила Марья Спиридоновна (дочь сапожника), и Дуня была с нею по этому вопросу совершенно согласна. Исключение девушка делала лишь для Софи Домогатской, да и то с некоторыми оговорками (которых сама Софи, впрочем, никогда не замечала).

Внезапно Дуня вспомнила про брата Софи, Гришу Домогатского, который учился в Университете и напополам с товарищем за 25 рублей в месяц снимал комнату в пансионе неподалеку от Максимилиановской больницы. Пару раз Гриша заходил к ним, навещая Софи, и еще один раз они заходили к Грише с товарищем и вместе с молодыми людьми пили чай с плюшками. Бойкий Гриша весь вечер подтрунивал над робкой Дуней, а она смущалась и не могла толком произнести ни одного слова. Товарищ Гриши, широколицый Аркадий, показался ей тогда более милым и обстоятельным, чем нервный, порывистый Гриша, который, казалось, и минуты не мог просидеть спокойно. Со слов Софи и на основании собственных наблюдений, Дуня знала, что между братом и сестрой всего год разницы в возрасте и отношения между ними с детства теплые и короткие.

Надо идти к Грише! – решила Дуня. Уж он-то точно озаботится судьбой исчезнувшей сестры и придумает, что предпринять.


Хозяйка пансиона, белолицая и явно скучающая женщина лет сорока пяти, внимательно обсмотрела Дуню со всех сторон, расспросила, кто она и откуда (Дуня отвечала кратко, все более замыкаясь в себе), и лишь потом соизволила сообщить, что Григорий Павлович и Аркадий Петрович с утра ушли на занятия в Университет и обещались вернуться только поздно вечером.

Дуня закусила губу, но не дала хозяйке рассмотреть ее отчаяния.

Не очень представляя себе свои дальнейшие действия, девушка снова села на конку, забралась по лесенке на империал, опустилась на скамью и замерла, бездумно глядя на проплывающие мимо городские виды. На крутом подъеме к плашкоутному мосту у Зимнего дворца вагон остановился, прицепили дополнительно две лошади со своим кучером. Остановка, крик и свист вожатых (к ним по обычаю присоединилась публика, стоящая на площадке вагона), щелчки кнута и отчаянный звон колокола пробудили Дуню от забытья, и она поняла, что уже практически подъехала к зданию Двенадцати Коллегий, где помещался Университет. Что-то или кто-то внутри решил за нее.

Но как же попасть на территорию Университета? Наверняка туда нужен какой-то пропуск. Да и вообще – пускают ли женщин, ведь они студентками быть не могут?

У входа в длинное, известное каждому петербуржцу здание бывших петровских Коллегий было многолюдно. Студенты в черных двубортных шинелях и фуражках с синим околышем выходили из высоких застекленных дверей, прибывали пешком с набережной, подъезжали в экипажах, стояли поодиночке и группами, разговаривали. На Дуню никто не обращал внимания. Девушка сначала замешкалась, закусила губу (она всегда так делала, когда волновалась. Софи боролась с этой ее привычкой – некрасиво. Вспомнив о подруге, Дуня опять едва удержалась от слез). Потом решительно направилась к одинокому студенту с добрым, круглым лицом. Он стоял возле чугунной ограды, по-видимому поджидал кого-то и временами рассеянно листал конспект, поднося тетрадь близко к глазам.

– Простите! – сказала Дуня, остановившись перед ним и привлекая к себе внимание молодого человека. – Мне очень надо туда попасть (девушка указала пальцем на дверь), найти там одного студента, но я не знаю – как. Помогите мне, пожалуйста, это очень важно… Тут… сестра его в беду попала…Надо, чтоб он срочно узнал.

– Как фамилия коллеги? – спокойно спросил студент, доброжелательно оглядывая Дуню мягкими близорукими глазами.

– Домогатский, Григорий Павлович Домогатский, – быстро ответила Дуня.

– Не знаю такого, – подумав, с сожалением сказал студент. – Я на физико-математическом факультете учусь, а он, должно быть, на другом…

– Да, он праву обучается, – вспомнила Дуня.

– На юридическом, стало быть… Ну что ж… Чтобы попасть на территорию Университета, следует на входе предъявить матрикул, которого у вас, естественно, не имеется… Но не волнуйтесь, милая…

– Евдокия…

– Стало быть, не волнуйтесь, милая Евдокия… Любая задача имеет свое решение. Дело, как вы говорите, срочное, не терпящее отлагательства?

– Не терпящее! – энергично кивнула Дуня и улыбнулась впервые после исчезновения Софи в глубине кареты. Неизвестно почему она испытала вдруг безграничное доверие к близорукому, серьезному студенту.

– Ergo, мы сейчас станем вашу задачу решать. Стойте здесь и ждите, а я с коллегами переговорю.


Спустя пять минут Дуню окружили пятеро молодых людей с чистыми, серьезными лицами, задали два вопроса, вручили потертый кожаный портфель и объяснили ей порядок действий. По плану единственная Дунина задача заключалась в том, чтобы молча кивать и улыбаться. Она казалась девушке вполне посильной.

Пожилому швейцару на входе сообщили, что девушка – помощник фельдшера из Максимилиановской больницы, и по договоренности принесла экстраординарному профессору Николаеву потребные для его лекции препараты. И вот один из студентов естественнонаучного отделения физико-математического факультета специально послан профессором для того, чтобы встретить посланницу. Кроме того, профессор желал бы лично, без лишних посредников, сообщить девушке свои пожелания, касающиеся дальнейшего сотрудничества с больницей, каковое имеет целью процветание естественной науки с одной стороны и грядущее на этой основе облегчение страданий страждущих пациентов – с другой. Студенты говорили слаженно и столь замысловато, что у Дуни даже слегка закружилась голова. Швейцар-отставник тоже впечатлился внушительностью объяснений и пропустил Дуню на территорию Университета без всяческих дальнейших осложнений. В высоком вестибюле, по разные стороны которого размещались шинельная, химическая лаборатория и две широкие лестницы, устланные красной дорожкой и ведущие на второй этаж, студенты приняли у Дуни портфель, вежливо раскланялись, называя Дуню коллегой (все они уже знали, что ее работа в больнице – сущая правда), и отправились по своим делам, указав напоследок, где и как искать обучающихся на юридическом факультете.

Заглянув в гардеробную, где немолодой, но румяный сторож принимал у студентов шинели и тут же торговал за комиссию подержанными учебниками, пособиями и конспектами, девушка не без робости поднялась по мраморной лестнице на второй этаж.

Конец длиннющего коридора, проходящего через все здание, терялся в голубоватой дымке. Сам коридор был заставлен шкафами с книгами, стены завешаны объявлениями и расписаниями лекций. По коридору какими-то волнами ходила толпа одинаково одетых студентов. Стоял страшный шум, но Дуня, которая при иных обстоятельствах испугалась бы подобной обстановки до дрожи в коленях, нынче слишком волновалась за Софи и не думала о своих страхах. К тому же первая встреча с исполненными доброжелательства «коллегами» вдохновила ее настолько, что от присущей ей по конституции робости почти не осталось следа. Все же, чтобы слегка успокоиться и настроиться на дальнейшие действия, Дуня перевела дух, прочитала несколько объявлений, и, в числе прочего, узнала, что университетский яхт-клуб закрыл сезон, атлетическое общество, напротив, приглашает студентов из интересов собственного здоровья стать его действительными членами, а грузинское землячество назначает очередной сбор на 5 часов пополудни возле дверей 141 аудитории.

На поиски Гриши ушло не более получаса. Дуня уже почти без стеснения обращалась к студентам, выбирая тех, которые выглядели постарше и попроще. К ее удивлению, среди студентов в форменных тужурках встречались и совсем немолодые люди, даже с сединой на висках. Среди них были и умышленно небрежно одетые, с длинными волосами и кудлатыми бородами, в которых тоже пробивалась седина. Встречались и явные щеголи, в сюртуках на белой подкладке, со шпагой на боку. Всех означенных крайностей Дуня избегала, так как интуитивное понимание восточного понятия «срединного пути» было прочно усвоено ею буквально с молоком матери.

Все, к кому она обращалась, готовы были помочь серьезной, встревоженной девушке, и вскоре, сопровождаемая очередным доброхотом, из дверей одной из аудиторий чуть ли не бегом показалась знакомая фигура, вся сшитая из порывистых движений. Следом шел медленно улыбающийся Аркадий. Иным, знавшим Гришу недостаточно близко (в их число входила и Дуня), совершенно невозможно было бы представить себе молодого человека в состоянии покоя. Казалось, само его существование – суть движение, и стоит ему остановиться и опустить руки, как он попросту пропадет, растает в воздухе наподобие утреннего петербургского морока.

– Что ж? Что ж?! Мне сказали – сестра! Вы – Дуня, я помню! Ну, не молчите же! – речь Гриши, негромкая, скачущая, вся какая-то переменная, напоминала о несильных порывах прихотливого приморского ветра. – Что – Софи?! Я знаю, вы не стали б попусту! Ну скорее же!

– Софи пропала! – выпалила Дуня, торопясь вставить слово.

– Как пропала? Когда? При каких обстоятельствах? – несмотря на усилившуюся до шторма жестикуляцию, вопросы Гриши были точными и вполне осмысленными.

Буквально за пять минут Дуня рассказала все, что знала, включая разговор в полицейском участке. Спустя еще четверть часа Дуня, Гриша и присоединившийся к ним Аркадий ехали на извозчике в сторону Адмиралтейской части.


До пяти лет Софи сосала во сне большой палец и спала только и исключительно, свернувшись в плотный клубок и перекрестив голени. Старая нянька Федосья видела в этом непорядок, и потому каждый вечер разворачивала господское дитё, вынимала из рта покрасневший пальчик, вытягивала ручки и ножки, и снова укрывала Софи одеялом. Немедленно, прямо на глазах старухи, худенькое тельце опять сворачивалось в комок.

О непорядке Федосья докладывала барыне Наталье Андреевне. Барыня родила почти подряд троих детей (Софи, Гришу и Аннет), в результате чего имела расстроенные нервы, бинтовала грудь, лечилась от мигрени, непрерывно бранилась с мужем, кормилицами и прислугой, и слышать ничего о детях не желала. Впрочем, семейный доктор, почти непрерывно пользовавший слабенькую Аннет и саму Наталью Андреевну, как-то заглянул по ее просьбе к Софи, расспросил старую няньку, посмотрел образовавшуюся на пальчике кожистую мозоль, сделал козу подвижной, ясноглазой малышке, которая, как и младший брат-погодок, казалась ему удивительно живой и симпатичной. О результатах визита его расспросить забыли, и доктор сам, своим желанием, при случае растолковал Наталье Андреевне, что ничего страшного у Софи он не нашел, странная позиция, в которой любит спать ребенок, в точности повторяет позу, в которой зародыш находится в утробе матери, а в совокупности с сосанием пальца все это может означать, что малышке не хватает внимания и тепла.

– Значит, она ничем не больна? – уточнила Наталья Андреевна, внимательно выслушав врача.

– Очень здоровый ребенок, – подтвердил доктор. – Среди петербургских малышей редко такого встретишь.

– Ну и слава Богу! – вздохнула Наталья Андреевна. – А внимание пусть ей Федосья уделяет. За то ей и жалованье платят.

После пяти лет, когда Софи уже вовсю проказничала, неизменно привлекая к этому делу младшего брата, и бойко болтала по-русски и по-французски, ее существование наконец заметил отец, Павел Петрович.

Все и всегда говорили, что Софи удивительно похожа на него. Когда Софи пошел шестой год, он вдруг понял, что ему приятно это слышать. Павел Петрович полюбил разговаривать с ней, охотно читал ей немецкие сказки и стихи, купил смирного немолодого пони, и стал проводить со старшей дочерью достаточно много времени. Когда к Павлу Петровичу приходили гости, Софи бесстрашно заходила в кабинет, залезала к отцу на колени и сидела там, иногда вмешиваясь в разговор с неожиданными, часто смешными репликами.

В это же время Софи перестала сосать палец и стала спать обычным манером, на животе, вытянувшись под одеялом.


После смерти Павла Андреевича поза вернулась. Софи сама себе удивлялась, но только свернувшись под одеялом в плотный клубок и обхватив руками колени, она чувствовала себя в безопасности. Старенькая Федосья умерла, семейный доктор по-прежнему пользовал Домогатских, но с Софи практически не встречался, так как она по-прежнему ничем не болела. А больше и некому было рассказать ей о ее ранних детских привычках и рассеять недоумение. Впрочем, особенно задумываться о вещах, из которых не проистекало немедленных следствий, требующих каких-то действий, Софи не любила и не имела привычки. В Сибири и после возвращения из нее она спала так, как ей было удобно.


Теперь Софи проснулась оттого, что узкий щекотный лучик полз по ее правому веку, согревая глаз и правую же сторону носа. Софи чихнула, дернула головой и сразу уткнулась подбородком в колени, так, что лязгнули зубы. Колени были обтянуты подолом платья. В платье никто не ложится спать. Значит…

Софи разом вспомнила все, что с ней случилось, и плотнее, до хруста в переплетенных пальцах сжала кисти рук.

Где бы она ни очутилась и что бы ни произошло, нельзя показывать свой страх. Почему? Софи затруднилась бы ответить. Она просто знала, что так надо. Бедная Дуня! Как она, должно быть, напугалась, оставшись одна на улице, после того, как Софи увезли в неизвестном направлении. Думать о Дуне и тревожиться за ее состояние было проще и спокойнее, чем раздумывать о собственном положении и искать из него выход. Впрочем, как ни оттягивай этот момент, а просыпаться и вставать все равно придется.

Но отчего ж я заснула?

Софи осторожно покрутила носом, потом поднесла к лицу кисти рук. Запах почти выветрился, но все еще чувствовался. Эфир. Дуня как-то рассказывала ей, что в больнице его иногда используют для погружения пациента в бессознательное состояние, когда делают операции. Впрочем, эфир в этом отношении очень ненадежен, действует на всех по-разному, дает всякие неожиданные осложнения, и настойку опия по-прежнему применяют для обезболивания куда чаще.

Софи сначала села на кровати, а потом и встала, придерживаясь за спинку одной рукой. Голова слегка кружилась, ноги казались ватными, но в целом – самочувствие было вполне пристойным и никаких ужасных последствий действия эфира не наблюдалось. В комнате было темно и никого не было. Разбудивший Софи солнечный луч пробивался сквозь щель в закрытых ставнях.

В романах, которые Софи любила читать в детстве и ранней юности, обязательно кого-нибудь похищали или пленили. С тех пор она помнила, что, оказавшись в плену, романные герои очень любили подробно (страниц на пять) разглядывать место, в котором их заточили, замечая мельчайшие, зачастую самые неожиданные детали, вроде трещины на боку кувшина с водой или паучка, пробиравшегося среди соломинок подстилки. Впрочем, ни глиняных кувшинов, ни охапки соломы в месте, где очутилась Софи, не было и в помине. Обстановка в полутьме казалась (или на самом деле была?) богатой и изысканной, но Софи не собиралась ее разглядывать на манер романных героев. По ее мнению, человека, которого куда-то засунули против его воли, должны по настоящему интересовать только два предмета обстановки – дверь и окно.

Подойдя к двери, Софи подергала ее, убедилась, что она заперта, и начала стучать сначала кулаками, а потом и ногами. С двери посыпались кусочки белой и золотой краски. Никто не отозвался. Софи прислушалась. Откуда-то неслись звуки рояля и, кажется, пение. Играли Вагнера. Софи от рождения была немузыкальна, но Вагнера и немецкие марши любил Павел Петрович, а маменька, напротив, считала этого композитора слишком тяжеловесным и излишне напыщенным. Софи в пику Наталье Андреевне полагала, что музыка Вагнера ей близка. От ее стука в дверь игра на рояли не прекратилась. – «Что ж, – Софи пожала плечами. – Тем лучше для меня. Или хуже. Увидим.»

Она подождала еще немного, потом подняла изящную табуретку с изогнутыми ножками, подошла с ней к окну и ударила ножками по стеклу. Осколки посыпались на пол и между рамами почему-то не со звоном, а с тревожным шелестом. Не особенно заботясь о своих руках и понимая, что времени у нее не много, Софи обломила острые торчащие края, залезла на подоконник и потянулась к ставням. Они были заперты снаружи, что было возможно в одном-единственном случае: покои, в которых томилась Софи, находились на первом этаже. Софи снова подняла табуретку двумя руками и изо всех сил ударила в ставни, надеясь сбить задвижку, замок или хотя бы привлечь чье-нибудь внимание. Одновременно с ударами она пронзительно вопила:

– Спасите! Помогите! Режут! Убивают!

В дверном замке провернулся ключ, изогнутая бронзовая ручка наклонилась к полу. Софи, которая все время оглядывалась на дверь, заметила это, быстро отбежала от окна к двери, отошла в сторону и подняла табуретку над головой, намереваясь обрушить ее на голову тому, кто войдет.

Дверь распахнулась резко, как от сильного толчка, но никто не появился. Не расставаясь с табуреткой, Софи осторожно выглянула в темный коридор. Тут же сильные руки подхватили ее и куда-то поволокли. Софи выронила табуретку, но продолжала вопить и отбиваться. В промежутках между воплями она пыталась укусить или оцарапать мучителя, и по-видимому, достигала цели, потому что с его стороны раздавалось глухое шипение и еле слышные ругательства.