Пролог
В котором в разное время и в разных местах Земного шара происходят два вроде бы совершенно не связанных между собой события. Однако, с них-то все и начинается
10 сентября, 1871 года от Р. Х., Бирма
В день полнолуния месяца Тауталин 1233 года от основания империи пышная процессия двигалась по шумным улицам города Мандалай, направляясь в храм Махамуни – Золотого Будды. Повозки, запряженные волами, прижимались к домам, рикши останавливали свой бег и пропускали красиво одетых людей и изукрашенных животных, продавцы, стоявшие за жаровнями, где на углях жарились рыба и бананы, почтительно кланялись. Прохожие радостно улыбались и махали руками.
В самом начале процессии шли нанятые музыканты и танцоры. Далее на волах ехали мальчики в роскошных, почти придворных одеждах, далее (о роскошь, о богатство!) следовал пегий от старости слон, безразлично прядающий обмахрившимися по краям ушами. Сразу за слоном пешком шли счастливые и гордые родители будущих послушников. За ними группа самых красивых, празднично одетых девушек несла позолоченные подносы с подношениями монастырю.
Среди этих девушек находилась и Сат Жун, красивая, но уже не слишком юная по бирманским меркам. Тяжелый поднос оттягивал ей руки, но это не имело сейчас никакого значения. Вполне успешно игнорируя тяжесть подноса, Сат Жун старалась ступать грациозно, и незаметно шмыгала широковатым на взгляд европейца носом, чтобы остановить или хотя бы утишить слезы радости, которые все текли и текли по смуглым щекам, и грозили окончательно разрушить красивый узор из листьев дерева ботхи, нанесенный на лицо девушки специальной сандаловой пастой. Но слезы не останавливались. Радость и гордость за себя и за брата переполняли Сат Жун. Наконец-то это свершилось! И именно так, как они мечтали! Тан Нюн вместе с двумя другими, соседскими мальчиками едет позади, в разукрашенной коляске под золотым зонтиком, одет и украшен как принц. И это совершенно правильно, поскольку весь обряд – шинбью – символизирует уход Сиддхартты – будущего Будды из дома. За повозкой идет процессия из нарядных гостей. Все они, а так же приглашенные на праздник монахи, уже получили свое угощение и подарки…
И все это устроила и оплатила она – Сат Жун. Четыре долгих года она копила деньги на этот праздник, отказывая себе и семье во всем – и вот! И никто ни о чем не жалеет! Достаточно только взглянуть на счастливые лица матери и отца, младших братишек и сестренок…
Все знают, как провожают в монастырь мальчиков из бедных семей (а семья Сат Жун и Тан Нюна – увы! – никогда не могла похвастаться не только богатством, но даже зажиточностью). После кормления монахов рисом и сладкими лепешками мальчика пешком ведут в монастырь, где монах бреет ему голову и облачает в оранжевое монашеское одеяние, которое родители, купив заранее (для бедняков сгодится и поношенное, проданное после окончания послушания на дешевом рынке), относят в монастырь.
Как же отличается от этого нынешнее шествие! Конечно, свой самый торжественный день Тан Нюн, любимый братик Сат Жун – мата-сан-кхалей (поднимающийся ребенок) – запомнит на всю жизнь. И ему не будет стыдно и горько вспоминать об этом. Особенно, если учесть то, что после окончания периода послушания Тан Нюн не собирается возвращаться домой. С самых ранних лет он хотел стать монахом и служить Будде в храме Махамуни – самом большом и самом красивом храме Мандалая. Пусть так и будет! Ради его счастья сестра не пожалеет никаких денег. Пусть все видят, как молод, красив и чист ее мата-сан-кхалей – настоящий принц!
После того, как Сат Жун стала придворной танцовщицей во дворце Мандалая, ей довелось повидать и принцев, и даже короля Бирмы. Что ж! Они тоже обыкновенные люди, с обыкновенными руками, ногами, головами и прочими членами. Король! Много золота и пышных одежд… Все равно распоряжаются всем англичане… Это называется протекторат, но всем, даже танцовщице Сат Жун, ясно – еще немного, и Бирма полностью потеряет самостоятельность, попадет в полную зависимость от английской короны…
И это тоже давно учла умная Сат Жун. Она не только умеет хорошо танцевать, красиво и завораживающе для любого мужчины, будь он англичанином, или бирманцем, или кем-то другим… У Сат Жун есть не только гибкое, мягкое, умащенное благовониями тело. У Сат Жун есть еще и голова. И голова ее служит не только для того, чтобы носить замысловатую прическу, как у других девушек-танцовщиц. Сат Жун нужна голова, чтобы думать. Иначе – разве сумела бы она оплатить шинбью для своего брата? Содержать семью, когда два года подряд Иравади от обильных дождей выходила из берегов и в неурочное время заливала посевы риса, которые сгнивали на корню?
В толпе разодетых гостей, возвышаясь над ними едва ли не на голову, идет и рассеянно улыбается господин Сандерс, англичанин, не последний человек в свите английского резидента при дворе бирманского короля. Когда они остаются наедине, Сат Жун называет мистера Сандерса просто – Джонни. Он сам просил ее об этом. И пусть мистер Сандерс уже немолод и не слишком хорош собой, зато он ласков с Сат Жун, относительно щедр, и вот уже почти два года не отсылает ее от себя…
Процессия вступила в монастырский двор, где будущих послушников встретили монахи в традиционных коричневатых одеяниях. Другие монахи приняли от девушек подносы с дарами. Мистер Сандерс протолкался к Сат Жун сквозь толпу гостей:
– Я могу осмотреть храм?
– Конечно.
За это ей тоже нравился Джонни. Зная, что не встретит никаких препятствий (кто бы осмелился противоречить приближенному английского резидента!), он все равно всегда вежливо спрашивал разрешения. Везде. В королевском дворце. В буддийском храме. В постели. В самом начале их знакомства мистер Сандерс говорил ей, что у себя на родине он происходил из хорошего, хотя и обедневшего рода. К тому же он был младшим сыном, и потому вынужден был служить, ехать в колонии. Многие англичане врали своим бирманским любовницам, петушась и рассказывая самые невероятные истории о своих семьях и происхождении. Но Джонни Сат Жун верила безоговорочно. Мистер Сандерс никогда не был простолюдином – это было очевидно даже для нее.
Внутри огромной каменной коробки стоял полумрак, только загадочно поблескивало золото, и время от времени вспыхивали драгоценные камни в короне статуи бога. Большие прямоугольные окна располагались достаточно высоко над землей. К статуе Золотого Будды вели пологие каменные ступени, истертые тысячами ног. У постамента стояла большая бронзовая чаша с песком, куда втыкали зажженные ароматические палочки, у боковых стен примостились низкие столы, на которых располагались цветы лотоса, фрукты и другие подношения. Сидящий на невысоком постаменте в позе лотоса Будда выглядел довольно странно. Верхняя его часть, то есть торс, плечи и голова со знаменитой улыбкой и длинными мочками ушей никаких вопросов не вызывали. Ступни же бога, колени и кисти свешивающихся рук казались непропорционально большими, шершавыми и какими-то бесформенными.
– Почему так? – шепотом, по-английски поинтересовался мистер Сандерс у своей возлюбленной.
– Такой обычай, – тоже по-английски объяснила Сат Жун. – Люди покупают немного золота для подношения Будде. Вроде лепестков цветка, даже тоньше. Идут к статуе и приляпывают его туда, куда сумеют дотянуться…
– Забавно, – мистер Сандерс пожал плечами. – Впрочем… христиане целуют чудотворные иконы… касаются их… да… Какой удивительный камень в навершии короны… Это, наверное, сапфир?
– Я не знаю, – тихонько отвечала Сат Жун. – Но он очень большой.
– А как охраняется храм?
– Никак, – удивилась Сат Жун. – Зачем его охранять?
– Но ведь здесь столько ценностей… Все они стоят денег…
– Я опять не понимаю тебя, Джонни, – Сат Жун снисходительно улыбнулась. – Кто посмеет посягнуть на ценности, принадлежащие богу?
– Да, пожалуй, ты права, – согласился мистер Сандерс и надолго о чем-то задумался.
Сат Жун тут же позабыла о нем и опять, с наслаждением и гордостью принялась радоваться за брата.
5 ноября 1854 года от Р. Х., Санкт-Петербург
С южной оконечности Матисова острова в хорошую погоду открывался прекрасный вид на залив и Синефлагскую мель. Нынче же холодная и какая-то скользкая на ощупь морось облепила все – здания, тротуары, морды лошадей и лица людей. Не видно ни зги уже в пяти шагах. Туман.
– Постой, слышишь, ну постой же! – скрипучая дверь пивной приоткрылась и из болезненно оранжевой пасти вместе с запахом щей, сивухи и пригоревшей каши неясно обозначилось чье-то расплывающееся в сумерках лицо. – Ефим! Слышь ты, оглашенный! Ну не гони ты! Может, обойдется еще! Не надо тебе!.. И-эх! – кричавший безнадежно махнул рукой и покачиваясь, скрылся в душной теплоте помещения.
Уходящий из пивной человек даже не оглянулся на крик. Скорее всего, он его и не слыхал вовсе. Одетый в русский кафтан и шапку со щегольским пером, огромный, грузный и сутулый, он, несмотря на наряд, выглядел обычным «желтоглазым» извозчиком. В руках нес бесформенный сверток, по виду был тяжело пьян и непрерывно бормотал что-то себе под нос.
– Что? Что ж такое выходит? Кому? Кому мы теперь нужны? Никому! Вот то-то! И куда ж? Куда ж теперь? Никуда, миластивцы! Никуда – это такой адрес, в который и самый лихач не свезет. Да! И грех на мне будет, значит, на ём нетути… А на ей? На ей, значит, не будет греха? Блаженны, кто верует… Милость… К милости Твоей припадаю… Господи, все забыл, а ведь надо ж… Надо ж помолиться перед тем… Вода-то небось холодная… И мокрая… Господи…
Само собой, никаких клиентов в такую погоду не было и быть не могло. Как бы они ее разглядели, когда собственную вытянутую руку с трудом видать? Девушка, ежась и подпрыгивая на несильном, но каком-то удивительно промозглом ветру, уже собиралась идти назад, в обшарпанный дом на углу Торговой и Большой Мастерской улиц, как вдруг, прямо напротив дровяного сарая, заметила неясную фигуру, которая неловко, подобрав полы, лезла на чугунную огородку реки Пряжки. Догадавшись, что видит, девушка сначала испугалась до немоты, но уже спустя мгновение, отличаясь характером бойким и решительным, закричала истошно:
– Человек! Человек, что ж вы делаете?! Прекратите сейчас, или я городового позову!
Может быть, крик ее, увязнув в тумане, не дошел до незнакомца. Или уж он находился в ту минуту по другую сторону всего, и не был в состоянии понять. С ужасом, зажав рот ладонью, девушка услышала тупой, короткий всплеск.
Неизвестно, сколько времени прошло, прежде чем она снова обрела способность двигаться и говорить. В первую очередь, отпуская сжавшуюся внутри пружину, девушка тихо заплакала.
– Что ж это ты, дядечка, – едва слышно пробормотала она, глотая жгучие соленые слезы. – Видать, совсем невмоготу стало… Надо бы и мне так! – со сладкой мстительной тоской добавила девушка. – А вот ведь держит, не пускает что-то… И-эх, жизнь…
Подойти к огородке и взглянуть на черную, исходящую паром, безмолвную воду девушка так не решилась. Пробиралась к дому тихонько, прижимаясь к осклизлым стенам сараев и прячущихся между ними помоек. Вдруг с одной из них донесся слабый, прерывающийся плач… Девушка замерла.
– Котенка выбросили, сволочи. Или щеночка… – прошептала она, уже зная, что обманывает себя. Котята и щенята плачут не так.
Плач прервался. «Не было ничего!» – убеждала себя девушка, засучивая между тем рукава и подбирая полы поношенного пальто цвета раздавленной клубники.
Еще минуту спустя она деловито рылась в помойке, временами останавливаясь и прислушиваясь. Ничего, кроме шелеста почти невидимого дождя и тихого плеска воды, не было слышно.
– Чертов туман! – выругалась она. – Свечу бы сюда или, лучше, фонарь… Ну где же ты?! Неужто совсем помер?!
Плач снова раздался почти под ее ногой, обутой в подвязанную веревкой туфлю, которой она разгребала мусор и влажные опилки. Девушка вздрогнула от неожиданности, потом резво наклонилась, выхватила из размокшей коробки продолговатый сверток, который тут же разразился пронзительным воплем.
– Так вот ты где! – усмехнулась девушка и заглянула в кулек. – Живой. Вполне. И что ж мы теперь с тобой будем делать?
Услышав человеческий голос, завернутый в тряпье ребенок замолчал, вытянул крохотную ручку и дотронулся до мокрой щеки девушки. Утихшие было слезы хлынули из ее глаз с новой силой:
– Сиротка! Бедненький ты мой! – пробормотала она и с неожиданной нежностью поцеловала ребенка в прохладный широкий лобик.