Вы здесь

XX век Лины Прокофьевой. Глава третья. Обучение вокальному искусству. Трудности. Этталь (В. Н. Чемберджи)

Глава третья

Обучение вокальному искусству. Трудности. Этталь

В январе 1921 года Прокофьев засыпает Лину нежными письмами из Лос-Анджелеса. Второго января подробно описывает встречу Нового Года, всех друзей и знакомых, танцы, веселье, а седьмого сетует:

«Моя маленькая Верле, получил твоё письмо от 24 декабря и совсем не остался доволен твоим уклончивым ответом относительно Лондона. Когда из этой поездки ничего не выходит, как в прошлый сентябрь, то ты очень хочешь поехать, а когда тебя зовёшь, то ты в колебании. Я, вероятно, пробуду в Лондоне с неделю, но может быть и две, и три – зависит, скоро ли получу визу – и будет совсем противно, если мы будем сидеть по разным сторонам Ла-Манша и не сможем это время провести вместе. ‹…›»

В этом же письме он отвечает на упрёки Лины, которая ревнует его к взбалмошной женщине, но замечательной певице Кошиц. «Linette всегда ревновала меня к Кошиц и ни за что не желала поверить, что между мною и Кошиц ничего не было». Прокофьев пишет, что романсы для Кошиц написал потому, что она подала эту новую идею, которая его заинтересовала (песни без слов); во-вторых, потому, что он уже четыре года как обещал написать ей романсы, в-третьих, она пока лучшая исполнительница его вещей. ‹…›

На сообщение Лины о том, что ей приходится петь в хоре, Прокофьев отвечает:

«Это вовсе не так плохо, там ты потренируешься. В хоре, конечно, не так уж интересно, но если дальше представится возможность выступить в сольной партии, то это совсем хорошо. Хорошо также, что уроки у Литвин продолжаются, а то в одном из предыдущих писем ты написала, что ты их временно прекратила – и это было жалко. ‹…›

Крепко тебя, Верлэша, целую и радуюсь, что скоро начну неуклонно двигаться к Парижу. Приезжай, деточка, в Лондон, я буду так рад этому.

Твой Бус».

Лина тоже шлёт письма и продолжает рассказывать Сергею о своих новостях. Они нерадостные. «Оказавшись по ту сторону рампы» и вкусив закулисную атмосферу, ужаснувшую её, она бросила театр. Размышляет о работе в «Фортунио», но «это предприятие немузыкальное, и там не стоит оставаться и терять время».


В письме от 14 января 1921 года перед отъездом в Нью-Йорк Прокофьев благодарит Лину за подарок:

«Перчатки получил, крепко целую за них и очень важничаю ими. Они чуть-чуть велики, но всё-таки сидят в десять раз лучше, чем американские. Как они дошли, до сих пор не могу понять. Газета была порвана, и оттуда торчал кусок перчатки. Вчерашний концерт был очень успешным, с цветами и вызовами. На будущий год приглашают на два: recital и симфонический. ‹…› С нетерпением жду Лондон. Приезжай, Птанчик.

Целую много раз. Твой Бус».

Прокофьев ждёт в Лондоне Лину с начала февраля.

«‹…›В полдень я был уже в Лондоне и отправился в Hotel National, где мы условились съехаться с Linette. Но приедет ли она или нет, я всё ещё не знал, так как положительного согласия от неё не получил. Может, она уже была в Лондоне? Может, меня ждало письмо от неё? Ни того, ни другого. Так как все поезда из Парижа приходят между шестью и восемью вечера, то к этому времени я уселся в вестибюле отеля и стал ждать. Однако вместо Linette пришла телеграмма, что Linette приедет завтра. Значит, приедет! Я не был уверен в том до сих пор.

На другой день я её встретил на Victoria Station, очень хорошенькую в её серой шубке, и мы поехали в National. Это большой, но очень странный отель. Комнаты были крошечные и все одинаковые. А если побольше, то есть так называемая двойная, то страшно дорогие. Поместиться в одной комнате мы не решились (в Америке бы без разговоров вытурили), и потому у Linette была большая комната, а у меня маленькая напротив, в которой я ни разу не ночевал, но аккуратно каждый вечер мял постель для фасона.

Время нашего пребывания в Лондоне определялось получением французской визы, о которой я немедленно послал Стравинскому телеграмму и получил ответ, что всё будет сделано».

Паспорт был выдан Прокофьеву через десять дней, которые Сергей и Лина провели в Лондоне очень счастливо и гордились тем, что оба оделись там на полгода вперёд.


В мартовских письмах Лины к Сергею и Марии Григорьевне тема уроков пения на время исчезает, так как у Лины находят аппендицит, она попадает в больницу. Воспаление оказалось очень сильным, и ей дали совет прооперироваться, чтобы не дождаться осложнений.

«Бедная девочка относилась к событию храбро, только разревелась, когда за нею явились с носилками, чтобы брать в операционную. Операция прошла отлично и через три дня Linette уже быстро шла к поправке.»

Оптимизм Прокофьева в отношении быстрой поправки Linette, как выяснится позже, был не совсем оправдан. С последствиями операции ещё пришлось повозиться.

Тогда же в отношениях Сергея Сергеевича и Лины появляется лёгкая тень.


Прокофьев и Linette жили в разных местах, хотя виделись каждый день. Прокофьев записывает в Дневнике:

«Один раз случилась неприятность: она упрекнула меня, что живя с нею нелегально, я ставлю её в ложное положение, и это уже начинают замечать. Я рассердился. Но по существу, мне было её очень жалко, однако выхода я не видел. Жениться? Это так просто и ясно казалось для неё. Женитьба мне казалась камнем, привязанным к ноге».

Сомнения, разлуки. Прокофьев много и успешно сочиняет, Лина возобновляет уроки пения, они часто расстаются. Прокофьев прилагает все силы, чтобы Лина продолжала вокальное образование, Лина страдает от неопределённости своего положения.

После постановки «Шута» Прокофьев пишет:

«У Linette событие: до сих пор она занималась пением у Литвин, которая была очаровательна, но недостаточно внимательна. Теперь она перешла к Calvé, одной из знаменитых французских певиц. Между прочим, проведя апрель (1921) в деревне, Linette много пела, и я занимался с нею тоже, и голос её вырос прямо преудивительным образом».

В апреле 1921 года в Париже была исполнена «Скифская сюита» Прокофьева, одно из любимых сочинений Лины Ивановны. Лина приехала к Сталям накануне, а на другой день все вместе отправились на концерт. Прокофьев жалуется, что его ложа расположена слишком близко к оркестру. Он считает, что и зал «Гаво» маловат для такого большого оркестрового состава. Зал полон. Первым исполняли «Остров мёртвых» Рахманинова, «сыгранный Кусевицким превосходно». Затем шла «Скифская сюита». Прокофьеву чрезвычайно интересно было впервые услышать её из зала, он описывает все части Сюиты, замечает свои погрешности, но «Восход солнца» в четвёртой части, по его мнению, всё искупает. Именно в этом месте Глазунов вышел, и об этом же crescendo Лина писала и говорила всю жизнь как чуть ли не о высшем достижении оркестрвого мастерства Прокофьева. Последовали бурные овации и масса поздравлений.

«Стравинский пришёл в ложу после второй части и всё время похваливал. Linette возмущалась его покровительственным тоном. На концерте присутствовала масса русских поэтов и художников. После концерта ужин: Стали, Кусевицкие, Linette и я.

На другой день мы с Linette отправились в деревню».

Calvé приглашает Linette к себе в шато заниматься. Придётся в июне расстаться с ней на три-четыре недели. Очень досадно, но важно, чтобы она наладила свои отношения с Calvé, которая как никто заботится о своих ученицах. Прокофьев очень хочет, чтобы Linette нашла свою собственную дорогу.

Лина тоже не стремилась расставаться, она привязалась к жизни в Rochelets, разлука была ей тяжела. Вместе с тем она по-прежнему горела желанием стать настоящей оперной певицей и во имя этого готова была терпеть лишения.

Занятия у Calvé протекали нелегко. Она очень требовательна, придирается буквально к каждой ноте, и Лина подумывает о том, что когда станет певицей, напишет книгу от имени несчастной ученицы знаменитости. У неё складывается впечатление, что все они в чём-то ненормальны. С наслаждением Лина вспоминает от начала до конца музыку «Шута», и это приводит её в равновесие.

Лина в подробностях описывает всё Прокофьеву:

15 июня 1921 г.

«Когда я впервые пела Calvé различные вещи, она нашла, что голос звучит у меня очень хорошо и остаются лишь некоторые усовершенствования. А теперь после двух пятнадцатиминутных уроков она говорит, что мне форсировали голос, „у вас настоящий колоратурный тембр, а вам постарались сделать лирический или драматический, которые непохожи на ваш натуральный тембр, это вам совершенно не подходит“, и что я не умею дышать и т. д. Представь, как это было приятно… Все эти прежние звёзды к старости с ума сходят. Ей шестьдесят лет, но голос остался как у молоденькой девушки. Она легко берёт верхнее „ре“, а внизу „до“. Значит если даже в шестьдесят лет у неё почти три октавы, то в молодости было полных три. Не правда ли, это показательно и тембр такой чудесный. Но по-моему у неё нет никакого музыкального вкуса в смысле выбора вещей. Предпочитает всю итальянщину.»

Одно за другим приходят письма от Ольги Владиславовны Немысской, она волнуется, растеряна, не знает, где и каким образом встретиться с дочерью. Сначала на её письме стоит Лондонский штемпель, затем, судя по письму, она возвращается в Нью-Йорк, где встречается с Calvé и пишет, что по её словам у Лины очень красивый голос, и он звучит всё лучше и лучше, но Лине не хватает терпения. После месяца занятий, – жалуется певица, – она делает перерыв на три месяца.

В это же время Лина с увлечением рассказывает об уроках, на которых обязательно присутствуют все. Каждой ученице персонально достаётся пятнадцать минут. Ей нравится, как Calvé занимается вокализами, и Лина всё больше и глубже проникается любовью к работе со своей знаменитой преподавательницей.

Лина уже свободно пишет по-русски, но часто переходит в своих письмах на английский или французский язык.

В июле 1921 года ученица сама удивляется тому, как спела арию из «Манон».

15 июля Лина пишет:

«Уроки продолжают идти всё более успешно. После каждого Calvé всякий раз замечает: „Как досадно, что вы уезжаете теперь, когда вы так быстро двигаетесь“».

По мнению Calvé Лина может стать профессиональной певицей.

Увы, обстоятельства её жизни, вынужденные и не вынужденные перерывы, связаны ли они со здоровьем, нервным устройством или ещё с дюжинами причин, встающих на пути каждого профессионального музыканта, не будут благоприятствовать ей. Успехи окажутся в тени неудач, – судьба будет противиться Лине в осуществлении её мечты.

Но пока, в последние месяцы 1921 года, Лина ещё довольна собой, она сообщает Прокофьеву, что в сентябре Кальве уезжает, будет петь в «Метрополитен» партию Кармен и настоятельно советует ему не пропустить этот спектакль. Она просит его при случае замолвить за неё словечко. А также достать для неё ноты «Снегурочки».

В декабре 1921 года Лина пела, как она говорит, на «большом американском чае». Вначале немного нервничала, но во втором номере разошлась. Имела большой успех и признаётся, что приятно получать аплодисменты. В зале было накурено, это мешало, но Лина с энтузиазмом рассуждает о романсах Римского-Корсакова, «На холмах Грузии», ариях из «Золотого петушка» «Лакмэ» Делиба и т. д. Как она пишет, «на все вкусы».

После этого достаточно успешного выступления Лина упрекает Прокофьева: «Когда же я буду петь на сцене! Но если ты с твоими связями, с твоим именем ничего не делаешь и, вероятно, не сделаешь, так кому же мне помочь. Ни одна певица не сделала ничего сама».

Она жалуется на Сталей, которые не были к ней внимательны, на Кальве, ограничившейся ласковой подписью под своей фотографией, подаренной Лине на память.

Лина снова пела у американцев на чае, по её словам, лучше, чем в прошлый раз. «Память о солнце»[9] очень понравился. Во втором отделении пела итальянский репертуар. Говорит, что концерт прошёл очень успешно.

«Знакомые советуют ехать в Италию и уверяют, что при необходимой работе я смогу достигнуть того, что хочу. Я много занимаюсь. В Милане буду работать, как никогда, ещё больше».

Прокофьев, хоть и помогал всячески Лине, всё же не мог позволить себе поручиться за неё и попросить для неё роль. Для него её профессиональная состоятельность ещё не была доказана.

В «Дневнике» мы читаем запись, которая звучит как ответ на укоры Лины:

22 декабря 1921 года

‹…› «От Linette письмо, упрёки, что я бросаю её одну и не забочусь о её жизни, о её карьере певицы. Конечно, ей грустно, и тем неприятней читать мне это. Но до сих пор я не мог рекомендовать её как певицу. Что будет после успеха „Апельсинов“ – неизвестно, может можно её устроить на будущий сезон петь Нинетту, но я всё ещё не знаю, хорош ли её голос и могу ли я её навязывать».

Конец 1921 года не был солнечным временем в жизни молодой женщины. Отношения с Прокофьевым осложнялись его страхом перед женитьбой. Его письма изменились, в них, по его собственному выражению, можно было найти лишь повествовательные элементы и ни слова лирики. Прокофьев умышленно писал так, чтобы не запутывать положение.

Для него наступает самый решительный период в постановке «Трёх апельсинов». Он играет, слушает, погружается в музыкальные события своей жизни. Ходит концерты Рахманинова и говорит, что он играл «прямо-таки изумительно». Диссонанс только в их отношениях с Linette, зашедших в тупик. Он записывает: «От Linette письмо сдержанное. Надо, чтобы отношения вступили в такое русло. Я не знаю иначе, какая развязка».

Если жизнь Лины в этот период скорее полна разочарований, то при всех треволнениях, связанных с постановкой «Трёх апельсинов» в Чикаго, собственными концертами, делами, антрепренёрами, оркестром, репетициями, – всего не перечислить, – сколько радости приносит Прокофьеву, например, встреча с Шаляпиным, на которого он набрасывается с расспросами о своих ближайших друзьях Мейерхольде, Асафьеве[10], Мясковском[11]. О Мясковском Шаляпин ничего не слышал, Асафьев занимает виднейшее положение в Мариинском театре, Мейерхольд болен: это глубоко огорчает Прокофьева, – он мечтал о том, чтобы Мейерхольд поставил его оперу. «Мы вышли вместе с Шаляпиным. Это такая великолепная фигура, что все вокруг на него оглядывались.»

Четвёртого декабря Прокофьев записывает в дневнике, что получил от Linette телеграмму, в которой она поздравляет его с первым представлением, благодарит за присланные деньги, а дальше он делает нелёгкое признание:

«‹…› Телеграмма эта породила странное ощущение какой-то горечи. Linette так давно не писала, что она стала как-то отходить от меня в пространство. Я не могу жениться на Linette, как она хотела бы, а продолжать наши отношения – значит чувствовать или слушать её жалобы о том, что я гублю её. А между тем такая телеграмма напоминает, что она хочет их продолжать».

Через несколько дней Прокофьев получает письмо от мамы, в котором Мария Григорьевна описывает успех «Скифской сюиты» в Париже, где она была исполнена в ноябре в Grand Opera под управлением Кусевицкого. Мария Григорьевна сидела в ложе с Равелем и Linette. Равель воскликнул: «Vive la Russie», на что Мария Григорьевна ответила: «Vive la France». Прокофьев даже не ожидал, как больно заденет его упоминание о Linette: «Иллюзия, что наши отношения разошлись, не воплощаются. А разве я могу жениться, если я убеждён, что это не принесёт мне счастья?»

Очевидно, что не столько шла на убыль любовь и сердечная привязанность, сколько пугала мысль о женитьбе, которую трудно было себе представить, втиснуть в бешеный круговорот событий профессиональной жизни, требующей, помимо всего прочего, напряжённого общения с дюжинами их участников.

30 декабря состоялась премьера оперы «Любовь к трём апельсинам», сопровождавшаяся триумфальными овациями, восторгами поклонников и поклонниц. Прокофьев чувствовал себя счастливым и безмятежным. Правда, меру успеха он по собственным словам почувствовал первого января следующего 1922 года, оказавшись на приёме в честь Мэри Гарден.[12] «На приёме была масса спонсоров оперы, и тут-то я в первый раз действительно понял, что моя опера имела настоящий успех: давно я не слышал столько восторженных комплиментов от знакомых и незнакомых людей, как сегодня».

31 декабря 1921 года.

«Итак, год окончен. Хороший год. Начался хорошо и весело в Калифорнии, затем контракт с Мэри Гарден, постановка „Шута“, чудесное лето в St.Brevin и постановка „Апельсинов“. Чего же лучше! Феноменальный год».

10 февраля Лина пишет из Милана, рассказывает, что изучает итальянский репертуар, «Риголетто». Она чувствует себя не в своей тарелке, так как совершенно отвыкла от этой музыки. В Париже она пела современные романсы, – Лина ощущает огромный контраст. Ей скучно окунаться в оперную рутину.

Лина живёт в «музыкальном пансионате» в самом центре города, очень шумно. Она выучила порученную ей партию из «Риголетто», начала разучивать другую, небольшую, из четырёхактной итальянской оперы Альберто Каталани «Валли», написанной по мотивам сентиментального немецкого романа, положенного в основу либретто Illico. Лине не нравится ни музыка, ни сюжет. Во всей Италии театральные дела в упадке, половина театров закрыта, платят гроши. Процветает только Ла Скала, а Милан – самый дорогой город Италии. Концертов в Милане нет, Лина была на балете русской труппы Леонидова, – осталась недовольна. На улицах Милана наблюдала карнавал и была совершенно поражена и даже напугана размахом народного празднества. По улицам было невозможно ходить, во всех театрах давали балы, по вечерам миланцы появлялись только в масках. Наконец всё успокоилось. Лина посетила Ла Скала, чтобы послушать «Бориса Годунова», и нашла постановку превосходной. Живя в Италии, она в основном говорит на итальянском языке, но письма Прокофьеву пишет по-русски и без ошибок. Правда, она не решается взяться за перевод стихов, на которые написаны романсы Прокофьева, и считает, что эти переводы следовало бы поручить опытному переводчику.

В это время Прокофьев уже озабочен поисками жилья – дачи. Лето 1922 года, по его мнению, хорошо было бы провести в окрестностях Мюнхена, в райских местах, в Баварских Альпах. Его прельщало и то, что там происходило действие «Огненного ангела», над которым он работал.

19 марта 1922 года он пишет Лине из Берлина, куда только что приехал из Парижа. Отношения молодых людей нисколько не поблекли, несмотря на всё ещё продолжающиеся разногласия, именно с этого времени Прокофьев начинает называть Linette «Пташкой» и производными от этого ласкового прозвища, которое и осталось основным во всей жизни Лины – жены Прокофьева. Но хотя в дальнейшем Лина окажется частой гостьей на этой даче, Прокофьев пишет ей о том, что он (а не «они») ищет себе дачу.

В этих поисках он рассчитывал на помощь старинного, с петербургских времён, друга, подопечного Прокофьева, поэта, Бориса Николаевича Верина. Лина его недолюбливала. Она рассказывает о Башкирове-Верине:

«Башкировы были очень зажиточной семьёй меценатов, покровительствоваших искусству, они проявляли большой интерес к Сергею, когда он только становился известным. Борис дружил с Сергеем, был поэтом-любителем, оказавшимся после революции в Париже без гроша в кармане. Он жил с нами некоторое время, и Сергей постоянно поддерживал его в финансовом отношении. Но так как он не работал и не имел к этому ни малейшего расположения, их отношения постепенно расстроились.

Сергей написал два романса на его стихи.

Однажды попросил его помочь купить машину, потому что Борис разбирался в технике».

Как это бывает у Прокофьева, сказано – сделано. Окончив дела в Берлине, откуда он пишет Пташке, поторапливая её с переводом романсов на французский и английский язык и настоятельно приглашая приехать, он отправляется в Мюнхен, и вот перед нами оказывается первое письмо, отправленное из Этталя, – знаменательного места в жизни будущей четы Прокофьевых. «Борис Николаевич уже начал свою деятельность по отысканию дачи», – так пишет Прокофьев Лине. Он, однако, скрывает от неё истинное положение вещей. Б. Н. в самом деле встретил его в Мюнхене, но к этому времени уже потерял часть вверенных ему денег, ничего не искал, жил в одном из лучших отелей, не оплатив счёт, бродил по берегам озера и наслаждался жизнью. Сказал, что очень счастлив. Всё это Прокофьев скрыл от Лины, стараясь представить друга в лучшем свете.

«Пришлось забрать дело в свои руки, купить план и начать правильный изыск (sic!) окрестностей. Первым делом мы отправились в Берхтесгаден, чудесное место, но, проездив два дня, ничего не нашли. Вторая поездка была в Гармиш, откуда нас послали в Этталь, тихое местечко около большого монастыря, долина зажата между горами, в четырёх километрах от Обераммергау, знаменитого моста, где раз в десять лет – и как раз в этом году – показывают Passionenspiele, представления из Библии, в память избавления от чумы времён „Декамерона“».

6 апреля Прокофьев пишет из Этталя:

«….после отчаянных поисков мы нашли очаровательный дом, в высоких горах, близ Тирольской границы, куда немедленно переселились и откуда я тебе пишу. Дом – настоящий барский особняк, с изящными меблированными комнатами, электричеством, ванной, паровым отоплением, балконами, коврами, широкими кроватями, мягкими кушетками, библиотекой на трёх языках, футуристическими картинами на стенах – словом, такой, какой и не снилось. Вид вокруг великолепный, воздух как мёд, рядом большой монастырь и с десяток других домов, поэтому тишина изумительная. Одним словом мы с Б. Н. расцеловались, когда нашли. Когда ты сюда приедешь?»

В Этталь, в дом под названием «Христофорус» приезжает и мама, успокоенная после свидания с врачом, нашедшим её состояние не внушающим опасений. Продолжается переписка с Linette. Она обещает приехать в июле, недели на две, отдохнуть. Прокофьев пишет в Дневнике, что очень рад этому, её не хватало в Эттале, ей здесь понравится.

Прокофьев в восторге от Этталя.

«У нас тут только что разыгрывается запоздалая весна: зацвёл фруктовый сад, появилась черёмуха и сирень. (письмо от 14 мая 1922) Жизнь протекает тихо и приятно, Мария Григорьевна водворилась и довольна, Борис Николаевич спит, ест, толстеет, приготовляет к печати свою книгу и проигрывает мне в шахматы. Дягилев будет давать „Шута“ в Grand' Opera в первых числах июня, но я, кажется, не поеду: дорого, да и не хочется уезжать отсюда».

В Милане Лина продолжает заниматься. Она просит Прокофьева прислать для русской подруги какие-нибудь лёгкие сочинения для рояля – Гавот, Мимолётности или что-нибудь из «Сказок старой бабушки», для экзамена в консерватории; а также купить ей фотоаппарат, так как свой она потеряла при переезде из Парижа. Она трудится в поте лица. Из письмы Лины Сергею от 1 июня 1922 года:

«Работаю во всю, как никогда – это самое необходимое – помню твой завет. Хочу во что бы то ни стало в сентябре – октябре дебютировать. Это возможно. Нельзя терять ни минуты, нужно работать. У меня чудный маэстро и репетитор. Связи тоже приобретаю понемногу. Директор Ricordi и Компания (всемогущие в Италии). Гранди – главный декоратор Scala.»

Она сообщает также, что подруга – американка – во время её отсутствия сняла квартиру для Лины и Сергея. Квартира великолепная, хорошо меблированная, есть удобства, прислуга – хорошая и всё это обходится дешевле, чем жизнь в «музыкальном пансионе». Здесь бывает много народа, подруги – весьма интересные. Забегает Маринетти, известный футуристический художник, добрый знакомый Гончаровой и Ларионова. Но всё время поглощает работа. Scala закрылась, однако в консерватории продолжаются симфонические концерты. В программе первого концерта Франк, Сибелиус, Скарлатти, во втором исполнялись Вебер, Бетховен, Брамс.

Прокофьев настойчиво приглашает Лину в Этталь. В письме от 8 июня 1922 года он пишет:

«В Этталь жду тебя с большой радостью, и хотя совсем не намерен становиться поперёк твоих занятий, но о „двух неделях“ и слышать не хочу. Ведь всё-таки лето есть лето и каникулы всё-таки каникулы. В июле и августе Милан будет сковородкой и ни один урок не пойдёт в голову. Словом, как только твой маэстро тебя отпустит, садись в поезд и направляйся в Этталь. Подготовиться к дебюту – дело хорошее, но и набраться перед ним сил тоже не мешает. Здесь тихо и хорошо. Днём солнышко поджаривает, но не мучительно, как в Милане, а вечером и ночью всегда прохладно».

Прокофьев пишет, что слова Лины, будто она своим приездом нарушит гармонию в Христофорусе, он принимает не иначе как за кокетство. Она отлично знает, что это не так, и что все её встретят с распростёртыми объятиями.

Он рассказывает, что «Шут», кажется, идёт в Париже сейчас, но он туда не поедет и вообще собирается сидеть здесь до осени, а может быть и часть зимы.

Христофорус прямо прелесть и снят на год.


Однако трудности в отношениях с Линой продолжаются. Лина хочет большей определённости, она против двойной жизни, надо упорядочить отношения или расстаться. Она считает, что Сергей должен взять на себя ответственность за их отношения, но не требует от него насильно принять это решение, «зелёных яблок» не хочет, – это просто её точка зрения. В этих пререканиях проходит июль. Прокофьев не вполне готов соединить с ней свою жизнь окончательно. Лине кажется, что в таком случае лучше оставить друг друга навсегда, Прокофьев убеждает её не следовать советам Ольги Владиславовны, нормам, принятым в обществе, обязательным для всех. Он не уходит от проблемы, он пишет длинные, серьёзные, прочувствованные письма, но пройдёт ещё почти весь год, пока в декабре он напишет Лине:

17 декабря 1922 года

«Я тебя очень люблю и не хочу никого другого».

А пока идёт обычное разбирательство, взаимные упрёки, доводы и контрдоводы. Извечная ситуация мужчины, наслаждающегося свободой, в нашем случае ещё и великого, и любящей женщины, видящей своё единственное счастье и предназначение в том, чтобы соединить с ним свою жизнь. Прокофьев ещё не созрел для женитьбы, и это не было связано именно с Линой, – что следует из приводимых далее писем. Ну а Лина, при её испанском происхождении и полученном сызмальства воспитании, страдала от свободных отношений, не только и не столько задетая в самолюбии, сколько привыкшая считать их недозволенными. В переписке, в «Дневнике», однако, просто поражает степень духовной открытости и честности, свойственной обоим. Отсутствие хитрости или притворства стало залогом спасения отношений, иногда и болезненных для того и другого.


Этталь. 9 июля 1922 года:

«(…) Ах, Пташка, Пташка! Два года ты живёшь самостоятельной жизнью, занимаешься философией, сделалась почти свободной артисткой, и в результате на десяти страницах повторяешь то, что мама приказала из Нью-Йорка. Ты меня любишь за то, что я человек не такой, как все, за то, что я лишён обыкновенности, и в то же время меряешь обыкновенным аршином.

(…) Ты пишешь, что тебе горько постоянно прятать самое дорогое. Конечно, у каждого на это своя точка зрения. Одни предпочитают выставлять дорогое перед всеми, другие любят прятать от посторонних глаз. Но не думай, что я не понимаю, насколько тебе неудобны и иногда тяжелы наши нелегальные отношения. Хотя несомненно ты это преувеличиваешь (…). Ни одной знаменитой артистке такие вещи не поставлены в упрёк. Правда, ты ещё не Мэри Гарден, но будем надеяться, что уже немножко на пути к свету рампы. Года два назад я бы в глаза рассмеялся тому, кто сказал мне, что я когда-нибудь женюсь: настолько я твёрдо решил, что никогда этого не случится. Теперь я, кажется, несколько изменился, но всё же ещё не готов. Ты умно рассуждаешь, говоря, что не хочешь „зелёных яблок“, и мне кажется, на этом надо пока сделать резюме наших разговоров.

Как же ты собираешься дать дозревать им: сидя по разным концам Альпов или может быть всё-таки приедешь, как раньше писала, „отдохнуть недели на две“? Если ты всё-таки окажешься милой девочкой и перемахнёшь через Альпы, то, может, мы вместе, как в прошлом году, покатаемся со Сталями. Как ты думаешь? (…) Ну, мой взъерошенный птенчик, нежно целую тебя и всё-таки, хоть ты меня и бранишь, поджидаю тебя. (…)

Твой Серж.»

Этталь. 29 июля 1922 года:

«Дорогая Пташка! Хотя, чем скорее бы ты сюда приехала, тем больше бы это доставило мне радость, но всё же твоё последнее письмо написано в таком боевом настроении, что я хочу, чтобы ты до твоего отъезда получила мои ответы. (…) Если ты начнёшь бить зелёное яблоко палкой или жечь спичкой, чтобы оно скорее созрело, то яблоко сгниёт. Мы целый месяц переписываемся, и разговоры ничего к этому не прибавят, кроме горького осадка. Ты в двух письмах пишешь, что не хочешь зелёного яблока, а сама едешь, чтобы сварить из него компот. Как бы не пришлось вылить этот компот за окошко. (…)

Жду я тебя с большой радостью, но жду милую и нежную пташку, а не летучую мышь, вцепившуюся в волосы.

В Мюнхен приеду тебя встретить непременно. Ни в Эттале, ни в Оберхаммерау нет международного расписания поездов, поэтому телеграфируй накануне отъезда, в котором часу ты будешь в Мюнхене. Я приеду в Мюнхен с первым утренним поездом, в 10.13 утра».

Пташка приехала из Милана через Швейцарию седьмого августа. Прокофьев встречал её в Мюнхене, как и обещал. «Она очень похорошела, вообще оказалась гораздо лучше, чем я думал. Я был чрезвычайно доволен её приездом, Christophorus оживился.» Лина поселилась в Эттале.

В обществе Прокофьева и Бориса Николаевича она ездила по окрестностям, друзья водили и возили её в горы, они осматривали старинные замки и застали продолжавшиеся восемь часов «Passionenspiele».

Каждая минута была наполнена содержанием, действием, как это было характерно для Прокофьева, который не представлял себе, что можно наслаждаться ничегонеделанием, и впоследствии стало единственно возможным способом жить и для Лины. Прокофьев учит Лину играть в шахматы, и сначала кажется, что она делает успехи. Устав от обучения, Прокофьев садится за рояль, и Лина поёт и его романсы, и Дебюсси, и подаренные ей романсы Пуленка, разбирали партию Ренаты из «Огненного ангела». Прокофьев показывал Лине свои бесчисленные пометки в этом произведении Брюсова. Действие происходило именно в Баварии. Здесь в Эттале Прокофьев отдавался своей страстной любви к цветам. Однажды под своим окном Лина увидела клумбу из незабудок в форме L. Ещё не прошло и месяца со дня приезда Лины, как Прокофьев вместе с нею и со Сталями совершили на их автомобиле поездку из Штутгарта через Шварцвальд и Рейн в Эльзас. Преодолели перевал через Вогезы, «которые в осеннем уборе были ослепительны», и спустились в долины Франции. Красота европейских пейзажей этой части усиливала особую романтическую атмосферу путешествия. Алексей Сталь и Вера Янакопулос, как всегда, были близкими, любящими и любимыми друзьями.

Вернулись в середине сентября, – Прокофьев сочинял «Ангела», Лина занималась пением, вместе с упоением читали стихи Белого, которого в ту пору открыл для себя Прокофьев, он с гордостью пишет, что Пташка выучила наизусть первую страницу.

Седьмого октября Лина уехала в Милан. Прокофьев пишет в «Дневнике»:

«Её голос развился и вышколился, надо было ещё позаняться – и постараться достигнуть сцены. Но это свидание нас очень связало, да и Пташка развилась, похорошела и во всех отношениях много подвинулась в лучшую сторону».

Лина возобновляет свои занятия в Милане. Они идут весьма успешно, но, как это часто бывало на протяжении всей её профессиональной жизни, снова подстерегают неожиданно возникающие помехи. В письме от 16 октября 1922 года она пишет: «как назло начинается насморк, так что я попробую сегодня остаться в постели, чтобы не дать ему развиться. Голова болит.»

Лина, отличавшаяся несокрушимым здоровьем, беспокоилась исключительно о своей вокальной форме, но та, в самом деле «как назло» всё время ускользала от неё то в насморк, то в хрипы, то в обстоятельства сложной театральной жизни.

Она не отчаивается и пишет о своих планах: «Думаю на эту зиму остаться в Италии, здесь дебютировать, а на будущий год поехать совершенствоваться как артистка к Лили Леман».[13]

В ноябре Лина чуть не встретилась с Прокофьевым в Берлине «Вдруг выяснилось, что быть может я буду дебютировать в декабре в Вероне, – пишет Лина Прокофьеву 8 ноября 1922 года. – Я очень много работаю, зубрю итальянский репертуар, увы, не всегда очень охотно. Голос звучит хорошо, и верхи улучшаются.»

И вот печальное сообщение от 1 декабря:

«Я уже не буду петь в Вероне, так как опера, в которой я должна была петь, не состоится, а в той, которая будет, нет для меня роли».

Профессиональные горести соседствуют с большим потеплением в отношениях с Прокофьевым. Сомнения постепенно оставляют его, последний приезд Linette сыграл большую роль в его привязанности к ней. Он пишет об этом: «Мысль о женитьбе ещё не окрепла, но чуть крепче, чем раньше».

«Яблоки созревают», Прокофьев жалуется, что начинает «слишком много обращать внимания на Пташку». Он уже с несравненно большей лёгкостью касается возможной женитьбы. Нежность Linette радует и зажигает ответный огонь.

И вот наступает 17 декабря, важный день в судьбе будущей четы.

Совпадение двух источников – записи в «Дневнике» и письма Лине – освещает его во всей достоверности пережитого обоими.

В «Дневнике» 17 декабря Прокофьев пишет:

«(…) Письмо от Пташки, очень нежное. Её томило, что я отпустил её из Этталя, не сказав ничего.

Я написал ей, что очень люблю её, жду на Рождество и что теперь мы не должны так часто расставаться, но что всё же пока ещё в браке я боюсь мглы любви».

А вот и само, уже упоминавшееся письмо от 17 декабря:

«Дорогая Пташка!

Я отпустил тебя в Италию, потому что не считал себя вправе становиться поперёк дороги твоего пения, думая, что после полугодовых занятий в Милане ты могла рассчитывать на дебют и на начало артистической карьеры. Кроме того, я не сомневался, что через месяц или два мы снова встретимся. Я понимаю, что наши долгие разлуки очень мучительны, но причиной им были мои поездки в Америку. Теперь это повторяться больше не будет. Я ТЕБЯ ОЧЕНЬ ЛЮБЛЮ И НЕ ХОЧУ НИКОГО ДРУГОГО.[14]. Но я всё ещё не могу отделаться от мысли, что законный контракт есть вещь, созданная для того, чтобы губить отношения. (…) Муж имеет право на жену, жена на мужа, и при одной мысли об этом хочется бежать без оглядки. Вот почему я тебе до сих пор не даю на этот вопрос никаких ответов. Если у тебя в Милане не налаживается дело с дебютом, тебе надо ехать к Lili Lehman, тем более, что она уже дала такое любезное согласие.»

В этом же письме Прокофьев объясняет Лине, насколько удобна была бы для них жизнь в Берлине, со всеми её особенностями и приводит расписание поездов из Этталя в Берлин в обоих направлениях.

Приближается Рождество. Прокофьев в Эттале, сочиняет, читает второй том Блока, готовится к концерту в Барселоне, в Испании, называя её очень музыкальной страной, разучивает присланную Мясковским рукопись «Причуды», две из них собирается сыграть в Барселоне, где Боровский с огромным успехом исполнил сочинения Прокофьева. Наступает сочельник. Как пишет Прокофьев, он обещал быть совершенно будничным. В Эттале всего два человека: он и мама. Пташка почему-то не пишет, Б. Н. не едет. Но вдруг в семь часов вечера является Б. Н., а в девять часов вечера Пташка! Телеграммы, посланные ими, не пришли. Про Пташку:

«Бедная девочка должна была целый час в темноте и по снегу лезть в гору, причём сын начальника станции тащил её чемодан. Я прямо не верил её приезду. Появилось шампанское и праздник разыгрался вовсю.

Вообще всё Рождество прошло очень весело. Катались на саночках с Эттальских гор».