Вы здесь

Via Roma. Могилёв в ноябре 2011 года (Роман Лошманов)

Могилёв в ноябре 2011 года

Три вещи больше всего запомнились мне в Могилёве: язык, деньги и чистота.

И язык, и правописание: чугуначны вакзал, театр лялек, сёння, цырульня «Прыгожасць». Смешно – но природа смеха понятна. Русский литературный, обрабатывая диалектные и устаревающие слова, какие-то возвышал, какие-то нейтрализовал, какие-то вытеснял в просторечие, которое и кажется смешным, когда его выдают за грамотный язык. Белорусы называют кукол и железную дорогу ляльками и чугункой всерьёз, а мы нет. Если прислушаться и разобраться, парикмахерская куда смешнее цирюльни. Мы называем красивых людей пригожими, но редко, а «сёння» говорим, но писать стесняемся. Писать же так, как пишут белорусы, в общем, не более забавно, чем говорить «севодня», а писать «сегодня». Сам же народ совсем не похож на впечатление, которое производит их язык. Я был в Могилёве на свадьбе, самая смешная шутка там была такая. Тамада вынул из кармана телефон, приложил к уху и обратился к столам: «Мне только что позвонили из Минска. Сказали, что на этой свадьбе можно хлопать».

В центральном универмаге Могилёва внизу супермаркет, а наверху – советская торговля: пространство разделено перегородками на возрастные и половые отделы, продавщицы наряжены в немаркие халаты, одежда развешана на кронштейнах, стоящих длинными рядами. Я примерялся к драповым курткам, которые стоили около полутора миллионов, не понимая, дорого это или не очень. «Это нормальная цена», – успокаивала женщина, выбиравшая мужу пальто. Фасон у пальто был добропорядочный, двадцатипятилетней выдержки. Потом мы ходили с братом по пустынным даже в выходной кафе и барам, по центральной пешеходной улице, где на одной двери висело объявление «Только до 1 декабря! Всё по 180 тысяч!» То там, то здесь мы пили бедное, пресное белорусское пиво, закусывали нежным белорусским салом с паприкой. В кафе «Изба» читали меню: картошечка от бабы Люси, картошечка от деда Митяя («та же баба Люся, только с яйцами»), сковородка «Бабкин внук» («в сковородочке лежали драники, а их сверху прикрывала ветчина, грибочки, сыр, майонезик, их кумир»). Драники (просто драники, не внучатые) были безошибочными, жареное мясо с картошкой и луком – тоже. Счёт вышел на девяносто шесть тысяч, я дал две пятидесятитысячных, и когда открыл папку со сдачей, она развернулась, как на пружине, от пёстрой толпы денег. Я долго не мог сообразить, сколько нужно добавить, чтобы чаевые оказались в рамках приличия.

Чистота бросалась в глаза уже на ночном вокзале, а потом поразила наутро, когда я смотрел из окна многоэтажного дома во двор. На большом тёмно-зелёном газоне не было видно ни одного окурка, ни одного пакета, ни одной бутылки, ни хоть какого-нибудь маленького, человеческого мусора – ничего кроме травы и земли. И потом было то же самое: пойдёшь в магазин, и всё чисто; пойдёшь от магазина дальше, и всё чисто. На всех тяжеловесных, облачно-серых, безлюдных, слишком широких для людей улицах Заднепровья было чисто. Вопрос был в том, убирают или не мусорят. Но на следующее утро я пошёл, туда, где на карте был обозначен парк имени 60-летия Октября. Он состоял из редких тонких деревьев и травы, а на траве были и бутылки, и пакеты, и окурки: по отдельности, сосредоточиями, пластами. Я дошёл без дороги до небольшого озера. На берегу стоял корабль, переделанный в ресторан с казино. Всё было закрыто, на другом берегу стояли дома, на песке пляжа были взрыты следы. Сквозила мокрая осенняя пустота, я вспоминал, как вчера вечером в темноте над Днепром подростки тушили и снова зажигали зажигалкой Вечный огонь.