Вы здесь

SOLNЦЕЛЮБ. Шесть повестей для кино. ДЕНЬ «Д» (Порфирий Лавров)

ДЕНЬ «Д»

Повесть

(С разрешения авторов – Лаврова и Порфирия – записал добросовестный Сергей Бойко)

1.

Тревога и ожидание семь дней клубились над городом и степью. Всю эту неделю без перерывов шел дождь…


Одну минутку, читатель!

АННОТАЦИЯ

Если эту вещицу придумали два автора, Лавров и Порфирий, значит Покровский собор на Красной площади и в самом деле построили Постник и Барма. Сентиментальный романтик и ироничный скептик, они до сих пор не пришли к единому мнению, что же у них такое получилось – то ли вязанка церквушек, то ли собор головастый; то ли маленькая изящная повесть, высеченная из камня искрой Божьей, то ли большой корявый рассказ про то, как Казань воевать ходили. Хотя, некоторые уже начали склоняться к мнению, будто все зависит только от взгляда на предмет и собственного значения не имеет. Это говорит о том, что истинное имя даже рукотворных вещей по-настоящему не названо: руки строят – голова не варит. Такое у нас и зовется «золотые руки». Но Лавров и Порфирий, как свидетели и почти что участники изложенных событий, дружно свидетельствуют и клянутся в главном: все так и было, как будет, и ничего не утаено и не прибавлено от себя. А если кому-то изложение покажется недостаточно подробным или, наоборот, излишне затянутым и скучным, то авторы, конечно, приносят свои извинения, но заверяют со всей ответственностью, что пропущенное ими по рассеянности (или сознательно) не заслуживает внимания, а кажущаяся скучность и затянутость могут происходить единственно от печальной правдивости, ибо нет ничего печальнее и длиннее человеческой жизни. И еще: просьба компетентным органам не принимать данные сведения всерьез, ибо се суть плоды нестойкой фантазии, воспаленной средствами массовой информации.


Итак, авторы, помогая друг другу словом и делом, начинают все с самого начала: «Тревога и ожидание семь дней клубились над городом и степью…»

2.

Город родился, рос и жил тем, чем жила и что делала степь. Он называл ее «Площадка», она его – «Берег», а Берег и Площадка вместе жили ради одного единственного, что они называли «Опыт», – жили так долго, что уже позабыли помнить о самом Опыте и привыкли думать лишь о его бесконечной подготовке, переносе сроков, коэффициенте к зарплате, спецснабжении и многом еще, менее значительном, совсем уж не имеющем к Опыту никакого отношения, но из чего в конечном счете складывается человеческая жизнь. И как всем все поначалу казалось временным, только до Опыта, так со временем всё и все сделались постоянными: лаборатории со складами, жилой район со своими причиндалами, прописка, кладбище и сами люди. И только настоящие хозяева Опыта – эти хозяева своего и чужого времени – как прилетали, так, наверное, и будут всегда прилетать из своей далекой Москвы и улетать обратно.

Проживать они любили, если не в комфортабельном бараке Площадки, то в двух гостиницах Берега – «Центральной», на городской площади, и «Дачной», среди фруктового сада, с бассейном и спецбуфетом, в котором всегда можно было купить отменное пиво, если на вашем пропуске имелась соответствующая счастливая литера.


Из всей многочисленной киногруппы, обосновавшейся в гостинице «Центральная», литерным счастливчиком оказался один единственный человек – механик по обслуживанию киноаппаратуры Дмитрий Павлович Трунов. Почему именно Дмитрий Павлович? Почему не режиссер Большаков? Бог его знает, – неисповедимы пути особых отделов, ведающих пропусками и формами. Дмитрий Павлович так Дмитрий Павлович! Тем более что это не принесло ему первоначального счастья, потому как, чуть что: «Кто у нас за пивом? Ага, давай Митюха! Мало ли, что не самый молодой? Уважь коллектив!» И Дмитрий Павлович неизменно уваживал, хотя сам не очень-то уважал этот напиток, считал употребление его баловством и женской забавой. Он вообще старался поменьше пить в этой экспедиции – из-за несносной жарищи, во-первых, а во-вторых, потому что не любил, как он говорил, по губам размазывать и, если принимался за выпивание, то делал это основательно, без сбоев и несколько дней подряд. Но скоро он зачастил в буфет уже ради собственного интереса, а не только когда просили уважить, и интерес этот сфокусировался на миловидной буфетчице.

А сейчас, вдали от Берега, не имея возможности добраться до него который уже день из-за непогоды, Дмитрий Павлович изнемогал на Площадке по чем зря, чуя всем своим нутром, что его коллеги расслабляются в гостинице «Центральная», ни в чем себе не отказывая, как и сам поступил бы на этот раз, окажись он рядом с приятелями.

3.

Всю эту неделю расколдованное и названное время сверкало и грохотало смертельными секундами, лилось потоками минут и часов, собиралось в огромные лужи дней.

Это были счастливые для Женьки-уродины дни, потому что не надо было вставать раньше всех в этом городе и, вздымая грязно-активную пыль, подметать мусор на площади между гостиницей и столовой, а потом до вечера, пугая приезжих, шастать по известным местам, собирая пустые бутылки – добровольная из-за нужды санитария постылого городка. Ласковые пьяницы так ее и звали: «Женька-урода – санитар природы». Если бы не нужда. Что теперь говорить? Жизнь есть жизнь. И Женька давно уже ни на кого не обижается.

Как ни стремилась она в свое время в этот город, как ни трудно было попасть сюда, так уже невозможно из него выбраться – некуда да и незачем: ведь самое дорогое, что было в ее жизни, что еще удерживало ее на земле, тут в земле и лежало…

И вот – дождь.

Женька просыпалась привычно рано, прислушивалась – дождь! – и ощущение праздника накрепко соединялось со всем последующим. Вволю она валялась в постели, читала книгу, слушая аплодисменты воды и громовые салюты; днем сидела у окна и поглядывала с благодарностью на стервенеющую непогоду – и снова читала. Она любила читать, но скрывала это от немногих своих знакомых, делала это украдкой, днем, в укромных местах, куда забиралась за пустой после выпивох посудой, в редких случаях – на кладбище. А тут – по работе не беспокоят, жалеют (или просто голову потеряли от невиданного обилия влаги) – приволье-то какое: с книжкой! одна! да еще котенок! да еще мысли…

А поздними вечерами Женька калякала по обыкновению с единственной своей подружкой Лейлой-буфетчицей. В отсутствие нового приезжего ухажера – тот застрял на Площадке, за сто километров от Берега – эта Лейла зачастила к Женьке и расщедрилась каждый вечер приносить из своего спецбуфета чешское бутылочное пиво, добытое со склада по случаю ожидавшегося прибытия большого начальства. Начальство задерживалось из-за дождя – Господи, благословен Твой дождь! – не тащить же эти коробки обратно на склад? И вообще: они в своей Москве, небось, и получше пьют! Смелая эта Лейла. И с кавалером ей как будто повезло на этот раз: положительно непьющий, без занудства, не хамло, не юнец какой-нибудь, но влюбился вроде бы по-настоящему, хотя и говорит, что холостой. Правда, старая курва Липовна, сторожиха из вивария, заметив очередное сияние в глазах Лейлы, заявила громко, для всех, что, мол, не будет ей и тут счастья, а Женька налетела на нее, чуть не в косицы вцепилась («Ты что, карга? Молчи, старая!»), а та с сожалением на женькину-то на красоту глянула, стерпела приласкать, и в ответ промолвила многозначительно: «Пипирёсы курит!» – это она про Лейлу, – и отошла с достоинством, но губы обидочкой слепила и, отойдя достаточно, прошипела внятно, специально для Женьки: «Образина кривая!» – и заторопилась будто бы по делам. Кривая не кривая – но Женьку тут побаивались, считали чокнутой. А как же? По ночам-то на кладбище таскается! А наряды ее? Это ж мороз по коже для непривычного приезжего!

Эх, темнота старушечья! Все-то они знают, все-то понимают. Одного только в толк не хотят брать, что годы ума не прибавляют, а мудрость и опыт их обратную сторону имеют – страх да робость. А со страхом – какое житье? Верно говорят: горя бояться – счастья не видать… Пусть у нее все хорошо будет, у Лейлы – хоть у нее, раз уж самой Женьке ничего не светит! Чужое счастье – да как своя радость! Такая уж сделалась эта Женька после всех своих смертельных ударов жизни.

Разговаривали они с Лейлой, конечно, больше всего о ее новом Дмитрии Павловиче, но иногда вспоминали былое, – и вот, когда они это вспоминали, то немножко плакали легкими от пива слезами: так там у каждой хорошо было, в прошлом, так его было жаль, что ушло – ушло и прихватило с собой юность, любовь и счастье, а у Женьки вдобавок еще и жизнь головокружительно любимого человека. Погиб он тут, в городе, здесь и похоронен. Не было у него родных-близких, кроме Женьки, да она далеко, аж в другой части света проживала и не жена еще была, и никто не озаботился о ней вовремя, не сообщил о случившемся. Сюда потом и добилась-напросилась Женька – без мысли, на одном чувстве, после неудачной попытки посчитаться с несправедливой и жестокой судьбой.

Никого она больше не винила в своем несчастье, ни на кого не обижалась – только на судьбу да на себя: умереть хотела вслед за милым дружком, да не смогла, – остановили в лаборатории, по руке с колбой ударили, так левую половину лица и изуродовала кислотой, а в остальном осталась, как говорится, жива-здорова, дура неумелая. Давно это было – так, что и прошло, казалось, уже насовсем: ведь и сниться-то почти уж перестал погибший суженый, и любовь ее как будто усохла-скукрежилась, и все, что тут поминало его раньше, стало привычно-постылым и обыкновенным и больше не поминает.

А тут вдруг – словно очнулась память, проснулась – и ожгла!

Целая неделя! Мимолетная, как все хорошее. Как чешское пиво. Как дождь. «Маленькие летние радости маленького азиатского городка», – так полюбила эти дни приговаривать добрая Лейла и выкладывать на Женькин стол пакеты с деликатесами и выставлять бутылки с яркими этикетками.

4.

Дмитрий Павлович изнывал вдали от Берега, – но по-настоящему все-таки не из-за пропадающей возможности расслабиться в кругу друзей и не от любовного томления по мягкой черноокой Лейле – хоть это и особ статья! – больше всего на свете он мучился бездельем.

Праздность разъедала душу и тело механика до нервного зуда.

Выпивка, работа и женщины – только это он и признавал в жизни. Но работа была на первом месте. Работа рук, незамысловатые открытия ума, общая радость от гармонии желаемого и получающегося на его глазах результата.

Открытий и изобретений в его работе не случалось, а если вдруг выходила какая-то «рацуха», он свой опыт далеко не распространял – за то и не страдал от возможной несправедливости. Жил спокойно – ради жизни.

И вот угораздило же так вляпаться на этой чертовой Площадке!

Со всеми ее дурацкими объектами! Которые они снимали как оглашенные уже двадцать дней кряду! Остаться без бабы, без выпивки, без какого-нибудь хоть мало-мальски полезного труда!

Ё-К-Л-М-Н!

5.

Ну ладно, с ним все пока ясно. А, вот, отчего же проснулась Женькина память? Не гром и молния ли ее разбудили? Может быть, может быть, хотя…

Очнулась она, скорее всего, с появлением маленького серого котенка. Ему было месяца полтора-два. Привел его случай, который произошел как раз перед дождем.

Ранним утром Женька, как всегда, подметала на своем участке, когда из-за угла столовой вывернулся незнакомый парень. Увидел Женьку – и замер. Женька была одета в заурядный технический халат черного цвета, великоватый, перехваченный по талии пояском; на голове был облегающий марлевый колпак от пыли с круглыми прорезями для глаз. В руках Женька, естественно, держала метлу, – ни дать, ни взять, коса в руках у скелета в балахоне!

С нетрезвым восторгом парень проговорил:

– Аллегория смерти!

И двинулся прямо на Женьку.

Тогда она покрепче ухватила метлу, прикидывая, с какой стороны будет удобнее огреть парня, если тот надумает приставать. Но парень остановился и снова оценил:

– Поразительно!

Грубых действий с его стороны пока не предвиделось, и Женька расслабилась и поставила метлу рядом, черенком на асфальт. От этого парень пришел в еще больший восторг:

– Божественно! Девушка с метлой! Памятник развитого социализма.

И тут у него за пазухой пискнуло и зашевелилось, и он с удивлением извлек оттуда котенка.

Юра Хмельницкий, ассистент кинооператора, был, в общем-то, неплохим парнем – да чего уж там, отличным парнем был Юра! – но перебрал по молодости лишнего и до сих пор никак не мог протрезветь: горький туман только еще начинал рассеиваться в его симпатичной голове, – иначе бы он никогда не позволил себе ничего подобного: он подошел к Женьке, сунул ей котенка и обнял за плечи с намерением поцеловать!

– Полегче! – только и успела сказать оторопевшая Женька, не соображая, как одновременно управиться с котенком, метлой и парнем, а тот уже бормотал на нее своим перегаром:

– Принцесса… Золушка… Грация…

И обжимал противными своими руками!

– Гюльчатай, открой личико!

И тогда Женька отпихнула его, оставив держать свою метлу, и сорвала с головы марлевый колпак.

Юра Хмельницкий готов был сказать что-то обиженно-возмущенное, может быть, даже обидное для Женьки, но тут он разглядел ее лицо – и смешался в своих чувствах.

– Где это тебя так? – невольно произнес он, чего тоже не стал бы говорить в трезвом состоянии.

И Женька, уже не сердясь на парня, горько полюбопытствовала:

– Что, страшно, кавалер?

Но не подумайте, что Юре стало страшно, нет – просто было как-то неожиданно, и он так и сказал:

– Неожиданно как-то!

И добавил, не умея совладать с винными парами:

– А вообще-то ты красавица!

И попытался изобразить руками, какая именно Женька красавица, но уронил метлу, кинулся ее поймать, потерял равновесие и сел на асфальт.

– Маненько загулял, казак? – усмехнулась Женька, и парень ответил в тон ей:

– Да, вот, чуть не упал!

Он продолжал сидеть и рассматривать Женьку, и вставать не торопился. Женькины формы слабо, конечно, угадывались в таком ее одеянии, но воспаленный алкоголем взгляд свободно проникал сквозь любые покровы. Да и лицо, если вот так загородить левую половину – или даже операцию сделать, точно, сейчас такие запросто! – вот это будет да!

Женька почувствовала этот раздевающий взгляд и смутилась.

– Ты чего это? – прикрикнула она, больше сердясь на себя из-за своего смущения, чем на парня за его откровенный взгляд, и добавила грубо:

– Я ведь уродина, а не давалка!

Юра Хмельницкий поднялся, подобрал метлу и сказал, продолжая думать о косметической операции:

– Все еще можно поправить.

А Женька возмутилась, подумав о другом направлении его мыслей:

– Разворачивай оглобли, казак! Тебе что, ночи не хватило?

И Юра растерялся, потому что начал уже трезветь и утоньшаться душой. Он извинился и побрел к гостинице, волоча за собой метлу.

– Эй, кавалер, забери котенка, метлу отдай! – кинулась за ним Женька.

И снова они стояли друг против друга, и Женька с удивлением читала в глазах парня, что тот на самом деле мнит ее красавицей, а он взял да еще и дотронулся до ее лица, и Женька – эх, Женька, Женька! – не отвела эту руку. Прямо хоть плачь! Его ладонь, пыльная и теплая, спрятала, как в мешок, все ее уродливые шрамы, и Женька представила, какой он теперь ее видит. Она сама так иногда делала – прятала левую половину лица, когда хотела вспомнить, какой была, и понять, какой могла бы быть теперь. Это случалось редко, когда бывало очень уж тоскливо, не чаще. И Юра Хмельницкий увидел ее именно такой, и ему стало жалко эту молодую женщину, такую прекрасную и несчастливую.

Парень смотрел теперь грустными глазами все понимающего человека, и под этим взглядом в груди у Женьки затрепыхались тонюсенькие росточки давно позабытых и совершенно ненужных и даже опасных в теперешней ее жизни чувств и волнений. Не в силах справиться с этими своими чувствительными побегами, Женька ненатурально расхохоталась и сбросила руку парня со своего лица:

– Да тебе еще стакан, голубок, и ты к чертовой бабушке в постель полезешь!

И еще что-то в том же духе, пока парень не скрылся за дверями гостиницы. И тогда она замолчала.

Котенок и метла были в руках у Женьки. А парня – не было. И это хорошо, и это ладненько, и нечего расслабляться по пустякам!

– А котенка я, пожалуй, себе оставлю! – решила Женька.

Она стукнулась к поварихам в столовскую кухню, отдала им на время своего звереныша, который уже начал показывать характер (пищать и вырываться), и продолжила работу.

Юра Хмельницкий поднялся к себе на четвертый этаж, вошел в номер, тихонько, чтобы не будить спящих, достал из-под корабельных часов на тумбочке – часы были предметом особой гордости Юры – достал тетрадь для этюдов, взял угольный карандаш и расположился за столом рисовать.

Вечером на кладбище Женька жаловалась своему милому Коленьке, просила оборонить от соблазнов и дать силы жить, как раньше давал, и признавалась, что забывать его стала, и укоряла, что сам он теперь так редко приходит к ней во сне, обижает вниманием. Давно уже она так с ним не разговаривала на его могилке, не получалось как-то, а тут потянуло – и вдруг получилось!

А на другой день началась эта радостная непогода.

Не для всех, конечно, радостная – избирательно…

6.

То, что непосвященный Дмитрий Павлович называл «дурацкими объектами», на самом деле были плоды многолетних усилий Площадки и Берега. На этих нескучных объектах надо хоть чуточку притормозить.

Первым из них, еще весной, стал метрополитен. Представляете? Единственная станция, построенная лучшими московскими метростроевцами, ничем не отличалась от аналогичных столичных, неглубокого залегания – разве что выходом на бескрайние просторы былых кочевий, а не к магазину «Обои», как на «Профсоюзной». Выходите вы на такой станции из вагона, оглядываетесь: незнакомая какая-то станция («Кантимировская», что ли?) и в то же время как бы знакомая (может быть, даже «Профсоюзная»!) – но ни та, ни другая, а какая-то непонятная третья, иррациональная, потому что вы видите там, на лестнице, неподвижное отдыхающее стадо овец – как лохматое шерстяное облако…

Заказчик принял этот объект с оценкой «отлично».

Такая оценка случилась впервые в истории Площадки, и это стало знаком: день «Д» назначен, и Опыт, возможно, состоится уже в этом году. Иначе, зачем бы так высоко оценивать?

Затем случились отличные же завершения и сдачи других, не менее нескучных объектов. Например, шестнадцатиэтажного дома. (Канитель с ним, правда, была из-за мелочевки: все никак не могли обои германские выбрать и из сантехники финской, все во вкусах расходились, но с приездом заказчика этот вопрос как-то утрясли.)

Потом была семейка разнотипных сельских домиков, причем один был отделан безвестным мастером с таким вдохновением, что председатель приемной комиссии потребовал излишества снять («Не для жилья строим!») и самым бессовестным образом отправил почти все (кроме одного наличника, отодрать не сумели), – отправил себе на дачу.

После этого было не менее смешное и дурацкое в пустыне комплексное предприятие автосервиса: «АВТОВАЗ, МОСКВИЧ и ГАЗ».

И лишь аэродром, как все аэродромы, вписался в общую картину природы.

А потом пришли военные – и тоже расположились со своими штучками-дрючками.

И только после этого прилетела киносъемочная группа, в которую входили и Юра Хмельницкий, и Дмитрий Павлович, и все остальные. И вот, когда она объявилась, эта шумливая компания, тут уже самые скептические умы поняли: Опыта не миновать в самом скором будущем, и назначен не только день «Д», но и время «Ч».

И тогда на Площадке приступили к строительству Изделия…


До этого момента казалось, что все объекты рассыпаны по степи без всякого смысла и системы: вот дом, вот коровник, метро, пушки-танки-самолеты… А теперь вдруг очертилось по границе и выстроилось по радиусам: тот – там, этот – тут, а вместе стянуты вот сюда, где над бетонированной площадью вздулся на шестах брезентовый тент, способный укрыть весь Рижский рынок на проспекте Мира, а под ним стал воздвигаться ни на что не похожий объект, сразу же обнесенный частоколом громоотводов. Во всей иррациональности как бы появилось рациональное зерно, как бы смысл и точка опоры. И этой точкой стало Изделие.

Про Изделие тоже надо сказать пару ласковых.

Занимались его строительством обутые в специальную обувь солдаты. Делали они это так: поднимали по деревянным трапам мешки со взрывчатым веществом и бережно передавали их через опалубку таким же бережным своим товарищам. Несколько специалистов определяли, куда, как и какие именно мешки складывать внутри опалубки. Никто не торопился, никто никого не подгонял, но вся эта несуетливая размеренность определялась, прежде всего, дисциплиной глубоко запрятанного чувства опасности. Ощущение вблизи Изделия было такое, будто сама Судьба прикасалась к вашему разгоряченному лбу или горящей спине. Знойный воздух вокруг Изделия казался прохладным.

Может быть, Изделие не заслуживало бы и сотой доли всех наших дифирамбов, если бы не было так велико и опасно, особенно вблизи – может быть! – ведь с высоты вертолетного полета оно представлялось пауком, упавшим на середину блюда для плова, этаким приблюдным гаденышем среди других объектов-объедков, замусоривших золотисто-красное степное кушанье, и вызывало единственно чувство брезгливости, но отнюдь не страха. (А паучок-то был все-таки ядовитым!)

Вот такими словами решили мы пропеть сомнительную хвалу Площадке и ее объектам.

7.

За что люди ненавидят друг друга?

А ни за что – просто так ненавидят! Причины, конечно же, отыскиваются, даже самые разобъективные, но – потом. Это как любовь – только наоборот. Разница еще в том, что ненависть изначально и всегда разрушительна, а любовь – не всегда. Но во всех случаях ненависть, как и любовь, – бескорыстна, свободна и непредсказуема. В самом деле, нельзя же заставить себя вдруг возненавидеть или разненавидеть кого-нибудь! Тайная, явная, демоническая, родовая, разумная, большая, мелочная, взаимная, неразделенная – и прочая, и прочая, и прочая – ненависть, рука об руку с любовью, заправляет миром и людьми, движет планетами и звездами, управляет биохимическими процессами и властвует над внутриядерными силами.

Дмитрий Павлович Трунов возненавидел Юру Хмельницкого с первого взгляда (как только тот пришел на киностудию после демобилизации из армии). Это была неразделенная ненависть ко всему непонятному (что и являл собой Юра по отношению к Дмитрию Павловичу). Отсутствие взаимности утомляло ненавидящего, его чувство тяжело провисало, не находя отклика и поддержки, вызывало недоумение у окружающих и уродовало жизнь. Раздражало Дмитрия Павловича буквально все в Юре: от манеры общения (мы бы назвали ее «маньеризмом», если нам будет позволено, – все эти неуловимые подначивания, дебильные прикидывания, насмешки над собственными насмешками и шутками, опасные уколы в самые святые и слабые места государственного тела) – от этого самого способа общения и манеры одеваться (вызывающе небрежно и одновременно со вкусом) до поломанного переднего зуба, который Юра Хмельницкий почему-то упорно не торопился протезировать. Именно этот потемневший осколок крепче всего засел в печенках и не давал покоя Дмитрию Павловичу: чем неприятнее была ему эта щербатость, чем сильнее он старался на нее не смотреть, тем чаще – само собой разумеется! – глядел. И наливался злобой. Это чувство, конечно, не могло беспрерывно полыхать в груди, хотя бы и такой здоровенной, как у Дмитрия Павловича, – физически это выдержать невозможно. Природа и тут (как и во всем, где мы только можем это заметить) поступила разумно: случались длительные периоды затишья, когда вся эта муть успокаивалась на дне души. Но, однако, достаточно было хорошего толчка, чтобы ненависть Дмитрия Павловича вскипала с новой силой.

8.

По ночам Женька стала разговаривать с котенком. Ей казалось, что это и не котенок вовсе, а ее милый Коленька, вернее – его душа, обретшая свое новое обиталище в этом пушистом комочке жизни. Раньше для Женьки эта душа жила в деревьях, кустах, во всяких городских мелочах, с которыми обязательно должен был сталкиваться ее погибший возлюбленный, то есть, была рассеяна по всему городу. Но со временем она отовсюду повыветрилась, как посторонний для города аромат, и предметы стали предметами, дома – домами, деревья – деревьями. А тут вдруг такое стечение обстоятельств: незнакомый парень, котенок и дождь.

Дождь, дождь, дождь… Сколько ни повторяй это слово, все равно не определишь его истинного значения. Для Женьки он оказался желанным тюремщиком, избавившим ее от каждодневного созерцания бездушного города, а собственная ее комнатушка стала обретенным раем.

Парень сдвинул плиту на Женькиной душе.

А котенок…

С котенком можно было говорить обо всем на свете! Пусть он царапается, пусть кусается и вырывается из рук, – все равно он понимает, любит и сочувствует. И в котенке живет душа!

9.

Перед самым дождем Изделие окончательно созрело и торчало как шапито-цирк размером со здание «Детского мира» на Лубянке.

Дмитрий Павлович крепил очередную скоростную кинокамеру в бронированный бокс, когда первые капли упали с неба ему на руки…

Солнце продолжало светить, к нему еще только примеривалась сизая туча…

Беспечное солнце – с одной стороны. Хмара – с другой. А тут – ни секунды времени, чтобы по всем этим сторонам поглазеть! Из-за этого все и произошло так внезапно.

Ну и вдарило, конечно!

И еще!

Еще!

Будто специально копились силы, не расходовались попусту в степи, а тут, над Площадкой, собрались в кулак и – на тебе! на! в лоб, в бровь, в дых, в глаз! – засверкало и загрохотало.

Зарычали моторами всевозможные автомобили, загудели клаксонами, – это отважные работнички драпанули, обгоняя друг друга, на гребень котловины, подальше от Изделия – так, на всякий случай, конечно, реальной-то угрозы никакой не было, потому что там же кругом громоотводы понатыканы. (В этом месте один из авторов гнусненько захихикал…)

А Дмитрий Павлович глядел с досадой на небо, на недомонтированную кинокамеру – и не знал, то ли ее обратно из бокса вытаскивать, то ли продолжать работу, то ли что? И рядом его УАЗ-вездеход стоял на полуоборотах, и шофер-солдатик там сидел, совсем пацан, Сашок. И тогда Дмитрий Павлович надвинул на недомонтированную кинокамеру крышку бронированного бокса, принес из машины полиэтиленовый мешок (мощный мешочек, из-под удобрений, с прошлой экспедиции остался), надел его сверху на боксик (да еще и на сам столбик, глубоко врытый горбыль, хватило), а снизу бечевочкой подвязал крепко, чтобы не унесло – и только после этого позволил себе взглянуть на Изделие (до него метров сто пятьдесят было) – но ничего там уже не увидел: так в той стороне дождик разбултыхался – и темнота враз! Вскочил тогда Дмитрий Павлович в машину свою, солдатик Сашок газку дал, – и они помчались, хорошо, так, мокреньким воздухом обдуваемые и остужаемые после всех этих двадцати дней жарки на степной сковороде.

10.

Когда в самом начале экспедиции киногруппу пригласили на склад, и словоохотливый консультант, из местных, снабженец в звании майора интендантской службы (а по специальности души – профессиональный барышник) начал предъявлять к получению разнообразные золотые горы, киношники, даже самые бывалые (как Дмитрий Павлович, например), – киношники растерялись от неожиданного изобилия, и из ложной скромности никто почти себе ничего и не выписал (а потом уже случая больше не представилось). Лишь Дмитрий Павлович успел сориентироваться и выцыганить (это он так по наивности полагал сперва, что «выцыганить») два кило часового масла редкой марки, да Юра Хмельницкий взял для своей фантазии корабельные настенные часы…

По договору киногруппу должны были обеспечить автотранспортом и спиртом – и все. Так и вышло: машину получил буквально каждый – новенькую, вместе с военным водителем.

Со спиртом вышло смешнее.

На вопрос консультанта-интенданта «Сколько?» Дмитрий Павлович, как самый опытный в этих делах, смело ответил:

– Пятнадцать! В смысле, килограммов.

Это было, конечно, выше крыши, и на Дмитрия Павловича осуждающе закосились свои же механики и кинооператоры (не наглей, мол, а то вообще с гулькин нос получим!), и никто не удивился, что консультант округлил свои интендантские глаза и протянул:

– Ско-оль-ко?

Но Дмитрий Павлович не дал себя сбить:

– Самое меньшее – тринадцать. Меньше – нельзя!

И затеял объяснять количество кинокамер, кассет и прочего, требующего внимания и ухода, и какая в этой пустыне грязно-активная пыль – это тоже надо учитывать! – и так далее.

Консультант (терпеливый оказался и не без актерства) выслушал до конца, ни разу не перебил, а потом сказал:

– Ладно! Вы меня не так поняли. Запишем двести килограммов. Сто пятьдесят – ваши. Достаточно?

И попросил:

– Посерьезнее, товарищи!

И продолжил:

– Плексиглас цветной нужен? Не нужен. Запишем десять листиков…

И таким способом накатал на киногруппу обширнейшую заявку, сам подписал (как консультант) и отправил по инстанции, то есть, к себе самому (как начснабу).

К чему мы тут про это вспомнили? Да просто так. У одних нет даже собственной пустой посуды, чтобы сдать ее в приемный пункт, но они и крошки с чужого стола не возьмут, а у других – всего навалом, хоть и не своего, и они этим не своим распоряжаются, как хотят. Вот к чему вспомнили!

Через несколько дней консультанта у киногруппы заменили (слишком крупно брал себе и мало давал наверх), но автообеспечение и бочка спирта-ректификата остались в означенном количестве, как и часы с маслом. Справедливость восторжествовала, и можно было праздновать победу. Но часы и масло стали вдруг предметом серьезного конфликта между Дмитрием Павловичем и Юрой Хмельницким. А именно: кажущаяся никчемность и явная необходимость двух этих предметов вступили в единоборство. Они сошлись на столе в гостиничном номере – громоздкие часы и орава пузырьков с маслом, – и один из пузырьков упал на пол и разбился.

Ну что такое какие-то там часы против двух кило часового масла редчайшей дорогой марки? Так, безделица, блажь праздного ума, плюнуть и растереть, оторвать и бросить. Однако…

На сей раз добрый Юра стал горой на защиту своих принципов и по-настоящему осерчал на Дмитрия Павловича, когда тот, под горячую руку, чуть было не выбросил часы в окно. (Они, конечно, были виноваты, эти часы, что пузырек упал со стола и разбился, – но не до такой же степени!) Короче, чуть до драки не дошло, спасибо – кинооператоры, славные ребята, не допустили. Но стало ясно, что драки все равно не миновать, не смотря даже на солидную разницу в весовых категориях и возрасте: Дмитрий Павлович был вдвое старше, тяжелей и крепче Юры.

Так оно и вышло, недели три после того, на Площадке, где оба оказались запертыми в стенах барака на целые семь дней кошмарной непогодой. Смертоубийства, правда, не случилось, Юра даже пытался отвечать на кувалды Митрича, как иногда звали Дмитрия Павловича в киногруппе, но силы мускулов были явно не равны: Юра порхал мотыльком между лап великана. А тот молотил, не переставая, и только приговаривал:

– Еще? Еще?

На что Юра каждый раз вставал на ноги и каждый раз кивал:

– Еще!

Но это «Еще!» – пока еще впереди, а пока…

(Не правда ли, удивительна неисчерпаемость русского языка при такой бедности словарного запаса одного из авторов?)

11.

Дождю тревожно радовались – первые три часа.

Некоторые сразу укатили к Берегу, кто посмекалистей да поопытнее. А Дмитрий Павлович положил себе во что бы то ни стало дождаться конца непогоды, домонтировать эту свою скоростную кинокамеру – и только потом двигать домой. С Сашком-солдатом договорился покормить его вечером в столовой на городской площади (по вечерам она, правда, как ресторан работала, да народу там отродясь не бывало, – не очень-то в этих краях уважали гулять в душных казенных помещениях, когда под боком, в диких кущах городского парка или в пустом русле ниоткуда не вытекающей и никуда не впадающей речки вас ждала масса уединенных местечек), – так что проблем с питанием не было. В крайнем случае, перекусить можно было и здесь, на Площадке, в ее бедно-разнообразном, но богато-калорийном буфете. (Ох уж эти авторы!)

Но только к вечеру следующего дня будто поутихло немного, посветлело, – и озверевший уже Дмитрий Павлович (драка с Юрой состоялась как раз этой ночью) ринулся на Объект.


Дождика почти что даже и не было в тот момент.

Дмитрий Павлович уже кинокамеру закрепил, проверил еще раз, для верности, рамку кадра, уже надел сверху крышку бокса, уже второй винт докручивал, – когда совсем рядом ударила молния. Несильная такая, знаете, молния – но рядом! Дмитрий Павлович даже вздрогнул, покосился на громоотводы, черными спичками торчавшие вокруг Изделия, – и вдруг почувствовал что-то неладное с волосами: будто кто-то ласковый, но и настойчивый, ерошил его седоватые кудри. (Будто бы Лейла-буфетчица!) Дмитрий Павлович даже оглянулся – а вдруг? Сашок тоже посмотрел туда, куда и Митрич, но тоже Лейлы там не увидел. (Сам он рядом стоял, помогал: держал раскрытый зонт над боксом с кинокамерой – от дождя.)

В той стороне, там, куда оба они поглядели, невысоко над землей, недалеко, метрах в десяти, висел в воздухе без посторонней помощи и светился собственным светом шар размером с десятикиловаттную лампу от кинопрожектора КПЛ-10 (у него еще диаметр линзы пятьдесят сантиметров, и поэтому их «полтинниками» называют) – висел и раздумывал, а Дмитрий Павлович все про лампу и кинопрожектор – нужны они ему тыщу лет! – думал, что из этих ламп хорошие аквариумы получаются (сроду у него никаких аквариумов не было!), если их умело разрезать…

При чем тут аквариумы?!

Белый шар раздумывал, куда бы податься?

Дмитрий Павлович вдруг ощутил на лице движение воздуха и понял, что это ветер и что этот ветерок дует как раз в их сторону, как бы подсказывая шарику направление, и увидел, как эта белая тварь вроде бы даже его слушается и трогается с места!

Тут надо сознаться, что Дмитрий Павлович смалодушничал: он страсть как захотел, чтобы шар полетел в какую угодно сторону, только не на него.

А через секунду уже «оченно» в этом раскаивался!

Он раскаивался (это не совсем верное слово – «раскаивался», слишком мягкое), – Дмитрий Павлович раскаивался, потому что шар, будто вняв его горячей просьбе, изменил курс и рванул прямиком к Изделию, сокрушая все на своем пути с громким треском, сверканием и дымом – как бы для добавочного устрашения.

Через неделю дорожку эту проследят по искореженной боевой технике – и технику эту в срочном порядке заменят новой. Но кто проследит путь, оставленный в душе? Тем более что заменить ее нечем! Но это – через неделю. А тогда…

Тогда мелькнула мысль (или, наоборот, застряла) – о громоотводах: какой идиот их тут понатыкал притягивать со всей округи молнии?! И вместе с ней – почти восторженное: п…ц! В смысле «Всё! Приплыли! Хана! Конец! Амба! Крышка! Труба! Песенка спета! Полный абзац! Капут! Каюк! Кранты! Кирдык!» – но ёмче и по-матерному. Авторы настаивают, что годного для обозначения такого чувства прилично-литературного выражения не существует.

А напоследок – отчаянный крик души:

– Господи! Обойдется – на Лейле женюсь! Пронеси-помоги!

Около самого Изделия тоже работали люди.

Шаровая молния замерла перед краем брезента, которым был закрыт лубянско-рижский детский рынок, повисела в раздумье – и нырнула под полог! Посветила оттуда, стала подниматься кверху – и сгинула! Может, исчезла совсем, а может, только затаилась, перевалив через край опалубки.

Долго никто не шевелился: все ждали, ждали, ждали…

А, собственно, чего?

В этом-то и вся закавыка!

Потому что если жахнет – то «п…ц!» в том самом смысле, а если нет – то и ждать нечего, делай свое дело.

Но никто не делал.

Все стояли неподвижно, как и Дмитрий Павлович, и думали похожие мысли, – вполне объяснимое явление, с чисто психологической точки зрения. Но это самое, объяснимое, было общим необъяснимым для всех.

Потом немножко отпустило. Начались ахи и охи, смех и хохот – все, как полагается в таких случаях. А когда вдруг выяснилось, что ни одна машина не может завестись, то восприняли это известие даже с радостью и пошли-потопали к бараку пешком, вместе, под ударившим с новой силой (каким-то даже тропическим) ливнем, десять километров, мокрые и грязные снаружи и высушенные и выжженные изнутри.


Этой же ночью Лейле-буфетчице на Берегу и Дмитрию Павловичу на Площадке приснился один и тот же сон, но они никогда не расскажут его друг другу. Будто бы точильщик вертит свое колесо под громовые возгласы: «Ножницы править, ножи точить!» И ростом он – головой за облаками, из бороды дождь висит, а из-под его колеса молнии вылетают.

Стачивает это колесо зазубрины и ржавчину с лезвия, и оба они – Митрич и Лейла – радуются, потому что это зазубрины памяти и ржа забвения, радуются они наступающему покою: не надо будет ничего забывать, как и вспоминать ничего не придется. Блестит ножик в руках точильщика. Только замечают они вдруг, что и лезвие тоньшает, безжалостно оттачиваясь, и понимают с ужасом, что ножик этот – их время, и кончится жизнь, как только изойдет под беспощадным колесом весь металл!

Остановись, точильщик, не спеши! Что означает работа твоя? Кому нужны эти сверкающие чистые огрызки?

Но ответа не последовало.

Такой был сон.


А потом кое-как пошла – и прошла эта муторная для Дмитрия Павловича неделя.

12.

Что дождь перестал – и окончательно – Женька поняла, проснувшись вдруг среди ночи.

Через распахнутое окно ясно и резко доносился до Женькиного слуха непрекращающийся животный гвалт из вивария. Собаки, коровы, овцы, птицы – все! – торопились излить душу в располагающей к исповеди тишине. Раньше они как будто такого галдежа не устраивали. Или так казалось по привычке, а теперь, за время дождя, Женька отвыкла – вот и обратила внимание, даже проснулась? Ведь и так может быть, правда же?

И вдруг ей сделалось тревожно – от этого небывалого волнения животных, а еще больше оттого, что она только что хотела уговорить себя не волноваться. Именно от этой своей слабости ей и стало не по себе.

Она села в постели.

Мявкнул котенок, устроившийся спать в Женькиных ногах.

Она подхватила его на руки и стала гладить, успокаивая его и пытаясь успокоиться сама. Но котенку не понравились такие нежности, и он куснул ее, царапнул и спрыгнул на пол.

Он вообще оказался каким-то диковатым, этот котенок: грыз руки, кидался в ноги, по-звериному припадал к полу, шипел, хищно скалился, сверкая черными глазенками. Лейла заметила на днях:

– Он у тебя, чем больше жрет, тем больше звереет.

А Женька обиделась на подружку и сказала:

– Ну давай его совсем не кормить – может, человеком станет?

Тогда и Лейла обиделась, приняв слова Женьки на свой счет, потому что любила вкусно поесть, имела такую возможность, и по Женькиному-то выходило, что была не вполне человек. Глупо, конечно.

Нет, не зря волнуются животные!

Женька продолжала сидеть в постели и прислушиваться.

Чуют! Что-то нехорошее для них должно произойти в скором будущем. Или не только для них? Вот и у Женьки тоже – томление и беспокойство без видимого повода или объяснимой причины. Ну, проснулась среди ночи. Галдеж в виварии. Ну, дождь кончился…

Стоп!

Кончился дождь.

Вот оно – главное!

ЗНАК!

Знамение грядущих перемен и бед.

Но почему?

Да и какие еще беды могут произойти в ее-то разудалом положении? И что это за перемены, которых следует опасаться?

– Господи! Ни чего-то я не знаю, глупая женщина. Только чувствую. И объяснить не могу.

13.

Утро разгорелось – и вспыхнуло над мокрой, застиранной степью.

Разведрило, и в два дня все лужи, эти скопища пустых часов и дней, превратились в россыпи бурых черепков; мелкие, как чешуя, они усеяли асфальтированные углы Берега, а на открытых степных пространствах разбросались битой посудой и черепицей. Очень скоро белое, равнодушное ко всем солнце истоньшило, разломило и рассыпало в прах эти бесполезные памятки былого, а столбы пыли снова обозначили движение автомобилей по неумолимо раскалявшейся жаровне.


Женька надела свой длинный черный халат и белый марлевый колпак с прорезями для глаз – как сама она теперь называла, маскарадный костюм «аллегория смерти» – и принялась каждое утро поливать из шланга и разметать метлой мусорную чепуху, шокируя своим видом вновь прибывающих командированных. А потом собирала чумазую посуду, отмывала каждую бутылку теплой водой с мылом, споласкивала и вытирала насухо, и бутылки становились одинаково чистыми, как беспризорные дети, нашедшие призор. А дальше уже она ставила их в две сумки, чтобы удобнее было нести, и шла к приемному пункту, где ее хорошо знали и принимали без очереди.

Ночная тревога успокоилась тонким слоем на Женькиной душе и обещала лежать тихо, как пыль на шкафу, если ничто постороннее не будет ее баламутить. Сама-то Женька ни за что ее тревожить не станет – себе дороже! Ведь так и не смогла заснуть в ту ночь.

А виварий все еще лает и воет по-прежнему – уже который после дождя день. Видать не в дожде дело. Но об этом лучше не задумываться.

14.

Сегодня Женька проснулась в обычное свое время – и встретила тишину.

Еще раньше проснулась Лейла, соорудила завтрак и кликнула к столу Дмитрия Павловича, а когда он принимался уже за чай с клюквенным джемом, закурила первую с утра сигарету и высказала ему вопросительное соображение:

– Мить, а Мить, объясни, почему это от выходного до выходного неделя длинная-предлинная, а от понедельника до понедельника короткая?

Дмитрий Павлович объяснил ей по-своему:

– Ты, Ляль, придумала себе мысль и только ей и думаешь. А у меня, Ляль, наоборот: лучший день – пятница. Тут тебе и работа, и все остальное. Пятница – это день!

– Так сегодня ж пятница! – обрадовалась Лейла.

– Вот ты об этом лучше и подумай, – сказал ей Дмитрий Павлович и засобирался, потому что под окном уже сигналила за ним машина. – Котенка накормила?

Дело в том, что вчера режиссеру Большакову взбоднулась в голову идея посадить кота в окне сельского домика (того, что остался с наличником), и все вышло на редкость удачно, потому что Лейла быстро уговорила Женьку отдать своего котенка для киносъемок.

– На всю же страну прославится, ты что!

И Женька отдала, но, конечно, не ради славы, а потому что побоялась сопротивляться, не захотела – из суеверия – поддаваться глупым предчувствиям и страхам («Если поддамся – то все!») Из суеверия…

Очень хотелось Лейле угодить своему Дмитрию Павловичу, а тот не мог устоять против напористого и своенравного режиссера Большакова, да и домик-то был от эпицентра на порядочном расстоянии, – и вообще: не дело механика по обслуживанию киноаппаратуры вникать в творческие процессы, одолевающие голову мэтра! Надо – значит надо. Ведь дело механика – правильно установить свои кинокамеры, поставить дистанционное управление и вовремя включить мотор.

– И накормила! И в сумку уложила! – сказала Лейла и мимолетно обеспокоилась:

– А с ним ничего не случится, Мить?

– Ничего ему не сделается, – махнул рукой Дмитрий Павлович, – мелковат только, придется оптику на камере поменять.

С этой заботой он и сел в свой УАЗ.

– Сабантуй сегодня будет грандиозный, вечером, – сообщил он вышедшей проводить его Лейле.

– А я, Мить, тоже на Площадку еду, вместе с нашим буфетом! – сказала Лейла не без гордости.

– Ну? Значит не помрем с голоду! – пошутил Дмитрий Павлович и уехал.


«Сегодня ж пятница, Мить». – «Вот ты об этом и подумай!»

На эту пятницу был назначен день «Д».

15.

Женька размахивала по асфальту метлой – где надо и где не надо – и ничего не слышала и никого не видела вокруг.

Берег вымер. Тишина и пустота были вакуумные.

Женька бросила подметать и пошла на ближние участки – как бы за посудой. Попробовала читать – но не получилось. Тогда она вернулась домой, собрала все свои читанные и нечитанные еще библиотечные книжки и снесла их все в библиотеку – и не взяла ничего, удивив библиотекаршу, очень к Женьке расположенную женщину, но скрывающую расположение за напускной строгостью. Она и на этот раз строго посмотрела на Женьку и сказала:

– Читать бросила, Евгения?

Женька ответила, что нет, не бросила, только нужной книжки никак найти не может. Библиотекарша спросила, какой такой книжки, а Женька сказала, что «чего говорить, когда у вас ее все равно нет», и ушла. Пошла к виварию. Увидела около распахнутых ворот, на скамеечке, старуху Липовну, и та тоже ее заметила, но даже не кивнула, а когда Женька подошла к ней, то зло глянула и сказала:

– Всех животин увезли, ироды проклятые!

И губы поджала, отвернулась.

Женька не стала и тут задерживаться – пошла дальше по городу, в парк, на речку, обратно к площади, мимо дома – кругами, кругами, как минутная стрелка на часах, без мысли, без чувства (боясь и мысли, и чувства), сматывая в тугой клубок нитку своего времени.

Снова очутилась около вивария, снова столкнулась со старой Липовной, остановилась – и вдруг спросила:

– У тебя Библии почитать нету, бабушка?

– То же мне, внучка нашлася! Может, тебе и попа в придачу?

Женька удивилась, что такая старая женщина, а неверующая. Ей всегда казалось, что все старушки – верующие, все своему старенькому Богу молятся, потому что больше им, стареньким, и делать-то ничего не осталось в этой жизни. А тут – вон как! – совсем даже наоборот.

И снова пошла кругами…

16.

К вечеру из степи затеяли возвращаться пропыленные, усталые и веселые автомобили. Они гудели своими сигналами, урчали – и беспрерывно, как в каком-то танце, вертелись по городу, скликая-приглашая на карнавал весь Берег. Женька с ужасом заперлась у себя в комнате, закрыла окно и задернула шторы. Села к столу и зажала голову руками…

К ней уже несколько раз стучали, и голос Лейлы звал ее, но Женька не откликалась. Лейла догадывалась, что она просто не хочет открывать, и ей было обидно и страсть как хотелось поделиться своими впечатлениями от увиденного на Площадке, но слишком досаждать Женьке она поопасилась, помня ее взрывной иногда характер. Но как же хотелось рассказать! – как у нее со столика снесло скатерть с продуктами, когда прибежала эта мелкая на вид, а на самом деле упругая, как резиновая палка, волна и следом за ней – вторая; как кто-то из ученых, за минуту до взрыва, попивая у нее ситро, шутливо заявил, что все, мол, просчитано до какого-то там порядка, но кто его знает, как оно себя поведет в натуре – ведь такой кучи и не рвал никто. Как один генерал из-за этого набросился на ученого и обозвал всякими словами, а потом, когда на Объекте шандарахнуло – беззвучно и фантастически! – этот военный грохнулся в пыль (как по команде «Вспышка прямо!»); и как там на самом деле возник из дыма настоящий шар и стал медленно подыматься и засасывать кверху степь. Как потом пошел каменный дождь, и все попрятались по своим машинам; а после полил жидкий и черный – и белоснежный барак превратился в разлинованную в косую линейку школьную тетрадку. Как после всего наступила ясная солнечная погода, хотя перед этим собирались тучи; как она напросилась в машину к Дмитрию Павловичу, и тот умудрился провезти ее к месту Опыта; какое там все было серое, как на плохой фотокарточке; как ругался Дмитрий Павлович, когда обнаружил, что одна из его кинокамер разбита вдребезги, как костерил за бессмысленные игры и ухлопанные деньжищи какого-то начальника, ради которого был разыгран весь этот спектакль (только чтобы вблизи и безопасно показать, какой он бывает, этот атомный взрыв – сымитировать). Ругался на чем свет стоит. Какой там теперь кратер образовался, а на дне его – озеро! Уму непостижимо!

Короче – Лейле необходимо было выговориться!

– Пусть делает, что хочет, но я заставлю ее открыть! – решила Лейла.


И Женька открыла.

– Где Кузька?

Ах ты, Господи! Котенок? Лейла напрочь о нем позабыла.

– Где он?!

– Да где же он может быть? В виварии, наверно. Может быть… Дмитрий-то Павлович тоже позабыл про него – так расстроился!

– В виварии?

Женька кинулась из комнаты.

В виварий она прорывалась с боем. Остановить Женьку не удалось никому.

Котенок ее нашелся удивительно быстро. Хотя, в этом не было ничего удивительного, потому что он тут был единственным представителем кошачьей породы. Поразительно было другое: как он вообще сюда попал? Видно кто-то внимательный и сердобольный из персонала подобрал бесхозное существо, когда собирал по Площадке своих животных, разбредшихся после Опыта.

Женька увидела перебинтованного своего котенка и набросилась на ближайший белый халат:

– Что вы с ним сделали?!

Ей попытались объяснить, что это не смертельно, что только пробиты барабанные перепонки, но Женька не верила никому. Тогда котенка разбинтовали и продемонстрировали, что голова у него цела, сам он – ни царапинки (что уже само по себе есть чудо!), одно только, что оглох. И Женька успокоилась и вышла в город с котенком за пазухой – смирным на редкость.

17.

Берег – гулял!

Женька пробиралась к дому, как по вражеской территории; не добралась – застряла на площади.

Было уже далеко за полночь, и город дошел в своем веселом усердии до белой горячей разнузданности: он небезопасно палил из ракетниц, швырялся бутылками и плескал спирт на открытый огонь; голая дама бегала перед гостиницей, размахивала метлой и вопила:

– Я – Маргарита, я – ведьма!

Из одежды на ней был лишь белый колпак с прорезями для глаз, почти как у Женьки, но сделанный из гостиничной наволочки. К первой «ведьме» присоединилась вторая, и они вдвоем попытались взять Женьку в лихой оборот, но из гостиницы повыскакивали разъяренные полуголые «черти» и принялись словом и делом гонять своих «маргарит», и тем стало не до нее…

Женька укрылась на кладбищенском бугре. Темно и звездно было тут, хорошо. Город хоть и продолжал стонать и корчиться в жестоком сладострастии, но уже не так бесстыдно и громко, укрытый ночным воздушным одеялом. И только ракеты все еще взмывали с отчетливым хлюпом и шипом. Но навстречу им уже безмолвно падали из августовского неба крупные частые звезды. (Если авторам не изменяет память, они в тот год звались «дракониды»; сам Дракон не так давно уступил место Полярного созвездия Малой Медведице, но его звезда, по имени Тубан, обещала вернуться через 20 тысяч лет на свое прежнее место и восстановить справедливость. Вот мы какие – что знаем! – авторы. А почему вспомнили астрономию? Да небо было в ту ночь потрясающим! Глядя на такое, можно было спокойно сходить с ума… Или говорить только о звездах… Вот почему!)

Женька разыскала родную могилку и повалилась на нее, умоляя отпустить навсегда, простить и дать силы уехать из невыносимого места. Понемногу она успокоилась, села на скамейку, которую давно уже тут себе устроила, вытерла платочком глаза и нос, пообещала больше не плакать – и повела тихую обстоятельную беседу. Начала она так:

– По порядку – все в порядке. Во-первых – Кузька! Вот он, видишь? Жив-здоров, ничего ему не сделалось, а тихий он такой от укола…

И дальше – так же неторопливо и осторожно, обходя опасные для себя темы и подбирая слова таким образом, чтобы не поддаться истерике, караулившей где-то поблизости. Один раз она все-таки всхлипнула – это когда вспомнила про сегодняшний день:

– Столько лет, столько лет… И что? Дождались – празднуем…

И всхлипнула, но тут же взяла себя в руки и заговорила твердым голосом:

– Давай вот о чем: я, милый мой Коля, хочу книжку одну найти почитать, Библию. Только ты не смейся и не сердись. Знаю я, как ты к этому относишься! Но ты все равно не перебивай – выслушай сперва. Тут ведь неверующие все. Да и мы с тобой – как все. Но мне интересно! А иначе как объяснить, что ты у меня есть, а Бога – нет? Вот об этом давай и пообщаемся…

Но пообщаться больше не получилось.

Некоторые из береговых старожилов, изрядных во хмелю на всякие сентиментальные выходки, в ознаменование удачного Опыта стали заявляться на ночное кладбище к бывшим своим друзьям и сослуживцам, не дожившим до этого светлого дня. Притащились двое таких и на Женькину могилку, к ее Коленьке.

Женька чуть со скамейки не свалилась от неожиданности, когда эти тут объявились, точно из-под земли. Кинулась схорониться за обелиск – ползком, ползком! – спряталась. Потом пообвыкла, прислушалась – любопытно ведь! – и высунулась узнать, кто ж такие, но так и не поняла в темноте. Они фонариком-то всего пару раз полоснули – на скамейку, куда закуску положить, да на бутылку, чтобы не промахнуться. А по голосам – один сиплый, другой хриплый, спитые, ясно, что наши, береговые, но эти старались еще и говорить по тише, уважительно к месту. По голосам как узнать? Так и не узнала.

А говорили мужики, среди прочего пьяного мусора, вещи для Женьки интересные. Так, когда один долго с пробкой возился («Заткнул, будто гвоздь вколотил!»), другой Колю вспомнил: мол, вот мастер был – золотые руки! А первый – обидно для Женьки – уточнил:

– Зато башка оловянная! Эти б руки вовремя повыдергать, пил бы щас вместе со всеми. По дурости сгорел, за чих!

Второй ему резонно заметил, что смерть умной никогда не была, на что первый – свое:

– Зато человек – не дурак! И забывать об этом ему никогда не следует.

Потом они Колю помянули – выпили, и который подобрее вздохнул о нем: мол, не дожил человек до светлых денечков, а другой – тут как тут! – остудил:

– Счастливых денечков больше не будет! Был один единственный день – сегодня. И все.

И объяснил:

– Закрывают полигон.

Первый разволновался:

– Как же так? Мы хозяйство завели, дом свой. Куда ж теперь?

И тогда этот объяснил ему по-простому:

– Трахнули тут нас всех! Вместе с Изделием этим. Для того и причесывались столько лет.

Потом они еще поругались на всякие неинтересные темы и решили уходить, и тогда один сказал, что бутылку надо на могилке оставить, мол, так полагается, а второй огорчился:

– Ты что? Полбутылки коту под хвост?

А первый ему – укоризненно:

– Сволочь ты! Жаден: дом, хозяйство – а полбутылки пожалел. Ставь к памятнику! В изголовье. Чтобы ему пилось легче.

– Да кому пилось-то? Полбутылки… Уворуют же!

– А ты в нее пописай и записку оставь: мол, не пейте, граждане, тут какая-то сволочь нассала. Ну? Пошли отсюда!

Грубые мужики, совершенно верно, авторы полностью согласны, и на язык не выдержанные. Но из песни, как говорится, слова не выкинешь…

Когда мужики ушли, Женька вышла из-за своего укрытия и села на скамейку собрать новые мысли и чувства, но тут произошел в небе трескучий фейерверк, – это, по неуловимым законам теории вероятностей, столкнулись над городом две взлетающие ракеты, перепутали направление и ринулись догорать на землю. В тот же самый миг в Женькиной голове разорвался точно такой же фейерверк, и она вскочила и кинулась с кладбища вниз, в город, как неуправляемая ракета, натыкаясь в темноте на ограды, памятники и кусты.

18.

Женька выбежала на знакомую площадь между гостиницей и столовой и остановилась перевести дух.

Небо над ее головой музыкально полыхало; в неподвижном воздухе плыли бумажные цветы, бутылки и осветительные ракеты; Женьке показалось, что теперь она видит все в настоящем свете, как есть, что город расколдовался и явил свою суть. Она обрадовалась и успокоилась и даже не удивилась, что над проезжей частью, невысоко, не касаясь ногами асфальта, летит Дмитрий Павлович, а сзади держится за его брюки растрепанная Лейла – улететь не дает или, наоборот, с ним хочет, а Дмитрий Павлович вяло от нее отбивается. Женька рассмеялась, глядя на них, взлетела под самые фонари и крикнула:

– Держи его крепче, Лялька, не выпускай!

Дмитрий Павлович оглянулся и погрозил Женьке кулаком, а кто-то рядом взвизгнул:

– Посторонись, папашка!

И мимо пронеслись в вихре фантиков и винных этикеток две голые «маргариты» с метлами, и Дмитрий Павлович посмотрел им вслед, взъярился и потащил свою обузу в неосвещенный переулок.

И тут в красном небе наступило ощущение грозы.

Женька насторожилась.

Все вздрогнуло – и понеслось без оглядки!

Дома и деревья закачались; помойные баки около столовой хлопнули крышками и выплюнули содержимое; поднялись и помчались пыльные мусорные вихри. Перепуганная Женька едва успевала уворачиваться от летящих на нее бутылок, банок, рыбьих голов и другой всячины. Мусор, листья, ветки – все! – спешило унестись подальше и побыстрее. Деревья и кусты тянули вверх свои стволы и ветви, желая вырваться из земли – на худой конец, оторваться от корней и улететь вместе со всеми, но корни держали крепко, – и растения вытягивались и напрягались точно струны – и звенели, визжали и гудели на всех октавах и регистрах.

И тут вдруг все на полном скаку замерло – и в ужасе оглянулось.

Над городом, заливая вся и всех нестерпимым черно-белым светом, поднимался огромный сияющий шар.

Женька упала на асфальт.

– Не бойся! – услышала она, и сильные руки поставили ее на ноги.

Рядом с ней стоял ее Коленька – такой, как на последней фотокарточке: улыбающийся, загорелый и в плавках.

Медленно, против желания, под действием силы большей, чем желание, сначала пыль, мусор, а за ними и все, что только что пыталось вырваться из расколдованного города – даже обе легкомысленные «маргариты», – все это сдвинулось, поползло и полетело в обратном направлении. Быстрее, быстрей, еще! – уже неслось и кувыркалось с невиданным ускорением к поднявшемуся грозному шару. Теперь он сиял прямо над Женькиной головой, и она поспешила укрыться под козырьком столовой.

Все взвилось и полетело клубящимся столбом вверх!

Деревья еще посопротивлялись немного, но и они, с корнями и землей, устремились вдогонку. Улица встала на дыбы. С домов послетали крыши. Обломились кверху балконы. Треснули и разрушились фундаменты.

Когда все это унеслось, а Женька осталась стоять, открылся лысый кладбищенский бугор.

Мертвые держались дольше всех: кладбище поднялось последним.

Из-под каменных и металлических обелисков и памятников вышли гробы и распахнулись!

Мертвецы встали в них, как венецианские гондольеры, – и так, дружной флотилией они двинулись вверх, в свой новый и действительно последний путь.

Шар пожрал всех!

И растаял в первых утренних лучах…

– Не бойся, – снова сказал Коля. – Один единственный день. Он уже прошел. Больше не будет.

И Женька поняла, что это наступило их первое утро после Судного дня.

– Спаслись, значит! – сказала Женька…


…и проснулась! Или очнулась? Одним словом, она была у себя в комнате – лежала на не разобранной постели, а котенок Кузя облизывал ее мокрую щеку.

19.

Женька вышла на участок. Сегодня он был усеян бутылочными осколками, объедками и прочей дребеденью; мусорные баки лежали опрокинутыми и додымливали остатки вонючего дыма; над всем этим трудились и размножались мухи. («Какая гадость!» – сказал один из авторов, и другому пришлось добавить: «Даже солнце отвернулось от города и светило в степь».) Женька пару раз ширкнула звонкой метлой и остановилась. Размахнулась – и забросила инвентарь на середину площади. Сорвала с головы колпак – и… услышала аплодисменты!

Парень стоял на углу столовой и был трезв.

– На «бис», пожалуйста! – попросил он.

Женька кивнула, подобрала метлу и зашвырнула ее еще дальше – в кусты. И повернулась, ко всему готовая и на все согласная. Парень пошел к ней через грязную площадь, улыбаясь и не скрывая своего восхищения:

– Праздник освобожденного труда!

Женька была настроена иначе.

«…прости и отпусти, и дай волю уехать из невыносимого места!»

Они пришли в Женькину комнатку…


Он говорил – просил и умолял, звал с собой в Москву и обещал, обещал, обещал – и обнимал ласковыми своими руками.

Женька согласно кивала – и плакала, плакала, плакала, покорная и послушная; и вспыхивала ненасытным огнем! – жадная и не насыщаемая, проснувшаяся, как ей чудилось, от долгого летаргического заблуждения.

Потом снова наступила расколдованность, – и повторился Страшный суд и новое спасенье.

20.

Ушли несколько дней, и Женькина душа вроде бы укрепилась в воле уехать. Но только «вроде бы». Внутри у нее сейчас трепыхался слабенький фитилек веры – нашлись, значит, неугасимые угольки под вековой золой! – и этот огонь вязал ее по рукам и ногам своей как бы очевидной беспомощностью. Да и как уехать, когда все теперь пело и поминало про ее прежнюю любовь – будто и не было всех этих лет! – и смотрело снисходительно на женскую ее минутную слабость?

Как же теперь уехать – куда? зачем? к кому? К этому мальчику – маму его пугать? Не смеши! Кожу на роже менять? Так это твоя рожа – точно такая же, как и душа: наполовину кислотой сожженная. Душу-то не поменяешь, ее только вынуть можно – а это страшно… (Конечно, страшно: авторы замечали иных, которые вполне уживаются со своим телом без помощи души – очень страшные люди! Они и есть настоящие неодушевленные предметы! Эти уникумы – такие предметы, например, как… Сходу и не припомнишь – так много души разлито в мире! Ага, вот: они похожи на гробы и могилы – «врата смерти», за которыми вроде бы дыра черная, прорва пустого пространства и времени, но настолько пустого, что вся эта прорва может быть сведена в одну мизерную точку, где не поместится даже хвостик от живчика. Черные гробы! А? Каково?… Ох, уж этот Лавров!)…и сколько латочек ни наклеивай, под ними все останется по-старому и на лице, и в душе. А маска Женьке не нужна – колпак надоел! Чего прятаться? От пыли активной? – так она давным-давно в нутре сидит. От людей? – да они и так все про тебя знают. Но…

…надо же что-то делать! что-то придумать – чтобы не жалеть потом о несовершенных поступках («ах, если бы… да кабы!») и не кусать локти себе и окружающим (когда все кругом виноватыми окажутся).

И Женька придумала…

21.

Женька собирала чемодан, когда в ее комнату робко вошла Лейла. Синяк под левым глазом делал ее лицо особенно несчастным, но Женька не выказала никакого сочувствия по этому поводу, сказала в сердцах:

– Даже чемодан собрать не могу!

Одни вещи вываливались, другие, не нужные, сами лезли в руки.

– Все-таки уезжаешь? – спросила Лейла, но Женька ничего не ответила: все уже было переговорено по этому поводу, чего опять языком молоть?

– И правильно! – сказала Лейла; помолчала, посмотрела на Женькины сборы и вдруг – жалобно:

– Оставь мне Кузьку, Жень!

Женька только головой мотнула: обойдешься, мол! А Лейла свое:

– Зачем он тебе? Он ведь местный. И в дороге, Жень…

Женька закрыла, наконец, свой чемодан, подхватила котенка, в другую руку взяла сумку, попыталась взять чемодан и еще одну сумку, но не вышло. Попробовала по-другому – и снова неудачно. Она поставила вещи и села на кровать. Лейла опустилась на стул, подле.

Прошла тихая минута, и Женька не заметила как, но котенок был уже на коленях у Лейлы.

– Да ты что в самом-то деле… – возмутилась было Женька, но споткнулась об лейлин испуганный взгляд, об этот ее синяк – и замолчала.

– Все меня бросили, – сказала Лейла, и Женька не выдержала:

– Бери!

Тот час же засигналила под окном машина.

Женька подхватилась, поцеловала котенка и пошла из комнаты.

За порогом вспомнила про вещи – вернулась, схватила злые чемоданы.

Про ключи вспомнила – снова вернулась, бросила на стол связку…

Юра Хмельницкий уложил вещи в машину и сел рядом с водителем. Женька не торопилась, ждала Лейлу, – и та появилась, на всякий случай, без котенка. Женька отметила это и усмехнулась, принялась нарочито строго наставлять:

– Кормить не забывай, знаю тебя! Разговаривай с ним. Не вздумай ударить!

Лейла только рукой махнула и кинулась к Женьке на шею, а Женька – сдержанно:

– Ладно, подружка. Как устроюсь, напишу.

– Желаю вам счастья! – прошептала Лейла, но Женька – опять без эмоций:

– Какое счастье? Глупости! Человек помогает. У них самолет свой.

Лейла смутилась:

– Да я ничего такого… Счастья только пожелала.

Они расцеловались, и Женька села в машину.

– В аэропорт? – спросил водитель.

– Нет, сперва на кладбище, – ответила Женька, и машина тронулась…

22.

Лукавая эта Женька! «Сперва на кладбище…» А потом куда? В том-то и дело, что потом – обратно! Сымитировать решила – вот что! – как этот «ядерный» взрыв на Площадке! Разлететься вдребезги, но не убийственно, без облучения, волну только поднять, взвиться, засосать полстепи – и грохнуться обратно, уже навсегда. К тому же, не совсем это была имитация: хотела Женька проверить огонь свой душевный, силу его.

А не-то все сейчас поснимаемся со своих мест – да в Москву, в Москву! – рожи менять: нос, глаз, ухо – кому что, красивыми заделаемся, как этикетки на конфетках! Так что ли?

Вот она как заглянула в свою нутрь, эта лукавая Женька, набралась опыта за эти-то денечки.

Всю дорогу до кладбища Женька обзывала себя «сволочью» – ведь из-за нее Лейла осталась плакать навзрыд: «Сволочь ты, Женька! Только о себе думаешь, о своем покое!» – и всю дорогу успокаивала: «Так надо, мои дорогие, потерпите. Всего один день. Больше не будет».

Психология!

Вообще-то авторы в ней не очень, в психологии этой, стараются лишь фактам следовать. Хотя… Эти самые факты не всегда выражают истину – более того: почти никогда не выражают, а, наоборот, с завидным упорством затемняют. Не зря же говорят: «Факты – упрямая вещь».

23.

Оказалось, что душа окрепла настолько, что сбросила с себя ненужную больше броню. Огонь в груди превратился в свет неугасимый и не боялся уже ни дождя, ни холода, ни дурных вестей.

Он простил – и дал волю вернуться и силы остаться и жить дальше…

Юра Хмельницкий, хоть и хороший человек, но не стал сильно возражать Женькиному порыву. Он понял, как пишут в газетах, всю авантюрность собственного замысла и уже немного жалел, что поторопился с обещаниями – но отступать, разумеется, не собирался. А так, раз Женька сама захотела, то и он, Юра, не против.

Одним словом, самолет улетел без Женьки, как и предполагалось, зря только авторы тратились на переживания – лучше бы сразу сказали: «Она осталась на Берегу, со всеми своими близкими и далекими – с Лейлой-буфетчицей, со старой курвой Липовной, с ласковыми пьяницами и котенком Кузей. Или еще короче, моим любимым пятистопным ямбом: Хотела ехать – ехать не смогла!»

24.

Небо снова заволакивали тучи. Но если полететь невысоко – так, чтобы не закрывать от себя грешной земли обратной стороной всеобщего ненастья, пушисто невинной и блистательно целомудренной (чувствуете, каков слог? – это он, Лавров, изгаляется!) – тогда только и можно увидеть рукотворный фурункул кратера с синим глазом мертвого водоема и брошенные вокруг на степной произвол неархеологические развалины. А там, дальше – еще один такой же нарыв. И еще много других и разных – смотря в какую сторону и как полететь. И нет такого места на Земле, куда бы можно было от них запрятаться – разве что, за облаками.

Короче, рассказчики – или повествователи (да назови хоть горшком – только в печку не суй!) – решили на этом ставить точку, но сказать «конец» не могут, потому что, как видите, жизнь продолжается, и продолжение, будем надеяться, следует.

Хотя…

Ладно, все!


P.S.: Имена авторов вымышленные и за случайное сходство ответственности не несут.

Москва, 1987 г.