Наталья Гудович
Кольцо
Кольцо. Вне всяких сомнений, это было кольцо. Будь оно все проклято!
Марина тяжело присела на ко всему безразличную гостиничную кровать и с ненавистью посмотрела в казенное окно. Они ни в чем не были повинны – точно так же, как и виднеющийся в окне шелушащийся серый бок какой-то унылой пятиэтажки, едва различимой теперь сквозь сетку крупного мокрого снега. И снег, и скверная зима, и псориазная пятиэтажка, и вся собственная никчемная жизнь были противны Марине до тошноты. Она уже не плакала, только некрасиво шмыгала толстым распухшим носом и все твердила про себя: «Кольцо! Кольцо!» – как будто в этом плотно, как хватка удава, сомкнувшемся слове и заключалось все: и чужой, не выхоженный собственными ногами неуютный город, куда ее занесло, и насморочная зима, и вся ее напрасно, как оказалось, прожитая жизнь. Да, вот так, в одночасье, все и рухнуло – то, что многие годы, пускай ни шатко ни валко, но двигалось же вперед! И вот теперь – теперь оказалось, что все это движение вперед было не более чем иллюзией, – дорога привела ее в никуда. Мир закольцевался, змея укусила себя за хвост.
Марина сжала зубы, обхватила голову руками и застонала, раскачиваясь и сминая казенное сиротское покрывало. Она пыталась думать о том, что сын-оболтус Сашка взялся наконец-то за ум и после бесконечных проволочек и академотпусков получил диплом, двинул вперед карьеру и год назад женился. И даже жена его, вопреки внутренним опасениям и протестам, Марине сразу понравилась. Однако мысли о сыне почему-то напрямую связывались с этим злосчастным кольцом, и она отбросила их и стала думать, как удачно они с мужем сделали в квартире ремонт и что муж наконец-то получил бог весть сколько ожидаемое повышение – стал замзава чем-то там… Марина даже вспомнила имя этого зава и то, как отрадно и благолепно они все вместе отмечали это событие у них на даче. И не было никакого кольца. Не было – и баста!
Она всхлипнула и утерлась мерзким вафельным полотенцем с черной расплывчатой печатью. Полотенце пахло хлоркой, неустроенностью, чужим городом и вчерашней, обветренной котлетой. В этом сложном запахе не было ничего живого – ничего, хоть самой малой толикой напоминающего Маринину вчерашнюю жизнь. Потому что эта с таким трудом налаженная жизнь не далее как вчера вдруг перестала походить на саму себя: она изогнулась, поднялась на дыбы и лягнула Марину, как необъезженная лошадь. Перехватило дыхание. Сдвинулись тектонические плиты. Пришли в движение невидимые и неведомые механизмы. Прямая, презрев Евклидову геометрию, выгнулась и стряхнула с себя Марину. Звенья лязгнули, как буфера вагонов, и сомкнулись, заключив Марину в то самое кольцо, выбраться из которого уже было невозможно. Теперь она навсегда будет обречена тащиться по замкнутому кругу.
Это было настолько страшно, что все – и полотенце, пахнущее лежалой котлетой, и холодный снег за окном, и мокрая, насквозь промерзшая стена общежития напротив показались несущественными и даже нереальными. Такими же, как и ее, Маринин, неприличный побег, совершенный полчаса назад из чужого номера. Она бежала воровато и постыдно – в туфлях на босу ногу, прижимая к уже не очень упругой груди скомканные второпях белье и колготки и косясь на горничную, равнодушно пылесосящую неизбежно красную, с лысым, натруженным хребтом коридорную дорожку. Марина трусливой рысцой пересекла гулкое паркетное пространство холла, оставив за спиной номер, похожий на ее собственный, как две капли воды из одного и того же крана.
Она зачем-то понюхала свои ладони и содрогнулась: сколько ни мой, они, должно быть, навсегда сохранят запах сигарет и перегара, исходящий от чужого спящего мужика, с которым она познакомилась вчера поздно вечером в гостиничном баре, а проще говоря – он ее там снял. И даже имени его она не запомнила, да, собственно, и не стремилась запомнить – зачем? Что бы это изменило? Помогло бы избавиться от кольца? Ничто, ничто уже не сможет ее от него избавить, ничто не сможет спасти! И тот, от кого воняло сигаретами и перегаром, он был ей нужен вчера вечером лишь потому, что она ну никак не могла оставаться одна – со своими неотвязными мыслями, также замкнувшимися в ненавистное кольцо, и с этой дрянью – массивным крюком в небрежно побеленном потолке гостиничного номера, с которого ее так и подмывало снять дешевый, легкомысленный пластмассовый шар.
Крюк, косо вделанный в пыльную лепную розетку, притягивал ее блуждающий взор все чаще и чаще, и в конце концов она стала смотреть на него непрерывно. После того как Марина осознала окончательную и бесповоротную закольцованность мира, ее больше ничего не интересовало так, как простенький расчет из области сопротивления материалов: выдержит ли крюк?
К счастью, Марина не была конструктором, который мог бы сразу, на глазок, определить: да, этот толстый литой крюк выдержит. Можно не сомневаться.
А началось все примерно неделю назад, на дне рождения единственного сына, когда выпившая шампанского и разомлевшая Марина, поглаживая по плечу дохаживающую последнюю неделю беременности невестку, спросила, как решили назвать ребеночка.
– А чего тут думать? – Сын, уже изрядно нагрузившийся, смотрел на Марину через стол точно такими же, как у нее, серыми прозрачными глазами и улыбался. – Чего тут думать, мать? Конечно Антон!
Радужные круги поплыли перед глазами, и Марина внезапно почувствовала то, что наверняка чувствует боксер, пропустивший прямой удар в челюсть. Антоном звали бывшего мужа – того самого, который и женился на ней только потому, что она уперлась и не согласилась сделать аборт, и который ушел от них после трех лет безобразной жизни. И даже появившийся на свет Сашка интересовал его не больше, чем прошлогодний снег. Ее рука дрогнула, и она поставила фужер на стол, поправила выбившуюся прядь волос и заставила себя улыбнуться.
– А почему Антон?
– Ну как же, я Александр Антонович, а отец мой – Антон Александрович, дед – Александр… Антонович? Да! Стопудово! Прослеживаешь связь поколений? Надо поддержать. Традиция, мать.
Марина хотела вдохнуть и почему-то не смогла. Воздух не пошел в легкие. Одновременно ей захотелось закричать, заплакать, бросить на пол фужер с недопитым шампанским, но вместо этого она улыбнулась откинувшейся на подушки, отечной и покрытой пигментными пятнами невестке:
– Положить рыбки, Олечка?
Олечка помотала головой – она только-только получила диплом врача и всегда лучше всех знала, чем нужно питаться. Накрытый свекровью, специально взявшей для этого два отгула, богатый стол она игнорировала. Рыбку есть было категорически нельзя, потому что ее неизвестно где выловили, и кто знает, какой завод сливал в реку, где жила эта рыбка, бог знает какие отходы. Мясо кишело гормонами и глистами. Яйца и сливочное масло употреблять было невозможно из-за холестерина, холодец – тем более. В свежих помидорах копились какие-то соли, а уж помидоры маринованные были и вовсе чистая отрава. В колбасе – красители и глутамат натрия. В майонезе ничего живого отродясь не было, но зато присутствовали эмульгаторы и загустители. Питалась Олечка преимущественно кашами, хлебом и фруктами.
Невестка протянула руку, взяла из вазы крупное, красное, с восковым налетом, произведенное, скорее всего, в Польше по интенсивным технологиям яблоко и с хрустом его надкусила. Яблоко было именно произведенным, а не выращенным, потому как такие нечеловеческих размеров яблоки обычным способом вырастить невозможно. Марина, окончившая биофак и всю жизнь имевшая дело с растениями, могла бы порассказать Олечке, что вырастить такое красивое яблочко без единого пятнышка и червоточинки можно, только опрыскивая деревья не менее шестнадцати раз, да еще и накачивая землю химикатами, – могла даже перечислить, какими именно. Но Марина не делала этого, потому что тогда остались бы лишь каша и хлеб. Да и сына и будущего внука было жалко.
Круги перед глазами сменились тупой болью в затылке и висках, и она поняла, что подскочило давление. Потихоньку выбравшись из-за стола, Марина добрела до ванной и, не думая о том, что от укладки ничего не останется, обильно смочила виски и лоб холодной водой.
– Мариш, ты чего?
– Ничего, Вась… Голова что-то…
– Анальгину попросить?
– Не надо. Пойдем лучше домой, а?
– Рано еще. Неудобно. Да и дома что делать? Футбол я уже пропустил…
Муж Вася был святая простота и свет в окошке и достался Марине явно случайно, потому что мужей таких не выпускали, наверное, уже лет пятьсот. Он был не какой-нибудь там ширпотреб, а явно антиквариат и штучная работа, суперприз, выигранный ею дуриком по трамвайному билету. Вася не курил, пил очень умеренно, да и то только в гостях, и Сашку растил как родного. Да он и был ему родным, родней некуда. И ни разу за двадцать с лишком лет, прожитых бок о бок с Мариной и сыном, не заикнулся, что хорошо бы и кровных детишек завести.
Основательно забытый и даже, можно сказать, похороненный очень глубоко в Марининой памяти бывший, Антон, к детям, как оказалось, был совершенно равнодушен, но процесс воспроизводства, как говорится, очень ценил. За три года обоюдных мучений Марина сделала четыре аборта; последний из них, неудачный, и лишил ее способности родить Васе наследника. Но Вася был истинным праздником души: писал какие-то мудреные программы, смотрел раз в месяц футбол, потому что такова была обязанность мужчины, безо всякой обязанности любил Сашку и, тоже раз в месяц, в одно из воскресений, прихватив сына, ездил с друзьями на рыбалку. Все остальное время он был полностью и целиком Маринин.
– Ну что ж… Домой так домой.
Он заглянул в кухню, где мать Ольги, их сваха, готовясь подавать горячее, шумно перемывала в мойке посуду, обвязав фартуком тучное тулово, а сват споро перетирал тарелки, и вежливо попрощался. В единственной комнате уже танцевали, придвинув стол к стене, и Ольга гнала курящих друзей своего мужа на лестничную площадку. Вася улыбнулся, помахал сыну рукой и подхватил под руку уже одетую жену – ему показалось, что Марина вот-вот упадет в обморок. С ней такое уже бывало – и от духоты, и от переутомления.
Дома он заботливо уложил Марину в постель, подоткнул одеяло, принес лекарства от давления и головной боли, погладил жену по ноге и, раз уж не досталось именинного торта, отправился в кухню пить чай с булкой. Потом он лег рядом с женой и очень быстро уснул, а она всю ночь ворочалась с боку на бок, переживая предательство сына. К утру она поняла, что случившееся вчера вечером было не предательством единственного ребенка, а справедливым возмездием.
Ведь помимо мужа Антона у Марины когда-то была и свекровь, которая слезно просила не называть ребенка Александром, потому что по странному – а теперь Марине казалось, что вовсе и не по странному! – стечению обстоятельств первого мужа свекрови тоже звали Александром. И этот Александр чем-то обидел бывшую свекровь так, что обида за долгие годы не рассосалась и не поросла быльем. И маленький мальчик Александр был никогда не отпадающей коростой на никогда не заживающей ссадине. Но Марина была молодая и глупая, и имя это было у нее любимое. Антон не возражал и даже, помнится, что-то такое сказал, как вчера Сашка… Что-то такое… Она мучительно попыталась вспомнить, что же именно сказал тогда, двадцать шесть лет назад, ее первый муж, но слышала только голос своего родного сына. Своей кровиночки, которую она назвала, как сама захотела… И теперь вот Сашка назовет сына Антоном. Создаст традицию. Даже не создаст, а поддержит, потому что она сама, она сама!.. «А потом Сашка бросит Ольгу», – вдруг почему-то подумалось ей. Почему? Этого она не смогла бы объяснить. Да, и Антон вырастет, женится и назовет сына Сашкой. Кольцо. Все движется по кольцу. Когда-то, давным-давно, она обидела свекровь, а теперь она сама свекровь, и родной сын плюнул ей в лицо.
Весь следующий день она провела, как сомнамбула, – не помнила, что делала, не чувствовала вкуса еды, не заметила, как в автобусе выронила перчатку… Подруга Тамара ее не поняла – хоть и сама вырастила сына без отца, но Маринину проблему посчитала высосанной из пальца, слюнявой рефлексией:
– Да пусть как хочет, так и называет!
– Да пойми ты, Томка, он ведь нам даже алименты не платил! – Марина чувствовала, что говорит не то, но четко выразить мысль не давало ее слишком сложное устройство.
Тамара же была простой, но надежной, – и именно эта противоположность характеров и сплачивала их все годы дружбы. Но Тамару можно было пронять только сугубо материальными доводами вроде алиментов – так же, как крепкую крепостную стену мог пробить только окованный железом таран, но никак не ветер, пусть даже и ураганный. Однако брошенный Мариной камень в виде алиментов оказался не тем, что могло пробить брешь.
– Ну и что? Мой урод тоже не платил. Живы же, здоровы. У тебя Васька компьютерный гений, вон сколько заколачивает. Мало вам, что ли? Да и вообще, лишь бы ребеночек здоровенький был…
Марина пустила в ход последний аргумент:
– А если твой Валерка сына именем бывшего мужа назовет?
– А какая разница? Имя как имя. Как захочет, так и назовет. – Тамара пожала мощными плечами.
В отличие от Марины, жалеющей у себя в теплице каждый хилый росток и признающей право любой былинки на жизнь, была она вообще толстокожей, как и ее любимые суккуленты, секцию которых она вела, и тонкие нюансы от нее ускользали. Тамарина жизнь была четкая, яркая и простая, как детская книжка-раскраска.
Вечером Вася стал приставать с расспросами – заметил и припухшие глаза, и севший голос. Он, сущий ангел, по какой-то случайности упавший на землю, и чаю с малиной принес Марине, устроившейся в кресле, и пледом ее укрыл, и выспросил-таки у жены, что с ней не так. Однако же поскольку он был не человек, а ангел, советы его для обычной жизни не годились, а посоветовал Вася объяснить сыну, как ей будет тяжело, если ребенка назовут так, как он решил, и какое облегчение она испытает, если имя внуку выберут другое. Или с Олей поговорить. Ничего Вася в жизни не понимал, ни в чем, кроме своего компьютера, не разбирался. Если Марина Сашку попросит не называть внука Антоном или, чего доброго, обратится с этой просьбой к Ольге, тогда уж как пить дать именно так и назовут. Это как с продавщицей, торгующей яблоками. Если не просить, а стоять с каменной рожей, то положит хорошие, а если заискивать или, не дай бог, пальчиком тыкать, то непременно наорет, еще и гнилье сунет. Да и не привыкла Марина просить. Но Вася настаивал, и Марина пошла к детям.
Жили они недалеко – две остановки трамваем вверх по улице и от перекрестка пешком вглубь микрорайона. Купила мандаринов – «Слава тебе, Господи, что ничего не знаю о том, как их выращивают где-то там, в Марокко или Испании, – сказала себе Марина. – Может быть, и сами, без всякой химии растут. И собирают их простые и веселые крестьяне, и всегда там светит солнце, такое же яркое, как мандарины, и всегда лето. А у нас все в сером, черном и коричневом цвете, и вечная слякоть – то заканчивается зима, а весна никак не начнется, то сразу за весной начинается осень». На ней самой были темно-серая куртка и черные сапоги, и зонт в руках коричневый. И зачем она его купила, когда можно было взять красный? Марина не смогла ответить на этот вопрос.
Сашки не было дома, открыла ей невестка. Приняла кулек с мандаринами, пригласила свекровь в комнату. Посидели, поговорили ни о чем – вернее, говорила Ольга: о том, что цитрусовых ей категорически нельзя и что УЗИ чрезвычайно вредно делать беременным, а глупым бабам непременно хочется сразу узнать, кто у них там – мальчик или девочка. Да и зачем делать, облучаться, если каждая будущая мать, прислушавшись к себе, сама может определить. Вот она, Ольга, абсолютно точно знает, что у нее будет мальчик…
Марина слушала, поддакивала, кивала, и чем дольше сидела, тем яснее понимала, что ни о чем она Ольгу просить не станет. И ничего ей сейчас не скажет из того, что уже приготовила, отрепетировала, повторяла всю дорогу до их дома – две трамвайные остановки вверх по улице и дальше по слякоти, по снежной каше, в серой куртке и черных сапогах, с коричневым унылым зонтом; мимо пустых песочниц, деревьев в бисерной мороси, покосившихся скамеек, грибков, которые заботливые дворничихи весной подправят, подкрасят, самосвал привезет свежий желтый песок, и его насыплют поверх загаженного за зиму местными кошками, и здесь будут играть дети, и Ольга за руку приведет сюда маленького Антона…
К этому неродившемуся Антону нужно было привыкать уже сейчас. И со всем этим нужно было как-то жить. Марина поплелась обратно домой, так и не дождавшись сына с работы и ничего не сказав невестке. Дома было как-то спокойнее, что ли. Дома был Вася – сидел в своей крохотной клетушке без окон, переделанной из кладовки в кабинет, стучал по клавишам компьютера, что-то мурлыкал. Она тихо пробралась в кухню, поставила чайник, включила телевизор и позвонила Томке. Чайник, тихо сипя, кипел, телевизор бубнил, Вася стучал в кладовке по клавишам, Тамара рассказывала ей последние университетские сплетни. Все было почти как всегда, вернее, все выглядело как всегда, и Марина понемногу успокоилась.
А на следующий день ее послали на эту злосчастную конференцию. Конференция была так себе – для галочки. И городок был на редкость скучный, райцентр, никаких тебе достопримечательностей, которые могли бы хоть чуть-чуть отвлечь, и кирпичная серая гостиница, на вид точно такая же, как и пятиэтажки вокруг, и совершенно некуда было себя девать после того, как конференция закончилась.
И то, от чего она пыталась сбежать, отгородиться домашним уютом, чайником, телевизором, телефоном, Васей, наконец, вечером таки догнало ее, и она некрасиво, по-свински напилась в баре. А потом так же некрасиво и по-свински изменила Васе. И все только потому, что в комнате была лепнина на низком потолке – серые от пыли, толстые гипсовые листья, собранные в похоронный венок, и из трех лампочек две не горели. И торчал из этих поганых листьев прочный, очень прочный на вид железный крюк с зазубриной посередине, изученный ею за несколько часов смотрения с кровати до мельчайших деталей. До него можно было легко дотянуться со стула, но Марина боялась вынести стул на середину комнаты, боялась, и поэтому пошла в бар, и напилась, и проснулась в чужой комнате.
Где-то там, дома, в другой, как бы не существовавшей никогда жизни, остался Вася – чистый, домашний, в просторной клетчатой рубашке, в синих любимых джинсах с латками, которые он сам и нашивал, и чайник, и телевизор, и Томкин голос в трубке… Здесь же были только крюк, и стул с написанным краской инвентарным номером, и незнакомый мужик с чужим запахом, с торчащими из-под одеяла пальцами ног, чужими пальцами из-под чужого одеяла…
Конференция – гостиница – бар – мужик – крюк – конференция. Кольцо все сильнее стискивало Марину в железных объятиях, и выбраться уже не было никакой возможности. Все, все было ненужно, нереально – и эта конференция, и гостиница со спящими в каждой комнате чужими людьми, людьми с написанными на них инвентарными номерами, с короткими, холодными, сиротскими одеялами, не прикрывающими чужих, холодных, мертвых пальцев…
Марина отбросила пропитавшееся слезами полотенце и вытерла мокрые щеки краем мохнатого свитера – умываться нужно было идти в общий с соседним номером санузел, и нужно ли было умываться, когда так прочно, так косо и призывно торчал в гипсовом венке крюк? Пояс махрового халата был хороший, крепкий, только какой-то неудобный, и она все еще вертела его в руках, когда сообразила: он не затянется как следует, этот пояс, нужно что-то другое.
Лихорадочно, как будто теперь нужно было очень спешить, она вывалила на кровать все вещи из своей дорожной сумки, стала перебирать их одну за другой, но ничего подходящего не находила. Наконец она засмеялась, как человек, нашедший после целого дня поиска верное решение: колготки – что может быть лучше? Торопясь, она стянула их с ног и маникюрными ножницами отрезала один чулок. Петля вышла как-то сама собой, и скользила она прекрасно.
Абажур никак не хотел сниматься, что-то его удерживало, наверное какие-то провода. Перерезать их маникюрными ножницами Марина, всю жизнь боявшаяся электричества, не рискнула и потому просто очень сильно дернула. Лампа осталась у нее в руках, и освободившийся крюк как бы придвинулся и смотрел на Марину сверху, и заглядывал в глаза, и манил, и звал, и обещал, что все закончится сразу и быстро: и конференция, и гостиница, и бесконечная зима, и чужой человек, имени которого она, к счастью, так никогда и не узнает…
Все, бывшее ее собственной жизнью, куда-то отодвигалось, видимое как бы в перевернутый бинокль, и еще, еще дальше. Ничего, ну ничего не осталось, только одно желание: сейчас, скорее… И бывшие колготки уже ладно легли на крюк, но что-то мешало, мешало сосредоточиться, что-то зудело где-то рядом, назойливо, как попавшая между рамами огромная осенняя муха, – какие мухи теперь, зимой?
Марина раздраженно, нетерпеливо слезла со стула – ей непременно нужно было убрать то, что мешало. Жужжало, оказывается, в ее собственной сумке, погребенной под кучей вещей на кровати. Автоматическим движением она протянула руку и нажала на кнопку.
– Мать! Ну где ты там? Ты меня слышишь? – орал в трубке голос сына. – Слышишь? Я тебе еще с вечера звоню. Где ты была? Слышишь?
– Да, – прошелестела она чуть слышно.
– Олька родила! Вчера! Слышишь? Три пятьсот. Вчера вечером!
– Мальчик? – зачем-то спросила она, хотя и знала это наперед. Конечно же мальчик. Антон.
– Девочка! – неожиданно громко, на весь номер, заорала трубка – видимо, Марина ненароком нажала на кнопку громкой связи. – Девочка! Мордатая такая! Олька хочет Машкой, а я Кристиной, а ты как, мам? Ты когда приедешь?
Телефон орал еще что-то, а потом замолчал – то ли Сашка дал отбой, то ли пропала связь, она вообще была никудышная в этом городишке на краю света. Все, все никуда не годилось: и связь, и конференция, и жалкая набережная, и этот дурацкий крюк – дрянцо, жестянка, на него и подвешивать только лишь невесомый пластик!
Девочка. Мордатая. Ольга хочет Машкой, а Сашка – Кристиной. И даже ее спрашивают: она – как? Как она хочет?
Марина села на пол, прижимая трубку ко рту, и заплакала и засмеялась одновременно. Кольцо, так и не успев окончательно замкнуться, изогнулось, и спиралью со свистом стремительно ушло куда-то в небо, откуда хлопьями валил мокрый февральский снег и где аисты, несмотря на нелетную погоду, разносили младенцев.
Спираль уходила в космос, куда-то далеко в будущее, и ей не было никакого дела до женщины со счастливым лицом, сидящей в чужом городе в гостиничном номере на полу, между опрокинутым стулом и розовым абажуром, выдранным с потрохами. Счастливой женщины, держащей в руках единственные колготки, раскромсанные маникюрными ножницами.