© Егор Александрович Киселев, 2016
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Я проснулся ровно за секунду до того, как в купе заглянула проводница и, зевая, запела:
– Про-сы-паем-ся! Через полчаса санитарная зона!
Дверь с тяжелым скрипом закрылась, я остался недвижим. Щелчок замка над самым ухом положил начало мигрени, боль гулким эхом отозвалась в правом виске. Я нехотя открыл глаза: взору предстала живописная картина жирных разводов на лакированной стене купе, изученной до мельчайших подробностей, пока поезд выстаивал на бесконечных ночных стоянках. Ночь прошла почти без сна – мне и без того никогда не удавалось выспаться в дороге, а теперь и подавно. Вряд ли я сам вполне отдавал себе отчет, куда и зачем теперь еду. Но даже и без этого в дороге меня всегда подстерегала какая-то невыразимая тоска, тревога подступала к горлу по любому поводу. Стоило поезду тронуться, как я тут же вспоминал, будто не выключил утюг, не закрыл дверь, газ не проверил или не выключил компьютер. Но не в этот раз – в этот раз душу пронзила какая-то пугающая пустота, всю дорогу я слышал лишь, как стучат колеса. Сама душа вдруг превратилась в этот нервный стук, замирая на подъездах к городам, где рельсы укладывали специально, чтобы уменьшить шум проезжающего состава.
Когда поезд остановился, наконец, перед вокзальной площадью, я отчетливо ощутил, что не был здесь уже пятнадцать лет. Давным-давно, когда я впервые здесь оказался, думалось, что в этом городе мне суждено остаться навсегда. Но вот канула в лету моя юность, а вместе с ней и все те дорогие сердцу места, где мне когда-то удавалось согреться. И эта же привокзальная площадь, и город за пропыленной чугунной оградой – до боли знакомые места, с которыми я давным-давно простился, теперь казались мне до боли незнакомыми, словно я оказался на чужбине, в изгнании. В юности я не мог дождаться, пока проводница откроет дверь и протрет поручни, а теперь я с тревогой наблюдал за каждым ее движением, надеясь выиграть хотя бы секунду перед тем, как снова ступлю на эту грешную землю.
Мог ли я когда-нибудь представить, как много чувств будут препятствовать моему возвращению? Когда я впервые приехал сюда один в августе перед первым университетским семестром, этот город казался мне воплощением свободы, новым горизонтом, возможностью достичь высот, запредельных для моей малой родины. Юношеская влюбленность всегда старается преувеличить предмет своей любви, так было со всем в моей жизни: стоило мне во что-нибудь влюбиться, как тут же начинало казаться, будто я нашел настоящую святыню. Жизнь, впрочем, иронична – я оказался однолюбом. Правда, понял это не сразу. Я сошел с электрички на этом же вокзале, хотя теперь тут все изменилось. Снесли старые лавочки и павильончики, за которыми обычно собирались алкоголики и бездомные, теперь здесь разбили парк – красиво, но контингент не поменялся. Помню, как я купил газету с объявлениями и расселся на старой обшарпанной лавке советского еще образца, чтобы найти квартиру. Мне страсть как не хотелось ночевать у тетки – папиной сестры – слишком уж она была строгая женщина. А теперь нет этой скамейки. Может быть, дело только в осени, и только в семь утра тринадцатого октября этот город так неприветлив.
Я отлично помню, как тем пыльным августовским днем нашел свою первую квартиру – тесную двушку в тихом центре, в доме, который, строили еще до революции. Здесь на каждый этаж приходилось лишь по две квартиры и получалось, что обе стены большой комнаты были в то же время внешними. Летом это, конечно, не беспокоило, а вот зимой было холодно. Окна выходили на узкую улочку, над которой грозными утесами нависали дома, из-за чего на втором этаже, куда я заселился, вообще не бывало солнца. Зато по ночам сюда заглядывал желтый уличный фонарь, что создавало тревожную и мрачную атмосферу в доме. Днем было шумно из-за теснящихся кругом автомобилей, ночью из-за подвыпивших прохожих и выходивших на воздух освежиться завсегдатаев бесконечных кафе, баров и ресторанов, коими был щедро усеян центр. В общем, жилье в стиле Раскольникова, наверное, самое неудачное из всех возможных вариантов, особенно с наступлением холодов, когда к вечеру температура в комнате падала до тринадцати градусов, и комнаты приходилось протапливать газовой плитой, но мне здесь безумно нравилось. Точнее, нравится теперь, хотя я вряд ли согласился бы остановиться тут на ночь. Однако ж был в этой квартире еще один существенный плюс – ее было абсолютно не жалко. Когда на второй неделе у меня вдруг отломился кран над раковиной в ванной, я не сильно расстроился, просто положил его рядом и забыл до поры до времени. Разрушаемость интерьера была повышенной: в маленькой комнате осенней ночью отвалилась гардина под тяжестью занавесок, а я даже и не проснулся, хотя шума, наверное, было достаточно. Сломалась люстра, точнее рассыпалась от случайного попадания диванной подушки, в кладовке лопнула банка с хозяйскими соленьями, отвалилась внутренняя рама со стеклом в большой комнате, а уж про мышей и говорить нечего – они быстро выучили меня брезгливости.
Мне вдруг пришла в голову мысль, что тогда я мог довольствоваться малым. Но это, пожалуй, совсем не так. В действительности дело было в том, что я не понимал, какие преимущества в жизни дает порядок. Не понимал, зачем следует заправлять постель утром, если вечером ее снова нужно будет стелить, для чего нужно начищать обувь или гладить джинсы – я был абсолютно уверен, что внешность решительно ничего не значит, что самое главное в человеке всегда можно разглядеть, как бы он ни выглядел. Но это, конечно же, не правда: важна каждая деталь. И уж если откровенно, внешность не важна, пожалуй, только мертвому. А живому, пока он, естественно, жив, важно, как он будет выглядеть, даже когда умрет.
Я осмотрелся. Вокзальная площадь за пятнадцать лет почти не изменилась, поставили только экран для городской рекламы и проложили новый асфальт. По-прежнему здесь по утрам суетятся люди, горланят таксисты, собираются очереди на остановках общественного транспорта. Лица уставшие, будто за прошедшую неделю из людей вытянули все жилы, впрочем, в столице все это выражено еще ярче. Хотя свежая кровь регулярно появляется и в ее артериях, это особенно заметно в метро, где туземцы лишний раз головами не вертят, чтобы не тратить силы попусту. А может быть, я просто устал и спросонья проецирую собственную усталость на других людей. Хотя они спешат на работу, а я тут по личным обстоятельствам очень деликатного толка. И этот самый толк, деликатность, да и обычный такт говорили мне, что до полудня мне придется коротать время за глупыми студенческими воспоминаниями.
Но если б только до полудня. Как гром среди ясного неба в моей квартире накануне раздался звонок. Я поднял трубку, молодой человек на том конце вежливо осведомившись, что он разговаривает именно со мной, сообщил, что его мать, Екатерина Николаевна, при смерти и хочет со мной проститься. В тот же день я взял билет и прибыл первым же поездом. Когда пятнадцать лет назад я бежал в столицу, я мечтал, чтобы меня попросили остаться, чтобы кто-нибудь задержал меня на перроне и не дал мне уехать, но мне никогда не думалось, что мы вновь увидимся при таких обстоятельствах. Ее сын, который и позвонил мне, ровным счетом ничего не рассказал, я, со своей стороны, тоже был не в состоянии устраивать допросы. Минуты ожидания тянулись мучительно, и я решительно не мог найти себе места – за утро успел обойти почти все памятные места в центре, но куда бы я ни приходил, везде было неуютно и холодно. Все смешалось в голове – я не знал, следует ли мне снять номер в гостинице, или я сегодня же сяду на обратный поезд. Я и вещей-то никаких с собой не взял, оставалось только коротать холодные минуты, в ожидании удобного времени для звонка.
С другой стороны, повод для звонка был, конечно, и в семь утра, в конце концов, меня ведь пригласили не на кофе, и я это прекрасно понимал. Но тогда, пятнадцать лет назад, у меня были причины покинуть этот город, и они же теперь заставляли меня ждать. Что я скажу ей после стольких лет разлуки? Смогу ли я оправдаться хотя бы в своих глазах за тот подлый побег? Решить все эти вопросы можно только эмпирическим путем, но я малодушничал, пытаясь подобрать хоть какие-то слова для приветствия.
Помню, мы познакомились с Катькой еще в университете: я был уже на четвертом курсе, заканчивал физический факультет, а она только-только поступила на матфак – мы тогда всей компанией удивлялись, что столь милому созданию делать на математическом факультете. Но сердце женщины – загадка, она и сама не понимала, почему поступила именно сюда. Правда, нужно оговориться, что она обладала на редкость живым умом, поэтому без труда училась и могла потягаться с любым ботаником на своем курсе. Это, кстати, и свело нас: однажды к нам прибежал Серега с горящими глазами и начал сбивчиво рассказывать, что он, наверное, влюбился. Он познакомился с совершенно очаровательной девушкой, со студенткой первого курса математического факультета, когда она изучала различные стипендиальные программы и гранты, которые выплачивали лучшим студентам и аспирантам. Ему, по его словам, пришлось ее разочаровать, дескать, эти программы доступны только со второго курса – нужны ксерокопии зачетной книжки, подтверждающие отличные оценки по всем дисциплинам за последние два семестра. Но она не отчаялась, а только блеснула глазами и ответила, что в таком случае у нее будет время подготовиться, поблагодарила его за помощь и откланялась.
Я впервые увидел ее только спустя две недели. Все эти дни мы с ребятами втихомолку посмеивались над Серегой, дескать, Сережа на солнце перегрелся, совсем повредился в уме: только о ней и говорил, улыбался без причины и даже, ходили слухи, начал писать стихи. В какой-то момент мы решили, что никакой прекрасной первокурсницы нет и в помине, а наш приятель просто дурачится, время от времени он и не такое выкидывал, но его тайна открылась в один ненастный вторник, когда мы собирались перекусить во время большой перемены. Мы стояли под козырьком, моросил мелкий дождик, Сашка Кривомазов – мой товарищ по группе – курил по привычке, Серега (Колесников) подкрался к нам очень тихо и шепотом произнес:
– Идемте со мной, я нашел ее.
– Ага, – бодро отозвался Кривомазов. – Без обеда нас решил оставить?
– Тише! – Шикнул на него Колесников. – Идите за мной и не задавайте вопросов.
Мы с Сашкой переглянулись. Он с самого начала Сереге не поверил, но без нас обедать не хотел.
В холле Серега нас остановил:
– Слушайте, она сидит на лавочке у бухгалтерии.
– Так пойдем, чего ждать-то?! – Поспешил Саня.
– Стой! – Перебил его Сергей. – Там же тупик, незаметно не подойдешь. Думаешь, она нас не заметит?
– Вот ей делать больше нечего, только на тебя внимание обращать.
Серега скрестил на груди руки:
– Так. Она вам не музейный экспонат. Или слушаете меня, или я вам ее не покажу.
– Хорошо, Эйнштейн, что ты предлагаешь?
– Так вот. Я спустился по правой лестнице и как раз к бухгалтерии вышел. Но опешил, заметив ее, поэтому, когда она вдруг оторвалась от чтения, спросил, есть ли в бухгалтерию очередь, хотя рядом с кабинетом кроме нее никого не было.
Саня цыкнул и покачал головой.
– Идиот, знаю. В общем, она ответила, что в бухгалтерии сейчас обед. Ну, я развернулся и поднялся по лестнице на второй этаж, а потом спустился к вам по главной лестнице.
– А от нас-то ты чего хочешь? – Прервал я его.
– От вас мне нужно, чтобы вы поднялись со мной по главной лестнице и прошли мимо нее, спустившись по правой, как ни в чем не бывало.
– А не лучше ли пройти здесь как ни в чем не бывало, там свернуть на лестницу и подняться на второй этаж? – передразнил его Саня.
– Нет, не лучше, умник, – уперся Серега. – Во-первых, лавка там стоит таким образом, что ты и разглядеть ее не сможешь, если не будешь, как дурак, башкой крутить, сворачивая на лестницу. А с другой – я ведь поднялся по лестнице, а если появлюсь из коридора, она точно что-нибудь заподозрит.
– Конечно, заподозрит, – усмехнулся я, – а уж если не заподозрит, так мы ей все про тебя расскажем.
– Да идите вы! – Отрезал Серега. – Чувствую, пожалею еще, что рассказал вам, дуракам таким. – Он потупился.
– Ладно-ладно, не обижайся, мы ж в шутку, – попытался успокоить его я.
– Веди, Сусанин! – Весело бросил ему Сашка, и мы отправились в путь.
Серега вообще слыл бабником, но в студенчестве это в принципе распространенное явление. Влюблялся он регулярно, аккурат к началу недели, правда, к пятнице чувства обычно шли на убыль, раз в месяц он жаловался на свою нелегкую жизнь, а к очередной сессии разучивал несколько песен разной степени пошлости и душещипательности, которыми щедро разбавлял наши хмельные студенческие споры об истории или политике. Кривомазов был человек пронзительный, своими амурными переживаниями с нами не делился, но время от времени покидал наши шумные посиделки ради женщины. Что это были за отношения, мы могли только гадать и ждали, пока он раскроет карты. Меня, правда, временами посещала мысль, что он ничего не рассказывал, потому что и рассказывать было нечего – он вообще не производил впечатление счастливого человека. Уже в студенчестве он был серьезным и мрачным, работал, не принимая никакого участия в студенческих мероприятиях и фестивалях. Настоящим ловеласом в нашей компании был Леха – Пинегин Алексей Владимирович – серый кардинал физического факультета, призрак оперы и самый таинственный и загадочный человек из всех, кого я знал. Этот был настоящим сердцеедом, падшим аристократом, небожителем, втершимся в доверие к простым смертным. Он уже окончил магистерский курс и учился в аспирантуре, но к студенческим мероприятиям возвращался год от года с завидным постоянством. Все мы, в свое время, у него учились: ему не было равных на всем факультете, если не на всем естественнонаучном отделении. Вряд ли кто-нибудь из нас в ту минуту мог предположить, как сильно эта прогулка изменит жизнь нашей компании.
По дороге на второй этаж Серега инструктировал нас по поводу каждой мелочи, а мы дразнили его, спрашивая, следует ли нам сдавать фотоаппараты перед этой судьбоносной встречей. Он придумал для нас отвлеченную тему для разговора, запретил останавливаться рядом с ней, слишком откровенно смотреть и вообще, удалиться раньше, чем она обратит на нас внимание. Было видно, как он нервничает, он запинался, краснел и раздражался из-за любого пустяка. Мимо бухгалтерии мы прошли в совершеннейшем молчании, выдохнули после того, как скрылись из виду.
– Вы видели?! Видели?! – Не выдержал Колесников. – Она читает Чехова! – Он был в восторге, мы с Кривомазовым недоуменно переглянулись и решили тактично промолчать.
Почему промолчать? За прошедшие две недели мы так много слышали о ней, что боялись даже поднять глаза, проходя мимо. Мы ожидали увидеть все что угодно, но только не то, что увидели. А если помножить эти двухнедельные восторги на всех предыдущих пассий Сергея; я не знаю, что видел Кривомазов, но судя по рассказам Колесникова, мы должны были либо ослепнуть, либо лишиться рассудка. Правда, к выходу мы подошли вроде в здравом уме, да и со зрением все тоже было в порядке.
Что подразумеваем мы под женской красотой? Или даже не так: одно ли и то же понимаем мы под женской красотой? В тот день я увидел простую девушку, в длинном светлом платье, с правильными чертами лица, с тихой улыбкой и слегка вьющимися каштановыми длинными волосами. Пока Сашка курил, а Серега на всю улицу восхищался, я перебирал в уме все знакомые образы женской красоты, и ни один из них к ней не подходил. В одном я был уверен, мы с Серегой говорили о разных девушках, хотя бы потому, что все его слова, по-моему, ничему в действительности не соответствовали. Только к третьему часу ночи, когда я пролежал без сна уже битый час, вспоминая о ней, мне вдруг стало очевидно, что ее тихая улыбка, что-то прожгла в моей душе и теперь мне ее не забыть. Сначала возникло приятное ощущение легкости, а в следующий момент чувство, будто без нее я больше не смогу дышать.
* * *
– Как мне вас найти? – сказал я, не поздоровавшись. – Я приехал.
Он назвал адрес – они жили там же, где и пятнадцать лет назад. Когда я подходил к их квартире, на площадку, тихонько прикрыв за собой дверь, вышел священник в облачении. Он посмотрел на меня с тревогой во взгляде и спросил:
– Вы должно быть к Екатерине Николаевне?
– Да, – опешил я.
– Не тревожьте ее сейчас, она только-только заснула. Поговорите чуть позже.
Он собирался уже пройти мимо, но я его остановил:
– Вы врач?
– Да, – коротко ответил священник.
– Как она? – спросил я.
Священник посмотрел на дверь, потом перевел взгляд на меня. Я только теперь смог его получше разглядеть – он был старше меня лет на десять, какая-то удивительная глубина читалась в его глазах, седина щедро украшала бороду и волосы, а мимические морщины, обычно свидетельствующие об улыбке, теперь многократно усиливали тревогу. Он изучал меня с полсекунды, а потом тихо и с расстановкой произнес:
– Говорить о чем-то пока рано. Нужно надеяться.
Я вздохнул и опустил глаза:
– Могу я чем-то помочь?
Он кивнул:
– Не будите ее, она сегодня почти не спала.
– Хорошо, – выдохнул я.
– Проходите спокойно, дверь не заперта. Матвей вам все расскажет, – сказал иерей. – Он вас уже ждет.
Мне не пришлось звонить, дверь распахнулась перед самым моим носом:
– Это вы? – недоверчиво спросил меня Матвей.
– Да, – тихо ответил я.
Он жестом велел мне проходить. Я переступил порог, но дальше ноги не повиновались, кровь прилила к лицу: предо мной стоял мой крестник, мальчишка еще – девятнадцать лет – вылитая копия своего отца, разве только глаза у него были ясные, не как у его родителя в последнюю нашу встречу. Последний раз я видел Матвея перед отъездом, ему тогда было четыре года. Еще тогда было понятно, что он будет похож на Пинегина, но такого фотографичного сходства сложно было себе представить. От его взгляда меня било током: я ненавидел его отца. Но это была не мелочная бытовая ненависть, а нечто несоизмеримо большее, само его существование причиняло боль, переживалось мною как открытая рана. Мы, казалось, не могли существовать на одной земле, но при этом были друзьями. Впрочем, эта ненависть была неразделенной: я был для него слишком мелкой фигурой.
Мы молча смотрели друг другу в глаза, не зная о чем заговорить. Еще даже не разувшись, я тихо спросил:
– У вас был священник?
– Это отец Павел, – быстро заговорил Матвей. – Он друг семьи и врач. Его жена хорошая мамина подруга.
– Ясно, – сказал я, как можно тверже. – А то я уже испугался.
Он сдвинул брови и пожал мне руку:
– Проходите в комнату, пожалуйста.
Голос его сорвался, было видно, что ему тяжело, я поэтому не стал заставлять его ждать:
– Спасибо, что так быстро приехали, – сказал он мне в спину.
Я ничего не ответил, мне теперь вообще было трудно говорить. Я плюхнулся на старое кресло: оно, по-моему, стояло здесь еще когда мы жили вместе. Обстановка, вообще, не сильно изменилась: в комнате был сделан ремонт, но, как видно, своими руками, а мебель практически в полном составе осталась той же, разве что в углу появилась полочка с иконами. На старом серванте, заставленном книгами, сохранилась даже моя старая гитара.
Матвей сел рядом на диван и, помолчав несколько секунд, заговорил:
– Мне нужно отлучиться на некоторое время. Вы, пожалуйста, располагайтесь. Если нужно, примите душ. Если хотите есть, я могу разогреть завтрак или омлет приготовить. Мама, думаю, проснется не скоро, я к тому времени уже вернусь. Только вы ее не будите, хорошо?
– Да, – отозвался я, – мне еще отец Павел сказал, что будить не нужно. Есть я не хочу, не беспокойся об этом. А так, может быть, и сам прикорну здесь где-нибудь – поспать сегодня не получилось.
Матвей ушел. Я попытался устроиться в кресле поудобнее, но никак не получалось. В душе застыло какое-то щемящее тревожное чувство, будто мне предстоял суд, самый страшный экзамен, но мне забыли объявить дисциплину и оставили в коридоре готовиться. Мысли метались в разные стороны, начиная от того, что мне решительно нечего сказать ей в свое оправдание, заканчивая отчаянными попытками вспомнить, как и когда я познакомился с Пинегиным.
С Кривомазовым и Колесниковым я познакомился на подготовительных курсах при физическом факультете. Помню, как дрожали руки при мысли о вступительных экзаменах, как я искал главный корпус, как опоздал на первое занятие по математике – кабинет 308П был в пристройке, и я долго не мог его найти – раз десять обошел весь третий этаж. А потом, после занятия, отстал от своих товарищей, потому что нужно было завязать шнурки на туфлях. На улицу я вышел через запасный выход и долго не мог сообразить, где, собственно, очутился, и как отсюда выйти к главному входу – здание главного корпуса показалось мне тогда бесконечным, битых полчаса я бродил по заваленному строительным мусором заднему двору. Кривомазов с Колесниковым тоже были приезжими, может быть, поэтому мы друг за друга и держались – нам не к кому было больше идти.
С Пинегиным мы познакомились на посвящении. Он учился тогда на четвертом курсе и нам казался уже совсем взрослым человеком. Подурачились мы тогда, конечно, от души, кажется, я на том посвящении выпил больше, чем за всю жизнь до этого. Впрочем, это все было только прологом к веселой факультетской жизни, которой в то время заправлял Алексей. Мои родители, отправляя меня поступать в университет, надеялись, что я не буду жить в общежитии, но в полной мере избежать мне этого не удалось. Любой нормальный студент, только что вырвавшийся из-под опеки родителей, попадает в самый водоворот студенческой жизни. И уж если ты не идешь в общежитие, рано или поздно оно придет к тебе само. Особенно на первых курсах, когда молодежь еще ничего толком не понимает.
В постоянном бардаке я прожил до четвертого курса, потом компании постепенно стали рассеиваться. К этому времени группы на потоке сильно поредели: ушли те, кому дисциплина была не интересна или чересчур сложна. Так часто случается: те, кому учиться интересно, не замечают сложностей в учебном процессе. Но учеба была не единственной причиной – только в нашей группе две девушки ушли в академический отпуск по беременности. Несколько ребят просто исчезли, один забрал документы в середине семестра – нужно было обеспечивать молодую семью, которая так невзначай свалилась ему на голову. Впрочем, он, когда я видел его в последний раз, как всегда улыбался и говорил, что устроился на кулинарные курсы в какой-то техникум, в общем – без работы не останется. Не менялся только Леха – он по-прежнему устраивал посвящения и заправлял на всех факультетских вечеринках, бегал за первокурсницами (или это они за ним бегали, я тогда не хотел разбираться). Время от времени мы, как и все нормальные студенты, собирались в кино или у кого-нибудь на квартире (обычно у меня), чтобы выпить пива и до хрипоты спорить обо всем на свете. И все было легко и просто, пока в нашу жизнь не ворвалась Катя.
Понимая однажды, что жизненный опыт, накопленный в юношестве под патронажем семьи, не может быть ответом на самые животрепещущие вопросы, человек обращает взор на таких же потерянных и вопрошающих, как он сам. Перед ними стоят одни и те же вопросы, они близки, как товарищи по несчастью. Но постепенно этот мировоззренческий коммунизм приводит к накоплению собственных, лично выстраданных ответов, которыми ни с кем уже не поделишься. Тем не менее, кровь, которой пишутся эти ответы, взывает к другому человеку. Расписываясь ею, человек становится слишком слаб, чтобы выносить тяжесть своих знаний в одиночку. Вот и у нас подходил к концу период первичного накопления капитала – каждый начал заглядываться в свою сторону: Кривомазов искал работу, Серега – барабанщика для своей рок-группы, ну а я по-прежнему искал смысл жизни. Свой смысл друзья нашли раньше меня: разве что Леха всякий раз многозначительно посмеивался над всеми нами. Он появлялся не часто, да и мы перестали видеть в нем непреложный авторитет и по большей части разговаривали с ним, как с равным.
Опасность мы почуяли только через три дня после того, как, изрядно захмелев, Колесников рассказал ему о Кате. Сначала Леха долго смеялся, потом попросил показать ему пассию Сергея, а еще через пятнадцать минут во всеуслышание заявил, что Колесникову пора, наверное, жениться, и поэтому он применит все средства, чтобы свести его с Катей. На какое-то мгновение воцарилась тишина: Кривомазов сердился на нас – ему все эти разговоры были уже поперек горла; о моих переживаниях, конечно, никто не знал, но растерянно глядя мне в глаза, Колесников понял, что мы испугались одного и того же. Он сдвинул брови и коротко покачал головой:
– Нет, Лех, я уж как-нибудь сам, – твердо заговорил он, – знаем мы тебя. Тебя я к ней и на пушечный выстрел не подпущу.
Леха, впрочем, не заметил перемены в обществе. Он был по-прежнему весел и продолжал подтрунивать над Серегой, пока все не разбрелись спать. Сон не шел, но не мне одному не удавалось заснуть, Колесников тоже постоянно ворочался и вздыхал. Страсти улеглись только к утру, тема была закрыта, а мы с Серегой про себя надеялись, что Алексей не принял вчерашний разговор всерьез. Но он после таких вечеров был загадочнее сфинкса: пил чай и был подозрительно молчалив. Сашка покинул наше общество с самого утра, как только проснулся. Мы, впрочем, к этому уже привыкли – он к тому времени уже месяц где-то работал.
Так, собственно, все и началось. Тогда я познакомился с Пинегиным второй раз: все, что раньше нас в нем веселило, что мы принимали в нем за чудачество или странность, теперь стало по-настоящему опасным. Но кошка пробежала в нашей компании еще и между мной и Серегой, с тех самых пор мы перестали друг другу доверять и постепенно стали отдаляться. Правда, по иронии судьбы разбежаться просто так мы не могли. В какой-то момент центр притяжения компании сместился: мы по-прежнему вращались в одной плоскости, но уже вокруг другого солнца.
* * *
Через три дня после того злополучного разговора к нам в университете подошел Алексей и с улыбкой спросил, покажем ли мы ему пассию Колесникова. С этого дня, пожалуй, по-настоящему и начались все наши хождения по мукам. Колесников довольно резко ответил, что это уже не смешно, но Леха снова сделал вид, что не замечает его интонаций. Он улыбнулся и сказал нам, что если мы не хотим, он справится и без нашей помощи. И был таков. Серега еще долго скрипел зубами, а мне попеременно было смешно и грустно: в конечном счете, Колесников прекрасно знал, с кем он имеет дело. А с другой стороны, мы хоть и были с ним товарищами по несчастью – делиться этой проблемой друг с другом не спешили. В тайне мы надеялись, что Леха не сможет произвести на Катю особого впечатления.
Но все вышло до смешного иначе: в один прекрасный день Леха, будто невзначай встретив нас в коридоре, сказал, что может познакомить нас с Катей, как ни в чем ни бывало. Мы долго гадали, как у него получилось познакомиться с ней раньше нас, а он дразнил нас, делая вид, что ему совершенно это не интересно. Но, в конце концов, мы достали его своим нытьем, и он объяснил, что познакомился с Катей еще летом на университетском форуме.
– Есть вообще хоть одна первокурсница в университете, к которой ты еще не подкатил? – выпалил Колесников.
– Есть еще, – улыбаясь, ответил Алексей. – А чем вы недовольны? Я же вроде как вам помочь хочу?
Колесников немного помолчал:
– Тут что-то нечисто.
– Не перекладывай с больной головы на здоровую, Серж.
Колесников попытался улыбнуться:
– Да разве ж на здоровую? О тебе разное в университете говорят.
– И что на этот раз? – тон Алексея вдруг смягчился, и мы вздохнули спокойно.
– Ничего нового, – вмешался я, – говорят только, что ты отпетый бабник, ни одной юбки не пропускаешь.
– Врут! Ей-богу, врут! – сказал Пинегин в сторону. – А вообще, жаль, Серега, что ты меня за какого-то последнего школяра принимаешь. С самого первого слова мне стало понятно, о ком ты тогда говорил, и я просто хотел вас познакомить. Делать мне больше нечего, только первокурсниц у друзей отбивать.
Но Пинегин славился своим фантастическим успехом у первокурсниц, поэтому мне почему-то подумалось, что он лукавит. О нем, конечно, говорили всякое, но не мог же он и впрямь ухаживать сразу за всеми. Да и связано это было, скорее всего, с тем, что он курировал всю факультетскую жизнь и принимал непосредственное участие во всех студенческих мероприятиях, направленных на социализацию студентов: начиная от организации осенней практики (де факто отработки), заканчивая шефством над отдельными группами, не говоря уже о его бесконечной любви к разного рода фестивалям и попойкам.
– Ладно, – прервал я повисшую паузу, – не серчай, Лех. Парень просто влюбился, – я похлопал Колесникова по плечу.
– Так что же, драгоценные мои, вас таки познакомить? – спросил он нас.
– Давай, – ответили мы одновременно.
– Только обещайте вести себя хорошо, – пригрозил он нам.
Катю мы нашли на втором этаже, недалеко от главной лестницы. Она говорила с одногруппницей, но заметив Алексея, отвлеклась, помахала ему рукой и пошла нам навстречу.
– Привет.
– Привет, Кать, – с улыбкой начал Пинегин, – разреши порекомендовать тебе моих друзей: Сергея и Андрея. Очень хорошие люди, можешь обращаться к ним по любому вопросу. Ребята, это Катя, прошу любить и жаловать.
– Привет, – поприветствовали мы ее дружно.
– Привет, – она немного смутилась и на секунду замолчала. – Ну как тебе?
– Не мое, – отозвался Алексей, – мне постоянно казалось, что я читал какой-то рекламный проспект, а не стихи. Не скажу, что совсем не было спасительных строк, но в общем, ни разу не Бродский.
– Не все же Бродского читать, – попытался вмешаться в разговор Серега. – Должен еще и Маяковский быть.
– Тем не менее, я принес, – Алексей достал небольшой томик, больше похожий на записную книжку, отпечатанную, однако, на хорошей бумаге. – Если будет что-нибудь интересное, дай знать.
– Хорошо. До свидания, – ответила она, не поднимая на нас с Колесниковым глаз, и вернулась к подруге.
– С каких это пор ты полюбил Бродского? – спросил Алексея Колесников.
– А ты думал, я книг совсем не читаю? Ну что, довольны?
Мы промолчали.
– Та-ак, – протянул Пинегин. – Что за кислые мины?
Мы коротко переглянулись.
– Если у меня не получилось вас по-хорошему познакомить, так что ж, нужно сразу нос повесить? – продолжил он нарочито строгим тоном, когда мы спускались по лестнице. – Послушайте, все будет в лучшем виде. Москва не сразу строилась.
Мы с Серегой особого оптимизма не питали. Казалось, это знакомство скорее пошло во вред, чем на пользу. Она вряд ли запомнила наши имена, да и вообще, вряд ли обратила на нас хоть какое-нибудь внимание. А вот с Лехой они, должно быть, вполне неплохо общаются, если даже передают друг другу книги и обсуждают вопросы современной поэзии. Мы, конечно, не могли оценить истинных масштабов их отношений, но пищей для размышлений эта встреча одарила нас щедро: нас начали терзать смутные сомнения. Серега притих и целую неделю ходил мрачнее тучи, я и сам бродил как в тумане, полностью утратив всякую инициативу и интерес к происходящему.
Все снова переменилось, когда Катя поздоровалась с нами в университете. На удивление это событие совпало с очередным исчезновением Пинегина – от него не было никаких новостей почти десять дней. Временами с ним такое случалось, он полностью пропадал с радаров, не отвечал на звонки, а в интернете появлялся глубоко за полночь. Мы никогда его не расспрашивали, да и вообще, толком ничего о нем не знали. Но то, что он был сложнее, чем кажется с первого взгляда, теперь понимали совершенно отчетливо. Впрочем, задуматься об этом нас заставила именно Катя.
К концу большой перемены, на который мы, в нарушение заведенных традиций, разбрелись каждый по своим делам, ко мне подошел Колесников и сказал, что к нему подходила Катя и спрашивала, как можно связаться с Лехой.
– Что ты ей сказал? – поспешил допросить его я.
– Да ничего не сказал, – недоверчиво ответил он, – спросил, как они до этого держали связь.
– А она что?
– Она сказала, что до сих пор они только пару раз списывались в интернете, но теперь он не отвечает.
– А как же она передала ему книгу?
– Я тоже об этом подумал. Она сказала, что передала ему книгу, когда они впервые встретились: в маршрутке, по дороге в университет.
– И что ты ей сказал?
– Ничего, – пожал плечами Колесников, – я дал ей его номер телефона.
– А вот это, мне кажется, ты зря сделал, – нахмурился я.
– Подожди. Он вообще на телефонные звонки редко отвечает, не факт, что она до него дозвонится.
Колесников оборвался на полуслове и сердито посмотрел на меня, оценивая, стоило ли мне все это рассказывать.
– А она не сказала, зачем он был ей нужен? – разбудил я его своим вопросом.
– Нет, – чуть помолчав, ответил он, – об этом я ее и не спрашивал. Да и можно ли было спросить? – он опустил глаза.
– Послушай, – начал я серьезно. – Я думаю, мы оба понимаем, о чем идет речь. Давай не будем из-за нее ссориться, хорошо?
– Но…
– Подожди, – перебил его я. – У тебя есть куда более опасный и сложный противник, чем я.
– Но это не делает тебя предпочтительнее, – парировал Серега.
– Да, не делает. Но и запретить ты мне тоже ничего не можешь.
Он подумал несколько секунд, а после тяжело вздохнул:
– Ты прав. Но все же не рассчитывай на мою помощь. Тут каждый сам за себя.
– Каждый сам за себя.
* * *
Матвей разбудил меня в половине двенадцатого, когда заглянул в зал, вернувшись домой. Я задремал на кресле, где и приземлился, как заснул – не помню, но выспаться не удалось. Я спал нервно, голова стала тяжелее, мигрень так и не прошла.
– Как вы? – спросил шепотом Матвей.
Я не ответил, только кивнул.
– Мама не просыпалась?
– Вроде нет, – тихо ответил я. – Я как-то и сам отключился.
– Хотите кофе?
– Не откажусь.
– Хорошо, сейчас принесу, – отозвался Матвей выходя из комнаты. Он повесил плащ на вешалку и ушел на кухню.
Я опять осмотрелся. Спросонья у меня снова возникла эта тяжелая тревога на душе. Так случается, когда ты вдруг глубоко задумываешься, а к действительности возвращаешься внезапно, словно уже пришел к цели, но еще не успел вспомнить, что тебе здесь, собственно, нужно. И хотя я прекрасно осознавал, зачем я пришел сюда, весь тот порядок в воспоминаниях и чувствах, который я пытался навести всю ночь и все утро, вдруг оборвался, и я снова провалился в неизвестность.
Матвей принес две чашки кофе и молоко, поставил поднос на небольшой столик на колесиках и подкатил его ко мне. Он посмотрел мне прямо в глаза и спросил:
– Вы не голодны?
– Нет, спасибо. Мне совершенно не хочется есть.
Матвей пригубил кофе:
– Вы хорошо себя чувствуете?
– Глупости, – отозвался я, – немного болит голова.
– Вам принести аспирин?
– Нет, не нужно, спасибо. Не беспокойся, если что-нибудь понадобится, я обязательно спрошу.
Наступила тяжелая пауза. Матвею нечего мне было сказать: он если и помнил меня, то совершенно смутно, когда я бежал, ему было всего четыре. Наверное, в его глазах я был настоящим предателем, хотя ничего в нем не выдавало подобного отношения. Он хлопотал, потому что не знал, что сказать, а оставить меня без присмотра было как-то невежливо. Мне, впрочем, тоже было тяжело, поскольку я ничего не забыл. Более того, я помнил, как Катя просила меня быть его крестным и заботиться о нем, если с ней вдруг что-то случится. Ему было суждено расти без отца, я, конечно же, заменить его не мог, но это совершенно не значит, что на мне не было никакой ответственности. А в следующий момент мне вдруг подумалось, что Матвея бросили дважды.
Я снова посмотрел на него – как и первый раз меня поразило его удивительное сходство с отцом, только не было характерной тени прохладной студенческой жизни: у Пинегина к окончанию аспирантуры взгляд заметно помутнел. Впрочем, с его стилем жизни иначе и быть не могло. Помню, незадолго до того, как мы совсем прекратили общаться, Алексей сильно похудел, хотя он и так не отличался склонностью к полноте. Щеки ввалились, он казался бледным, под глазами основательно прописались синяки. Помню, долго смотрел, как он мял сигарету длинными костлявыми пальцами, помню порез слева на шее – несмотря ни на какие сложности он по-прежнему каждый день брился и вообще следил за собой. Матвей, может быть, из-за этих последних болезненных воспоминаний, казался не в пример здоровым и крепким молодым человеком.
– Ты очень похож на отца, – сам не зная почему заговорил я, – разве что он был человеком щупленьким, а ты по-моему даже и в плечах его шире.
– Вы знали моего отца? – удивленно спросил Матвей.
– Да, давным-давно мы были друзьями.
Матвей вздохнул:
– Я о нем вообще ничего не знаю. Мы даже ни разу не виделись.
– Мама тебе о нем ничего не рассказывала?
– Почти ничего. Как-то мы с ней этого вопроса особо не поднимали. – Он отвернулся и произнес уже в сторону, – порой я и сам не могу решить, хотел бы я с ним встретиться или нет. Он-то, судя по всему, не желал со мной познакомиться.
На секунду я закрыл глаза. Ситуация была самая дурацкая – вся эта история с его отцом разворачивалась на моих глазах, и я до сих пор помню, как говорил о нем Алексею, хотя Катя была категорически против этого разговора. Для нее ситуация была уже давным-давно ясна, да и для меня тоже: я прекрасно понимал, что никаких возвращений уже не будет. У меня была бредовая мысль, что, может быть, весть о том, что у него есть сын, поможет ему наконец-то справиться с собой. И насколько я узнал из того разговора, он об этом уже слышал, только совершенно точно уверен, что ребенок этот к нему никакого отношения не имеет. Это было спустя полтора года после рождения Матвея, Пинегин к тому времени уже успешно завершил взрослый этап своей жизни, и собирался основательно взяться за старое.
– Впрочем, – продолжил Матвей, – сейчас все это уже не имеет значения. Он умер несколько лет назад.
– Я этого не знал, – тихо ответил я. – Хотя…
Я прервался. Иногда лучше оставлять свои догадки при себе, тем более, что Матвея они могли ранить. Вряд ли он был наивным человеком, наивность быстро проходит у тех, кого бросают родители. Но вместе с тем это ведь и самая главная черта человеческого характера – надежда, что для всего на этом свете была достаточная причина. Всегда остается надежда на добрую волю, или, напротив, на злую – в том смысле, что некая необоримая сила, непреодолимое обстоятельство заставляет людей склоняться ко злу, и стоит только отнять эту силу, освободить их от гнета обстоятельств, они снова станут добрыми. Мысль о том, что зло можно делать совершенно бескорыстно, просто так или от всей души, пожалуй, одна из самых горьких в человеческой жизни.
Но Матвей заметил эту перемену и внимательно меня слушал. Я быстро пытался сообразить, как можно отвертеться от сказанного слова, но никаких идей не было.
– Нет… – замялся я и, собравшись с мыслями, продолжил, – мы с ним как-то раз об этом говорили, и он дал мне понять, что вполне осознает, что делает.
– То есть? – он посмотрел на меня с недоверием.
– Я не знаю, какое слово выразило бы ситуацию в полной мере. Не то, чтобы он пил, тут другое. Просто он очень любил фестивалить. – Я помолчал. – В общем, он не мог остановиться, и в тот момент, когда мы с ним об этом разговаривали, он, что самое главное, не хотел останавливаться.
– Интересно, что мама в нем нашла… – Матвей нахмурился.
– Ну, – протянул я, – он ведь и забулдыгой тоже никогда не был. Дело не в том, что он пил, да и, скажем прямо, он пил не больше остальных. Просто он был слишком компанейским, был настоящим лидером и абсолютно публичным человеком, а главное, в какой-то мере, можно сказать, он заботился о тех людях, с которыми его сталкивала жизнь, но в какой-то момент не справился с управлением.
Матвей чуть слышно рассмеялся:
– Видимо, он успел позаботиться обо всех, кроме меня.
– Извини, не стоило, наверное, поднимать эту тему.
– Да ничего, я привык. Это мне раньше было больно, а сейчас уже и нет никакого дела.
Но Матвей слукавил, я заметил, как блеснули его глаза, да и перемену в настроении заметить было несложно. Но он, судя по всему, был не из числа тех людей, у которых душа нараспашку. Скорее напротив, он давным-давно усвоил, что рассчитывать можно только на себя, и что жалость других людей не сможет скрасить его переживаний, поэтому и делиться ими нет никакого толка.
Разговор снова оборвался. Мне было тяжело разговаривать с ним, я каждый раз ждал, что он вот-вот обвинит меня в том, что я бросил их с матерью, когда он был еще ребенком. Но Матвей молчал, более того, он был вполне дружелюбен, словно мы с ним только что познакомились, хотя я точно знал, что он что-то обо мне помнил. А с другой стороны, то, что я о нем знал когда-то, теперь совершенно не имело смысла – за прошедшие пятнадцать лет он изменился сильнее, чем я. При этом меня не покидало ощущение, что он может помнить больше, чем кажется на первый взгляд – у меня ведь тоже сохранились какие-то воспоминания из детства, пусть неясные, но важные и теплые воспоминания. Какие-то яркие открытия, которые я сделал еще в раннем детстве. Например, я совершенно ничего не помню о своем пребывании в детском саду, и вместе с тем, я точно помню, что туда ходил. Со временем эти воспоминания сгладились, и теперь уже трудно сказать точно, что из всех этих воспоминаний было правдой, а что мне только приснилось. Также и тут, я смотрел на Матвея и пытался понять, что он помнит обо мне. Помнит ли он, что я был его крестным? Помнит ли, как я читал ему книги на ночь? Вопросов было больше, чем ответов, и от этого становилось тревожнее на душе. Я, например, знаю, что меня крестили в раннем детстве, и крещение, наверное, и есть мое самое раннее воспоминание. Я помню лицо священника, помню, что мне было страшно, когда меня окунали в воду… При этом у меня было четкое ощущение, что чем больше Матвей обо мне помнит, тем сильнее я его предал.
А еще я понял, что мне нужно что-то предпринять, чтобы хоть как-то примириться со своим прошлым. В этом доме оживали все призраки, которые так или иначе преследовали меня на протяжении последних лет, словно я очутился на Солярисе, казалось, я нисколько бы не удивился, если б сейчас в эту комнату вошел Колесников. Постепенно я отвлекся и от Матвея, мысли плавно перетекли к известию о смерти Пинегина, в душе по этому поводу не возникло никакого отклика, хотя я почему-то привык ждать от себя совершенно другой реакции. Всю сознательную жизнь в душе я боролся с его образом мыслей, с его манерой держаться и с его ценностями и взглядами. Мне вообще казалось удивительным, как могут существовать на земле люди с настолько разным восприятием жизни, а самое главное, я не никогда не понимал, откуда у его стиля жизни было столько сторонников. Разве хоть один из них думал, что на этом пути можно обрести счастье? Впрочем, как бы я ни старался жить по-другому, я ведь тоже самым счастливым человеком не стал. Но сомнения меня все-таки мучили, поэтому я решил прервать размышления Матвея:
– А ты знаком с Колесниковым Сергеем?
– Нет, – отозвался Матвей. – Впервые слышу это имя. А что?
Если Матвей о нем ничего не знает, значит, Катя не просила его найти Серегу, а стало быть, общение они не поддерживали. Впрочем, легче от его ответа не стало, даже напротив, пересохло в горле:
– А о Кривомазове Александре что-нибудь слышал?
Матвей сдвинул брови:
– Да, этого человека я знаю, – твердо ответил он, – что-то не так?
– Да нет, все в порядке, – сказал я в сторону. – А что ты о нем знаешь?
– Да ничего, собственно, не знаю, – отозвался Матвей. – Бывал он у нас временами, лет, наверное, восемь назад. Я был тогда классе в шестом, ну да, все верно, где-то лет восемь назад этот человек у нас появлялся несколько раз. Но потом исчез и больше я о нем ничего не слышал.
Матвей отвел глаза. «Не договаривает», – подумал я. Ну, ладно, если что-то и было восемь лет назад, теперь это ничего ровным счетом не значит.
– Это ваши друзья? – спросил Матвей, заметив, что я о чем-то задумался.
– Да, мы дружили в институте. Сашка и Серега со мной в одной группе учились, а твой отец учился старше на четыре года. Он, собственно, и познакомил нас с твоей мамой, – я вздохнул. – Мы были тогда одной компанией, но со временем как-то разбрелись каждый по своим и потеряли связь друг с другом. Известие о смерти твоего отца несколько потрясло меня, вот я и спросил, может быть, ты чего знаешь.
Матвей пристально на меня посмотрел, было понятно, что он мне не поверил:
– Кривомазов Александр, насколько мне известно, уехал за границу, кажется, в Штаты. Больше я ничего не слышал.
– Странно, – удивился я. – Нет, ну он был, конечно, очень сильным спецом, и в технике разбирался, как никто другой, – я прервался, видя, что Матвей почему-то насторожился. – Хотя… – осторожно заговорил я, – может быть, и это стоило предвидеть.
Матвей вдруг резко встал:
– Прошу прощения, я на минутку.
Он вышел из зала и на цыпочках зашел в комнату матери. Дверь тихонько приоткрылась, он с полминуты нерешительно простоял на пороге и закрыл дверь.
– Простите, показалось, что мама проснулась, – сказал он взволнованным голосом, – она совсем недавно вернулась из больницы, и я никак не могу привыкнуть ко всему этому, не знаю, о чем даже думать.
Он опустил голову. Я не знал, чем его можно приободрить, точнее, понимал, что ничем не могу ему помочь. У меня не было специальных познаний в медицине, и, как большинство русских людей, я по возможности старался избегать врачей, но откуда-то я знал, что сложившуюся ситуацию можно было понимать двояко: либо Катю выписали из больницы после успешного лечения, либо отправили домой умирать. Какой вариант имел место в данной ситуации, я не знал, равно как не знал диагноза, но принимая во внимание тот факт, что меня пригласили проститься, тенденция казалась очевидной.
* * *
Несколько минут мы сидели молча, но потом Матвей вдруг поднял на меня глаза и серьезно спросил:
– Расскажите, каким был мой отец?
Я опешил и не сразу нашелся, что ответить:
– Что ты хочешь знать?
– Все, – твердо ответил он. – Абсолютно все, что вы можете рассказать. Что он был за человек, чем жил, чем занимался, как они познакомились с мамой, а главное, почему вы не удивились, когда я сказал, что он уже умер.
Взгляд у него был тревожный. Я подумал, что это была отчаянная попытка вытащить себя за волосы из болота, в которое он с каждым днем все глубже и глубже погружался. У него был законный интерес, правда, было непонятно, о ком он больше хотел знать, об отце или о матери.
– Ну, как тебе сказать. Мы с ним в институте еще познакомились – вряд ли тогда вообще был хоть один человек на факультете, кто бы его не знал. Потом он был аспирантом, писал диссертацию, преподавал на четверть ставки, постоянно на кафедре появлялся, курировал первокурсников, да и в принципе был на побегушках, хотя, насколько я понимаю, ему такое положение дел нравилось. Он в принципе был из тех людей, кто сидеть на месте не любит: постоянно суетился, постоянно был занят и при этом успевал организовывать какие-нибудь развлекательные мероприятия, руководил всеми мало-мальски важными событиями факультетской жизни, кочевал c одной вечеринки на другую. В общем, он был из тех людей, кто никогда не пропадет и никогда не унывает. – Я прервался и посмотрел на Матвея, он сидел, не двигаясь, и слушал очень внимательно.
– Был ли он обычным человеком? – продолжил я. – И да, и нет. Да, поскольку его талант был вполне приземленным; нет, потому что при прочих равных, этот человек обладал выдающимися способностями. Он умел разговаривать, умел договариваться, находить решения, компромиссы. Он вообще был человеком смышленым, живым. К нему студенты бегали, как к мамке – за некоторых двоечников он даже в деканате мог замолвить словечко, а уж сколько путевок от профкома он выписал для нашего брата – чуть ни половина факультета побывала на море, в Питере или на экскурсиях по золотому кольцу. Как он успевал учиться – мы могли только гадать. Некоторые из нас серьезно думали, что он работал на спецслужбы, поэтому и суетился, и знал всех, и со всеми поддерживал связь, но мне кажется, это только больные фантазии. Он был редким человеком, талантливым организатором, прекрасным оратором и, пожалуй, самым общительным среди всех людей, с кем мне довелось в жизни познакомиться. Ну, и, – я запнулся, – его любили женщины.
– И мама?
– Тут подожди чуть-чуть. Твоя мама вообще-то не сразу обратила на него внимание.
– А как они вообще сошлись? Он-то почему обратил на нее внимание?
Я горько усмехнулся:
– Да не только он, твоя мама была вообще завидной невестой, очень яркой девушкой. Хотя, конечно, яркость эта была совершенно особой природы. А познакомились они, насколько мне известно, когда она подавала документы летом. Он в тот день дежурил на кафедре, а в перерыв без дела слонялся по университету. Там они и познакомились, твоя мама обратилась к нему, когда искала аудиторию, где находилась приемная комиссия математического факультета. Потом, бывало, они перекидывались парой сообщений в интернете, а закончилось все через год – на зимней школе в Сочи. Там собирали всех лауреатов потанинской стипендии.
Я опустил голову. Мне казалось, что этот разговор может помочь пережить этот день, или хоть как-то разрядиться, но стало только тяжелее. И пятнадцати лет оказалось мало, чтобы эта рана перестала меня тревожить. Грудь сдавило, стало трудно дышать, я тяжело вздохнул и замолчал.
Судя по всему Матвей все понял. Он не стал терзать меня расспросами:
– Давайте, я все-таки вас покормлю, – сказал он тихо. – Пойдемте на кухню, там и поговорим.
Я только кивнул, хотя есть сейчас мне точно не хотелось. Хотелось, как и много лет назад, сквозь землю провалиться. Бывают такие мысли, которые не хочется думать, но при этом, их никак не удается выжечь из памяти. Они преследуют и, наверное, будут преследовать всю жизнь. Мне вдруг вспомнилось, как однажды в Москве, на втором или третьем году моего пребывания там, когда я еще снимал комнату, глубокой ночью меня разбудил истошный крик за стенкой. Мужчина, казалось, был на грани сумасшествия: он, судя по всему, не мог дозвониться до своей подруги и, что есть сил, кричал, умоляя ее взять трубку. Как будто она могла бы его услышать. Это был настолько пронзительный крик, что от него стыла кровь в жилах, мне даже показалось, что я почувствовал, как волосы становились дыбом и седели. Кричал он, правда, не долго; должно быть, она все же подошла к аппарату.
Нечто подобное и будил в моей душе этот разговор. В какой-то момент все сжималось, давление увеличивалось настолько, что, казалось, вот-вот кровь пойдет из глаз. А душа сжималась до точки сингулярности: будь она материальна, возникла бы черная дыра. Понятно, что сейчас это было только эхо тех чувств, такого же моего ночного звонка, когда Катя не могла или не хотела мне ответить.
Я плюхнулся на стул у холодильника. Матвей посмотрел на меня и тихо произнес:
– Вы поэтому уехали, да?
Я тяжело вздохнул и чуть заметно кивнул в ответ:
– Только я уехал через пять лет после этого.
Мне вдруг показалось, что этим разговором я смог растопить лед, и Матвей будто простил меня. Во всяком случае он понял, что у меня были причины поступить так, как я поступил. Или просто потому, что теперь я казался слабым и беспомощным, а такому человеку, согласитесь, доверять легче. А с другой стороны, я и сам смог с ним примириться. Это ведь моя совесть глядела на меня его глазами – лично он меня ни в чем не обвинял, а мне не в чем было его подозревать. В каком-то смысле мы были с ним товарищами по несчастью.
– История эта, Матвей, конечно, не такая уж и простая. Да и не только твой отец принял во всем этом участие – там потрудилось много народа, в частности тот же Колесников, о котором я тебя сегодня уже спрашивал.
– В каком смысле? – Задумчиво спросил Матвей.
– В том смысле, что это была история, достойная Санта Барбары. И тянулась она достаточно долго, – я вздохнул. – А сейчас мне вообще подумалось, что, может быть, и наша вина была в том, что все вышло именно так. Хотя, все это, скорее, маразм от бессонной ночи.
– Не понимаю о чем вы, – нахмурился Матвей.
– Ну, мы-то с Катей познакомились не сразу. И если бы Колесников, который в нее сильно влюбился, не поднял шумихи и не стал бы рассказывать о ней Алексею, твоему отцу, может быть он и не обратил бы на нее никакого внимания. – Я помолчал несколько секунд. – А с другой стороны, все основные события этой истории проходили вне нашей досягаемости, в решающий момент мы никаким образом повлиять на ситуацию не могли.
– Все так запутанно, – выдохнул в сторону Матвей.
– Да нет, тут в другом дело. – Я запнулся. – Все было просто и ясно, это я путано объясняю. Дело в том, что тот сценарий, который в результате и реализовался, был, как бы это выразить – нашим общим кошмаром. Он, как и любой кошмар, был до боли логичным, но при этом целиком и полностью был случаен и зависел от таких обстоятельств, которые никто не мог бы предугадать. Мы могли представить, что Алексей подкатит к твоей маме, но этого, согласись, мало. А вот ее ответ мог быть любым, ее реакции мы и не могли предугадать. Причем, степеней свободы тут может быть совершенное множество.
– Чего же вы тогда боялись?
– Видишь ли, Пинегин не просто так пользовался успехом у женщин: он был страшнейший ловелас. В его лице реализовались, наверное, все возможные стереотипы: он был умен, образован, общителен, воспитан и современен что ли. Сложно выразить, в общем, он был впереди планеты всей: все знал, всем интересовался. И дело не в моде, я бы сказал, дело было в перспективе. Он обладал удивительным чутьем на идеи и задумки, которым было суждено выстрелить. И подключался к любым проектам, если считал, что через какое-то время они станут популярными. Большей частью так оно и происходило, а о провалах, конечно, никто и не знал. Впрочем, была у него и еще одна странность, которая существенно помогала ему в амурных делах: он постоянно опекал первокурсниц. Более того, он был, наверное, единственным старшекурсником, которому было о чем с ними разговаривать – он понимал, что им интересно.
– А вы – нет?
– Мы – нет. Мы учились в период технической революции и бурного развития всех этих новомодных гаджетов. Так получилось, что мы были в числе последних счастливчиков, которые учились без интернета: на первых курсах его не было, а потом и не было в нем никакой надобности. Широкое распространение все эти технологии получили к нашему выпуску, впрочем, может быть, так обстояло дело и потому, что лично я вырос в маленьком городке, где о таких вещах и слыхом не слыхивали. В любом случае, мы смотрели на все это засилье дорогих игрушек сквозь пальцы. А твой отец был, что называется, в теме. А вообще, я не слишком силен в психологии, но, думается мне, у него были причины ухаживать за первокурсницами. По университету, конечно, ходили слухи, что где-то там у него была несчастная любовь всей жизни, но кроме откровенных старожил, вечно пьяных его однокурсников, никто о ней не знал. Хотя, справедливости ради, нужно сказать, что твой отец своими успехами особенно и не хвалился.
– Особенно?
– Ну, я помню только один раз. И то, знаешь, он не хвалился, а скорее бредил. Ты только не подумай ничего лишнего – это нельзя просто так рассказать. Это все было не столько пьяным угаром, нет, это было стилем жизни, особой нравственной установкой что ли. Трудно объяснить так, чтобы не сложилось ложного впечатления. В общем, давай по порядку: твой отец не был плохим человеком, он делал ровно то же самое, что делало абсолютное большинство людей вокруг, с той лишь разницей, что он все понимал. В чем была истинная причина его поступков, я не знал: иногда мне казалось, что ему просто скучно, в другой раз – что ему просто никого не жалко, ну, а в третий – что его поступки ни за что не следует понимать буквально, и на самом деле в какой-то степени он даже жертва. Но это, знаешь, вполне естественная установка, – я вздохнул, – во всяком случае, мне всегда было проще оправдывать, чем обвинять.
Тут же мне показалось, что это было лишним откровением. Может быть, эта была моя самая главная слабость – я был слишком мягким человеком: порой мне было жаль даже тех, кто вне всяких сомнений заслуживал только презрения. Матвей снова смотрел на меня с недоверием, и это было понятно – я темнил. Не было утреннего стройного хода мыслей, в душе осталось только гнетущее ощущение тревоги.
– Смысл, в общем, в следующем, – продолжил я. – Твоей отец познакомил нас с твоей мамой не самым удачным образом. Ну, нам так показалось. А потом он пропал на какое-то время – точно уже не вспомню, но он вообще пропадал время от времени. И мы с Колесниковым работали почтальонами – твои родители через нас обменивались короткими сообщениями, что нам, естественно не нравилось. Я с самого начала ни на что не рассчитывал, а вот у Сереги ситуация была совсем проигрышная – никто из нас не мог бы составить конкуренции твоему отцу. Во всяком случае, никто не умел так производить впечатление на людей, как он. Это мы потом утешались мыслями, что все это только напускное, и что внутри твой отец, должно быть, скользкий тип, но все это было только приступом бессильной злобы. С другой стороны, он-то затеял весь этот спектакль, потому что Колесников рассказал ему, что влюблен в твою маму. Ну, Алексей натурально собирался помочь ему, по крайней мере, нам он говорил именно это. Со стороны все это выглядело совершенно иначе: хотя сомневаюсь, что мы вообще могли в то время отличить правду от того, что нам казалось. Слишком подозрительными были наши сердца. В конечном счете, в новый год все примерно прояснилось, а потом вдруг снова резко затуманилось.
– А что было на новый год?
– Новый год мы отмечали все вместе.
Тот Новый год я помнил в деталях, каждая мелочь намертво врезалась в память. Пожалуй, это был самый длинный день в моей жизни: хотя внешне все было также, как и во все остальные Новые года. Те же толчеи в магазинах, те же продукты в бесконечных списках покупок, та же суета на кухне и та же глупая надежда на лучшее. Я опустил глаза. Тот день не заладился с самого утра. Кривомазов кусал локти – его девушка в последний момент решила остаться в компании своих друзей – к вечеру он затих, забился в угол и молча просидел всю ночь за бокалом коньяка. Колесников переживал из-за предстоящей встречи с Катей. Леху мучили последствия вчерашнего утренника – он пришел в самое жаркое время и никак не мог найти себе занятие, пока, к восьми часам не ушел встречать Катю на остановке – у нее были тяжелые сумки.
Матвей слушал меня очень внимательно, а я старался не торопиться и тщательно подбирал слова:
– Только на новогодних праздниках мы по сути и познакомились с твоей мамой.
– Что-то пошло не так?
Я кивнул:
– Все. Причем, даже если мы смогли бы исключить все мелкие неприятности, которые преследовали нас весь вечер, все равно получилось бы плохо. При этом, плохо было, наверное, всем: девушка Кривомазова, например, осталась со своими друзьями. Он очень расстроился, но, думается мне, не столько из-за того, что она не приехала, сколько из-за того, что его не позвала с собой, хотя они договаривались отмечать праздники вместе. Колесников сильно обжог руку – ему в тот вечер вообще не везло, то он обольется, то обожжется – все, в общем, валилось из рук. Мне повезло чуть больше – небольшие разрушения в прихожей и гости, которых я ни при каких обстоятельствах не хотел бы видеть. В общем, все были недовольны, разговаривать пытались тише, а есть и пить больше. Ни разу не было на моей памяти столько гостей: причем, они то приходили, то уходили, и я постоянно метался от одних знакомых к другим. А уже под утро мне пришлось отговаривать пьяного Кривомазова идти пешком домой – он далеко жил, и в мороз отпускать его было нельзя. Впрочем, и отговорить мне его не удалось, благо, дошел он без происшествий.
– А мой отец тоже был недоволен? – спросил Матвей с запинкой.
– Да, – вздохнул я. – По его словам, у него ничего не получилось. Мы, впрочем, вообще с ним не сразу заговорили – на трезвую голову все казалось еще хуже. А поспать мне толком не удалось – меня разбудил Серега – он так сильно толкнул дверь, когда входил на кухню, что чуть ее не разбил. А я со своей стороны заснул на стуле, опершись на кухонный стол. После того, как Сашка ушел, я вернулся на кухню, чтобы выкурить сигарету и убраться за ним – его сильно тошнило и добежать до туалета он не успел. Убрался, закурил и заснул.
– Хорошо вы отдохнули, – горько усмехнулся Матвей.
– Да не то слово. А утро тогда выдалось совершенно серое. Ночью был сильный снегопад, улицы замело, наступила мертвая тишина. На мой резонный вопрос, проснулись ли ребята, Колесников только сильнее нахмурил брови и сказал, что Пинегин и твоя мама ушли вместе час назад, и что он лично закрыл за ними дверь.
– И что же, мама так легко согласилась придти на праздник в незнакомую компанию и остаться там на ночь?
– Ну, во-первых, не совсем в незнакомую. Перед праздником мы несколько раз собирались на установочные заседания, составляли список покупок, распределяли, кто и что принесет, договаривались, кто по сколько скидывается, а накануне праздника – тридцатого декабря – твоя мама помогала нам приготовить квартиру к празднику. Причем, если раньше они приходили на собрания вместе с Алексеем, то тридцатого его не было и мы могли свободно с ней поговорить.
– И каким составом вы украшали квартиру?
– Мы вдвоем: не помню, что было у Колесникова, а Кривомазов в тот день пытался уговорить свою девушку встретить новый год в нашей компании. Он заглянул к нам буквально на пятнадцать минут, извинился и ушел. Но это, знаешь, было к лучшему – мы долго возились, зато наконец успели познакомиться. До этого у нас никак не получалось поговорить – сам знаешь, как оно бывает, всегда требуется какое-то время, чтобы войти в новую компанию. Особенно при таких обстоятельствах: каждый из нас понимал, что все это не просто так.
– В каком смысле?
– В том смысле, что влиться в наш коллектив у нее была только одна причина, – никто из нас не верил рассказам Пинегина о том, что он кого-то там хочет познакомить. Он, скорее, сам хотел познакомиться. Но, как обычно бывает, каждый на что-то рассчитывал, надеялся, не знаю. Я, кажется, ни на что и не надеялся. Во всяком случае до тридцатого декабря – после этого разговора мне стало значительно хуже, поскольку в душе поселилось сомнение. И, опять же, дело не в том, что мне можно было рассчитывать на ее благосклонность, скорее я сомневался, что твой отец ее достоин. Но это, впрочем, было, наверное, самое закономерное чувство в тех условиях.
Я замолчал. У меня опять возникло глупое чувство, что я наговорил лишнего. Он-то, конечно, просил рассказать ему об отце, но не я ведь им был! А с другой-то стороны, все, что я знал о его родителях, так или иначе, было связано и с моими переживаниями. Будь мне все равно, разве не было бы по-другому?
* * *
– Так что же там все-таки случилось? – спросил Матвей.
– Не знаю, – ответил я, не поднимая на него взгляда, – этого я не помню. Точнее, я не помню ничего такого, что могло бы пролить на это свет. Хотя, знаешь, мне вообще иногда казалось, что я был, мягко скажем, подслеповатым товарищем. Про мою квартиру тоже, насколько я потом слышал, ходили разные слухи, хотя я им и не верил. Я не был хорошим хозяином, даже близко нет, но и совсем произвола тоже не устраивал. Мы никогда не устраивали никаких скандалов, никогда не слушали музыку по ночам, не пели песни и уж тем более, не плясали. За все время, пока я жил один, на меня ни разу не жаловались соседи. А с некоторыми так и вообще я был в хороших отношениях, а вот что бывало в моей квартире, если мне приходилось надолго уезжать – остается только гадать. Но я всегда надеялся на благоразумие своих друзей, хотя оно их временами подводило.
Говорить мне было сложно, хотя я прекрасно понимал, что без этого разговора находиться в этой квартире будет совершенно невозможно. Не знаю, что чувствовал Матвей, но было видно, что нервничает, хотя суетиться он перестал.
– Мы долго думали. Мы – это мы с Колесниковым, но думали все-таки по отдельности: как я говорил, мы перестали друг другу доверять. А однажды, было дело, даже подрались, но это так, глупости. В общем, судя по тому, как после новогодней ночи развернулись отношения между твоими родителями, мы решили, что ничего между ними не было: иначе просто не понятно, почему твой отец вдруг начал избегать общения с твоей мамой. Но мы всего этого не знали, и для нас эти новогодние каникулы стали настоящей пыткой. Тем более, что не было ни сил, ни желания ничего делать для подготовки к зимней сессии. И так продолжалось до рождественского сочельника.
Те дни я помню до мельчайших деталей, хотя новогодняя неделя в целом прошла как в тумане. Пять дней я приходил в себя, настроение было настолько скверное, что не хотелось даже попытаться развеяться – все дни я просидел за компьютерными играми, отрываясь только на короткие вылазки за продуктами. Питался сладостями и копченой говядиной – хотя есть особенно и не хотелось. Похмельная выдалась неделька. Ну, а шестого января я проснулся и вовсе после обеда – засиделся накануне до утра – пол ночи смотрел, как играют пылинки в просвете настольной лампы. День был пасмурный, за окном наступила оттепель, было ветрено и беспокойно. Людей на улице было мало: ветер задувал под одежду, свистел в подъездах, раскачивал фонари и ветки. В такую погоду в душе поселяется совершенно особенная тоска, но для меня в тот момент переживать ее дома в одиночестве казалось совсем невыносимым. На одной улице, недалеко от университетской площади, мне невзначай встретился Пинегин. Он был навеселе в компании подвыпивших товарищей – они играли в снежки, громко смеялись, в общем, вели себя как дети. Точно не помню, сколько их было – знаю лишь, что там были ребята с курса твоего отца – я их часто видел в университете на своем первом курсе. В общем, ничего странного в их поведении не было: мы поздоровались, обменялись любезностями с Пинегиным и разошлись – мне не хотелось задерживаться в его обществе. А странности начались, когда я пришел домой: не раздеваясь я прошел в комнату и плюхнулся на диван. Чуть-чуть отогрелся и ткнул ногой системный блок, чтобы завести компьютер, сбросил пальто, кинул шапку с шарфом на кресло и увидел сообщение от твоей мамы.
– Что было за сообщение?
– Твоя мама спрашивала, знаю ли я, где Пинегин, и все ли с ним в порядке. Я ответил, что с ним все хорошо, и что я видел его в компании сокурсников полтора часа назад. Дословно разговора я уже не помню, но смысл был в том, что после нового года Алексей неизвестно куда запропастился и не выходил на связь, не отвечал на звонки и сообщения, в общем, как сквозь землю провалился. Такого поворота событий я не ожидал, но и доходить до меня начало не сразу. Только ближе к ночи в душу закралось сомнение. Конечно, пролить свет на все эти вопросы мог только твой отец, но мне совершенно не хотелось с ним говорить, к тому же, я был уверен, что он не ответит на мой звонок. Как бы то ни было, я решил повременить с выяснением отношений, подождать, пока закончатся праздники, и жизнь снова вступит в свое привычное трезвое русло. Эта история послужила прологом к нашему с твоей мамой общению в интернете, хоть и началось оно не с самых приятных разговоров.
Я вдруг запнулся. Мне всегда казалось, что вся эта история настолько сильно въелась в память, что ее и дустом не вытравить, однако годы берут свое – постепенно воспоминания стираются, остаются только какие-то бессловесные ощущения, тяжелые, острые, больные, но бессловесные. И если раньше я думал, что мне не составит труда пересказать все события тех лет, сегодня нужные слова не шли на язык, а нужные воспоминания не удавалось извлечь из памяти только по желанию воли. Я замолчал – мне было сложно продолжать разговор. Но в груди все же теснилось непреодолимое желание наконец-то высказаться. Я молчал об этом пятнадцать лет – в Москве у меня не было людей, которым я мог бы довериться. Все друзья остались здесь, да и как все – после университета мы все разбежались. С Колесниковым мы изредка только переписывались, и то, если появлялся какой-нибудь значительный повод. О его судьбе я вообще ничего не знаю. А с Кривомазовым мы столкнулись лбами из-за одного немца – Сашка пригласил меня на публичную лекцию, которую читал, по его словам, какой-то немецкий дед-фашист. Было интересно послушать, хотя я до сих пор не могу поверить, что какая-то лекция могла так круто изменить наши с Кривомазовым отношения.
– Знаешь, – заговорил я после долгой паузы, – именно тогда я и начал лучше приглядываться к твоему отцу. Он был человеком общительным и легко обходил конфликты – у него в принципе легко получалось находить компромиссы, он ничего ни от кого не требовал, был, казалось, дружелюбным. И при этом его эта способность сглаживать углы была чрезвычайно выгодна только ему: он всегда выходил из-под огня. Также случилось и в этот раз: никаких объяснений не последовало. Твои родители виделись только у меня, при этом на первый взгляд между ними не было никаких отношений. Оно и понятно, Пинегин, насколько мне думалось, таким образом обезопасился от ненужных сцен. А с другой стороны, меня иногда посещает мысль, что эта их модель отношений позволила нам с твоей мамой сблизиться – Пинегин всегда находил повод засидеться у меня допоздна, поэтому я ходил провожать твою маму до дома. В такие прогулки мы, правда, почти не разговаривали: я понимал, что ей было тяжело, поэтому не лез с расспросами, она в свою очередь никакими переживаниями со мной не делилась, но и прогонять тоже меня не спешила. Так мы с ней прогулялись раза, наверное, три. Потом в феврале, после небольшого инцидента, они вообще перестали появляться в обществе вместе, но и у нас тоже не выдержали нервы, мы устроили Пинегину допрос, что, кстати, не испортило наших с ним отношений, даже напротив, у меня иногда возникало чувство, что он чуть больше стал мне доверять.
Матвей, казалось, задумался. Я прервался на несколько секунд, а потом продолжил:
– В общем, дело было так. Я и Серега Колесников спустились однажды к главному входу и решили подождать Кривомазова на улице – ему нужно было зайти на кафедру, а мы лишний раз заведующему на глаза попадаться не хотели, больно строгий был у нас завкаф. На улице к нам подошел Пинегин – он пребывал в хорошем настроении, шутил, улыбался. У него, напротив, была работа, скоро начинались занятия. То ли в шутку, то ли всерьез он обратил внимание на девушку, вышедшую после нас из корпуса, даже присвистнул. Спросил, знаем ли мы ее? Мы ответили – нет, на что он лукаво улыбнулся и сказал, что хочет с ней познакомиться. В следующий момент он уже исчез – догнал ее, коротко поговорил и отправился в университет. Мы стояли в недоумении: он подмигнул нам, улыбнулся и, не сказав ни слова, зашел в корпус. Только проводив его глазами, я увидел рядом Катю – судя по ее румянцу и растерянному взгляду, она все это видела и слышала. Нам она, естественно, не сказала ни слова, только еле заметно кивнула, когда мы хором с ней поздоровались. Знаешь, меня вообще удивляет, почему она с нами разговаривала. Понятно, на нас не следовало переносить замашки твоего отца, но все равно, этот вопрос так и остался для меня загадкой.
– Судя по тому, что вы рассказываете, складывается впечатление, что мой отец был настоящим монстром.
– Ну, наверное, это неправильное впечатление. Хотя, признаться, иногда мне так действительно казалось. Но казаться переставало, когда мы раз в сто лет выбирались в свет – не думаю, что в то время нравы людские были принципиально лучше. Я даже так скажу: не было плохих и хороших, были неудачники и те, кто может всего добиться, а остальное уже не имело значения. В общем, победителей не судят – в какой бы сфере эта самая победа ни была одержана.
– Странно это слышать. Обычно ведь люди в возрасте хвалят время своей юности.
– Ну, здесь, я думаю, нельзя сравнивать. К тому же я совершенно не знаю нравов современной молодежи. Я долго думал, что людей из моего поколения следует вычеркнуть из списка существ, способных на какое-нибудь нравственное решение, но сейчас мне все это видится несколько в ином свете. По большей части все то, что они делали, было никому не нужно, даже им самим. А жизнь других не имела для них никакой цены не потому, что они сплошь были эгоистами (хотя, чего скрывать-то, были и такие), а потому, что они и своей собственной жизни не ценили тоже. В каком-то смысле этой жизни и вовсе не было – человек ведь жив только тогда, когда он выступает как субъект, как источник решения, действия, поступка. Ну, а в противном случае, существует в большей степени не человек, а нечто, что действует через него. Вот пока это нечто действовало, люди друг друга и не ценили. Люди, в большинстве своем, служили только оберткой или, лучше сказать, полупроводниками для каких-то нечеловекоразмерных идей: от моды, до идеологии. Причем, полупроводниками именно потому, что иной раз какая-то часть их души, еще не полностью пластмассовая, бунтовала, делая поведение индивида шизофреничным с точки зрения стороннего наблюдателя. Но все, на самом деле было проще: чаще всего этот, так скажем, бунт, выливался в какое-то смутное стремление к разрушению или смерти. Может быть, он не был особенно поэтичным, но во всяком случае, бывал по-настоящему трагичным и результативным.
– Вы очень туманно говорите.
– Извини, дурацкая привычка. Я, знаешь, привык формулировать мысли сам для себя – мне редко перепадает удовольствие общаться с людьми не по работе. Ну, в общем, это все лирика. Тут дело в том, что люди смутно, но настойчиво ощущали где-то в глубине души ноющую боль из-за бессмысленности жизни. И эту боль они пытались заглушить чем-то посторонним, пока, наконец, все эти попытки не переходили определенный количественный рубеж, после которого у человека выбивало пробки. Так что нет, монстром твой отец, пожалуй, не был, однако было у него и свое определенное отличие от многих его товарищей. Хотя, может быть, это только у меня оставалось такое чувство – дело было в определенной сознательности и осознанности его выборов. Он утверждал, что отдает отчет в каждом своем действии, но мы, конечно, не хотели ему верить.
– Это разве существенное отличие?
– Что? – его вопрос сбил меня с толку. – Нет, конечно, нет! Каждый, наверное, уверен, что он в полной мере осознает, что делает. Тут было другое – у меня возникало ощущение, что твой отец доволен своей жизнью. Видишь ли, я всю жизнь думал об этом и так не смог побороть своих сомнений. Мне хочется верить, что человек всего лишь жертва обстоятельств, но твой отец был опровержением этой мысли. Вряд ли нашелся бы человек, который мог бы сказать, что твой отец плыл по течению, искал легкий путь и вообще ничему не противился в своей жизни. Напротив, он как раз и был тем самым победителем, человеком, который мог бы достичь всего, чего бы ни пожелал. Проблема-то и заключалась в том, что он не был как все. Знаешь, меня жизнь постоянно сталкивала с толковыми людьми: у меня был один знакомый со школы – толковый парень. Он всю жизнь хотел уехать жить в Штаты, так вот, он нашел программу по обмену, поехал после второго курса и не вернулся. Женился, получил вид на жительство, ну и так далее. Не знаю, как он там сейчас – мы с ним еще в университете перестали поддерживать связь. Но он добился своего, нашел способ применить свой талант именно там, где он больше всего был нужен. И знаешь, я за него не беспокоюсь, уверен, он справится. А с твоим отцом было с точностью да наоборот: он был очень талантливый и пробивной человек, самородок, но ему ничего не хотелось. Ну, ты, главное, пойми меня правильно, не просто не хотелось, а не было никаких целей. Наверное, эту пустоту в душе он и замещал своим образом жизни. Причем, чем дольше я в него вглядывался, тем сильнее понимал, что это не было мальчишеством, не было никакой травмой или болезнью, он казался вполне самодостаточным человеком, уверенным и вменяемым.
– Что-то вы по-прежнему темните, – Матвей опустил голову. – Во всяком случае, я с ваших слов ничего понять не могу.
– Извини, не просто мне подобрать нужные слова. Но если ты потерпишь чуть-чуть, я постараюсь, хорошо?
Матвей кивнул.
– Дурное дело не хитрое, – начал я, – ну, а если ты хочешь, чтобы я внес ясность, послушай. Дело все в том, что потребительское отношение к человеку – не редкость, увы. И, конкретно, у твоего отца это проявлялось в его слабости к женскому полу.
Конец ознакомительного фрагмента.