Вы здесь

1917 год: русская государственность в эпоху смут, реформ и революций. К современной концепции истории Российского государства (Д. О. Чураков, 2017)

К современной концепции истории Российского государства

Очерк 1. На пути к осмыслению прошлого

Новые подходы к прошлому

За не очень продолжительное время, прошедшее со времени кризиса СССР и его разрушения в отечественной исторической науке уже успело смениться несколько периодов её развития. Заявили о себе и ушли в тень отдельные авторы и целые школы. Но и сегодня обстановка в стане историков далека от полной ясности. Такое положение легко объяснимо. Ситуация в отечественной исторической науке определяется сменой парадигмы исторического мышления. Процесс этот не мог не стать болезненным и запутанным. Ведь означает он не только смену представлений о прошлом, но и самих критериев, на основе которых формируется представление о нём.

Произошедшие в исторической науке в последние десятилетия изменения заслуживают самостоятельного научного анализа. В рамках одного небольшого исследования сделать это практически невозможно. Вместе с тем, приступая к рассмотрению российской государственности рубежа веков, необходимо хотя бы коротко остановиться на тех новых подходах, которыми обогатилась современная историография.

Чтобы оттенить значимость наиболее продуктивных исторических исследований постсоветского периода, вспомним, что было характерным для подходов к этим сюжетам в прошлом. В России историю государства к темам, обделённым вниманием, не отнесёшь. Вместе с тем, как и повсеместно, в России она обычно трактовалась как история государей. И в этом был свой резон, учитывая ту роль, которую личность может сыграть в истории. Вместе с тем при таком подходе многое ускользало от взгляда исследователя. В чём природа политической власти? Каковы механизмы её реализации? В чём кроются причины её неэффективности в тех или иных условиях? Какие факторы работают на её стабилизацию при обострении кризисных явлений? Все эти проблемы историки отдавали на откуп политологам, социологам и представителям прочих философских наук.

Возведение в абсолют государства было присуще не только дореволюционным историкам, но и советским. Не сразу ситуация меняется и в последнее время. Дело в том, что нахлынувшая на историческую науку волна конъюнктуры[2] на некоторое время привела к доминированию в нашей стране так называемой тоталитаристской школы. Научный поиск замедлился. Вместо этого идёт механическая замена в оценках прошлого плюсов на минусы, а минусов на плюсы. Более того, у тоталитаристов абсолютизация государства принимает невиданный прежде, чуть ли не мистический размах[3]. Такое положение не могло продолжаться вечно. Да и метод познания, присущий политическим наукам, оказался недостаточным. Науки эти традиционно имеют дело со статической картинкой, тогда как действительность – это живая система. Только анализ динамики общества может лежать в основе истории как науки.

Вместе с тем из социологии, статистики, политической географии, демографии и других наук в методологию самой истории пришло немало нового. Прежде всего – это системный взгляд на изучаемый предмет. В случае с государством новизна эта проявилась в том, что оно теперь рассматривается не изолированно, а через призму породившего его общества. И действительно. Можно согласиться с американским историком Ларри Холмсом, что люди не живут в политическом вакууме. Но то же самое верно и для государства[4]. Невозможно представить власть саму по себе, существующую изолированно. В реальности это означает, что на импульсы, идущие сверху, отвечают импульсы, идущие снизу. Их различное сочетание в различные исторические эпохи и составляет каркас истории государства.

При взаимодействии власти и общества происходит коррекция как общества, так и самого государства. В то же время коммуникативная среда, связывающая их, неоднородна. Неоднородна и природа самих импульсов власти. Можно, как минимум, выделить «внешние» и «внутренние» пружины её осуществления. Дело в том, что механизмы принятия управленческих решений властью, как правило, не совпадают с механизмами их передачи обществу Общество может реагировать только на внешние проявления власти. Тогда как на практике не меньшее значение имеет и его структуры, скрытые от глаз.




Всё это заставляет историков сразу отказаться от простых решений при осмыслении прошлого отечественного государства. Следует, очевидно, согласиться с мнением С. В. Цакунова, который в новейшей исторической науке одним из первых предложил отдать предпочтение плюралистическому подходу к этой проблеме. Он, в частности, начинает свой анализ с сопоставления публичной позиции политиков с реально принимаемыми властью решениями. Это позволило дистанцировать идеологический компонент власти от его практического наполнения.




Следующим шагом автор анализирует технологию принятия решений. Исходной точкой для этого ему служит расклад сил между группировками внутри правящей элиты. И, наконец, предметом изучения становится «результативность власти» или «обратная связь» элиты и социальных низов, которая может выражаться как в изменении риторики политических персон, так и в характере практических решений.




«Обратная связь» способна изменить и баланс сил в «верхах». Такой комбинированный подход позволил Цакунову предметно поставить вопрос эволюции доктринальных аспектов государства после революции[5]. Но предложенный им метод вполне приложим и к более раннему периоду. Он также может касаться и более широкого круга вопросов.

Изменился и сам масштаб взгляда на прошлое. Ещё вчера, например, применительно к 1917 г. говорили о двух революциях. В результате могло сложиться представление, что возникшее после октября государство никак не было связано ни с прежними режимами, ни со всем историческим наследием российской государственности. Теперь же революция 1917 года часто воспринимается как единый процесс. Это позволило говорить об общей эволюции российской государственности в тот период. Выходят исследования, которые ещё решительнее разрушают хронологические перегородки. В них вся эпоха между реформами XIX в. и революциями XX в. рассматривается как органичное целое[6]. Такой подход заслуживает внимания. Ведь весь этот период действительно был наполнен общим содержанием. Рубеж веков становится для России эпохой перехода от традиционного общества к современному гражданскому обществу. Естественно этот процесс должен был рано или поздно стать предметом исследования историков[7].

Другим важным новшеством в изучении государства того времени стал взгляд на него через призму человеческого фактора. Такой подход прямо вытекает из понимания истории как результата человеческой деятельности. Поэтому игнорировать человеческий фактор современная наука уже не может[8]. Причём перед нами вовсе не возврат к прежней истории царей, полководцев и прочих выдающихся особ. Не возврат это и к тому положению, когда отдельные факты из жизни низов служили лишь иллюстрацией. Теперь историк берёт человека в качестве объекта исследования.

Можно даже говорить о своеобразной антропологизации истории. Но это не означает, что социальность исчезает. Наоборот, интерес к ней только усиливается. Не замыкаясь на вопросах быта, личных черт человека прежних эпох, исследователи идут к широким обобщениям. И эти обобщения уже не повисают в воздухе, а имеют прочную основу в массе взаимосвязанных факторов.

В последнее время всё большее значение приобретает и ещё один подход к изучению российского государства. Речь идёт о растущем интересе к становлению в России институтов самоуправления. Сегодняшний интерес к самоуправлению возник не на пустом месте. Проблемы его развития дебатировались ещё до революции[9]. В основном это касалось земств[10]. Но отдельные работы появлялись и о прочих формах общественной самоорганизации[11]. И, конечно, большое количество исследований было посвящено русской общине[12]. Однако в прошлом самоуправление рассматривалось, как правило, вне общего контекста государственного строительства. Вместе с тем взгляд на государство через призму его местных институтов в плане понимания природы власти применительно ко времени перехода к гражданскому обществу особенно важен. Лишь по степени зрелости органов самоуправления можно судить о его глубине и необратимости.

Изучение самоуправления является одним из ключевых элементов так называемой локальной истории. Это как бы промежуточное звено между изучением истории на уровне общества в целом, с одной стороны, и отдельного человека – с другой. Вместе с тем локальная история – это не просто местная история. Разницу этих двух подходов легко почувствовать на примере одного очень узкого вопроса, а именно на примере рабочей самоорганизации в период революции. Интерес к ней возник уже в годы нэпа. Но лишь к середине 50-х гг. историки перестали ограничиваться изучением рабочих Петрограда и взглянули на рабочее движение в провинции. С этого времени появляются сборники документов, монографии, к примеру, по рабочему движению в Центральном промышленном регионе, Москве, других его городах[13] и даже на отдельных фабриках и заводах[14].

Но вовлечение нового материала не привело к пересмотру прежних концепций. Местные события служили лишь иллюстрацией «большой истории», но не источником её постижения. Если события в Москве или на Урале и становились предметом изучения, то их просто подгоняли под готовую схему. История локализма имеет другой угол зрения. Здесь события локальной истории – это то зеркало, в котором пытаются распознать отражения общих исторических законов. Изучение этих законов при слишком большом масштабе не давало увидеть их внутренние механизмы. Теперь же они могут быть отслежены во всей их полноте.

Природа российского государства и причины его кризиса на рубеже веков

Новации в подходах и методах исследования, которые, конечно, не ограничиваются только теми, о которых шла речь выше, позволили поставить ряд новых вопросов. Среди них вопросы о социально-психологических, аксиологических, институциональных и других сторонах эволюции государственности в России при переходе от аграрной цивилизации к индустриальному обществу. В конечном итоге эти вопросы могут быть сведены к вопросу о неизбежности обновления государства, последовавшего в результате революции. Иначе говоря, речь идёт о природе государства в России и причинах его нестабильности.

Природа российского государства, его национальная специфика и прежде не раз оказывались в центре внимания дискуссий с привлечением серьёзных научных авторитетов. До революции в нее так или иначе были вовлечены С. М. Соловьёв, К. Д. Кавелин, В. С. Ключевский, П. Б. Струве, П. Н. Милюков. Вопрос о природе российского государства чуть было не стал ещё одной линией разлома для молодой российской социал-демократии. Здесь в дискуссии так же участвовали внушительные силы[15]. Формально спор шёл о соотношении экономических, социальных и политических факторов в жизни государства.

В ходе дискуссии речь заходила об отличиях русского и европейского абсолютизма. Всплыла и проблема азиатского способа производства. Закрепись этот подход, и сторонники самобытности России получили бы ещё одни козырь, но уже из марксистской колоды. Главным, вокруг чего ломали копья, была проблема зрелости в стране буржуазных отношений и их влияния на государство. Сегодня вопрос о природе российского государства переходной эпохи ставится шире. И верно, переход России от аграрного общества не сводился к росту буржуазных элементов в обществе. Даже российская промышленность – экономический фундамент обновления – строилась не только как капиталистическая. В этом смысле вполне закономерно ставить вопрос об особом государственном индустриализме в России[16]. Тем самым то, что вчера служило лишь фоном, оттенявшим остроту основного вопроса о развитии капитализма в России, сегодня оказывается во главе угла научных поисков.

Прежде всего, историки отказываются решать вопросы, связанные с природой российского государства и его кризиса в устоявшемся терминологическом пространстве без наполнения его реальным содержанием. В. П. Булдаков, например, пишет применительно к России не просто о государстве, а об империи особого, реликтового типа. По его мнению, Российская империя не была тождественна ни империям древности, ни современности. Её отличали особые патерналистские отношения к власти. Они как бы воспроизводили отношения младших родственников к отцу в патриархальной семье. Россия сперва формировалась, а затем ощущала себя как самодостаточная. Криз в ней проявиться как “смерть – возрождение” империи. То есть речь идёт об очень глубоком кризисе. Вырвавшись наружу, он должен был потрясти весь каркас российского общества. Подтверждения этому налицо. О. Г. Малышева, например, посвятив свою работу специально проблемам модернизации государства на рубеже веков, пришла к важному в методологическом плане выводу. Она пишет о непрерывном, проходящем через весь период, начиная с реформ 60-х гг. XIX века и заканчивая революцией 1917 года, кризисе верхов[17]. Он то усиливался, то спадал, но полностью выйти из него не удавалось. Отмеченные О. Г. Малышевой явления можно считать внешними симптомами необратимого характера болезни, поразившей весь государственный механизм России. О неизбежности грядущих катаклизмов пишут и те авторы, кто анализировал ход реформы 1861 г. и личное влияние на неё Александра II. Главный их вывод: там, где невозможны революции сверху, неизбежны революции снизу, идущие из глубин общественной жизни[18].

Но если так, то и рост кризисных моментов имеет более широкую логику, чем считали прежде. Их назревание не могло быть одномоментным. Оно шло долго и мучительно. Булдаков обозначает несколько «уровней» кризиса. Среди них этический, идеологический, политический, организационный, социальный, охлократический, доктринально-рекриационный[19]. Они не снимались властью, а наслаивались друг на друга. Понятно, что элементы нестабильности, отмечаемые историками прежней школы, имеют в той схеме лишь относительное, хотя, может быть, и решающее значение.

Приняв концепцию «многоуровневой» природы кризиса империи, можно убедиться, что большинство современных исследований дореволюционной России и революции 1917 года не противоречат ей. Так или иначе, они вписываются и в чём-то дополняют её, беря в качестве предмета исследования отдельные этапы или проявления кризиса. Это ничуть не умоляет их самостоятельной ценности. Наоборот, речь идёт о том, что на разном историческом материале историки приходят к взаимодополняющим выводам. Правда, далеко не все компоненты происходивших тогда процессов уже изучены, но общее движение исторической мысли вполне определилось.

В основном в поле зрения историков оказался аспект кризиса, названный у Булдакова политическим. Большое количество работ посвящено также институционным подвижкам, отразившим попытку власти дать ответ на модернизацию общества. Политический компонент кризиса Булдаков выводит из раскола элиты на бюрократию и оппозицию. Оппозиция нравственно и интеллектуально подавила бюрократию. Вслед за этим она встала на путь выработки альтернативных инструментов власти – партий и прочих общественных организаций. Укрепляло ли это или ослабляло государство? Во всяком случае, каждая из сторон стремилась к господству. Причём делалось это нередко без учёта общенациональных интересов.

Становление в России в начале века политических партий, как известно, изучалось давно. Но к середине 80-х годов, и это видно на примере последних обобщающих работ по этой теме, происходит консервация подходов к ней. Всё многообразие тогдашней политической палитры сводили к двум цветам. Шло чёткое деление на большевиков и все остальные партии. Между этими двумя лагерями если и могут быть какие-то отношения, то они сводятся к временному компромиссу, но чаще – к непримиримому противоборству[20]. В сегодняшних исследованиях такого жесткого разграничения нет. Наоборот, разговор ведётся о наиболее общих вопросах партийного строительства в те годы. Важнейшей становится тема многопартийности как одного из проявлений молодого гражданского общества[21].

Постановка вопроса о многопартийности в России оказалась весьма продуктивной[22]. Через призму формирования гражданского общества рассматривается процесс адаптации элиты к новой политической среде. Прослеживаются попытки интеллигенции войти во власть. В центре внимания остаётся вопрос, удалось ли в результате этого преодолеть раскол элиты. Или наоборот, многопартийность действительно стала тараном, разрушившись имперскую государственность?[23] Здесь же уместно будет рассмотрение и так называемого масонского следа в русской истории. За последние годы вышло несколько оригинальных работ на этот предмет. Однако эта проблематика по-прежнему является предметом чуть ли не политических разногласий и пока не стала предметом спокойного академического разговора[24]. В рамках вопроса о многопартийности может получить новую трактовку также история большевизма партии. И первые шаги к этому действительно были сделаны[25]?

Вместе с тем стоит отметить, что сегодня пока рано говорить о единой трактовке многопартийности историками. До сих пор нет согласованного понимания ни её характера, ни её природы. Открытым остаётся даже проблема хронологических рамок её существовать в нашей стране. Одни историки относят конец многопартийности к весне 1918 года, когда левые эсеры покидают правительство. Другие – к лету, когда из Советов изгоняются сперва правые эсеры и меньшевики, а затем и левые эсеры. Наконец третьи полагают, что о ликвидации многопартийности можно говорить применительно к середине эпохи нэпа. Уже одно это говорит о том, какой разный смысл вкладывается в понятие многопартийности. Для одних – это участие в политической жизни нескольких партий. Для других решающим признаком её является участие нескольких партий в органах власти. По мнению В. И. Миллера, эта многоголосица стала следствием смешения двух понятий – «многопартийность» и «многопартийная (политическая) система». Для него многопартийность ещё не предполагает участия разных партий в управлении. Тогда как многопартийная политическая система, наоборот, немыслима без участия ряда партий в осуществлении политической власти, причём независимо от того, выступают ли они в правительственном блоке или составляют оппозицию. Более того, Миллер полагает, что оппозиция – это обязательный компонент многопартийности[26].

Оппозиции как важной составной части политического процесса в XX веке посвящено специальное исследование, которое так и называется «Власть и оппозиции». Предметом исследования в нём, как можно судить по названию, стали отношения в сфере осуществления государством своих властных полномочий. Речь идёт о том же, что и у Л. Холмса, т. е. о взаимодействии различных импульсов власти. Посмотреть под этим углом зрения на роль оппозиции крайне важно. Своей критикой власти оппозиция ставит себя как бы вне существующего режима. Но, по сути, она является его элементом. Причём важным, стабилизирующим систему элементом. Складываются механизмы ненасильственного решения спорных вопросов. Роль оппозиции в них – вовремя выявлять точки напряжения и замыкать их на себя. Выводы, полученные в монографии, заставляют задуматься и о том, может ли оппозиция восприниматься как нечто единое. Но вопрос может звучать и острее. Вопрос можно и заострить. Какую оппозицию следует считать системной и несистемной? Была ли таковая в России? Представляется, что несистемной может считаться лишь та оппозиция, которая придерживается идеалов, в корне отличных от тех, что исповедываются властью. В России же и власть, и все ветви оппозиции стояли на позициях этатизма. И власть, и её оппоненты готовы были абсолютизировать государство как элемент трансформации общества. Не отсюда ли та непримиримость и ожесточённость борьбы за власть, что так ярко проявились в те годы?[27]

Изучение политических партий начала века в целом может восприниматься в рамках получивших в последнее время широкое хождение разнообразных теорий элит. В самом деле, каких бы партий мы ни касались, будь то рабочих, буржуазных, крестьянских, национальных или других, во всех ядро составляла интеллигенция. Тем самым многопартийность – это своеобразный ответ элиты на процессы модернизации, а также на раскол в своей среде.

Как шли процессы приспособления к условиям гражданского общества социальных низов? Работ, посвящённых этому аспекту, существенно меньше. Хотя в целом, применительно к крестьянству, можно говорить, что адаптация давалась ему нелегко. Наряду с духовным освобождением модернизация несла крестьянству разрушение основ его жизненного уклада. Прежде всего, речь здесь идёт о патриархальных представлениях и коллективистских ценностях русского крестьянства.

Можно предположить, что похожим образом обстояло дело и у рабочего класса. Впрочем, городская урбанистическая среда была более доступна новшествам. Но она же была более беззащитна перед пагубными сторонами радикальной ломки национальных устоев. Не в этом ли одна из причин криминализации российского общества рубежа веков?[28] Сюда же можно отнести и вообще рост девиантного поведения в России. В частности, при изучении сексуальных аномалий авторы сходятся во мнении, что такое поведение могло быть следствием нереализованных естественных социальных возможностей молодёжи[29].

Что касается более широких проблем рабочего класса в этот период, то среди по-настоящему новаторских работ здесь следует назвать монографию Т. В. Бойко. Посвящена она как раз проблеме адаптации рабочих к гражданскому обществу посредством приобщения к современной культуре. Интерес представляет также источниковая база работы. Она написана на материалах буржуазной и монархической печати тех лет[30]. Это позволяет посмотреть на рабочий класс глазами так называемого «общественного мнения» тех лет. И этой авторской находки нельзя не оценить. Благодаря такому подходу, как в зеркале, видна физиономия самой интеллигенции. Узкая, крайне претенциозная среда, с пренебрежением относящаяся к народным устоям. Культура народа воспринимается ею как примитив. Развиваются лишь те её элементы, что могут быть вписаны в открытое общество. А сама просветительская деятельность «образованных сословий» подчас чем-то сродни устройству в Северной Америке резерваций и этнографических музеев для индейцев. Словом, монография Бойко может дать пищу для очень далеко идущих размышлений. В целом с исследовательницей можно согласиться в том, что печать сыграла и положительную роль, которая выразилась в том, что в отсутствие других форм выражения общественного мнения она была чуть ли не единственной трибуной, полем для диалога и противостояния самых разнообразных сил по самым разнообразным вопросам. Только вот что понимать под «общественным мнением» применительно к рубежу веков? Позицию образованных классов? Что-то другое, более широкое? Единого мнения пока нет…[31]

В будущем заслуживает внимания сам феномен приобщения масс к рационалистической культуре. По своей природе эта культура распадается на составляющие её элементы. В то же время традиционное мышление цельно, органично. Переход от одного типа восприятия к другому ещё должным образом не описан даже психологией, не то что историей. И в то же время, применительно к русским рабочим, историки располагают некоторым материалом для анализа. Эти материалы дают возможность утверждать, что в культурно-просветительских обществах, возникших после 1905–1907 гг. сосредотачивались наиболее радикальные элементы. Они решительно отвергали либеральное просветительство филантропствующей интеллигенции. Но почему?

Этот феномен разобран в одной из работ А. С. Балакирева. Он, в частности, обратил внимание, что именно в этих кружках зародилась пролетарская поэзия с её космизмом и библейско-апокалиптической лексикой. Руководители подобных кружков из социалистов единодушно отмечали жгучий интерес их участников к глобальным проблемам – происхождению мира, жизни, человека, бессмертию души. Этот интерес существенно превышал, казалось бы, естественную склонность аудитории к социально-экономическим проблемам. И для того чтобы найти контакт с аудиторией, пропагандист, вопреки своим первоначальным планам, вынужден был этот интерес удовлетворять. Очевидно и космизм рабочей поэзии, и интерес рабочих активистов к мировоззренческим вопросам были преломлением цельной народной культуры. Тем самым тяга рабочих к рационалистическим установкам шла через совсем иной смысловой ряд, чем тот, что навязывался им элитой. Культурная работа верхов, тем самым, могла вести к отупению масс, покорной их части, либо к ещё большему радикализму активного элемента. Сам же радикализм происходил из того, что условия нового времени разрушили прежнюю интегральную картину мира, и требовалось создать новую модель, восстанавливающую утерянное единство, но уже на новом уровне. По сути, у Балакирева речь идёт о конфликте двух типов социальных утопий, направленных в будущее. Одной придерживалась интеллигенция, совсем другой – рабочий класс[32].

Близко к этой стоит и ещё одна проблема. Речь идёт о работе на рубеже веков части видных юристов правоведов над реформой трудового законодательства. Здесь перед нами опять образчик отношения интеллигенции, причём её передовой части, к народным устоям. Среди деятелей той эпохи, много сделавшим для облегчения положения рабочих, можно назвать И. X. Озерова, Л. С. Таля, И. С. Войтинского[33] и других. Признавая их заслуги, нельзя не отметить, что образцом для написания своих работ они брали не народные институты демократии, а аналогичные учреждения запада. Когда возникла потребность поднять проблемы рабочего законодательства в печати, то В. П. Литвинов-Фалинский, видный государственный деятель, в прошлом преподаватель и фабричный инспектор также избрал опыт Германии[34]. Вместе с тем в России были свои формы труда и отношения к нему[35]. Можно ли было их игнорировать при выработке отечественной концепции трудового права?

Среди институционных изменений в центре внимания оказываются те из них, которые также связаны с ростом в стране элементов гражданского общества. Словом, история собственно органов власти рассматривается под углом зрения рождения в России парламентаризма и становлением представительных органов. Здесь заслуживает внимание и монография В. А. Дёмина. В ней все процессы трансформации власти после революции 1905–1907 гг. рассмотрены в контексте развития русского парламентаризма. В монографии отстаивается важный вывод о том, что результатом подвижек в системе органов управления стал переход России к форме правления, которую с большим основанием можно назвать конституционной[36]. На других позициях стоит О. И. Чистяков. Его взгляды можно назвать традиционными. Он согласен с теми историками, которые считают, что конституционный строй был декларирован, но его реального существования гарантировано не было[37]. Созвучно этому и мнение Г. А.Герасименко. Он, в частности, полагает, что в целом система управления сохранялась в неизменном виде десятилетиями. К началу XX века она закостенела так, что реформированию практически не поддавалась. Её можно было смести только революционным путём[38].

После публичных выступлений А. И. Солженицына[39] резко обостряется интерес к земской тематике. Наиболее серьёзная разработка её содержится в ряде работ Г. А. Герасименко. В них автор приходит к нескольким важным выводам. Прежде всего, земство он воспринимает как специфически российскую форму самоуправления. Тем не менее земства не смогли в должной мере ответить требованиям эпохи. В конечном счете, это и стало причиной их кризиса[40]. Очевидно, близкие выводы можно сделать и применительно к городскому самоуправлению. Речь о нём идёт ряде работ Н. А. Емельянова. Особый интерес из них имеет монография, в которой автор с позиций локальной истории даёт обзор самоуправления на примере Тульской губернии. Взгляд на самоуправление не из Петрограда, а из губернского центра позволил не только оживить исследование, но и увидеть многое из того, что прежде домысливалось чисто теоретически. Прежде всего, это касается технологий принятия решений на местах. В реальности он несколько отличался от норм, прописанных в законах. Всё это и привносило ту пестроту, которую в прошлом отмечали историки применительно к обустройству местной власти в России[41].

В целом можно говорить, что процесс модернизации влиял на российское государство двояко. С одной стороны, оно уступало нажиму, идущему со стороны растущих элементов гражданского общества. Но в целом реакция на нововведения правящих кругов была отрицательной. Вывод этот не нов. Однако в новейшей историографии он был подтверждён даже на таком материале, который, казалось бы, не даёт ни малейшей пищи для подобного рода обобщений. В этом ключе интересно упомянуть монографию И. Можейко и Г. Мельника. В качестве предмета исследования они берут должностные знаки, существовавшие в царской России. Оценки их, в общем-то, традиционны, но тем не менее звучат несколько неожиданно.

Авторы, в частности, пишут о том, что должностные знаки в России возникали не по мере появления тех или иных должностей. Они – символы бюрократического государства и знаменуют собой определенный этап имперской эволюции. Потому не следует смешивать факт существования тех или иных дельных должностных знаков в России в прошлом с возникновением к концу XIX века всеобъемлющей системы знаков. Она является признаком достижения Россией пика эволюции как бюрократической империи. По мнению авторов, целью реформ 60–80-х гг. прошлого века, как и «всех российских перестроек», была надежда догнать европейский мир, но «своим путем». То есть созданием идеального бюрократического государства, в котором реформы – крестьянская, судебная и городская – должны не столько открыть дорогу к промышленному развитию, сколько создать стройную пирамиду власти.

Результат не замедлил сказаться. До реформы знаки принадлежности к системе власти положены были, как правило, лишь чиновникам и офицерам. Теперь же ими должны были быть охвачены практически все граждане империи, привлеченные для участия в ее функционировании, т. е. любой служивый отныне должен был выступать «при знаке». И главное – отныне знаками оказались облагодетельствованы миллионы крестьян – вся верхушка деревни, от волостного старосты или сторожа. Город, быстро становящийся решающим фактором в пока еще крестьянской стране, также обзавелся сотнями тысяч «знаковладельцев». Все получающие жалованье от города или государства были обязаны исправлять должность при знаке. Ни одна страна мира такого не знала[42].

В заключение обратим внимание ещё на одно оригинальное исследование. В нём речь идёт о психосоциальном портере сословий императорской России. В то же время работа написана на стыке культурологии и цивилизационного подхода. Имеются в ней главы и о служилых сословиях. Хотя хронологические книги обозначены широко, речь в основном идёт о XIX веке. Затрагивается и начало модернизации. Психологический подход позволяет найти ещё один аспект в доказательство самобытности России. Быт и нравы русских сословий позволяют говорить о русской цивилизации как не тождественной ни Западу, ни Востоку[43].

Очерк 2. Революция 1917 г. и русская государственность

Человеческое измерение революции

Похоже, в истории российской государственности именно период революции 1917 года привлекает наиболее пристальное внимание современных историков. Именно 1917 году посвящено большинство работ последних лет. Есть уже и обобщающие труды. Правда, в основном они охватывают эволюцию Советского режима[44], но есть среди них и рассказывающие о развитии государства и политической системы от февраля к октябрю[45]. События Русской революции освещаются и в большинстве публикуемых ныне источников[46]. И всё же вопросов по этому периоду истории российского государства всё ещё существенно больше, чем ответов.

В первую очередь потребуется разобраться в очень широкой и многофакторной проблеме восприятия революционного государства массами. Намётки её решения можно найти даже в историографии прежних лет. Наиболее известный пример – отношение к династии. Раньше о нём говорилось в отрицательном ключе через призму влияния на образ монархии поразившей её распутинщины. Теперь к этому добавился болезненно преувеличенный интерес к расстрелу Романовых и восприятию этого акта народом. Ограниченность существующих к этой проблематике подходов очевидна. По сути, распутинщина и расстрел венценосного семейства подаётся глазами верхних слоёв общества[47]. Да, именно они заявляли о своей позиции наиболее громогласно. Но как относились к самодержавию в последние годы его существования социальные низы? Этот вопрос никогда серьёзно не анализировался. К примеру, знали ли хотя бы о самом существовании Распутина крестьяне какой-нибудь деревушки вблизи Тулы, Полтавы или Ижевска? А слышали ли потом о казни бывшего самодержца? Никто не решится дать однозначный ответ на этот вопрос.

Да и можно ли вообще отождествлять позицию интеллигенции с позицией народа? Это также требует своего анализа. Здесь уместно сослаться на мнение видного представителя московской исторической школы и общественного деятеля рубежа веков П. Г. Виноградова. По его словам, народ и небольшая кучка его образованных лидеров «противопоставлены друг другу как две враждующие армии». Историк придавал этому чёткое социокультурное значение. «Они говорят на одном и том же языке, но придают различный смысл словам, – подчёркивал Виноградов, – и потому лишены средств общения»[48]. Впрочем, тот же подход виден и в замечании Ленина о существовании «двух культур» – термин почти по Виноградову! Однако эти важные выводы были больше плодом интуиции и не опирались на серьёзные статистические и социологические выкладки.

Ещё более запущенной ситуация выглядит применительно к психосоциальному портрету Февраля и Октября. Первые работы по этим сюжетам только лишь появились[49]. Хотя в них содержится немало нового, закрыть возникшую на этом направлении в историческом знании брешь они пока не смогли. Во-первых, с чего начинать анализ? К примеру, В. П. Булдаков полагает, что, прежде всего, в этой связи возникает вопрос: действовали ли в год революции универсальные законы массовой психологии или преобладала российская специфика?[50]

Но можно ли одно противопоставлять другому? Не вернее ли допустить, что речь идёт о разных уровнях одного и того же феномена? Во всяком случае, не наполнив так называемый «универсальный» механизм поведения «человека толпы» конкретно-историческим содержанием, мы получим новую абстракцию. И она грозит стать ещё опасней всех прежних. Представляется, что прежде чем решать, национальной ли спецификой или чем-то ещё определялась социальная психология того времени, нужно ответить на три фундаментальных вопроса. Во-первых, что означало для русского человека крушение такой привычной для него формы власти, как монархия? Во-вторых, почему столь большие массы пошли за социалистическим идеалом, с которым они прежде даже не были знакомы? И, наконец, почему те же массы, что на протяжении месяцев крушили и упраздняли всяческие элементы подчинения, так легко приняли новую диктатуру?

Вопросы эти ещё ждут ответа. Но если он так и не будет найден, удивляться не стоит. Российское общество было слишком неоднородным, чтобы реакция на столь глобальные катаклизмы, каковым была революция 1917 года, у всех была совершенно однообразной. Уже имеющиеся на этот счёт исследования показали, например, что свержение монархии отнюдь не было таким праздником для всех, как это принято было считать раньше. Да, Великие князья и бывшие полицейские нацепляли на себя красные банты. Но это была их попытка мимикрировать под толпу. Но высшие слои вновь «не так» поняли свой народ. И красный бант на груди Великих князей стал символом предательства, а не революционного очищения.

Не случайно многие письма, приходившие в Петроградский Совет, были проникнуты стихийным монархизмом. Причём монархизм этот был в письмах лишь тоской по прежней законности и порядку. Но на этом основании нет смысла делать далеко идущие реставраторские выводы. Вероятно, против монархии было большинство народа. Почему именно так? И все же, каковы пропорции в соотношении тех, кто был за и против? Убедительных исследований по этим вопросам всё ещё нет. В этом смысле следует согласиться с методологически важным мнением безымянного автора одного из писем 1917 года. Он предупреждал вождей революции, что прежняя власть держалась не только на штыках, она поддерживалась вековыми традициями всей русской истории, у революционного государства такого запаса прочности не было[51].

Однако предварительные выводы о психосоциальном восприятии потрясённым революцией российским обществом государства можно будет лишь после того, как будет накоплен достаточный материал по социальному поведению в год революции разных социальных слоёв и классов. Определённые успехи, правда, уже есть.

Так, вполне естественный интерес для страны, в которой аграрное население преобладало, историки проявили к психосоциальной стороне отношений к революционной власти со стороны крестьян[52]. К примеру, широкий спектр связанных с этим сюжетов поднят в коллективной монографии П. С. Кабытова, В. А. Козлова, Б. Г. Литвака[53]. Увы, в новаторской в целом работе есть просто удивительные пассажи. В частности, социалистический идеал крестьянства почему-то рассматривается в связи с отношением мужика к сельскохозяйственным коммунам. Куда интересней беглый взгляд авторов на соотношение социалистического и коммунистического идеалов у первых коммунаров. Но эта перспективная тема лишь обозначена.

Немалый интерес может представлять ещё одна коллективная работа – «Крестьянство России в период трёх революций». Её авторы – В. Г. Тюкавкин и Э. М. Щагин – дают срез судеб крестьянства применительно ко всей эпохи революций с 1905 по 1918. В целом она посвящена более широким вопросам. Но есть в ней наблюдения и психосоциального плана. Так, очень интересен с событийной и методологической точки зрения, предпринятый в ней анализ отношения крестьян к Декрету о земле. Вероятно, здесь понадобятся ещё уточнения, например, статистического плана. Но имеющиеся в настоящее время в распоряжении историков источники позволяют говорить, что крестьяне считали его, чуть ли не «святым декретом»[54].

Стоит упомянуть работу о крестьянском движении на Тамбовщине. Она очень во многом соответствует канонам локальной истории, о которых речь шла выше. Хотя основные события, исследованные в ней, разворачиваются несколько позже интересующего нас времени, в книге содержится солидная предыстория антоновщины. В исследовании не без успеха делается попытка выявить реакции крестьян на те или иные шаги власти. В частности, как относились крестьяне к армии? Вопрос этот имеет прямой выход на формирование новой советской государственности, поскольку армия – далеко не последний компонент власти. Особенно в России, и особенно в период войны[55].

Важным вопросам, в том числе влиянию психологии, её протестного потенциала крестьянства на складывание стройной пирамиды Крестьянских Советов рассматривает в своём труде В. М. Лавров. Своим объектом исследования он избрал Всероссийские крестьянские съезды советов, что придаёт ему большое научное значение, поскольку прежде столь глубоких работ по этой проблематике просто не существовало[56].

Наконец, в достаточно большом количестве появляются работы, поднимающие одну из ключевых проблем аграрной революции, а именно роль в этих событиях общины и общинной психологии[57].

Ещё больше, чем для изучения внутреннего мира крестьянства, проделано в том же направлении в отношении образованных слоёв. Вышли работы, охватывающие если не все, то очень многие социальные группы интеллигенции. Здесь можно назвать врачей, технократию, юристов, военную и церковную интеллигенцию; интеллигенцию столичную, провинциальную, национальную – перечень этот можно существенно расширить[58]. Появились уже и обобщающие труды[59]. Это и не удивительно. Интеллигенция оставила после себя множество мемуаров, дневников, писем и прочих источников личного происхождения. Эти источники существенно облегчают работу историка по реконструкции психосоциального компонента истории. Но и увлечение только ими может увести далеко в сторону.

Активно идёт процесс изучения психологии солдатских масс в период революции. Что и говорить, человек с ружьём – это реальный творец власти в эпохи всех смут на Руси[60].

Существенно хуже исследовано отношение к власти со стороны таких слоёв, как, например, казачество[61], молодежь[62], женщины[63]. На сколько же эти направления могут быть познавательны, можно судить на примере отношения к власти женщин. Женский вопрос проходит через всю революцию, начиная с того, что она стартовала в день международной женской солидарности с бабьих хлебных бунтов, и заканчивая тем, что штаб революции позже располагался в Смольном институте благородных девиц, а Зимний дворец в ночь его штурма, по неумолимой иронии, оборонялся женским батальоном смерти…

Говоря о женском движении, П. В. Булдаков считает его силой конструктивной. Согласно его точке зрения, несмотря на то, что революция началась так, как она началась, в дальнейшем женское движение могло «облагородить» и придать конструктивность социальному протесту масс. Вместе с тем в другом своём материале он приводит суждение, ставящее этот вывод под большое сомнение. Речь идёт о растущей даже в патриархальной деревне женской половой распущенности. Связана она, как можно судить, с широко распространённым отходничеством[64]. И действительно, к началу века отходничество становилось всё более существенным фактором и экономики, и государственной политики[65]. О падении патриархальных устоев у женщин в тех районах, где сильно было отходничество, пишет и В. Н. Кулик. По его словам, они давно привыкли считать себя почти полноправными хозяйками[66]. Но все эти элементы нельзя оценивать лишь как следствие новых веяний, разрушавших патриархальность села. Это было одним из мощнейших орудий разрушения. Разрушения, прежде всего, семьи. Крах патриархальной семьи не мог не вести к безграничному радикализму на селе. То же можно сказать и о женском факторе в городе. Вряд ли поэтому следует удивляться, что защитные механизмы национальной идентичности привели к тому, что женское движение пошло на убыль. Даже в Питере и Москве наметился отход женщин от политики в пользу решения бытовых трудностей[67]. Если бы женское движение развивалось, оно скорее бы раскачивало, чем умиротворяло общество.

Довольно неблагоприятная ситуация складывается в изучении психологического восприятия власти рабочим классом. Казалось бы, рабочим принадлежит столь весомая роль в развитии революции и революционной государственности, что проблемы их отношения к происходившим в стране процессам должны были привлечь исследователей в первую очередь. Правда, некоторые подвижки, пока ещё не очень убедительные, обозначились и здесь. В их числе, например, попытка, предпринятая О. А. Соловьёвым, выявить, что определяло ту или иную реакцию на февральский этап революции рабочих. Анализ был проделан на материале «Товарищества ситценабивной мануфактуры Эмиль Циндель в Москве». О. А. Соловьёв предложил выделить три группы факторов с разными векторами направленности, влиявших на рабочих при формировании ими своей позиции относительно Февраля.

Первая группа факторов работала на усиление революционной активности. На первом месте среди них названа агитация со стороны внешних сил. Только на втором месте у Соловьёва идут условия жизни, в которых оказались рабочие. Наконец, на радикализм рабочих, по его мнению, влияли завышенные социальные претензии. Даже в очень богатых странах люди, как правило, недовольны ни своим положением, ни правительством. Словом, весьма спорную мысль он подкрепляет ещё более дискуссионным тезисом.

Не бесспорно выглядят также вторая и третья группы факторов по классификации Соловьёва. Они сформулированы так, что трудно понять разницу между ними. Так, во вторую группу автор включил те факторы, которые нейтрализовали, гасили революционность толпы. Речь в основном идёт об относительно сносном материальном положении рабочих фабрики «Цинделя». К третьей же группу отнесены факторы, «противодействующие революционной активности». Как выясняется дальше, под этим понимаются обстоятельства, «цементирующие спокойствие общества». Здесь в первую голову назван психологический страх перед всевозможными потрясениями. Наряду с ним названы естественный консерватизм и общинный менталитет как минимум 94 % рабочих фабрики – выходцев из деревни. Общинные традиции, по мнению автора, ориентировали решать все конфликты миром[68].

Позиция О. А. Соловьёва, безусловно, заслуживает внимания. Но не менее верно и то, что она нуждается в серьёзных уточнениях.

Ещё более спорным, хотя таким же интересным, представляется подход В. Е. Кишилова. Он также попытался выделить несколько факторов, но определявших отношение рабочих уже не к февралю, а к правительству большевиков. На первом месте здесь также назван фактор политической пропаганды, хотя и признаётся, что его значение с течением времени менялось. Далее Кишилов как о факторе, формировавшем политическую позицию рабочих, пишет о голоде и терроре. Но справедливо ли объединять два таких разных явления? Тем более что и подпитывались-то они из разных источников. Возникновение голода обусловливалось состоянием дел в экономике, тогда как террор явился следствием десятка разновекторных причин, в том числе психосоциального плана. Далее речь заходит о таком факторе, как страх рабочих перед «белой альтернативой». Кишилов считает, что страх этот был напрасен, – в городах белые вели себя «не хуже» красных. Если так рассуждать, то революция становится вообще психологически непонятной, ведь при царе-то было ещё лучше, чем при белых. Стоило ли его свергать? Но оказывается, что Кишилов на самом деле говорит не о страхе, а о том, что против белых работал укоренившийся в рабочих некий глубокий стереотип неприязни старого мира. И такая постановка вопроса нам представляется куда более плодотворной. В заключение автор пишет о неких особенностях «политического темперамента» русского народа. Под этим понимается некое равнодушие к политике, которое существует, похоже, беспричинно, постоянно и повсеместно. Правда, Кишилов делает важную оговорку, что этот абсентеизм и равнодушие к «властной кутерьме» не следует путать с рабской покорностью, хотя и она, как он считает, тоже имела место[69].

Эволюция механизмов общественной регуляции и саморегуляции

Немало нерешённых вопросов всё ещё остаются и на более привычных для исследователей участках работы. Относится это и к изучению собственно государства и государственности революционной поры. Впрочем, многое здесь уже сделано и в плане рассмотрения конкретных явлений, и в плане их теоретического осмысления. Раньше, к примеру, однозначно считалось, что переломным моментом в развитии государства явился Великий Октябрь. Но если проанализировать известные нам факты, дополнив институционный подход доктринальным и психосоциальным, то ситуация окажется сложней.

В своём обзоре новейших веяний в историографии Октября В. П. Булдаков делает на этот счёт интересное обобщение. Он, в частности, не считает, что конец 1917 года в развитии государства стал главным смысловым пунктом эпохи. Применительно к динамике революции первую «критическую точку» Булдаков выделяет применительно к «демократическому» Февралю, а не «большевистскому» Октябрю. Он полагает, что для не изживших патерналистских отношений к верховной власти масс значение имел сам факт её падения. А то, кому достанутся её обломки, отходило уже на задний план. Начат же процесс обвала власти в феврале. Успех Октября, наоборот, означал её собирание. Но этот процесс лишь только был начат, завершение его приходится лишь на период весны – лета следующего года.

С этой трактовкой можно согласиться. Движущим механизмом разрушения государства стал напор со стороны недовольства низов. Лишь к середине 1918 года основные требования масс были худо-бедно удовлетворены. В то же самое время массы вдруг натолкнулись на окрепшую власть, которая принудила (пока неуверенно) платить по счетам. Оба обстоятельства свидетельствовали, что период революционных потрясений центральной власти закончен.

К этому следует добавить и тот факт, что применительно к середине 1918 года можно говорить и об окончательном оформлении новой приемлемой государственнической идеологии – национал-большевизма. К сожалению, этот, третий компонент отмеченной нами эволюции государства в период русской революции, у нас практически не изучен[70].

Ещё меньше изучены её конкретные аспекты, такие как связь национал-большевизма с революционным движением рабочих, крестьян, средних городских слоёв. Не получили анализа даже способствующие появлению этого элемента большевизма настроения среди различных групп интеллигенции.

Зато наметились подходы, научно показывающие процесс затвердения революционной лавы в политике самого революционного режима. Применительно к деревне этот процесс анализируется, например, В. П. Семьяниновым[71]. Без укрепления здесь городской большевистский режим был бы обречён. В монографии прослеживается превращение сельских Советов в низовые органы нового государства.

Необходимо добавить, что политика огосударствления, как показывают наиболее глубокие исследования последних лет, не стала изобретением большевиков. Такая эволюция большевистского режима проходила в рамках широкого исторического контекста. Так, В. May подошёл к этой проблеме с точки общих тенденций развития государства в начале века. Он показал, что регулирующая роль государства в этот период усилилась во всём мире. Причём этот вывод верен не только к странам, охваченным модернизацией. Аналогично дело обстояло и в развитых демократиях. В России же этот процесс наложился на традиционно сильную роль государства в жизни общества. На основании изложенного В. May приходит к выводу, что жесткая политика лишь продолжила прежнюю линию царского и Временного правительства[72].

Тем самым власть, восприятие её, прежние функции власти – всё как бы возвращалось на круги своя. Мучительный процесс «смерти-возрождения» империи получает свое логическое завершение[73]. Конечно, и это не требует пояснений, имеется в виду не простая реставрация. Империя рухнула по объективным причинам, и возвращение к ней означало бы реанимацию прежней патовой ситуации, прежних противоречий, которые и привели к революции. Словом, в общенациональном масштабе повторилось бы то, что происходило на окраинах государства, там, где у власти оказывались белые правительства. Да и там речь о полной реставрации даже не заходила. Следовательно, Россия в 1914–1917 гг. обрела какое-то новое качество, препятствовавшее возвращению назад. Следовательно, перед нами возрождение каких-то наиболее общих, смысловых опор национального государственного существования. Что же касается конкретных институтов в сфере «власть – общество», то за неполных год – полтора сменились не только их внешние формы. Произошли важные подвижки в их природе, характере, механизмах функционирования. Эта сторона событийного ряда периода революции 1917 года также привлекает современных исследователей.

Так, специально вопросам реформирования механизма управления и внутренней политике Временного правительства посвящена работа А. Ф. Золотухиной в коллективной работе по истории российских реформ[74]. В последние годы при возросшем интересе к цивилизационным аспектам прошлого провал Временного правительства часто трактуют с позиций национальной специфики России. Считается, к примеру, что в стране с такой психологией, как Россия, либерализм был обречён изначально[75]. Этот вывод в целом верен.

Но он, тем не менее, не перекрывает всего многообразия тогдашней ситуации в стране. Золотухина подходит к вопросу с другой стороны. Она, в частности, делает вывод, что политика буржуазии у власти по существу политикой реформ не была. Скорее она являлась некой бюрократической игрой в реформы. В этом и следует искать конкретный механизм кризиса власти на протяжении всего послефевральского периода. Те же сюжеты подняты в коллективной монографии о А. Ф. Керенском. В ней показано развитие либерального режима от его создания до крушения. Развитие это шло отнюдь не прямолинейно. Если применительно к весне и можно говорить о его демократизации, то с лета – время словно повернуло вспять. Монография показывает и незавидную судьбу центризма в России, его вырождение[76]. С линией централизма связана и проблема так называемой демократической альтернативы[77].

Применительно к вопросу устойчивости февральско-мартовского либерального режима отдельно следует сказать несколько слов о двоевластии. Эта тема – одна из тех, что вызывают у исследователей повышенный интерес[78]. К примеру, В. П. Булдаков полагает, что мнение о двоевластии как об основном факторе гражданского раскола документально не подтверждается ничем, кроме эмоциональных свидетельств людей, пуще всего боящихся этого раскола. В этом плане он готов предположить, что событиями реально управляли страх перед двоевластием. Само же двоевластие если и существовало, то очень кратковременно – от силы, несколько дней. В целом двоевластие логичней всего рассматривать в рамках схемы «правительство – оппозиция». Это, по мнению Булдакова, больше соответствовало реальности, как отголосок традиционной парадигмы: народу – мнение, царю – власть. Кроме того, в любом смысле о двоевластии модно говорить только лишь применительно к столице. В провинции ничего подобного не существовало[79].

Это мнение вызывает много вопросов. К примеру, мы уже видели, что понятие «оппозиция» многопланово. Что же касается провинции, то и здесь не всё так однозначно. В частности, некоторые исследователи готовы говорить применительно к положению дел там о троевластии и даже о многовластии. По наблюдению Г. А. Герасименко, тогда на власть претендовали все классы, партии и учреждения. Соотношение сил между ними складывалось самое различное. Поэтому механизмы власти на местах получали самые причудливые очертания[80]. Этот вывод вряд ли возможно оспорить. А если так, то уместно ли при этом отрицать разделение власти там как таковое?

Тему развития центральных учреждений управления, но уже в советский период продолжает Т. П. Коржихина. Первые главы её труда посвящены зарождению Советского государства[81]. Среди более частных вопросов этой широкой темы выходили работы о создании и деятельности первого Советского правительства[82], его социальной природе и о том, удалось ли большевикам выполнить свои обещания и построить рабочее государство без бюрократии и бюрократизма[83]. Вышли, к примеру, исследования по истории формирования центрального аппарата Красной Армии[84] и Советской внешней политики[85]. Во многих современных работах становление советского режима рассматривается через призму судеб Учредительного собрания[86]. Как правило, исследователи ставят вопрос о том, существовала ли альтернатива Советской власти[87]. Тем не менее выходят и прикладные исследования, посвящённые конкретным вопросам о подготовке, составе, ходе и результатах Учредительного собрания и созванного в противовес ему III съезда Советов[88].

О том, как далеко продвинулись современные историки в изучении государственного строительства после Октября, можно наглядно судить на примере новых подходов к продовольственной политике большевиков[89]. Среди историков, наиболее интересно работающих в этом направлении, можно назвать С. А. Павлюченкова[90]. Не со всеми его выводами можно согласиться, но во многих случаях его оценки заслуживают внимания. В частности, представляется бесспорным, что именно продовольственная политика может считаться стержнем военного коммунизма. Голод диктовал правила нового политического поведения, и побеждал тот, кто лучше приспосабливался к ним. Пожалуй, именно в работах Павлюченкова столь полно поднимается принципиальный вопрос о существовавшей среди большевиков так называемой «.продовольственной оппозиции». Оппозиция эта имела для складывания советского режима не меньшее, а может, и большее значение любой другой внутрипартийной оппозиции в те месяцы.

Проблему «хлеб и революция» Павлюченков пробует рассмотреть со всех применимых к ней ракурсов. Ему, в частности, принадлежит интересное исследование на тему влияния алкоголя на различные аспекты революционной эпохи. Связь между голодом, продразвёрсткой и самогоноварением ясна не до конца. Но что эта связь налицо – факт бесспорный. Автор не торопится с окончательными оценками. Но ему удаётся проследить связь зелёного змия с зелёным движением, погромами, жестокостью гражданской войны. В ряде случаев алкоголь, наоборот, смягчал противоборство сторон, но никак ни их нравы – чреда винных погромов проходит через всё революционное лихолетье[91]. Самогонная революция начинает стихать лишь к середине 20-х. Но и здесь государству пришлось пойти на очередной Брест…

В последние время также стали появляться работы, в которых анализируется эволюция власти белых правительств[92]. Впрочем, эта тема ещё нуждается в дальнейшей разработке.

Помимо этого, тот интерес к самоуправлению в России, о котором говорилось выше, в полной мере проявился применительно к событиям революционного времени. Это и понятно. Пожалуй, ни в одной другой революции ни до, ни после, роль провинции не была столь весомой. И это при той, традиционно доминирующей роли столицы, столь типичной для всей русской истории! Роль периферии, будь то территориальная или социальная, выразилась в создании органов общественной самоорганизации. На какое-то время самоуправление стало стержнем всех политических перемен и на местах, и даже в центре.

Наибольший интерес в последние годы историки проявили к так называемым Комитетам общественной безопасности. Имелись и другие названия этих стихийно возникавших органов: Общественные исполнительные комитеты, комитеты общественных организаций. Именно им, а не комиссарам Временного правительства в первое время перешла рухнувшая власть[93]. Наряду с этим большее, чем прежде, внимание уделяется реформированным земствам и городскому самоуправлению[94]. Особняком стоит изучение органов нового режима в армии[95]. Большое, а может и большее, чем прежде, внимание уделяют историки Советам. Только сегодня Советы в большей мере изучаются их взаимосвязи с другими общественными организациями. Это, наверно, и правильно. Ведь только при таком комплексном подходе становится понятно, почему именно Советы, а не другие формы самоуправления, рождённые революцией, стали прообразом новой российской государственности[96].

Большой фактический материал позволил поставить ряд принципиальных вопросов о роли общественной самоорганизации в революции. За неимением возможности подробно остановиться на всех из них, коротко коснёмся двух, на наш взгляд, наиболее важных.

Прежде всего, вопрос о самоуправлении так или иначе выводит на проблему о роли сознательного и стихийного в революции. Как, к примеру, оценить факт повсеместного и быстрого возникновение близких по типу органов самоуправления? Историки демонстрируют к этому совершенно разные подходы. К примеру, В. Е. Остроухое, анализируя февраль в Туле, пишет, что коротенькой заметки в местной газете «Тульская молва» хвалило, чтобы прежний царский аппарат управления рухнул, а на смену ему пришла революционная власть[97].

Казалось бы, такая трактовка событий явно говорит в пользу спонтанности революционных изменений в Туле. Но подобная «спонтанность» была в принципе возможна лишь в случае какой-то предшествующей организации. И действительно. Более пристальный взгляд показывает, что на практике о стихийности говорить сложно. Хотя, по словам свидетелей, переход власти в Туле совершился легко и красиво, но за этим стояла долгая и упорная деятельность местных кооперативных организаций. К слову сказать, этот факт выводит и ещё на грань проблемы о стихийности и организованности в русской революции. Речь у него вновь идёт об участии в ней масонов. Если их роль в организации центральной революционной власти очевидна, то можно ли говорить о том же применительно провинции? Проблему соотношения стихийности действий масс, организаторской деятельности кооперации и масонском следе в организации провинциального самоуправления периода революции поднимает в одном из своих исследований А. В. Лубков[98]. Определённый интерес в этом ключе имеет также наблюдение A. В. Ржанухина, обратившего внимание на засилье политизированной интеллигенции в органах местного самоуправления крестьян. Пользуясь преимуществом в организации, образованные классы стремились занять важнейшие позиции во всех органах самоуправления. Но удалось ли им осуществить это? Пока однозначный ответ здесь дать сложно.

Ещё один довольно неожиданный аспект проблемы сознательного и стихийного фактора в революции поднят B. В. Канищевым. Предметом его исследований стали бунты в городах России. Были ли события 1917 года бунтом или революцией?[99] Этот вопрос для судеб российского государства сам по себе имеет огромное значение. Но работы Канищева позволяют поднять ещё один вопрос. Автор, в частности, рассматривает бунтарское начало в революции как элемент стихийности. Есть в его работах и упоминание о национальной специфике российской революции. Но если разговор заходит о национальной специфике российского революционного развития, то невольно напрашивается вопрос: а можно в рамках этой специфики говорить о бунте как о синониме стихийности? Не есть ли бунт, а если шире – бунтарство – особой для России формой самоорганизации масс. Пусть и примитивной формы, сочетающей сознательные, полусознательные и стихийные элементы? И ещё, можно ли отождествлять бунты и погромы, особенно в период революций? Разумеется, интеллигенция отождествляла и то и другое. Но мы уже говорили о том, как опасно смотреть на социальную мобильность широких народных слоёв глазами образованной верхушки.

И ещё один вопрос заслуживает самого пристального внимания при взгляде на роль самоуправления в революции. Впрочем, он также может иметь некоторое отношение к социальной физиономии русского бунта – столь беспощадного для верхов и подчас столь желанного для низов. Так, например, А. С. Ахиезер пишет о революции 1917 года как о безудержном бунте локализма. Торжество локализма приобретало разные формы. Россия превращалась в систему самостоятельных локальных миров. Возникли самостоятельные республики в рамках губерний и даже уездов. Создавались региональные объединения Советов, по сути, противостоящие центральной власти. Местные органы по некомпетентности или из-за претенциозности вторгались в сферу общегосударственной политики. Наступал момент, когда стало возможным жить интересами своей группы, деревни, цеха, улицы, возводя свои частные требования в ранг всеобщих. Балом повсюду правил древний вечевой идеал. Страна распалась на атомы, которые могли до бесконечности вести войну друг с другом. Общество не было спаяно даже общим торговым интересом, распалось на множество натуральных хозяйств, интересы которых не идут дальше собственного огорода. Как в таких условиях, задаётся вопросом Ахиезер, могло возникнуть и существовать государство?[100] С другой стороны, к этой же проблеме подходит В. Я. Филимонов. Он показывает, что подчас мы имеем дело ни с каким не с бунтом локализма, а с результатом конфликтов, насаждавшихся центральной властью и на места. С одной стороны, это были конфликты между исполнительной и законодательной ветвями новой власти. С другой – свою роль в идущем на места расколе играл растущий раскол между различными течениями социалистов. Свою роль в этом сыграл и международный фактор, в частности отношение к Брестскому миру среди разных групп местной элиты[101].

Говоря о роли периферии и самоуправления в революции 1917 года нельзя не сказать о разворачивавшихся тогда национальных движениях. Тема эта заслуживает особого разговора. Но не сказать о ней хотя бы в нескольких словах нельзя. В последние годы историки подошли к пониманию российской революции как комплекса совпавших по времени ряда национальных революций: мусульманской, еврейской, польской, финской, тюркской, кавказской (условно говоря) и, конечно же, русской. Вес национального фактора в такой многонациональной стране, как Россия, традиционно велик. Поэтому рост максимализма в национальных окраинах не мог не сказаться на судьбах всего российского государства в целом. Он сказался и в обострении отношений центр – национальные окраины, и в необычном приливе в центр массы выходцев из нерусских народов. Как правило, эти выходцы стояли на крайних позициях, поскольку в местах своего прежнего проживания, как правило, относились к маргинальным силам. Отсюда вытекает целый комплекс вопросов, к решению которых историки только приступают. Повлияла ли война и вызванные ею процессы миграции и маргинализации на радикализацию революции? Вливались ли национальные революции в общероссийскую или противостояли ей? Или ими двигали обособленные интересы? Носили ли «революции национальностей» сепаратистский характер или были направлены на этнокультурную перестройку империи? Предали окраины центр или они, наоборот, спасались бегством от «разрушающегося», в их понимании центра, чтобы сохранить хотя бы осколки империи? В этой связи возрастает интерес к традиционной политике союза «самодержца» с народами, которая позже будет в некоторых чертах возрождена Сталиным. Наконец, какую роль в «революции национальностей» играла собственно русская революция? Вопросы можно было бы и продолжить…[102]

И, наконец, завершая разговор об эволюции механизмов управления и общественной организации революционной эпохи, коротко остановимся на роли политических партий. Пожалуй, именно этой проблематике была посвящена первая по-настоящему новаторская работа, с которой можно начинать отсчёт историографии новой волны. Не публицистических поделок, а именно серьёзной научной историографии. Речь идёт о монографии Л. М. Спирина о политических партиях в 1917 году.

Уже в ней были поставлены большинство вопросов, над которыми сегодня идёт работа историков. В ней, в частности, был актуализирован интерес к роли партий в событиях в российской глубинке, армии, отдельных, непролетарских слоях населения. Пусть ещё и осторожно, но Спириным поднята проблема взаимоотношения партий и народных масс[103]. В целом в этот период историки продолжили изучение вопроса о роли партий в формировании различных альтернатив политического развития[104], их участия в связке «власть— оппозиция»[105], динамика численности партий[106], проблемы межпартийных блоков[107] и целый ряд других прикладных вопросов. Плодом совместного труда историков стал выход замечательного энциклопедического труда о политических деятелях революции[108]. И тем не менее приходится признать, что проблема роли партий в событиях 1917 года изучена ещё недостаточно.

Требуется, в частности, ответить на вопрос, служила ли деятельность политических партий в 1917 году укреплению слабых ростков гражданского общества в России. Или, наоборот, именно она стала основным детонатором того взрыва, который замедлил и направил этот процесс в совсем иное русло? Кроме того, являлась ли многопартийность того времени чем-то органически вписывающимся в ситуацию? Или для России форма квази-соборности в форме существования политических партий чужда? Не об этом ли свидетельствует деятельность либеральных и правосоциалистических в периоды кризисов на протяжении всей революционной поры?

Один только тот факт, что до сих пор не появилось сколь-нибудь серьёзных обобщений о роли в революции большевиков, говорит об очень многом. В том числе о страхе историков быть обвинёнными в предвзятости. Страх этот напрасен. Он провоцирует ситуацию, когда за дело «устранения белых пятен» берутся люди, далёкие от науки. Что из этого получается, видно на примере современной «Ленинианы»[109]. Впрочем, такая ситуация провоцируется искусственно. «Диктатура публицистики» – это не что иное, как современная форма идеологического контроля со стороны власти над историком[110]. Насколько сильна власть этой новой формы, можно судить по некоторым материалам, появляющимся время от времени даже в очень престижных научных изданиях[111]. Вместе с тем изучение российского государства в эпоху смут, реформ и революций немыслимо без серьёзного, научного, не отягощённого жаждой исторической мести разговора. Ведь именно история большевизма стала квинтэссенцией тех перемен, которые в начале века на долгие годы определили лицо России, позволив ей закрепить за собой статус великой сверхдержавы со всеми положительными и оборотными сторонами этого статуса.

* * *

Так что, несмотря на то, что общие контуры новой концепции истории российской государственности рубежа веков уже успели сложиться, окончательное их заполнение конкретным материалом ещё впереди. Хотелось бы именно в этом видеть один из путей возрождения истории как науки и освобождения её от новых форм конъюнктуры.