Вы здесь

120 дней Содома, или Школа разврата. День первый (М. д. Сад, 1785)

День первый

Первого ноября все поднялись в десять часов утра, как это было предписано распорядком, который все поклялись ни в чем не нарушать. Четверо прочищал, которые не разделяли в эту ночь ложе друзей, привели Зефира – к герцогу, Адониса – к Кюрвалю, Нарцисса – к Дюрсе и Зеламира – к епископу. Все четыре мальчика были очень робки, еще очень неловки, но, ободряемые каждый своим вожатым, они неплохо выполнили свои обязанности, и герцог выпалил свой заряд. Остальные трое, более сдержанно и менее расточительно относящиеся к своей сперме, входили в них так же, как и он, но ничего не оставили там от себя. В одиннадцать часов перешли в апартаменты женщин, где восемь юных султанш явились нагими и в таком же виде подавали шоколад. Мари и Луизон, верховодившие в этом серале, помогали им и направляли их. Прикосновения и ощупывания, многочисленные поцелуи; восемь несчастных крошек, жертвы из ряда вон выходящей похоти, краснели, прикрывались руками, пытаясь защитить свои прелести, и тотчас же показывали все, как только видели, что их стыдливость возмущает и злит господ. Герцог, восстановивший силы очень быстро, сравнил окружность своего орудия с тонким легким станом Мишетты: оказалось всего три дюйма разницы. Дюрсе, который был распорядителем в этот месяц, совершил предписанные осмотры и визиты. Эбе и Коломба были замечены в проступках, и их наказание было немедленно назначено на ближайшую субботу на время оргий. Слезы их никого не разжалобили. Перешли к мальчикам. Те четверо, которых не готовили на утро, а именно: Купидон, Селадон, Гиацинт и Житон, послушные приказу, спустили штаны, и какое-то время все потешили свой взор. Кюрваль перецеловал всех четверых в губы, а епископ потрепал каждого за член, пока герцог и Дюрсе занимались кое-чем другим. Визиты закончились, никто не проштрафился. В час дня друзья переместились в часовню, где, как известно, была устроена уборная. Необходимость сохранить себя для предусмотренного на вечер заставила отказаться от многого дозволенного; появились лишь Констанция, Дюкло, Огюстина, Софи, Зеламир, Купидон и Луизон. Всем остальным приказано было поберечься до вечера. Четверо друзей, расположившись вокруг того самого сиденья, сооруженного именно для этой затеи, заставили посидеть на нем одного за другим всех семерых подданных и удалились, досыта наглядевшись на это зрелище. Они сошли в гостиную и там, пока женщины обедали, развлекались беседой до той поры, когда им также подали на стол. Каждый из четырех разместился между двумя прочищалами, согласно установленному правилу: никогда не допускать женщин к своему столу; их супруги, сопровождаемые старухами, одетыми в серые монашеские одежды, подали обед, самый великолепный и вкусный, который можно только представить. Не могло быть искуснее кухарок, чем те, которых доставили в замок; им так хорошо платили и так хорошо снабдили провизией, что все устроилось как нельзя лучше. Обед этот должен был быть менее плотным, чем ужин. Бургундское появилось вместе с холодными закусками, бордо было подано к первому блюду, шампанское – к жаркому, эрмитаж – перед десертом, токайское и мадера – к десерту. Мало-помалу в головах зашумело. Прочищалам были дарованы на это время права над женами друзей, и они не преминули над ними покуражиться немного. Констанция, замешкавшаяся с подношением тарелки Эркюлю, получила от него добрый тумак. Эркюль, посчитав себя фаворитом герцога, решил не церемониться с его супругой. Герцог лишь рассмеялся на это. Кюрваль, к десерту изрядно подвыпивший, бросил в лицо своей жене тарелку: не увернись она, тарелка раскроила бы ей голову. Дюрсе, видя, как возбудился один из его соседей, нашел вполне уместным за столом расстегнуться, спустить панталоны и подставить свой зад. Сосед пронзил его, и по завершении дела оба они, как ни в чем не бывало, вернулись к винам и яствам. Герцог не замедлил повторить с Банд-о-Сьелем проделку своего старого товарища. При этом он побился об заклад, что, пока его будут обхаживать сзади, он, несмотря на величину члена, вонзившегося в него, сумеет спокойно выпить три бутылки вина. Какая выдержка, какое хладнокровие, какое спокойствие среди бури распутства! Герцог выиграл спор, и хотя эти три бутылки были выпиты не натощак и присоединились к пятнадцати опорожненным ранее, он вернулся к столу, ничуть не потеряв в своей осанке. Первое, что предстало пред ним, была его собственная жена; она плакала от обиды, нанесенной ей Эркюлем, и это зрелище привело герцога в такой раж, что он немедля подверг супругу такому обращению, которое мы пока еще не можем изобразить читателю. Читатель, видящий, как мы смущены подобным началом, простит нас за то, что мы, чтобы привести в порядок наш сюжет, пока что скрываем от него некоторые подробности. Наконец, перешли в гостиную, где новые удовольствия и подвиги ждали наших ратоборцев. Очаровательная четверка из двух юных красавцев, Адониса и Гиацинта, и двух прелестных девочек, Зельмиры и Фанни, подала им кофе и ликеры. Тереза, одна из дуэний, руководила ими: было принято, что повсюду, где собиралось двое или трое детей, за ними должен быть надзор. Четверо наших распутников, полупьяные, но все же решительно настроенные соблюдать свои законы, довольствовались поцелуями и прикосновениями; их развращенный ум умел находить тонкие приправы в деле разврата. Показалось в какую-то минуту, что епископ вот-вот прольет семя от тех необычных вещей, которых он требовал от Гиацинта, пока Зельмира бранила его. Вот уже затрепетали его нервы и волна судорог прошла по его телу, но он сдержался и отбросил подальше от себя соблазнителей, зная, что ему еще предстоит нелегкая работа, и сохранил себя, по меньшей мере, до конца дня. Выпито было шесть различных сортов ликера и три вида кофе; урочный час пробил, две пары отправились одеваться. Наши друзья устроили себе четвертьчасовой отдых, после чего перешли в Тронный Зал. Такое имя дали залу, назначенному для выслушивания историй. Друзья устроились на диванах, герцог со своим любимцем Эркюлем в ногах, рядом – нагая Аделаида, жена Дюрсе и дочь президента; напротив герцога – квадрилья, связанная с его нишей гирляндами, так как это было уже объяснено: Зефир, Житон, Огюстина и Софи – в пастушеских костюмах под предводительством Луизон, одетой старой крестьянкой и исполняющей роль их матери. У Кюрваля в ногах расположился Банд-о-Сьель, на канапе – Констанция, жена герцога и дочь Дюрсе, квадрилья: Адонис, Селадон, Фанни и Зельмира, возглавляемые дуэньей Фаншон. У ног епископа находился Антиной, его племянница Юлия на диване и четверо почти голых дикарей: мальчики Купидон и Нарцисс и девочки Эбе и Розетта, возглавляемые старой амазонкой, которую изображала Тереза, составляли квадрилью. У Дюрсе в качестве прочищалы был Бриз-Кюль, рядом с ним стояла Алина, дочь епископа, а напротив – четыре маленьких султанши: два мальчика, переодетых девочками – такая утонченность делала еще более обольстительными формы Зеламира, Гиацинта, Коломбы и Мишетты. Старая арабская рабыня, которую изображала Мари, возглавляла квадрилью. Три рассказчицы, великолепно одетые на манер парижских девушек из хороших семей, сели на подножие трона на диване, с умыслом поставленном здесь, и Дюкло, рассказчица этого месяца, в легком и очень элегантном прозрачном наряде, нарумяненная и украшенная бриллиантами, устроившись на возвышении, так начала историю своей жизни, в которой она должна была подробно изобразить сто пятьдесят первых страстей, названных простыми страстями.


– Не такой это пустяк, господа, говорить перед собранием, подобным вашему. Привыкшие ко всему тонкому и изящному в искусстве словесности, как сможете переносить вы неотточенный грубый рассказ несчастной, которая не получила никакого иного воспитания, кроме того, что дала ей распутная жизнь? Но меня обнадеживает ваша снисходительность, вы требуете лишь естественности и правды, и в этом качестве, без сомнения, я осмеливаюсь надеяться на вашу благосклонность. Моей матери было двадцать пять лет, когда она родила меня; я стала ее вторым ребенком, сестра моя была шестью годами старше. Наша мать была незнатного происхождения. Круглая сирота, она очень рано осталась без родителей; поскольку жили они неподалеку от монастыря реколлектов в Париже, когда она осталась совсем одна, без средств к существованию, то получила от этих добрых отцов разрешение приходить просить милостыню у них в церкви. Но поскольку она сохранила еще молодость и свежесть, очень скоро на нее обратили внимание, и из церкви она поднялась в кельи, откуда вскоре спустилась беременной. Именно подобным приключениям была обязана своим рождением моя сестра, и представляется довольно правдоподобным, что мое появление на свет было вызвано тем же. Добрые отцы, довольные послушанием моей матери, видя, как она плодотворно трудится для общины, вознаградили ее за труды, предоставив собирать плату за стулья в церкви; этот пост моя мать обрела после того, как с разрешения своих покровителей вышла замуж за монастырского водоноса, который без тени недовольства тотчас же удочерил меня с сестрой. Родившись в храме, я и жила, по правде говоря, скорее там, чем в нашем доме. Я помогала матери расставлять стулья, была на подхвате у ризничих по их делам, прислуживала по мере надобности во время мессы, хотя мне тогда исполнилось лишь пять лет. Однажды, во время исполнения этих священных обязанностей, сестра моя спросила меня, встречалась ли я уже с отцом Лораном?

«Нет», – отвечала я. «И все же, – сказала она мне, – он выслеживает тебя, я знаю; он хочет показать тебе то, что показывал мне. Не беги его, взгляни на это без всякой боязни, он не тронет тебя, а только покажет тебе что-то очень забавное, и если ты дашь ему сделать это, он тебя хорошо вознаградит. Нас в округе больше пятнадцати, кому он это показывал много раз. Это доставляет ему удовольствие, а каждой из нас за это он давал какой-нибудь подарок». Вы прекрасно представляете себе, господа, что не надо было больше ничего прибавлять, чтобы я не только не бегала от отца Лорана, но даже стала искать встречи с ним. Стыдливость почти молчит в том возрасте, в котором я была, и такое молчание в существе, едва вышедшем из рук природы, не является ли верным доказательством того, что это неестественное чувство дано нам не нашей праматерью, а лишь воспитанием? Я тотчас же полетела в церковь и, когда пробегала по дворику, который находился между входом в церковь со стороны монастыря и самим монастырем, то столкнулась нос к носу с отцом Лораном. Это был монах лет сорока, очень красивый. Он останавливает меня: «Куда ты идешь, Франсон?» – говорит он мне. «Расставлять стулья, отец мой». – «Ну, хорошо, хорошо, твоя матушка сама расставит их. Зайдем-ка вот в эту комнатку, – говорит он, увлекая меня в какую-то клетушку, – я покажу тебе кое-что, чего ты никогда не видела». Я иду за ним, он затворяет за нами дверь и ставит меня прямехонько перед собой: «Посмотри-ка, Франсон, – говорит он, вытаскивая из своих штанов чудовищный член, от одного вида которого я едва не упала в обморок, – посмотри-ка, дитя мое, – продолжал он, раскачивая в руках это чудовище, – видела ли ты когда-нибудь этакое?.. Это то, что называют член, моя крошка, да, член… Он служит для того, чтобы совокупляться, а то, что ты скоро увидишь, – то, что скоро потечет, называется семенем, из него ты и сотворена. Я показывал это твоей сестре, я показывал это всем маленьким девочкам твоего возраста; приводи же, приводи их ко мне, поступай, как поступает твоя сестра, она познакомила меня более чем с двадцатью из них… Я покажу им мой член, и он брызнет семенем прямо им в мордашку… Это – моя страсть, дитя мое, я не делаю больше ничего другого… и ты это увидишь». В то же время я почувствовала, что меня всю облепила какая-то белая роса, несколько капель даже попали мне в глаза, потому что моя маленькая головка находилась как раз на уровне его застежки. Лоран тем временем продолжал действовать: «Ах, какая прекрасная сперма… Какая прекрасная сперма льется из меня, – приговаривал он, – ты вся уже ей покрыта!» Успокаиваясь понемногу, он вернул свое орудие на место и покинул поле боя, сунув мне двадцать су и наказав приводить к нему моих маленьких подружек. Как вы уже догадываетесь, я тотчас же поспешила рассказать обо всем сестре, она старательно всю меня обтерла, чтобы ничего не было заметно; а за то, что помогла обрести мне небольшое состояние, не преминула попросить половину моего заработка. Этот пример научил и меня; в надежде на подобный дележ, я не упускала случая отыскать как можно больше девочек для отца Лорана. Но когда я привела к нему уже знакомую ему девочку, он отверг ее и, давая для поощрения мне три су, сказал: «Я никогда не встречаюсь дважды, дитя мое; приводи ко мне тех, которых я не знаю, а не тех, которые тебе скажут, что уже имели дело со мной». Я стала действовать успешнее: за три месяца я познакомила отца Лорана более чем с двадцатью новыми девочками, с которыми он в свое удовольствие проделывал те же самые шутки, что и со мной. Договорившись выбирать для него только незнакомок, я соблюдала еще и уговор, о котором он мне настоятельно напоминал, относительно возраста: между четырьмя и семью годами. И дела мои шли как нельзя более удачно, когда вдруг моя сестра, замечая, что я пошла по ее стопам, пригрозила обо всем рассказать матери, если я не прекращу это милое занятие; и я оставила отца Лорана.

И все же, поскольку мои обязанности постоянно приводили меня в окрестности монастыря, в тот самый день, когда мне исполнилось семь лет, я встретила нового любовника, причудливая страсть которого, хотя довольно ребячливая, оказалась более серьезной. Этого человека звали отец Луи; он был старше Лорана и вел себя, так сказать, более распутно. Он подцепил меня у дверей церкви, когда я входила туда, и пригласил подняться к нему в комнату. Я колебалась вначале, но когда он убедил меня, что моя сестра три года назад поднималась туда и что каждый день он принимал там маленьких девочек моего возраста, я пошла за ним. Едва мы оказались в его келье, как он тотчас же захлопнул дверь и, налив сиропа, заставил меня выпить три стакана подряд. Приготовив меня таким образом, преподобный отец, более ласковый, чем его собрат, принялся целовать меня и, все с шуточками да улыбками, развязал мне юбку, подоткнув мою рубашку под корсет; сопротивление было слишком слабым, и он добрался до всего, что он только что обнажил у меня спереди; хорошенько ощупав и осмотрев все, он спросил, не хочу ли я пописать. Побуждаемая к этой нужде большой дозой напитка, которую он только что заставил меня выпить, я уверила его, что хочу и очень, но что мне неловко это делать при нем. «О! Черт подери! Да, именно так, маленькая плутовка, – прибавил этот распутник. – О! Именно так, черт подери, ты и сделаешь это при мне, более того, прямо на меня. Держи, – сказал он, вынимая свой член из штанов, – вот орудие, которое ты сейчас зальешь; писать надо на него». С этими словами он взял меня и, поставив на два стула: одной ногой – на один, другой – на второй, раздвинул мне ноги как можно шире, потом велел присесть. Держа меня в таком положении, он подставил под меня ночной горшок, устроился на маленьком табурете на уровне горшка, держа в руках свое орудие прямо под моей щелкой. Одной рукой он придерживал меня за бедра, другой – свой член, а мой рот, который в такой позиции оказался рядом с его ртом, страстно целовал. «Давай же, крошка моя, писай, – сказал мне он, – облей мой член этой волшебной влагой, чьи теплые струи так властвуют над моими чувствами. Писай, сердце мое, писай и постарайся залить его весь». Луи оживился, возбудился, нетрудно было заметить, что это единственное в своем роде действие более всего воодушевляло его чувства. Самый нежный экстаз испытал он в тот самый момент, когда воды, которыми он мне наполнил желудок, брызнули с силой и потекли, и мы вместе одновременно наполнили один и тот же горшок: он – спермой, я – мочой. Закончив операцию, Луи повел тот же разговор, что и Лоран; он хотел сделать сводницу из своей маленькой блудницы; на этот раз, нисколько не смущаясь угрозами моей сестрицы, я смело доставляла Луи всех знакомых детей. Он заставлял всех делать одно и то же и, поскольку достаточно часто встречался с ними – по два-три раза, – платил мне всегда отдельно, независимо от того, что я вытягивала из своих маленьких подруг; через шесть месяцев у меня в руках оказалась небольшая сумма, которой я распоряжалась по собственному усмотрению с одной лишь предосторожностью – в глубокой тайне от моей сестры.


– Дюкло, – прервал на этом президент, – разве вас не предупреждали о том, что в ваших рассказах должны присутствовать самые значительные и одновременно самые мельчайшие подробности? Что для верного нашего представления о пристрастиях и нраве мужчины, о котором рассказывают, нельзя упускать никаких деталей? Что именно от подробностей мы ждем того, ради чего и ведутся все рассказы – возбуждения наших чувств?

– Да, ваша милость, – сказала Дюкло, – меня предупредили о том, чтобы я не пренебрегала ни одной подробностью и входила в самые мельчайшие детали каждый раз, когда они служат для того, чтобы пролить свет на характеры или на манеру. Разве я что-то упустила?

– Да, – сказал президент, – я не имею никакого представления о члене вашего второго реколлекта, и никакого представления об его извержении. А еще, гладил ли он вам дыру, касался ли он ее своим членом? Вы видите, сколько упущенных подробностей!

– Простите, – сказала Дюкло, – я сейчас исправлю эти ошибки и буду следить за собой впредь. У отца Луи был довольно заурядный член, скорее длинный, чем толстый, и вообще выглядевший очень обычно. Я даже вспоминаю, что он достаточно плохо вставал и становился слегка твердым лишь в момент наивысшей точки. Дырку он мне совершенно не тер, он довольствовался тем, что как можно шире раздвигал ее пальцами, чтобы лучше текла моча. Он приближал к ней свой член очень осторожно раза два-три, и разрядка его была слабой, короткой, без прочих бессвязных слов с его стороны, кроме: «Ах! Как сладко, писай же, писай, разве ты не видишь, что я теку?» И он перемежал все это поцелуями в губы, в которых не было ничего распутного.

– Именно так, Дюкло, – сказал Дюрсе, – президент был прав; я не мог себе ничего вообразить из первого рассказа, а теперь представляю себе вашего мужчину.

– Минуточку, Дюкло, – сказал епископ, видя, что она собирается продолжить, – я со своей стороны испытываю нужду посильней, чем нужда пописать; я уже достаточно терпел и чувствую, что надо от нее избавиться.

С этими словами он притянул к себе Нарцисса. Глаза прелата извергали огонь, его член словно приклеился к животу; он был весь в пене, это было сдерживаемое семя, которое непременно хотело излиться и могло это сделать лишь с помощью сильных средств. Епископ уволок свою племянницу и мальчика в комнату. Все замерло: разрядка считалась чем-то настолько важным, что ничто иное не могло происходить в такую минуту. Но на этот раз природа не откликнулась на желания прелата, и спустя несколько минут после того, как он закрылся в своей комнате, он вышел разъяренный в том же состоянии эрекции и, обращаясь к Дюрсе, который отвечал за этот месяц, сказал, грубо отшвырнув от себя ребенка: «Ты предоставишь мне этого маленького плута для наказания в субботу, и пусть оно будет суровым, прошу тебя». Все ясно увидели, что мальчик не смог его удовлетворить; Юлия рассказала об этом тихонько своему отцу. «Ну, черт подери, возьми себе другого, – сказал герцог, – выбери среди наших квадрилий, если твоя тебя не удовлетворяет».

– О! Мое желание сейчас слишком далеко от того, что я испытывал совсем недавно, – сказал прелат. – Вы знаете, куда уводит нас обманутое желание. Я предпочитаю сдержать себя, но пусть не церемонятся с этим маленьким болваном, – продолжал он, – вот что я вам рекомендую…

– О! Ручаюсь тебе, он будет наказан, – сказал Дюрсе. – Хорошо, что первое наказание станет уроком другим. Мне досадно видеть тебя в таком состоянии: попробуй что-нибудь другое, потешь себя.

– Монсеньор, – сказала Мартен, – я очень расположена к тому, чтобы удовлетворить вас.

– А, нет, нет, черт подери, – сказал епископ, – разве вы не знаете, что бывает столько случаев, когда тебя воротит от женской задницы? Я подожду, подожду. Пусть Дюкло продолжает, это пройдет сегодня вечером; мне надо найти то, что мне нужно. Продолжай, Дюкло.

И когда друзья от души посмеялись над распутной чистосердечностью епископа («бывает столько случаев, когда тебя воротит от женской задницы!»), рассказчица продолжила свой рассказ:


– Мне исполнилось семь лет, когда однажды я, как обычно, привела к Луи одну из своих маленьких подружек и обнаружила в его келье еще одного монаха того же монастыря. Поскольку такого никогда раньше не случалось, я удивилась и хотела было уйти, но Луи успокоил меня, – и мы с моей подружкой решились остаться. «Ну вот, отец Жоффруа, – сказал Луи, подталкивая меня к своему другу, – разве я тебе не говорил, что она милашка?» – «Да, действительно, – сказал Жоффруа, усаживая меня к себе на колени и целуя. – Сколько тебе лет, крошка?» – «Семь лет, отец мой». – «Значит, на пятьдесят лет меньше, чем мне», – сказал святой отец, снова целуя меня. Во время этого короткого монолога готовился сироп и, по обыкновению, каждую из нас заставили выпить по три больших стакана подряд. Но поскольку я не имела привычки пить его, когда приводила свою добычу к Луи, а он давал сироп только той, кого я приводила, и, как правило, я не оставалась при этом, а тотчас же уходила, я была удивлена такой предупредительностью на сей раз и самым наивным, невинным тоном сказала: «А почему вы и меня заставляете пить, отец мой? Вы хотите, чтобы я писала?» – «Да, дитя мое! – сказал Жоффруа, который по-прежнему держал меня, зажав ляжками, и уже гладил руками мой перед. – Да, мы хотим, чтобы ты пописала; это приключение ты разделишь со мной, может быть, несколько иначе, чем то, что с тобой происходило здесь раньше. Пойдем в мою келью, оставим отца Луи с твоей маленькой подружкой. Мы соберемся вместе, когда сделаем все свои дела». Мы вышли; Луи тихонько меня попросил быть полюбезнее с его другом и сказал, что мне ни о чем не придется жалеть. Келья Жоффруа была невдалеке от кельи Луи, и мы добрались туда, никем не замеченные. Едва мы вошли, как Жоффруа, хорошенько забаррикадировав дверь, велел мне снять юбки. Я подчинилась: он сам поднял на мне рубашку, задрав ее над пупком и, усадив меня на край своей кровати, раздвинул мне ноги как можно шире и продолжал клонить меня назад так, что открылся ему весь мой живот, а тело мое опиралось лишь на крестец. Он приказал мне хорошенько держаться в этой позиции и начинать писать тотчас же после того, как он легонько ударит меня рукой по ляжкам. Поглядев с минуту на меня в таком положении и продолжая одной рукой раздвигать мне нижние губы, другой рукой он расстегнул свои штаны и начал быстрыми и резкими движениями трясти маленький, черный, совсем чахлый член, который, казалось, был не слишком расположен к тому, чтобы отвечать на то, что от него требовалось. Чтобы определить его задачу с большим успехом, наш муж принялся за дело, прибегнув к своему излюбленному способу, который доставлял ему наиболее чувствительное наслаждение: он встал на колени у меня между ног, еще мгновение глядел внутрь отверстия, которое я ему предоставила, несколько раз прикладывался к нему губами, сквозь зубы бормоча какие-то сладострастные слова, которых я не запомнила, потому что не понимала их тогда, и продолжал теребить свой член, который от этого ничуть не возбуждался. Наконец, его губы плотно прилипли к моим нижним губкам, я получила условный сигнал, и, тотчас же обрушив в рот этого типа содержимое моего нутра, залила его потоками мочи, которую он глотал с той же быстротой, с какой я изливала ее ему в глотку. В этот момент его член распрямился, и головка уперлась в одну из моих ляжек. Я почувствовала, как он браво метит ее бесстыдными излияниями своей немощной плоти. Все так отлично совпало, что он глотал последние капли в тот самый момент, когда его член, совершенно смущенный своей победой, оплакивал ее кровавыми слезами. Жоффруа поднялся, шатаясь. Он швырнул мне двенадцать су, открыл дверь, не прося, как другие, приводить к нему девочек (судя по всему, он доставал их себе в другом месте), и, показав дорогу к келье своего друга, велел мне идти, сказав, что торопится на службу и не может меня проводить; он заперся в келье так быстро, что не дал мне ответить.

– Да, действительно, – сказал герцог, – есть много людей, которые совершенно не могут пережить миг утраты иллюзий. Кажется, их гордость может пострадать от того, что они позволят женщине увидеть себя в подобном состоянии слабости и что отвращение рождается от смущения, которое они испытывают в этот момент.

– Нет, – сказал Кюрваль, которого, стоя на коленях, мастурбировал Адонис, сам же он ощупывал Зельмиру, – нет, мой друг, гордость здесь ни при чем; предмет, который по сути своей не имеет никакой ценности, кроме той, которую ему придает ваша похоть, предстает совершенно таким, каков он есть, когда похоть угасает. Чем неистовее было возбуждение, тем безобразнее выглядит этот предмет, когда возбуждение больше не поддерживает его, точно так же, как мы бываем более или менее утомлены в силу большего или меньшего числа исполненных нами упражнений; отвращение, испытанное нами в этот момент, всего лишь ощущение пресыщенной души, которой претит счастье, поскольку оно ее только что утомило!

– Но все же из этого отвращения, – сказал Дюрсе, – часто рождается замысел мести, и мрачные последствия этого нам приходилось видеть.

– Ну, это другое дело, – сказал Кюрваль. – А поскольку продолжение этих повествований, возможно, даст нам примеры того, о чем вы говорите, не будем спешить с рассуждениями, пусть эти факты явятся сами собой.

– Президент, скажи по правде, – продолжал Дюрсе, – неужели на пороге плотских утех, как, к примеру, сейчас, вместо того, чтобы предвкушать радости и думать о том, как ты насладишься, ты стал бы рассуждать о последующем отвращении?

– Вовсе нет, ни слова не скажу, – ответил Кюрваль. – Я совершенно хладнокровен… Весьма очевидно, – продолжал он, целуя Адониса в губы, – что это дитя очаровательно… но овладеть им не дозволено, не знаю ничего хуже ваших законов… Надо ограничиться некоторыми… вещами. Давай, давай, продолжай, Дюкло, поскольку чувствую, что вот-вот набедокурю, я хочу, чтобы моя иллюзия продержалась хотя бы до того момента, когда я лягу в постель.

Президент при виде своего готовящегося к мятежу орудия отправил двух детей на их места и снова улегся подле Констанции, которая, какой бы несомненно привлекательной ни была, все же не слишком возбуждала его; он опять призвал Дюкло продолжать, и она тотчас подчинилась, говоря так:


– Я вернулась к своей подружке. Операция Луи закончилась, и мы, не скажу чтобы радостные и довольные, покинули монастырь (я – почти с решимостью больше туда не возвращаться). Обращение Жоффруа ранило мое детское самолюбие, и, не стараясь понять до конца, откуда проистекало это отвращение, я не хотела больше ни следствий, ни последствий. Но все же на роду мне было написано пережить еще несколько приключений в этом монастыре, и пример моей сестры, которая, по ее словам, имела дело более чем с четырнадцатью мужчинами, должен был убедить меня в том, что мне еще далеко до конца своих похождений. Я догадалась об этом три месяца спустя после вышеописанного приключения, когда ко мне обратился один из этих отцов преподобных, человек лет шестидесяти. Не было такой хитрости, какой бы он не придумывал, чтобы склонить меня прийти в его келью. Наконец ему это удалось одним прекрасным воскресным утром, сама не знаю, как и почему я там оказалась. Старый распутник, звали его отец Анри, тотчас же запер дверь и от души поцеловал меня. «А! Плутовка! – воскликнул он радостно. – Ты теперь у меня в руках, на этот раз от меня не убежишь». Было очень холодно, мой маленький нос был полон соплей, как это довольно часто бывает у детей. Я хотела высморкаться. «Ну, нет, нет! – возмутился отец Анри. – Я, я сам проделаю эту операцию, моя крошка». И, уложив меня на свою кровать так, что голова немного свешивалась вниз, он сел рядом со мной, притянув мою голову к себе на колени. Должна сказать, что он просто пожирал глазами эти выделения. «О! Прекрасно, маленькая соплюшка, – говорил он, млея. – Вот я сейчас и высосу это!» Склонившись надо мной и обхватив мой нос губами, он не только проглотил все эти сопли, но даже сладострастно поводил кончиком языка по очереди в обеих моих ноздрях, и с таким мастерством, что ему удалось вызвать у меня два-три чиханья; это удвоило страстно желаемый поток, лично им поглощенный. Но об этом человеке не спрашивайте у меня подробностей, господа: то ли он ничего не сделал, то ли сделал свое дело в штаны, – я ничего не заметила, и среди его обильных поцелуев и облизываний я не отметила никаких признаков извержения; поэтому я думаю, что такового и не случилось. Он более не приставал ко мне, даже руки его не ощупывали меня; уверяю вас, фантазия этого старого развратника могла бы достигнуть своей цели с самой честной и самой неискушенной девочкой в мире, да так, что она не смогла бы увидеть в этом и тени разврата.

Конец ознакомительного фрагмента.