Вы здесь

Я – тринадцатый!... Мы поём. (быль) (Амаяк Тер-Абрамянц)

Мы поём

(быль)

Было около восьми утра, и доктор Спиркин, молодой человек лет тридцати, как всегда радовался, что дежурство подходит к концу. «РАФ», на котором он возвращался с вызова, вкатил на территорию станции скорой помощи и остановился. Спиркин соскочил с подножки машины и прошел в диспетчерскую. Судя по заполненному фишками табло, почти все бригады тоже возвратились с вызовов. Сдав ящик с медикаментами, Спиркин направился во врачебную комнату.

В этот час здесь, как всегда, стояло веселое возбуждение. Одни доктора сворачивали одеяла на топчанах и собирали сумки, другие тут же располагались. Перебрасывались новостями, шутили. Новая смена появлялась свежая, умытая, выбритая, принося бодрящие запахи пудры и одеколона, закончившие вахту предвкушали близкий заслуженный отдых, снисходительно посматривали на прибывших, чувствуя себя еще на одно дежурство мудрее, качали головами, повторяя многозначительно и загадочно: «Ну и ночка была!»

Однако сегодня во всем этом возбуждении чувствовалось что-то тревожное.

– Слышал, что директриса наша учудила? – спросил встретившийся в дверях Спиркину доктор Лисниченко – Репетиция собирается.

– Какая еще репетиция, когда? – не понял сразу Спиркин

– Да хора нашего скоропомощного. Никто же ходить на него не хочет, так она репетицию решила на пересменке устроить, чтобы народу заловить побольше.

– Да вы что, с ума спятили, восемь утра! У меня рабочий день закончился, – взорвался Спиркин, неожиданно почувствовав, как хорошее настроение дало трещину.

– Это ты ей объясни, – сказал Лисниченко, угрюмо усмехаясь, – за художественную самодеятельность самые большие очки дают, соцсоревнование ведь между коллективами, а скоро подведение итогов. Надо удержать переходящее знамя.

– Какая еще репетиция? – закричала доктор Трещеткина, худая с неукротимо горящими глазами женщина. – Мне ребенка надо кашей кормить, мужа отправлять на смену, в цех, да имела я в виду… я – пролетарий медицины!

«Надо бежать, пока не поздно», – пронеслось в сознании Спиркина, и он бросился к топчану, на котором стоял его портфель. Он помнил, что Анфиса Петровна, начальница отделения скорой помощи, не раз игриво заводила с ним разговор об участии в хоре, а однажды вызвала к себе и поставила вопрос ребром.

– Учтите, ведь я вам иду навстречу, когда составляю график дежурств и отпусков, – сказала она ему, и он, кажется, даже почти согласился, чтобы не портить отношений с начальством, надеясь как-нибудь, по ходу дела, открутиться. Однако молодой доктор опоздал.

В комнату один за одним, с растерянным видом, нехотя, будто кто-то их гнал сзади, входили фельдшера.

– Товарищи, товарищи! – закричала появившаяся в дверях круглолицая директриса, закрыв их своим полным телом. – Никому не расходиться, будем репетировать. Петр Иванович сделал нам такую любезность и уже приехал!

Возмущенный рев был ей ответом.

«Эх, опоздал! – подумал Спиркин. – Теперь не выпустит, не драться же с ней!»

Однако директриса не растерялась (подобную разъяснительную беседу она провела с большинством) и, подняв пухлые руки, махнула ими, как дирижер.

– Товарищи, не волноваться, вы должны понять.

– У меня ребенок голодный дома, – крикнула Трещеткина.

– Мы устали, – жалобно протянула доктор Вернигора, симпатичная хрупкая девушка, работающая первый год после института.

– Что ж, доктора Трещеткину мы отпустим раньше всех, если у коллектива не будет возражений, а от вас Вернигоpa, мне просто удивительно слышать такое, да в ваши годы я дежурила по два дежурства подряд и потом еще на свидание бегала!

Откуда-то из-под мышки директрисы вынырнул Петр Иванович, который был на голову ниже ее, худрук районного Дома культуры. Баяном он уже заранее вооружился в директорской комнате. Несмотря на почти сорокалетний возраст, лицо у него было как у ребенка – безвольное, гладкое, без единой морщинки, только красное, будто из печки, глаза – светло-голубые, выпитые. Не теряя времени, обходя докторов, он прошел вперед, сел посреди комнаты на стул и, поправив ремень на плече, круто развернулся к двери. Операция оцепления закончилась.

В это время за спиной Анфисы Петровны показалось полное лицо в роговых очках. Она оглянулась.

– А-а, доктор Веточкин, – радостно запела директриса, как будто случилось какое-то необыкновенное событие, – а мы вас ждем, пожалуйста, проходите! – и вежливо уступила дорогу.

– Меня? – удивился Веточкин, пожилой упитанный холостяк, он уже давно забыл, где бы его могли ждать, кроме вызова, и лихорадочно стал вспоминать, не мог ли пропустить по рассеянности собственный день рождения. В руках доктор нес свой обычный портфель, не менее десяти килограммов весом, с запасом еды на сутки.

– Да, вас, именно вас, – рассмеялась начальница чистым звонким смехом, удивительным для такого грузного тела.

Веточкин вошел, недоуменно улыбаясь, однако уже догадавшись по вспыхнувшему ехидному смеху, что угодил в какую-то ловушку.

– А мы сегодня поем, у нас хор, – объявила ему директриса торжественно, будто сообщила, что его награждают значком «Отличник здравоохранения».

– Вот как? – сказал врач в тон общей атмосфере розыгрыша, поставив свой кожаный, похожий на желтого борова портфель, и усаживаясь. – Это просто замечательно, и что же мы сегодня репетируем?

– Петр Иванович, что у нас сегодня в программе? – спросила Анфиса Петровна.

– То, что было в прошлый раз: «По Дону гуляет казак молодой» и еще парочку вещей, если успеем.

– Не успеем, не успеем, – закричали врачи.

– Тихо, тихо, – задирижировала снова директриса, а Петр Иванович взял бодрый аккорд, перекрывая звуки возмущения.

– Как петь, – робко заметил Спиркин, – ведь по селектору вызова не услышишь?

Однако слова его остались без внимания.

– Петр Иванович, начинайте, – скомандовала директриса и присела у входа, – я с вами тоже попою, не понимаю тех людей, которые не любят песни: когда поешь, чувствуешь себя такой молодой!

Около тридцати белых халатов сидели на стульях и топчанах и смотрели на Петра Ивановича, берущего перебор и притопывающего ножкой для ритма. У многих после бессонной ночи под глазами темнели круги и, глядя на мэтра, медики по-совиному моргали. Однако среди присутствующих находился все же один искренний энтузиаст. Это был доктор Сидоркин, большой почитатель Шаляпина, обладатель протодиаконского баса, от которого начинали мигать лампочки в помещении и которым он, при случае, любил воспользоваться. Репетиции всегда доставляли ему искреннее удовольствие.

– Ну, начали, три-четыре! – объявил Петр Иванович и нажал на клавиши.

– По До-о-ону гуляет, по До-о-ону гуляет… – вяло заголосили тридцать халатов.

– Э, нет, стоп-стоп-стоп, – прервал Петруша, – так не пойдет, вы что, на похороны собрались? Надо пободрее. Ну, еще раз, я буду помогать, ну, попробуем, три-четыре!

– По До-о-ону гуляет… – запели вначале тихо доктора, и Петя в самом деле активно помогал им, округляя и вытягивая губы, словно дул на кипяток, боясь обжечься, – …по До-о-ону гуляет… – прозвучало уже на ступень выше и как бы с вызовом, Петя подбадривающе кивнул головой, тряхнув мальчишеским русым чубчиком, мол так, давай-давай… – по До-о-ону гуляет… – здесь звуки делали какой-то особый перебор, изобретенный Петрушей, – …казак молодой! – уже довольно уверенно, даже чуть-чуть презрительно, закончили музыкальную фразу выездные бригады.

– Стоп-стоп-стоп, – закричал Петя, – опять вы акаете: не ма-ла-дой, а мо-ло-дой, не пА Дону, а пО Дону – что-то среднее между «а» и «о», для этого надо округлить рот, понятно? Вот посмотрите.

– …По До-о-ону гуляет казак мо-ло-дой, – пропел он задушевно, идиотически дуя на кипяток.

Спиркин смотрел на белые спины впереди и думал – не спит ли он и не следует ли незаметно прикусить себе губу, однако, все вокруг – и доктора, и Петр Иванович, и зеленые стены, и местами выбитая плитка пола, и складки на халате, было настолько убедительным, что как тень растворилось закравшееся сомнение в реальности происходящего.

У Вернигоры был такой вид, как будто у нее болел зуб, у полной шестидесятилетней Анны Афанасьевны, матери большого семейства, на лице было написано обычное выстраданное смирение, Веточкин ухмылялся как-то по-особенному – одними глазами из-за невозмутимых роговых очков, Лисниченко выглядел так, словно потерял близкого родственника, доктор Сидоркин сидел важно и сосредоточенно слушал, что еще изречет мэтр, фельдшер Боборыкин смотрел на мэтра, не иначе как замышляя убийство.

Однако репетиция шла своим ходом, доктора и фельдшера довольно успешно справились с первым куплетом и перешли дальше. Они в песне спросили, о чем же плакала дева над быстрой рекой, и сами же ответили на этот вопрос – мол, цыганка не нагадала ей ничего хорошего.

Одним словом, песня лилась, а песню прозой не передашь, ее слышать надо.

Вечная тема любви, выраженная в песне, кажется больше всего коснулась женщин коллектива, каждая вкладывала в нее долю своей мечты и страдания: у Вернигоры прошел зуб, она задумалась вдруг о том, когда же, наконец, явится ее суженый, и чувство подсказывало ей, что скоро, скоро, и было почему-то как-то сладко, жутко и страшно расставаться со своим девичеством, Анна Афанасьевна вся ушла с головой в свою судьбу – в душу неслышно входил тот, единственно любимый и потерянный навсегда, о котором она не хотела часто вспоминать, но и забыть не могла уже сорок лет, и бабья тоска одолевала. Каждая была сама в себе, и губы двигались сами собой. «О че-о-ом дева плачет? О че-о-ом дева плачет?..»

Спиркин пел, пел и неожиданно начал чувствовать прилив новых сил. Он чувствовал, как сникшие за дежурство легкие расправляются, утомленная грудь расширяется, кровь бежит быстрее, дышится легче и глубже. С каждой минутой голос все более креп и рос (дело в том, что в жизни ему петь как-то не приходилось, не считая уроков пения в детстве, а тут, впервые, Спиркин обнаружил его силу). Из обычного тенора он на глазах превращался в бас, все более упругий и плотный. Спиркин пробовал свой голос еще и еще, все смелее, и бас его догонял и мчался наперерез мощному гласу Сидоркина. «А ну я ему покажу, кто из нас Шаляпин!» – подумал азартно Спиркин, опьяненный внезапно открытым в себе вокальным могуществом, мгновениями ему казалось – еще усилие и распахнутся двери врачебной комнаты, двери подстанции и освобожденный звук рекою покатится по улицам родного городка, останавливая удивленных прохожих… Уже оглядывались на него, одни с удивлением, другие испуганно, никто не подозревал в нем, внешне тщедушном и невзрачном, такой силы голоса.

Напрасно Сидоркин тряс львиной гривой, выкатив глаза, – напрасно вздувались жилы столбовой шеи над расстегнутым воротом голубой рубахи, халат широко распахнулся до пояса, открыв побитый молью пуловер – молодой, трубный, нарождающийся глас мчался наперерез и рассекал его густой расползающийся бас надвое; Спиркину казалось: еще немного напрячься и Сидоркин будет посрамлен, в груди играло торжество. Весь удивленный и потрясенный хор словно отступил куда-то на второй план.

– Ма-ала-адой! – выдавал Спиркин, сгоряча позабыв обо всех уроках мэтра, оранжевые искры запрыгали перед глазами.

Но в этот момент их творческая дуэль была прервана. Дверь в комнату внезапно с треском распахнулась, и на пороге появился шофер Вася Сухов. Овчинный полушубок его был широко распахнут, так, что мех торчал клоками наружу, зимняя шапка с подвязанными сверху ушами съехала куда-то набок и на затылок, что придавало разбойную лихость коренастой фигуре, глаза блуждали, словно в поисках жертвы.

Песня невольно прекратилась, все повернулись к двери. С секунду Вася стоял на пороге и смотрел на хор, а хор на него, потом, набрав воздух в свою широкую грудь, словно кидаясь из бани в прорубь, гаркнул:

– Мать вашу! Сколько можно доктора ждать? Вызов три раза объявляли, полчаса в машине мерзну, больной повесился, не дождался врача!

– Селектор! – очнулся Спиркин. – Вызов по селектору не расслышали! Увлеклись, запелись! – розовый туман эйфории стремительно рассеивался, и он недоуменно огляделся, ведь только полчаса назад он был категорически против пения!

Поднялась Анфиса Петровна.

– Товарищи, товарищи, тихо, спокойно… какая бригада на вызов?

– Да Сидоркина, тринадцатая… – скривился шофер.

– Доктор Сидоркин, прошу на вызов, – пригласила Анфиса Петровна, – а мы, товарищи, продолжаем репетировать. Петр Иванович…

– Ну что там еще такое, Василий, – недовольно спрашивал уже в холле Сидоркин, застегивая на ходу пальто. Василий сморщился снова, будто проглотил кислое.

– Да не повесился – отравление.

– Любишь ты, Василий, эффекты, тебе бы в хоре петь, – покачал головой Сидоркин. – ты же прирожденный артист…

– А видал я ваш хор там за горизонтом, там-тарам-там-там, – ответил Вася.


Минут через пятнадцать Спиркин шел домой. Петр Иванович семенил рядом со своим огромным баянным футляром. Им оказалось, к несчастью, по пути. Петр Иванович очень любил поговорить о медицине, всегда обеспокоенный состоянием собственного здоровья, задавал различные вопросы, и Спиркин отвечал, не всегда внятно, пытаясь отделываться по возможности односложными «да» или «нет». Он устал. Они шли вдоль шеренги пятиэтажек, однообразных и скучных, как бред параноика, бесконечно повторяющего одну и ту же бессмысленную фразу.

Худрук вытащил смятую бумажку и, показывая Спиркину, озабоченно спросил: «Вот мне врач выписал рецепт, скажите, а это для жизни не опасно?»

– Это ж обычное средство от простуды, с чего вы взяли? Врач-то, наверное, вам объяснил?

– А я ему не верю.

– Почему же? – удивился Спиркин.

– Вы знаете, – сказал вдруг Петр Иванович, – я человек простой, вы на меня не обижайтесь, но я честно скажу, что все врачи – убийцы!

– Как так? – опешил Спиркин, – с чего вы взяли?

– Убийцы, убийцы, – твердил Петруша, – не переубеждайте меня, я много случаев знаю, все убийцы!

Спиркин посмотрел на него: Петрушина челюсть тряслась, глаза стали еще более пустыми и смотрели куда-то в точку. «А ведь он настоящий алкоголик, – подумал Спиркин равнодушно. – Такому и по морде-то дать как-то не по-гиппократовски».

– Дальше мы разойдемся, – сказал он.

– Да-да, мне как раз сворачивать, до свиданья.

– Будьте здоровы, – сказал Спиркин.

Когда он подходил к дому, шел тихий снег, уже покрывший землю напротив подъезда нетронутым следами слоем. И вдохнув холодную свежесть он вспомнил, что сегодня Воскресенье.