Я – тринадцатый!..
Раньше на дежурстве он часто думал о ночи, он думал о ней как о каком-то загадочном живом существе. Но это было тогда, когда он только еще начинал работать на скорой. Теперь привык, и она все чаще казалась ему длинным стоячим болотом, которое предстояло пройти от зари до зари. Что он продолжал еще любить – так это рассвет, который сулил конец дежурства и близкий отдых, друзей, холсты и масляные краски.
Но до рассвета теперь еще ох как далеко. В нагрудном кармане халата Романцева бланк с вызовом, Водитель, угрюмый гигант Ваня, выжимает из двигателя рафа все, что можно, а сзади, в салоне, примостилась Ниночка, новый фельдшер. Врач Валентин Романцев и они – вот и вся тринадцатая бригада.
Валентин любил дальние вызовы. В дороге исчезали сами собой нудные и скучные мысли, появлялись новые – легкие и недолговечные. Этот вызов не был особенно дальним: предстояло проехать в залинейную часть города, но все равно оставалось время на то, чтобы как-то отрешиться и подумать о чем-то своем.
Улицы становятся вертикальными, бегут навстречу огни фонарей, и Романцеву они кажутся двумя струями серебристых пузырьков, выстреливающими из ноздрей Левиафана, залегшего где-то в темных глубинах ночи, в которой затонул город. «И мы падаем в глубину, словно батисфера Пикара» – подумал он. Он почувствовал себя избранным, исследователем этих глубин, которые имели своих обитателей – бледных, с расширенными испугом глазами.
Редко какое окно светится, на шоссе – пусто: средних размеров провинциальный советско-русский город спит, сотни тысяч людей забылись в мохнатых лапах сна. И, словно врываясь из другого мира, по объятым тишиной улицам оголтело мчится раф.
Романцев думал – что такое сон? – Он отнимает разум, во сне человек и зверь одинаковы, первобытная, древняя тревога совсем близко, оно рядом, дышит в затылок, рождая кошмары, сквозь мутную пелену которых где-то внезапно прорывается алая звезда боли. Сейчас сигнал поступил из залинейной отдаленной части города. В бланке вызова указаны фамилия и имя: Филиппова Анастасия, обозначен возраст – семьдесят лет и жалобы – боли в сердце.
У железнодорожного переезда Иван затормозил:
– Ах, ты, б…! – выругался: шлагбаум закрыли, теперь жди, пока поезд пройдет.
Впереди несколько автомашин. Иван обходит их и по белой полосе и рафик оказывается почти у самого полотна, на другой стороне которого виднеется будка со светящимся окошком.
– Ну, теперь жди не меньше получаса! – вздыхает Иван. – Этот переезд полжизни у меня отнял, хоть бы мост построили какой-нибудь…
Идут минуты, а поезда все нет. Прохладный ветерок проникает в кабину и дует в затылок. Ниночка думает о вызове, однако то, что они задерживаются не очень волнует ее: «Семьдесят лет, „божий одуванчик“, – зачем уже жить, я так сама больше пятидесяти не хочу. Ничего, подождет…» Ниночка почти вся словно состояла из острых углов, может быть потому, что происходила из неблагополучной семьи: отец пил, а матери, работающей по сменам в цехе машиносторительного завода, почти не бывало дома вечерами. Однако, восемнадцать лет – возраст самоутверждения, пусть даже если оно вершится на голом месте, и Ниночку периодически «заносило»: она могла внезапно нагрубить или неожиданно быть нелепо упрямой. Она и сама, замирая от страха, периодически чувствовала, что ее заносит «не в ту степь», но никогда не оглядывалась, не останавливалась, только сжимала зубы, как человек прыгающий в омут, она считала, что так и нужно, мысль о том, что можно как-то по другому, просто не приходила ей в голову. «У меня характер!» – твердила себе Ниночка. Если же ее останавливали, одергивали, делая замечание или указывали на явные противоречия самой себе для ее же пользы, дело могло кончится слезами, истерикой и долгой обидой на того человека, кто это себе позволил.
Искоса она поглядывает на доктора и вспоминает то, что слышала о нем в диспетчерской: два года назад закончил институт, еще не женат…
Молодой доктор еще не делал ей замечаний, это было только их второе совместное дежурство, однако, он и не пытался разговориться с ней, пошутить, как это бывало делали более старшие, что само по себе уже можно было бы рассматривать, как ухаживание, и было бы приятно, поэтому Ниночка не могла ничего определенного сказать о нем: хороший ли он по ее мнению человек или не очень. Он предпочитал все больше молчать, думая о своем, и из этого она заключила, что он человек «строгий». «Ну и что с того, что доктор? – думала она, – мой Сеня не хуже!» Мысль о Сене была приятна, ведь у него все чуть ли не «всерьез», а она – гордая и сначала точно откажется, когда он предложит. Ведь кто он, а кто она для него? Ведь пока он там сладко спит, она сейчас едет спасать кому-то жизнь! Пускай он денег зарабатывает больше, «колымит» где-то, так мужик и должен, чтоб семью содержать, а у нее дело благородное!
– Ох, пол жизни у меня этот переезд отнял! – вздыхает снова шофер. Он не выносит бездействия: накатывалается пустота и сжимает душу.
– Южное направление, – откликается Романцев, – движение очень интенсивное.
О вызове он сейчас почти не думает. Раньше, еще только тогда, когда начинал работать, волновался в пути: что же там? – С приобретением некоторой практики, появилось что-то вроде фатализма, позволяющего сохранять в спокойствии нервы до тех пор, пока они потребуются: будет то, что будет, все, что смогу от себя – сделаю, а там поглядим, главное, чтобы твоя совесть была чиста и не натворить лишнего: зуд в руках у медика явление, пожалуй, самое страшное, и это он уже в себе преодолел.
Наконец, блеснув пунктиром светящихся окон, простучал скорый пассажирский, но шлагбаум так и не поднялся: видимо, ожидался еще один состав.
«Куда-нибудь на юг торопится, к морю», – думает врач об ушедшем поезде, чувствуя, как тяжелеют веки. Он вспомнил синее блистающее море таким, каким его видел в конце последнего отпуска из окна вагона.
Он уезжал из города, осажденного буйством вечнозеленой тропической природы, осажденного магнолиями, пальмами олеандрами, мандариновыми и бамбуковыми рощами, непроходимыми зарослями, оплетенными лианами, бананами, кустаринками чайных плантаций, юкками и агавами. Зелень от обилия южного тепла и влаги там была тяжелой, неподвижной, почти до черноты темной. Жизнь бродила повсюду и даже каменные ступени, по которым ходили к пляжу, были зеленоватыми от какого-то мха, прорастающего за одну ночь. И еще его поразили огромные высокие деревья без коры, с высоченными белыми, словно ободранными, стволами – эвкалипты! И только от одной мысли, что предстояло ехать в стылую, дождливую северную осень, что-то съеживалось в нем, как под холодным ветром. А в окно вагона вливались солнечные потоки. Проплыли шпили бывшей английской церкви (короткое время город принадлежал «владычице морей» и это было, пожалуй, все то, что смог оставить на этих берегах туманный Альбион так возлюбивший тропические края) проплыли двухэтажные домики с крытыми верандами, мелькнули мачты и красные полосы на трубах кораблей в порту. И ни одна чайка не полетела вслед за ними, за поездом. «Прощай Батум! – подумал он, – поистине фантастична та природа, которая может искупить твой ненавязчивый сервис!» В голове не было сюжетов, на душе не было мотивов и всего его охватило ощущение какой-то обманчивости и промежуточности существования. Вот прошел еще год жизни. Ну, а дальше что, то же самое?… Жизнь от дежурства к дежурству, от отпуска до отпуска – и так до пенсии? Может все же попробовать вернуться в науку? В институте говорили, что у него «научный склад ума». Посещал кружок генетики… По окончании встал вопрос о распределении. Друзья советовали: женись на какой-нибудь москвичке и получишь прописку, без которой в Москве не зацепишься. Он только усмехнулся – уж лучше тогда отработать сначала по распределению положенные два года.
Так он и попал обратно в родной подмосковный город. После года работы его обещали свести с одним профессором, имеющим большой вес в научном мире. «Светило» его обласкал и обещал поддержку. Он только что вернулся из зарубежной командировки и был в хорошем настроении. Романцев даже сходил на одну из его лекций. Лекция была посвящена наследственным заболеваниям и, в частности, гаргоилизму. Светило не спеша прохаживался туда и сюда по сцене аудитории, поблескивая золотой оправой очков, у него был ровный, хорошо поставленный голос, он блистал эрудицией и получал от этого колоссальное удовольствие: речь его изобиловала цитатами из Библии, Корана и Талмуда. Всю же суть лекции можно было изложить за десять-пятнадцать минут. В заключение профессор сказал, лукаво блеснув очками на публику: «Кто был в Париже, тот видел химер на соборе Парижской Богоматери, так вот, если вы заметили, эти химеры напоминают наших больных». Публика пристыженно молчала – за железным занавесом, в Париже, кроме него, никто не был (для подавляющего большинства это было равносильно полету на Луну).
«Да, надо будет к нему зайти еще раз,» – подумал Романцев после лекции, но почему-то не зашел ни в тот день, ни на следующий, ни потом.
Наконец, слева по полотну показалось пятно прожектора. Оно медленно приближалось. Прошел тепловоз и бесконечной чередой, словно с того света, поплыли за ним, погромыхивая, черные силуэты высоких товарных вагонов, цистерн, вагонеток с зачехленными грузовиками. Товарняк был длинный и, казалось, ему не будет конца.
Но вот прошла последняя вагонетка. Водитель чуть напрягся, но шлагбаум так и не шелохнулся.
– Ах ты, б…, – говорит Ваня тоскливо, – теперь встречный идет… – он впивается глазами в будку на другой стороне, словно что-то выпытывая. Иногда из нее появляется дежурная и дает добро на проезд «медицине».
– Мигалку включи? – советует врач.
– Не работает, проводка сгорела на хрен.
Полотно пустынно, но наконец, и на этот раз, случается «маленькое чудо». Из будки выбегает здоровенная бабища с лицом обмотанным платком, ее оранжевая куртка выделяется даже в темноте. Она размахивает руками, как мельница крыльями, показывая, что скорая может проезжать. Водитель жмет на газ, дергает рычаги, и раф, урча, по встречной полосе, объезжает шлагбаум, успешно пересекая полотно.
И снова шоссе, ремнем выхлестывает из под колес.
Минут через десять, поднявшись на третий этаж хрущевки, Романцев нажимает на кнопку звонка. Они с Ниночкой заходят в квартиру. Яркий свет, включенный во всех комнатах с темноты режет глаза. Пожилая полная женщина в расстеганном халате сидит за столом, вцепившись руками в колени, с синими губами, выкатив глаза – не дышит, а только пытается – натужно, со свистом, хрипя так, что слышно с порога.
– Э-э, да тут астма? – говорит не то утверждая, не то спрашивая Романцев, – а написали – сердце.
– Да у меня и с сердцем тоже… – шепчет женщина между приступами, на ее побагровевшем лице появляется какое-то подобие улыбки.
В дверях соседней комнаты стоит подросток лет семнадцати, видимо ее сын, с совершенно растерянным видом, приоткрыв рот, обнаженный до пестрых трусов, напоминая юного Апполона. В комнате за его спиной виден вывешенный на стене кусок материала с коллекцией значков. Откуда-то появляется сухонькая морщинистая старушка, она беззвучно что-то шепчет. В углу комнаты ютится потемневшая иконка Богоматери с Христом.
– Однако кто же здесь Филиппова Анастасия? – спрашивает Романцев и старушка показывает пальцем себе на грудь: – Я, я вызывала, для дочери…
– Понятно, – кивает головой Романцев, – ошибочка вышла – Филиппова Анастасия здравствует. Ну что ж, начнем. Эуфиллин! – бодро командует он и только затем, чтобы утвердиться в диагнозе, производит короткий опрос и осмотр.
При виде юного Апполона фельдшер Ниночка начинает медленно и все ярче рдеть.
«И чего стоит голый при незнакомой девушке? – гневно закипая думала, взламывая длинную ампулу и набирая большой шприц, – никакого воспитания и еще пялится, как дурак! Может он думает, что если „скорая“, так все можно? А доктор тоже хорош, только делает вид, что не замечает!»
Апполон завороженно смотрел на ее манипуляции: как засасывается поршнем в шприц прозрачное лекарство, как прыскает из жала иглы тоненькая струйка.
– Вены плохие у меня, – шепчет женщина.
– Ничего, ничего, – успокаивает врач, – сейчас поищем.
– Между прочим, могли бы и одеться, здесь женщины! – выпаливает Ниночка в адрес Апполона, подавая врачу шприц.
Юноша еще больше теряется и исчезает в соседней комнате. Он готов тут же исполнить все, что только от него потребуют.
Романцев мельком бросает удивленный взгляд на фельдшера, но в следующий момент только усмехается и принимается искать вену.
– Еще поработайте кулаком, – говорит и вкалывает иглу… как будто бы попал…! – оттягивает поршень на себя… В шприце появляется красный грибок, как клубящийся маленький ядерный взрыв, который затем расползается красной мутью.
– «Попал!!» – ликует Романцев. – Разожмите руку, – и медленно начинает вводить раствор…
Дыханье больной по мере введения лекарства становится все реже и глубже, хрипы исчезают… наконец, она делает несколько облегченных глубоких вздохов, лицо на глазах приобретает нормальный цвет.
– Ну как? – спрашивает Романцев.
– Отпустило! – кивает она устало головой, – спасибо вам.
Фельдшер Ниночка вдруг подобрела. Она стоит гордая, подбоченясь, на круглых щечках горит румянец. – Вот какие мы! – словно говорит весь ее вид.
– Много наверное вызовов у вас? Совсем не спите? – спрашивает женщина, словно извиняясь, пытаясь сочувствием выразить свою благодарность.
– Всякое бывает! – отвечает с готовностью Ниночка, чуть не притопнув ножкой от удовольствия.
Романце тоже доволен, берет ящик с медикаментами и они направляются к выходу.
– Спасибо, сынок, – прошептала старушка, украдкой осеняя их крестным зеамением, – ужо я помолюсь за тебя, ужо помолюсь.
Романцев бросил ревнивый взгляд на икону.
– Бога нет, бабуля, есть эуфиллин! – важно заявил и тут же почувствовал, как глупо и напыщенно это прозвучало.
Когда ехали вниз на лифте, вдруг вспомнил свои последние слова и расхохотался: «Ну каким же все-таки и идитом бываешь, – подумал, – к Богу приревновать! На бабулю обиделся видите ли, что перед тобой на колени не бухнулась?»
– Вы что, Валентин Александрович? – на него удивленно смотрела Ниночка: странный этот доктор – то молчит, то не поймешь от чего смеется.
– Э-эта, здорово ты его того, – задыхался от смеха Романцев, – срезала того парня-то. Он потом одетый оттуда выглядывал.
Ниночка победительно заулыбалась:
– Нечего баловать, а то если скорая, значит все можно!
Оказавшись в кабине, Романцев снял трубку рации. Раздался пронзительный свист и треск помех.
– Закат, Закат, я тринадцатый, как слышите, прием! – почти прокричал, нажимая на кнопку: надо было выяснить у Центра, есть ли еще в этом районе вызовы.
Наконец, сквозь чехарду в эфире раздался еле слышный женский голос:
– Тринадцатый, я Закат, слышу вас нормально… В ваш район только что поступил еще одни вызов, как слышите? Прием…
В диспетчерской сегодня дежурила Валечка, маленькая миловидная блондинка и Валентин подумал, насколько они разные по характеру с Ниночкой. Валя была необыкновенно мягким и добрым человеком, хотя ее семья была не более благополучна, чем у Ниночки. Вот и пойми отчего люди такие разные: скорей всего ни на что в жизни нет однозначного ответа, той простоты, на которую так часто жаждет расчленить ее человек.
– Слышу нормально, диктуйте, прием… – он достал карандаш и, подвинул край газеты, лежащей на теплом двигателе.
– Рощинская тридцать три, – снова послышалось в рации, – на улице в самом конце умирает человек, лежит прямо на дороге, как поняли, прием…
– Вас понял, сейчас выезжаем, – ответил врач и положил трубку.
– Рощинская 33, говорят умирает на дороге, – обернулся к шоферу, тон был полувопросительный.
Не говоря ни слова, водитель завел двигатель. Машина рванулась и помчалась по пустынной улице.
Они подъехали к концу Рощинской. Дом 33 был последним – частный одноэтажный, окруженный глухим забором, с погашенными окнами – за ним было поле, дальше темнел лес, а слева от дороги – стена соснового бора. Никто их не встречал.
– Ложный вызов, – резюмировал водитель.
– А может, уже проезжала какая-нибудь попутка и захватила в больницу, – предположил Романцев.
– Пьяный небось, вот и все! – буркнул недовольно Ваня.
– А, может быть, тут и не нас надо было вызывать, а милицию! – вдруг неожиданно понизив голос предположила Ниночка.
Водитель хмыкнул.
– Ну, что, поехали?…
– Ой! – воскликнула вдруг испуганно Ниночка, показывая рукой в сторону бора – там кто-то, кажется, лежит, может он прошел и там упал?
– Ну-ка, посвети искателем, – тронул Романцев водителя.
Луч света медленно заскользил по блестящим от сырости колоннам сосен и серой паутине кустарника.
– Да, ничего там не видно, одни кусты, – сказал Ваня.
– Ну-ка дай-ка я прогуляюсь, – Романцев открыл дверь, ему хотелось размять затекшие ноги. – А ты посвети мне.
Он вошел в лес, влажные лапы кустарника мягко проскальзывали по его выставленным перед глазами рукам. Почва покрытая иглами бесшумно пружинила под ногами. Пройдя шагов пятнадцать вглубь, он остановился. Машины отсюда уже не было видно, только какие-то полосы света между стволами, как отблеск далекого костра. Казалось, что он очень далеко отошел от дороги. Впереди такая сплошная серая, насыщенная тьма, что мнилось, ее можно было потрогать. Он вытянул руку вперед и не увидел собственных пальцев. Постоял так минул пять, глубоко с наслаждением вдыхая влажный хвойный мрак, приятный после пропахшей бензином кабины. В вышине шумели невидимые кроны сосен. Весь остальной мир вдруг показался отсюда таким далеким, даже оставленная машина с шофером и фельдшером, как будто перестала иметь к нему отношение, как будто там ждали не его, а какого-то другого человека.«А что если не вернуться?» – мелькнула дикая ребяческая мысль. Он вдруг почувствовал эту бархатную непроницаемую тьму своей сущностью. Она вливалась в пальцы, плечи, сердце… Он был сейчас ее глазами и ушами, ее обонянием. У него не было имени, легкое мускульное напряжение охватило все тело, движения стали мягкими, ловкими и гибкими. И что там за свет за стволами было непонятно. Кто там, враги или друзья? Их надо выследить тихо, бесшумно, крадучись…
Ниночка вдруг забеспокоилась, открыла дверь, вглядывасясь в темноту бора. Доктора все не было. На миг в световом пятне искателя вдруг возникла какая-то большущая собака с опущенным хвостом и, оскалившись на свет, шарахнулась в подлесок.
– Валентин Александрович, Валентин Александрович! – позвала Ниночка, холодея, – А-у-у!…