Пилсудский
Я всегда рассказываю правду о себе. Рассказываю все как было на самом деле, ничего не преувеличивая. Чужой славы мне не надо, хватает своей, а ложь всплывает, как масло в воде. Все вымыслы, которые ходят обо мне, рождены не мной, хотя многие выдумщики говорят: «А мне сам Мессинг рассказывал…» С моими воспоминаниями произошел вопиющий случай. Сейчас, по прошествии многих лет, я воспринимаю его как анекдот, но тогда возмущению моему не было предела. В своих воспоминаниях, в якобы своих воспоминаниях, я наткнулся на рассказ о моей поездке в Индию и встрече с Махатмой Ганди![20] Но я никогда в жизни не бывал в Индии и не встречался с Ганди! Имя его ни разу не звучало в моих воспоминаниях. Признаться, я о нем ничего не знал, только слышал краем уха, что есть такой политик. В ответ на высказанное возмущение мне объяснили, что Ганди появился в моих воспоминаниях «по политическим соображениям». Крепнет советско-индийская дружба, и будет хорошо, если такой известный человек, как Вольф Мессинг, скажет несколько теплых слов о Махатме Ганди! Меня сразил наповал аргумент: «Разве вам жалко нескольких слов для Махатмы Ганди?!» Мне не жалко, тем более что он весьма достойный человек, но зачем заставлять меня говорить неправду? Вот уже который год я вынужден рассказывать во время своих выступлений о встрече с Махатмой Ганди. О встрече, которой не было. И о своей поездке в Индию вынужден рассказывать. Интерес к Индии велик, поэтому мне задают эти вопросы чуть ли не на каждой встрече. Я стараюсь быстро пересказать отрывок из моих воспоминаний и перейти к следующему вопросу. Дурацкое состояние, когда ты вынужден врать. Но русские недаром говорят: «Что написано пером, того не вырубить топором». Хуже всего бывает, когда на моем выступлении оказываются индусы. Это случается довольно-таки часто. Они сразу же начинают выспрашивать подробности. Боясь быть разоблаченным в чужой лжи, я делаю знак ассистентке, и она просит зрителей не отвлекать меня лишними вопросами, не сбивать мой настрой.
Были в моих «воспоминаниях» и другие вымышленные моменты. Я о них скажу позже, к месту.
Я всегда рассказываю правду о себе. Но однажды я сказал о себе неправду намеренно. Теперь уже могу в этом признаться. В анкетах и автобиографиях я писал, что служил в польской ар-мии с 1921 по 1922 год. На самом же деле моя служба пришлась на конец советско-польской войны. Я был призван в марте 1920 года и демобилизовался в мае следующего года. Можно было вообще не указывать в анкетах этого обстоятельства, но я указал, только немного сдвинул даты, чтобы не считаться «врагом» – участником советско-польской войны на стороне поляков. В боевых действиях я и в самом деле не участвовал, служил в санитарах. Военный чин (не помню уже его звание), от которого зависела моя судьба, увидев меня, брезгливо процедил сквозь зубы: «Żyd nie jest żołnierzem»[21], – и отправил меня служить в санитарную часть. Я всегда болезненно воспринимал нападки на мою национальность, но в тот раз не возмутился, потому что я и в самом деле был не солдат – хилый, тощий, нескладный, близорукий. Кроме того, я представить не мог, как возьму винтовку и стану стрелять в людей. Тем более – в совершенно незнакомых, которые мне ничего плохого не сделали. А вот санитарное дело пришлось мне по душе. Я сострадательный человек, и мне нравилось помогать раненым, заботиться о них. Делать добрые дела вообще приятно.
Юзеф Пилсудский[22] был первым из сильных мира сего, с которыми меня свела судьба. Наша встреча произошла в мае 1920 года в Варшаве. Незадолго до того Пилсудский стал первым маршалом Польши, и от меня не укрылось, как он этим гордился. Меня доставили к Пилсудскому в смятении и растерянности. А что мог подумать простой санитар, когда за ним вдруг являются поручик и трое солдат, велят немедленно собраться и везут в Варшаву под конвоем? И при этом сами не знают, куда именно и зачем они меня везут. Им приказано доставить меня в такое-то место, они выполняют приказ. Я пытался узнать, что меня ждет, но в тот момент мое будущее было от меня скрыто. Не всегда удается видеть будущее, тем более свое собственное. Нужен определенный настрой, а я нервничал, потому что солдаты обращались со мной не очень-то вежливо. Когда я замешкался у вагона, один из них грубо ударил меня прикладом по спине, а поручик, вместо того чтобы сделать замечание грубияну, обругал меня. Такое отношение не могло не обеспокоить меня. Перебрав в уме все возможные варианты, я решил, что меня сочли виновным в шпионаже. Тогда у поляков принято было считать всех евреев красными шпионами. Как санитар я не имел доступа ни к каким ценным сведениям, но в чем еще могли меня обвинить? Службу свою я исполнял добросовестно, был на хорошем счету у начальства. К тому же за мелкие провинности, такие, например, как нерадивость или кража, наказывали на месте. В Варшаву, да еще под таким сильным конвоем (четыре человека на одного меня, безоружного) могли везти только по обвинению в шпионаже. «Плохи твои дела, Велвеле», – сказал я себе и стал сочинять речь в свое оправдание. Вот, думаю, начну с того, что служу уже не первый день, что служу старательно, что пан капитан Журек мною доволен и т. п. Фамилию капитана я запомнил на всю жизнь, потому что очень люблю этот суп[23]. Настолько, что Аидочка по моей просьбе выучилась его готовить.
В Варшаве меня привели в какой-то штаб, где было полным-полно военных чином не ниже майора. Увидев, что меня привезли не в тюрьму, я успокоился. Беспокойство ушло, осталось только любопытство. Полковник (не кто-нибудь, а полковник!), которому меня передал поручик, обращался со мной, двадцатилетним санитаром, как с равным. Спросил, хорошо ли я доехал и не голоден ли я. Я был голоден, потому что в дороге питался галетами, запивая их водой. Однако ответил, что со мной все в порядке, и спросил, могу ли я узнать, что происходит. Полковник ответил, что меня хотят видеть высокопоставленные особы. Я уже понял это, вплоть до имен особ, которых он мне не назвал, но моя догадка была настолько неожиданной, что я захотел получить словесное подтверждение, и получил его. После непродолжительного ожидания в большой приемной меня провели в кабинет, где за длинным столом сидели четверо: маршал Пилсудский, два генерала и человек в штатском костюме. Их имена были мне неинтересны, поэтому я их не запомнил. Пилсудский единственный среди них выглядел не напыщенно, а величественно. Стоило мне встретиться с ним взглядами, как сразу стало ясно, что передо мной очень умный, сильный, волевой и очень проницательный человек. Взгляд у Пилсудского был тяжелым. Мне показалось, будто сказочный великан положил мне руки на плечи, но я выдержал взгляд. Пилсудскому это понравилось. Его длинные усы дернулись, а взгляд немного потеплел. Пилсудский указал рукой на один из свободных стульев, но я поблагодарил его кивком и остался стоять на ногах. Не потому, что хотел показать свое рвение, а из других соображений. Стул находился дальше от Пилсудского, чем стоял я, а мне хотелось быть как можно ближе к нему, чтобы не пропустить ни одного сигнала, ни одного движения. Кроме того, стоя мне легче работать, нежели сидя. Нервное возбуждение не дает усидеть на месте.
Разговор начал Пилсудский. Он сказал, что слышал обо мне от дипломата Йодко-Наркевича[24], который побывал на одном из моих выступлений в Варшаве. Я не мог предположить, что такой человек заинтересуется моей персоной. Тогда я еще не был избалован вниманием высокопоставленных особ. «Вы хорошо спрятались, вас было нелегко найти», – пошутил Пилсудский и перешел к делу. Он сказал, что у него исчез очень ценный портсигар, серебряный, не золотой, но который дорог ему как память. Пилсудский спросил, не могу ли я найти портсигар.
Я понял, что это только испытание. Главное впереди. Было ясно, что портсигар спрятан где-то здесь, рядом, в кабинете или в здании. Я попал в неловкое положение. Для того чтобы найти портсигар наверняка, мне было нужно установить телесный контакт с Пилсудским, то есть взять его за руку. Так я могу улавливать даже самые незначительные импульсы. Но это было невозможно. Как я, простой санитар, могу позволить себе такую вольность по отношению к маршалу? Он маршал, шляхтич, аристократ, а я бедный еврей-санитар! Поляки очень щепетильны в отношении приличий. Тем более нас разделял стол. Он пролегал между нами как граница. А если не взять Пилсудского за руку, то был шанс ошибиться и провалить испытание. Или просто затянуть поиски. А мне очень хотелось произвести впечатление на этих важных господ. Хотелось сразить их наповал, чтобы они поняли, с кем имеют дело. В молодости я был очень гордым, пока жизнь не сбила с меня спесь.
Со временем я научился обходиться без телесного контакта, но тогда это умение еще не было отточено должным образом. Телесный контакт очень важен в том случае, когда приходится выступать при большом количестве людей. Нужно сосредоточиться на мыслях и чувствах одного человека, моего индуктора, выделить его из толпы. Нужно услышать его мысли сквозь хаотический шум прочих мыслей. Зрелищность, наглядность тоже имеет некоторое значение: человек выходит из зала на сцену, я беру его за руку и так далее. Но сейчас требовалась не наглядность, а портсигар, и передо мной было всего четыре человека. На мое счастье, они, сами того не желая, помогли мне. Во время небольшой паузы каждый из четверых по очереди ненадолго скосил глаза влево, на портьеру, наполовину закрывавшую окно. Взгляды были быстрыми, незаметными, но для меня это было все равно, что указать пальцем. Не говоря ни слова, я подошел к портьере и картинным жестом отдернул ее. На подоконнике лежал портсигар. Тяжелый, серебряный, с гравированной надписью. «Вот ваша пропажа, пан маршал», – сказал я, передавая портсигар Пилсудскому. «Как вы это делаете?» – удивился он. Господа переглянулись, пошептались. Я ждал. Пилсудский убрал портсигар в карман и спросил, могу ли я видеть будущее. Я ответил, что иногда мне это удается, но для этого нужен особый настрой, и далеко не все, что захочу, я могу увидеть. Его вопрос я прочел во взгляде: Пилсудский хотел узнать, чем закончится война с Советской Россией. Война эта шла с переменным успехом. То поляки занимали Киев, то Красная Армия подходила к Варшаве. Правда, на момент нашего разговора удача была на стороне поляков. Тухачевский[25] пытался выбить их из Киева, но это пока еще ему не удавалось. Но Пилсудский не обольщался отдельными победами. Его как главнокомандующего интересовала победа в войне. Во взгляде его проступала тревога. Он понимал, что русские могут выставить против него большие силы. У Красной Армии были резервы, а у польской их не было. Поляки уповали на Англию, но англичане помогали все меньше и меньше.
Я знал ответ на этот вопрос заранее. Ответ пришел ко мне двумя неделями раньше. Меня, как и всех вокруг, интересовало, когда кончится война. По окончании войны все желающие могли демобилизоваться. Я ждал демобилизации с нетерпением. В один из дней, падая от усталости и донельзя голодный (из-за перебоев со снабжением иногда случалось не есть сутками), я прикорнул на каких-то ящиках, чтобы немного отдохнуть. Сперва мне показалось, что я засыпаю, но то был не сон, а особое состояние, во время которого мне открывалось будущее. Это состояние принято называть трансом. Во время транса я увидел многое. Карту Польши, заголовки газет, торжественные марши… Я видел только заголовки, но знал все, что было написано в газетах. Никому о своем видении не рассказал. Честно говоря, во время службы у меня сложились не очень хорошие отношения с моими «соратниками». Узнав о том, кто я такой, они начали надо мной насмехаться, докучали мне дурацкими вопросами и просьбами. Я понимал, что они делают это не со зла, а всего лишь желают развлечься, но мне от этого легче не становилось. Я огрызался, возмущался, меня задевали больше. Наконец я прибегнул к правильной тактике. Я ушел в себя, перестал обращать внимание на глупые шутки. Вскоре меня оставили в покое. Вызывать новую волну насмешек, рассказав о своем видении, мне не хотелось. Я настроился на то, что служить мне осталось около года, и тянул свою лямку.
Пилсудский спросил, чем закончится война. Я ответил, что поляки скоро победят, но до этого им придется отступить едва ли не до Варшавы. Чаша весов вначале склонится в одну сторону, затем в другую. Я предсказал «Чудо на Висле»[26]. «Следует опасаться Тухачевского, – добавил я, – это гениальный полководец». «Это мальчишка! Поручик! – презрительно сказал один из генералов. – Он всю войну просидел в плену у немцев! Откуда ему было набраться опыта?» Я промолчал, подумав про себя, что скажет генерал, когда Красная Армия подойдет к Праге[27]. Другой генерал добавил, что Тухачевскому ни за что не удастся выбить поляков из Киева. Я промолчал. Что толку спорить о том, чего не произошло? Генералы начали смотреть на меня с видимой иронией. Я читал их мысли: «Этому шарлатану посчастливилось случайно найти портсигар, а теперь он рассказывает нам сказки». Меня это задело. Даже больше – разозлило. Почему они так думают? Почему они судят о том, о чем не имеют понятия? Захотелось щелкнуть их по их длинным (оба были длинноносые) аристократическим носам. Тем более что время у меня было. Пилсудский хмурился и молчал – он думал. Я сосредоточил свое внимание сначала на одном генерале, потом на другом. На каждого потратил несколько секунд. Раздражение сказывается на моих способностях по-разному. Чаще всего я не могу работать, «теряю нюх», как выражалась моя покойная жена. Но иногда, когда меня задевают за живое, вызывая не просто раздражение, а настоящий гнев, мои чувства обостряются до предела. Я спросил, можно ли мне сказать кое-что почтенным панам. Пилсудский кивнул. Я посмотрел на первого генерала и сказал ему, что он напрасно скупает акции украинских сахарных заводов. В Киеве, Житомире, Херсоне и Одессе будут править большевики. Генерал изменился в лице и посмотрел на меня так, будто увидел своего покойного дедушку. Другому генералу я сказал, что пани Малгожату сильно смущает разница в возрасте. Я не знал, что думает незнакомая мне пани, с которой у генерала была интрижка, но он думал, что слишком стар для нее, – почему бы не укрепить его в этой мысли? Я был сильно разгневан. По сей день не выношу, когда мои способности подвергаются сомнению. А в молодости я был чистый порох. Вспыхивал от одной искорки. Второй генерал покраснел и начал в растерянности жевать свой ус. Пилсудский хмыкнул. Во взгляде его я прочел одобрение. Ему явно понравилось, как я уколол важных генералов. Господин в штатском заерзал на стуле и вежливо спросил, не могу ли я и ему что-нибудь сказать. Этот господин не думал обо мне плохо. Ему было любопытно. Любопытство – это естественное чувство для человека, который сталкивается с чем-то необычным. «Пусть почтенный пан не беспокоится насчет своей дочери, – сказал я. – Она непременно поправится. Ей уже лучше». Я знал, что говорю, то было не простое утешение. Между родными по крови людьми, а также между людьми, которые долгое время прожили бок о бок, существует особая незримая связь. Они ее не ощущают или же ощущают редко, в самые судьбоносные моменты, но я способен уловить эти незримые импульсы. Но только между близкими друг другу людьми. Увидеть пани Малгожату, про которую думал генерал, я не смог, потому что для такой связи простой интрижки мало. А связь между отцом и дочерью позволила мне увидеть больную девушку, лежавшую в постели. Она спала, ровно дышала и чувствовалось, что с ней все хорошо, что она уже пошла на поправку. «Как он мог узнать, что моя Басюня больна?!» – удивленно воскликнул штатский. Генералы промолчали, а Пилсудский попросил оставить нас одних. Когда все ушли, он спросил у меня, могу ли я открыть его будущее. Я ответил, что могу попробовать, но для этого мне надо сосредоточиться. Для того чтобы увидеть будущее, брать человека за руку нет необходимости, не было и тогда. Здесь важна сосредоточенность, особое состояние, которое называется трансом. Я сел за стол напротив Пилсудского, закрыл глаза и начал глубоко размеренно дышать. Правильное дыхание очень важно для погружения в транс. В какой-то момент ритм дыхания сливается с биением сердца, потому что сердце во время транса бьется очень медленно, и я начинаю видеть то, что скрыто от других. «Пан маршал проживет долго, – сказал я, открыв глаза. – В почете и славе. Пан маршал будет министром, премьер-министром. Будет нелегко, но пан маршал справится». Пилсудский спросил, сколько именно лет он проживет. Я ответил, что пятнадцать. Я мог бы назвать и дату его смерти, но он не спросил, а я без особой необходимости не открываю этого. Зная день и час своей кончины, жить трудно.
Пилсудский спросил, не хотел бы я продолжить службу в Варшаве. Я понял, что ему хочется иметь меня под рукой, и ответил согласием. Возможно, что я, сам того не желая, внушил ему мысль о смене места моей службы. Пока меня под конвоем вели по Варшаве, я не переставал удивляться тому, как за каких-то два месяца я отвык от городской жизни. Все мне казалось в диковинку: нарядные люди, чистые тротуары, спокойная, размеренная городская жизнь. Пилсудский определил меня в писари при штабе. Почерк у меня плохой, грамотностью я особо не отличался, но возражать не стал – маршалу виднее. Подумал, что переписывать слово в слово я как-нибудь смогу. Тем более что далеко не всякому писарю приходится писать. Некоторые принимают бумаги и раскладывают их по папкам. Я справлюсь. У меня никогда не было проблем с тем, чтобы освоиться на новом месте. Улавливая мысли моих коллег, я сразу знал, где что находится, что надо делать и даже то, кто с кем в каких отношениях состоит. Во время службы санитаром мне приходилось держать себя в руках, чтобы не броситься выполнять приказание еще до того, как оно было высказано.
Остаться в Варшаве мне хотелось еще и потому, что в Варшаве было и должно было быть спокойно. Варшава оставалась за пределами театра военных действий. Продолжая службу в Варшаве, мне не пришлось бы отступать и наступать вместе со всей армией. Должен сказать, что никакого патриотизма у меня не было. Какой патриотизм может быть у еврея в польской армии? Меня регулярно оскорбляли, вроде бы в шутку, но в самом деле всерьез. Если мимо пробегала свинья, мне кричали: «Мессинг, вот твой обед!» И то была самая невинная из «шуток». Патриотизма не было. Были раненые, которые нуждались в моей помощи. Я помогал раненым людям, не думая о победах. Меня интересовал только конец войны, конец моей службы.
На прощанье Пилсудский подарил мне золотые часы. Он был щедрым человеком, любил награждать и одаривать тех, кто отличился или чем-то ему угодил. Часы мне пришлось продать в 1925 году, когда я оказался в стесненных обстоятельствах. Меня определили писарем в один из штабов, но на самом деле исполнял я обязанности курьера. Очень приятные обязанности. Целый день гуляешь по городу, а не сидишь в душной канцелярии. Иногда удавалось повидаться кое с кем из варшавских знакомых. Еще находясь на военной службе, я договорился о сотрудничестве с Леоном Кобаком, о котором был наслышан как о человеке неслыханных деловых способностей. Леон согласился стать моим импресарио с одним условием – что вне сцены я буду во всем его слушаться.
Мне казалось (даже Мессинг может ошибаться), что Пилсудский вскоре пожелает встретиться со мной снова, но это «вскоре» растянулось почти на четырнадцать лет. Наша вторая и последняя встреча с маршалом Пилсудским произошла в ноябре 1934 года, вскоре после подписания договора о ненападении между Польшей и Германией[28]. Пилсудский не верил Гитлеру (этому негодяю никто не верил) и был очень обеспокоен будущим Польши. Пилсудский вызывал у меня уважение. Он уже был болен, он знал, что в будущем году умрет, но он беспокоился не о своих дочерях, про их будущее он меня не спросил, а о своей любимой Польше. Польша была его любимым детищем, ей он отдал всю свою жизнь. Судьба помотала его изрядно, прежде чем вознесла на самый верх. Он многое пережил. Его жизнь не была похожа на спокойную жизнь обычных аристократов.
«Что будет с Польшей?» – спросил Пилсудский. Я не смог тогда ответить на этот вопрос. Картина будущего открылась мне тремя годами позже, а пока что, сколько я ни силился прозреть будущее, у меня ничего не получалось. Но при этом я видел себя на востоке, в Советском Союзе. Косвенно это давало какие-то ответы, но к судьбе Польши они не имели никакого отношения. «Не знаю, – ответил я. – Не могу увидеть». На том наш разговор закончился. Других вопросов Пилсудский мне не задавал.
Мне скоро исполнится семьдесят пять лет. Три четверти века, как говорит один из моих друзей, прекрасный цирковой артист. Он все считает на четверти. Я бы мог слукавить, чтобы поддержать свою репутацию. Мог бы написать, что предсказал Пилсудскому все, вплоть до того, кто победит во Второй мировой войне. Мог бы написать и больше из того, что вижу сейчас. Но я взялся за перо, то есть за шариковую ручку, только для того, чтобы написать правду о себе. Правду! Если я начну лукавить, мои труды (а вся эта писанина дается мне очень трудно) потеряют свой смысл. Поэтому я пишу правду. Всегда. Даже в тех случаях, когда она идет во вред моей репутации.
Больше мы с Пилсудским не встречались. О его кончине я узнал во Франции, в Марселе. Если бы смог, то непременно проводил бы его в последний путь. Ко всему, что связано со смертью, я отношусь с огромным почтением. Тайна жизни и смерти – величайшая из тайн человечества. Когда умирает кто-то из знакомых мне уважаемых мною людей, я стараюсь присутствовать на похоронах. Своим присутствием я отдаю последний долг умершему. Это очень важно для меня. Но в то же время я не люблю делать культа из всего, что связано со смертью. У живых свой мир, у мертвых свой. Нельзя одновременно жить в двух мирах. Как бы ни был близок и любим человек, не стоит умирать с ним «за компанию». Каждому свой срок. У каждого свой путь[29].