Вы здесь

Я сделаю это для тебя. Даниэль (Тьерри Коэн, 2009)

Даниэль

Почему Жером больше не показывается? Он не говорил со мной с момента приезда в Лондон. Я ищу его в ночи, зову, умоляю прийти – тщетно. Видит ли он меня? Знает, что я здесь делаю? Неужели его отсутствие – знак неодобрения, несогласия?

Возможно, месть чужда его миру.

Она – атрибут моего мира.

Она стала единственным смыслом моего существования.

Я не смогу жить в обществе, где убийца моего сына все так же призывает убивать невинных. Не стоит обманывать себя: я не собираюсь спасать ни других детей, ни гражданских лиц, попавших в жернова межрелигиозных войн. Хуже того – мне известно, что смерть того, кто отдал приказ, ничего не изменит. Она почти лишена смысла, ибо его тут же заменит другой – претендентов на место боготворимого фанатиками религиозного лидера хоть отбавляй. Их много, и они эксплуатируют слабости наших старых демократий, собирают пожертвования якобы для финансирования культурных землячеств, топчут тротуары наших городов и заманивают в свои сети подростков, которые мучительно пытаются понять, кто они и какими идеалами хотят руководствоваться в жизни. Они не гнушаются общением с жадными до сенсаций СМИ и получают от них трибуну для своих проповедей. Они безнаказанно живут среди тех, кого называют врагами.

Неужто демократия дозволяет насилию и страху чувствовать себя как дома на Западе, где люди ослеплены своим высокомерным гуманизмом? Нет, и еще раз нет.

Я хочу, чтобы эти люди тоже испытали страх. Пусть боятся и знают: на их преступления мы можем ответить не только пустыми декларациями о всеобщем равенстве и справедливости.

Я хочу, чтобы они принимали решения, ощущая реальную угрозу своей жизни.

Я хочу, чтобы они боялись родственников своих жертв.

Вздор! Все это вздор!

Я просто хочу смерти шейха.


Я не знаю, когда начну действовать. Записываю все, что вижу, слышу, читаю или воображаю насчет моей мишени: его характер и привычки, его подручные, его расписание, минуты отдыха, предполагаемые недостатки…

Я составляю сценарии, как совокупность доводов: сильные стороны, преимущества, нежелательные последствия и т. д.

Иногда я вдруг пугаюсь, что моя ненависть утратит силу между строками моих отчетов, растает за часы и дни, потраченные на размышления, анализ, оценку и разведку… Боюсь, как бы моя собственная организованность не угробила стихийный протест, превратив бойца в банального тактика. И когда повседневность понуждает меня сосредоточиться на ситуации, воспринять реальность при свете отвергнутого мной разума, я закрываю глаза и думаю о том дне, о телефонном звонке, о гробике с лохмотьями плоти, об отчаянии Бетти и Пьера. Я погружаюсь в скорбь и исторгаю из мозга даже самый слабый намек на рефлексию, на чувства, способные утиши́ть ненависть, и желание убить возвращается во всей его полноте.

Иногда хватает образа или слова, брошенного в сосуд моей боли, чтобы она воспламенилась и наполнила меня силой.

* * *

Настал день, когда Бетти представила меня своей семье.

Первые полгода ей удавалось скрывать нашу связь от родителей. Потом она рассказала им обо мне, умолчав о некоторых деталях моей истории.

Отец бушевал, мать прикидывалась святой мученицей, изображая покорность страданию. Бетти, единственный ребенок, маменькина дочка, папина любимица, блестящая студентка юрфака с большим будущим, выбрала в спутники человека из низов. Так отреагировали на сообщение Бетти ее предки, и это при том, что они ничего не знали ни о моем прошлом, ни о друзьях, ни о том, куда я водил их дочь и с кем ее знакомил.


Когда они потребовали очного знакомства, с момента нашего первого поцелуя прошел год.

За ужином, о котором у меня остались самые унизительные воспоминания, я изо всех сил старался быть вежливым, предупредительным, умным. Позже я очень пожалел, что так изворачивался в попытке «сойти за своего», хотя именно эта моя досада на себя окончательно убедила Бетти, что я и есть мужчина ее жизни. Она сумела оценить, как сильно я поступился собственным человеческим достоинством.

Впрочем, попытка обаять родственников Бетти оказалась тщетной: в конце вечера отец предложил ей сделать выбор: они или я.

На следующий день она, вся в слезах, появилась на моем пороге с чемоданом в руке.


Я помню твои слезы, любимая, твое горячее, дрожащее крупной дрожью тело, судорожные всхлипы, маленький чемоданчик, которому так и не нашлось места среди моего барахла, затуманенный слезами взгляд, когда ты оглядывала мою квартирку. Оглядывала со страхом и надеждой, ибо теперь тебе предстояло здесь жить.

Помню, что подумал в тот момент обо всем, с чем ты расставалась ради меня.

Помню, как был счастлив, что ты выбрала меня, у которого из всех богатств были только любовь и страсть.

Помню, что ощутил небывалый прилив сил и поклялся, что верну тебе все, чем ты пожертвовала.

* * *

Каждые два-три дня я набираю номер Бетти. Знаю, что сама она звонить не будет, проживая часы и дни в попытке забыться.

Бетти редко отвечает на звонки, а если отвечает, старается побыстрее закончить разговор, и голос ее звучит тускло, невыразительно.

Пьер вообще отказывается общаться со мной и всякий раз находит предлог, чтобы улизнуть из комнаты, когда Бетти снимает трубку. Они не понимают, как я мог уехать за границу, и воспринимают это как дезертирство. Телефонное общение с семьей наполняет мою душу противоречивыми и губительными чувствами.

Но я не плачу и не злюсь.

Внешне я должен оставаться бесстрастным.

Насколько получится.

Все негативные эмоции я направляю на свою боль. Хочу превратить эту неудержимую энергию в поток ненависти и терпеливо хранить в ожидании великого дня.

* * *

Шейх выходит на улицу для очередной проповеди. Он поднимется на сооруженную перед крыльцом импровизированную сцену и, как обычно, обратится к сотне приверженцев.

Я подошел, чтобы посмотреть на него вблизи и послушать.


Сегодня утром они установили и опробовали звуковую аппаратуру, как для банального выступления или уличного концерта. Все готово. Паства шейха собирается, люди обнимаются, обмениваются рукопожатиями, прикладывают руку к сердцу, шутят. Они напоминают обычных верующих, мирных отцов семейства. Но как только прозвучат первые слова, некоторые возбудятся, войдут в воинственный транс, слепой и злобный.

Ислам такого не заслуживает. Никакая религия не должна лишаться гуманистической составляющей из-за фанатизма тех, кто ее исповедует.

Двадцать лет назад Набиль рассказывал нам о Магомете, о его романтической жизни, послании истины, молитвы, мира и любви среди людей. Кое-кто слушал с иронической улыбкой. Другим нравилась идея могущества, которую олицетворял собой Пророк: сверхчеловек, взбунтовавшийся против общественных установлений, преданный своему делу лидер. Он воплощал образ верховного вождя для нашей маленькой банды, искавшей свой идеал. Пути, которыми мы следовали в поисках собственных ценностей, были, безусловно, не самыми прямыми, но мы оставались хорошими ребятами. Уравнение было элементарным: нам хотелось лучшей жизни, на нее требовались деньги, и мы знали, где их взять – у богатых. У нас не было политического сознания – только желание перераспределить блага. Но главное, мы хотели обрести семью, которая бы ничем не напоминала наши настоящие семьи. Позже я понял, что наша банда была еще и слепком общества со своей иерархией, правилами, организацией и системой финансирования, позволявшей нам существовать.

Некоторые адепты, окружившие импровизированные подмостки, явно пришли сюда по тем же самым причинам. Им, по большому счету, нет дела ни до содержания речи, ни до целей оратора: они хотят сориентироваться, встретиться, узнать друг друга. Они думают, что внушаемый Западу страх – свидетельство силы, отражение идентичности, в которой им было отказано.

Но я не нахожу для этих людей ни одного смягчающего обстоятельства, потому что их присутствие придает легитимность слову этого безумца.


Он появляется под приветственные возгласы. Некоторые почтительно обнимают его. Он хранит серьезность. Оглядывает собравшихся суровым властным взглядом, и все умолкают. Трепет этих людей явно доставляет ему удовольствие.

Он начинает говорить – спокойным тоном, на арабском. Очень скоро темп речи ускоряется, он повышает голос, и слушатели возбуждаются. Великолепный актер. Он умеет завести толпу, ненавязчиво подтолкнуть ее к восприятию смутных идей, которыми торгует. Не знаю, что именно он пытается втолковать людям, но догадываюсь. Я изучал тексты его обличительных речей: начинает он всегда с религиозной полемики, помещая ее в исторический контекст, дабы придать легитимности. Потом в ход идут притчи и туманные намеки, символика мифов, ссылки на Коран. Так он устанавливает связь между святостью жизни Пророка и тем будущим, в котором, по его словам, все арабы объединятся, чтобы сокрушить неверных. Тут проповедь приобретает политический оттенок. Толпа созрела. Люди готовы повторять лозунги, выкрикивать слова ненависти.

Внезапно шейх замечает телеоператора с камерой и переходит на английский: чужой язык смягчает агрессивную тональность.

– О, арабская и исламская умма[2], тебя ожидает радостная весть! Грядет царство нашей веры. Моджахеды разогнали мрак, и свет этот оплачен ценой их крови. Они указывают нам путь. О, мои верные собратья, ваши сыновья жертвуют собой, чтобы в этом мире воцарился наш закон! Эти рыцари таухида[3], воинство Царства Всевышнего, заставляют наших врагов дрожать от страха, сотрясают их престолы. Дуют ветры джихада, и очень скоро они прогонят прочь лицемерие народов, и воссияет свет нашей веры. Крестовые походы американцев, французов и британцев, топчущих землю Ирака и Афганистана, обречены на провал. Они объединились, потому что страшатся силы наших братьев. – Он на мгновение умолкает, оглядывает темными глазами толпу, оценивая произведенный эффект. Потом поворачивается к камере и угрожающе поднимает вверх указательный палец. – О, народы стран-крестоносцев, вы не услышали рыданий миллионов иракских детей, проигравших из-за эмбарго! Вы притворились, что плач палестинских детей – не ваше дело. А сегодня называете убийцами наших воинов, которые противостоят вам в Ираке, Афганистане и повсюду, куда вторгаются ведомые корыстным интересом армии неверных? Они – убийцы? Нет, они вооруженная рука нашего правосудия. Раненные вашим лицемерием, лишенные достоинства, ограбленные и униженные вашими солдатами, они предпочитают жертвовать жизнями во имя своей веры. Они – солдаты Пророка! Они пожертвовали жизнями ради Него! Он встретит их как героев, обнимет, усадит рядом с собой и одарит вечным счастьем!

В толпе раздались одобрительные возгласы. Шейх отвернулся от оператора и бросил в лицо завороженной, загипнотизированной, готовой сорваться на крик толпе:

– Не слушайте нечестивцев, которые марают наших братьев! Их слова – не более чем проявление бессилия перед лицом нашей истины! Мы – жертвы! Но это скоро изменится, братья мои! Начнется новая эра. Та самая, что велел нам строить Пророк! Будьте же его разведчиками в потемках этого мира! Будьте его солдатами на поле битвы! Он станет вашим поводырем в небесных долинах! Аллах Акбар!

Распаленные слушатели хором отвечают, и славословие в адрес Бога превращается в военный клич.


Я больше ничего не слышу. Не отрываясь смотрю на шейха, туда, где бьется его сердце, словно пытаюсь обрести силу убить его на расстоянии. Нужно было запастись дальнобойной снайперской винтовкой и застрелить его из окна номера. Охранники, не спускающие глаз с толпы и фасадов зданий, не успели бы меня остановить. Прицелиться в голову – чпок – и дело сделано.

Но моя месть должна быть иной. Убийца-проповедник не может погибнуть как герой. Он не обретет статус мученика, о котором так мечтает.

Нет, я хочу согнать этого человека с возведенного из ненависти пьедестала, поставить его на колени, заставить жрать прах.

Пусть перед смертью узнает, каково это – утратить человеческое достоинство.

* * *

Мы пережили тогда самые счастливые дни нашей жизни.

Главным для меня было образование, и я быстро стал лучшим в группе. Я сражался за Бэтти, и это придавало мне сил.

Днем я представлял себе, как она сидит за книгами при тусклом свете из фрамуги, и с трудом сдерживал желание выскочить из аудитории, рвануть к ней и зацеловать, обещая, что мы дождемся лучшей жизни.

Вечером я возвращался домой, где меня ждали счастливая, улыбающаяся Бетти и скромный ужин, накрытый на деревянном столике – другой мебели у меня не было.

Нам было хорошо вместе – мы смеялись, рассказывали друг другу истории из прошлого, мечтали о будущем, иногда поднимались на крышу посмотреть, как серое покрывало городского смога гасит свет дня.

Именно на крыше мы решили завести ребенка. И даже вообразили, что это будет мальчик. И я предложил назвать его Жеромом, в честь ее отца.