Буря мглою
Жуковский же в Зимний что-то не особенно торопился: миновав от кондитерской два квартала, заглянул на почту и провел там не менее часа, разложив на щербатой столешнице пушкинский листок и скрипя пером по другому, только что купленному. Но вовсе не начисто он переписывал эпистолу своего приятеля, ибо крепко не чист был на руку, как впрочем, и все завзятые романтики. К тому же отличался он слабоволием, был завистлив, подловат и отнюдь при этом, заметьте себе, не был славянофилом.
В не слишком возвышенных Жуковского человеческих качествах, в отличие, к примеру, от Грибоедова, убедился бы всякий, когда бы ему довелось оказаться свидетелем встречи с царем, последовавшей все же вскоре и описанной ниже.
Царь вышел к Жуковскому в бодром состоянии и готов был по-свойски обнять поэта, однако тот согнулся в рабские три погибели, так что даже сюртук на нем затрещал.
– Полно тебе лебезить, Базиль! – воскликнул государь снисходительно и отер о лайковые рейтузы обслюнявленную Жуковским перчатку. – Надо что ли чего? Или так, поболтать заглянул?
– Не извольте гневаться, ваше императорское, мимо шел, да и дай, думаю, зайду засвидетельствовать и прочее, – пробормотал Жуковский, не подымая глаз от шикарной половой инкрустации.
– Полно, полно, что ты, в самом деле, как чужой! Корчишь из себя Сперанского какого-то… Садись давай, чаи погоняем.
– Да я только от Розенбаума, ваше императорское… Сами знаете, шеколадом с эклерами обожравшись, – подобострастно замахав руками, возопил Жуковский.
– Ладно не бойся, что я, по-твоему, насильник какой? Не хочешь чаю – давай по трубочке высуслим. Табак – отменный, у турка краденный!
– Не смею возразить, ваше императорское, я для вашего удовольствия не то что трубочку, а хоть и тюк целый прокурить готов…
– Еще чего! – захохотал государь. – Тюк ему подавай! Вот то-то, все вы, литераторы, народ, на дармовшинку падкий! Ну, да ладно, тюк не тюк, а по трубочке – так и быть.
Тут он легонько шлепнул в ладоши, и в бесшумно распахнувшиеся двери впорхнула семеня, смазливая турчанка в шальварах и с яхонтом в пупке. На руках у нее был изящный поднос, а на подносе – два курительных прибора невероятной красоты.
Раскинувшись на покой и выпустив из-под пышных усов голубую струйку, государь небрежно кинул Жуковскому, побагровевшему с первой же затяжки:
– Ну, как там наш национальный гений? Сашка-то твой? Пишет чего, или все пунш да бабы?
Жуковский затряс головой и выдавил через силу:
– Пишет, это… Изредка, ваше императорское…
– И что ж? Хорошо ли?
– Не смею судить в вашем ослепительном, – пробулькал Жуковский, не решаясь отложить от себя трубку.
– То есть как не смеешь судить? – вскинул царь нафабренные брови. – Кто ж, если не ты, любезнейший, судить будет? Белинского разве читать прикажешь? Уволь, голубчик! Упаси меня Господи от этих доморощенных гегельянцев!
– Что вы, что вы! – подскочил Василий Андреевич и вновь замахал руками, заодно отгоняя от лица табачную тучу. – Вот оно, последнее-то Сашкино. Не изволите ли, как говорится, лично пробежать…
– Отчего же? Давай, погляжу!
Царь вырвал из его трясущихся пальцев листок с наново переписанной на почте эпистолой и, сдвинув лоб к переносице, проворно сменил трубку на лорнет.
Жуковский, приглядываясь исподлобья за эволюциями по мере чтения государевой физиономии, все более бледнел и кукожился. Когда же царь, скомкав дочитанное в железном кулаке, поднял, наконец, глаза, из них в до смерти напуганного Василия Андреевича метнулся такой пучок зевесовых молний, что он буквально окаменел, и только мокрые студенистые губы отличали его от римских статуй, расставленных в нишах вдоль стен аудиенц-зала.
– Это что? Что за памфлет с диатрибой, я тебя спрашиваю! Сам-то ты читал сие несуразное безобразие?
И Жуковский не только убедительно замотал головою, но пролепетал, стуча зубами:
– Что вы, ваше императорское величество, я – не читатель, я, с вашего позволения, писатель, и азбуки-то толком не разбираю…
В этот миг у него из головы вылетело почти все, что он только что сочинил и перенес на бумагу, старательно подделывая пушкинские вензеля. Только и крутилось, что «оковы тяжкие падут, и всем царям придет капут», да вот еще: «Совы ухнут – тюрьмы рухнут».
«Не переборщил ли я? – с ужасом подумал Жуковский. – А ну, как меня самого вместе с Сашкой государевым гневом придавит?»
Но царь по натуре был человеколюбив, отходчив и незлопамятен. Яростно вцепившись в трубку зубами, он глубоко затянулся и молвил в облаке дыма уже совершенно без волнения:
– Поди ты прочь, Базиль. Все настроение мне испортил.
Жуковский вскочил и кинулся к выходу, как ошпаренный. Уже в дверях он услыхал раскатившийся под сводами государев рык:
– А Пушкина сыщи, не медля, и хоть волоком – ко мне!
На миг обернувшись в поклоне, Жуковский протявкал нечто подобострастно-утвердительное и кубарем скатился по просторным лестницам к Александрийскому столпу.
***
«Вот ведь как все в одночасье перевернулось, – горестно размышлял Пушкин, сидя в карете, уносимой резвыми конями на юг. – Был я чуть ли не самым счастливым в столице человеком, и вдруг – на тебе! – сделался жалким идиотом. Всего лишен – и милости царевой, и нежностей премиленькой Натали, и дружеского участия Василия Андреича…»
Ничего он, казалось, не понимал теперь в течении и распорядке собственной жизни – лишь смутно ощущал, что наказан несправедливо, по какому-то архангельскому недосмотру иль человеческому недоразумению. Чем прогневила царя его эпистола? Иль вычитало что-нибудь между строк монаршее бдительное око?
Стоило вспомнить государево лицо, слегка перекошенное яростью, и от холодного пота налипло на спину исподнее.
– Ты что ж это себе позволять стал сметь, Александр Сергеевич? – зловеще вполголоса процедил государь, как только Пушкин примчался давеча в Зимний по приказу запыхавшегося Жуковского. – Ладно, допустим, я тебе не по нраву. Но отчего ж ты иных самодержцев невзлюбил? Чем тебе Луи не хорош? В какой такой мерзости брат мой Вильгельм Оранский тобою замечен? Почто принцессу Августу презираешь? А премудрую Елисавет? А Владимира Красное Солнышко с тезкой твоим Александром Великим?
Пушкин натурально обомлел и поначалу не знал, что отвечать.
– Что молчишь? Или не ты бунтовщикам в Сибирь эпистолу сочинил?
– Я, государь! – опомнившись, гордо ответствовал поэт в своем авторском праве. – И за каждое в оной словечко ответ нести готов!
Подбородок его вздернулся, поломав воротничок, бакенбарды встопорщились, и глаза сверкнули, как воды Занзибара под полуденным солнцем.
– Ах, вот ты как! – вконец разбушевался император. – Ни слезинки, ни тени раскаяния! Дерзишь, как ни в чем не бывало!
– Не в чем раскаиваться, ваше величество! – с нарастающей уверенностью в собственной правоте воскликнул Пушкин. – Как думал, так и написал!
– Как думал? Так вот ты, оказывается, у нас какой! Мыслитель, что ли? Хорошо ж…
Царь умолк ненадолго и, не отрывая выкаченных глаз от поэта, склонился ухом к Бенкендорфу, что-то пробормотавшему под нос едва слышной скороговоркой.
– Молодец, Бенкендорф! – одобрил скороговорку государь и ткнул перстом в направлении пушкинской переносицы. – Раз ты, Александр Сергеевич, в умники записные рвешься, вот тебе задание от Академии наук: тотчас собирайся и с подорожной по казенной надобности езжай в Молдавию, страну вечного лета. Будешь там за нашествием саранчи наблюдать и все свои наблюдения аккуратно записывать.
– Как вашему величеству будет угодно, – не думая даже смиряться и лишь слегка кивнув, отрезал Пушкин, – только я ни в чем не виноват, ни перед вашим величеством, ни перед всею матушкой-Россией!
– А коли выдастся тебе в молдавских степях досуг, помолись от души да о своей вине-то и подумай! – Царь будто и не услыхал последних слов поэта.
– Доколе же, государь? – возопил тот громогласно.
– А дотоле, покуда я сам тебе дозволения возвратиться не выдам!
Вымолвив сей приговор, повернулся он на каблуках к Пушкину задом и удалился, чеканя шаг. А следом и Бенкендорф, стараясь в ногу.
Когда карета с Пушкиным выезжала за пределы Санкт-Петербурга, в воздухе произошел загадочный процесс с участием сильного ветра, воды и легкого морозца, и первый снег закружил над еще не остылой землею. Пушкин, грустя, извлек из саквояжа дорожный бювар и, от качания с тряской перемазав пальцы чернилами, нацарапал несколько строф. Предполагал ли, что станут они бессмертными? Бог весть! И Бог весть, что у них, у поэтов, вообще бывает на уме в такие миги.
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя.
То звезду в сугроб зароет,
То луну, на свет летя.
На Руси, где год от года
Гуще горестей гурьба,
Как спесивица-погода,
Переменчива судьба.
Только радуга-надежда
Семицветье развернёт —
Тут же сволочь и невежда
Над державой верх берёт.
Но пускай не быть счастливым
Здесь Господь тебе судил,
Оставайся терпеливым,
Сколько сердцу хватит сил!
Не кидайся с бурей слиться,
Довершив собой ряды
Всякой нечисти, что тщится
Выжать горе из беды.
Будь ты сам себе опорой
На заре и склоне лет —
Всем держать придется скоро
Перед Богом-то ответ.