5 июня 1920 года, Варшава
На прощанье Пилсудский подарил мне золотые часы. Я их носил, но смотреть, сколько времени, старался тайком. Мало ли…
В штабе было гораздо спокойнее, чем в казарме. Здесь тоже на меня косились, но хоть не насмехались над моим еврейством.
Наверное, я создавал впечатление человека стеснительного, этакой деревенщины, робеющего перед «столичными». Пускай.
Мне это только на пользу. Действительно, я никого ни о чем не расспрашивал, а ориентироваться в штабе мне помогала моя благословенная сила: «подслушивая» мысли служивых, я узнавал, кто где сидит, в каком звании и тому подобные мелочи, без знания которых не очень-то и послужишь.
Пару дней высидев в душной канцелярии, я получил задание доставить пакет на улицу Новый Свят. Быстро обернувшись, дождался еще одного пакета, тяжелого от сургучных печатей, и отправился на Маршалковскую.
Короче говоря, на третий день службы меня сделали курьером – мой непосредственный начальник, поручик Чеслав Ковальский, был доволен исполнительностью нового писаря, тем более что корявый почерк рядового Мессинга приводил штабных каллиграфов в неистовство.
А уж как был доволен сам рядовой! Не протирать стулья, не скрипеть пером, а гулять на свежем воздухе. Красота!
Задания я выполнял исправно, но и о себе не забывал – навещал знакомых, забегал в кафе, а однажды повстречался с Леоном Кобаком, весьма пройдошливым человеком. Леон согласился стать моим импресарио, но с одним непременным условием – что я буду слушаться его и вне сцены. «Ладно!» – сказал я.
Возвращаясь в штаб, я подумал, что давеча сгоряча назвал мою силу проклятой. А не кокетство ли это?
Что я значу без моих способностей? Да, я не просил Создателя наделить меня странными, подчас пугающими талантами, но смирись уж, Велвеле. И кем же ты станешь, когда вдруг лишишься силы? Одним из мириада созданий, копошащихся в варшавском муравейнике?
Помню, однажды в деревне я перевернул старую, полуистлевшую колоду, а под ней кишели мураши. Они бегали, суетились, таскали яйца. Я тогда еще подумал, что это здорово похоже на городскую сутолоку.
Так как, Велвеле, готов ли ты стать в строй безвестных и безымянных граждан, стать интегральной единицей «народных масс»? Пока сила с тобой, Велвеле, ты – единственный на свете.
Дальнейшие дневниковые записи, вплоть до середины 1925 года, практически отсутствуют, сводясь к разрозненным подсчетам, иногда с короткими, энергичными комментариями («жадюга», «ворюга», «каналья»). Видимо, в адрес импресарио[11].