12 февраля 1926 года. Польша, Лодзь
Ах, с каким нетерпением я ждал встречи с Леей! Как возмутительно неторопливо плыл наш пароход – он словно стоял посреди океана, не двигаясь. И так день за днем.
Приближение европейских берегов я ощутил не глазами, а всем своим разнеженным организмом, привыкшим к тропической жаре.
Задули зябкие ветра, а море, еще недавно переливавшееся всеми оттенками изумруда и топаза, вдруг посерело, набралось холодной свинцовой угрюмости.
И все же я рвался навстречу снегам.
Сойдя в Гамбурге на берег, я тут же поспешил на вокзал. И теперь уже паровоз неспешно катил, выматывая душу.
Приехав в Лодзь, я буквальным образом полетел на Пётрковскую. Еще час, и я заключил в объятия мою Лею.
Право, не помню, что я говорил девушке, как изливал свою любовь и радовался избавлению от тоски. Лея смеялась и плакала.
Все было не просто хорошо, все обстояло за-ме-ча-тель-но!
Лея запрыгала, когда я показал ей обручальное кольцо, но решение о замужестве дочери в приличной еврейской семье принимал отец.
И вот я на следующий же день обрядился в свой лучший костюм, еще и одолжил у Леона заколку для галстука с бриллиантом. И отправился к Гойзману-старшему добиваться согласия на брак с Леей.
И вот мы сошлись, жених и отец.
Не знаю уж, почему мне казалось, будто породниться с Гойзманами – мероприятие простое. Я почему-то нисколько не опасался противодействия отца Леи. Конечно же, я ожидал капризов, торга, обсуждения самых важных, по мнению родителей, вопросов – к примеру, где жить молодоженам.
Однако Гойзман грубо разрушил все мои мечты.
– Моя дочь, – сказал он резко, – не может стать женой шута. А еврею из славного благочестием города Гура-Кальвария не подобает заниматься балаганными штучками.
– Позвольте, – возмутился я, – с чего бы я был шутом? Я – артист! И выступаю отнюдь не в балаганах!
Отец Леи небрежно отмахнулся от моих слов.
– Мой ответ: нет, нет и нет!
У меня оставался последний выход – воздействовать на «тестя» своей силой, но этот человек оказался непробиваемым. Встречаются такие люди и на моих выступлениях. Их лица ничего не выражают, в глазах их ничего не отражается. Они, словно Големы, ни о чем не думают. Может, это и преувеличение, но я не могу «взять» их мысль.
Я покинул дом Гойзманов, словно в нездоровом трансе. Светило солнце, но вокруг меня сгустился сумрак.
Леон, увидев меня, забеспокоился – не заболел ли я? А то, не дай Бог, придется деньги возвращать за проданные билеты…
– Гойзман отказал мне в руке дочери, – сказал я убитым голосом.
Кобак облегченно выдохнул.
– Несчастная любовь похожа на корь, – сказал он, улыбаясь. – Ею надо переболеть однажды, чтобы больше никогда уже не болеть.
– Много ты понимаешь! – обиделся я.
Мы крепко поссорились, но вечером я все же вышел на сцену. Куда деваться?