Вы здесь

Я понял жизни цель (сборник). ИЗБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ (Б. Л. Пастернак)

ИЗБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

НАЧАЛЬНАЯ ПОРА

1912 – 1914

* * *

Февраль. Достать чернил и плакать!

Писать о феврале навзрыд,

Пока грохочущая слякоть

Весною черною горит. Достать пролетку. За шесть гривен

Чрез благовест, чрез клик колес

Перенестись туда, где ливень

Еще шумней чернил и слез.

Где, как обугленные груши,

С деревьев тысячи грачей

Сорвутся в лужи и обрушат

Сухую грусть на дно очей.

Под ней проталины чернеют,

И ветер криками изрыт,

И чем случайней, тем вернее

Слагаются стихи навзрыд.

1912

СОН

Мне снилась осень в полусвете стекол,

Друзья и ты в их шутовской гурьбе,

И, как с небес добывший крови сокол,

Спускалось сердце на руку к тебе.

Но время шло, и старилось, и глохло,

И паволокой рамы серебря,

Заря из сада обдавала стекла

Кровавыми слезами сентября.

Но время шло и старилось. И рыхлый,

Как лед, трещал и таял кресел шелк.

Вдруг, громкая, запнулась ты и стихла,

И сон, как отзвук колокола, смолк.

Я пробудился. Был, как осень, темен

Рассвет, и ветер, удаляясь, нес,

Как за возом бегущий дождь соломин,

Гряду бегущих по небу берез.

1913, 1928

ВОКЗАЛ

Вокзал, несгораемый ящик

Разлук моих, встреч и разлук,

Испытанный друг и указчик,

Начать – не исчислить заслуг.

Бывало, вся жизнь моя – в шарфе,

Лишь подан к посадке состав,

И пышут намордники гарпий,

Парами глаза нам застлав.

Бывало, лишь рядом усядусь —

И крышка. Приник и отник.

Прощай же, пора, моя радость!

Я спрыгну сейчас, проводник.

Бывало, раздвинется запад

В маневрах ненастий и шпал

И примется хлопьями цапать,

Чтоб под буфера не попал.

И глохнет свисток повторенный,

А издали вторит другой,

И поезд метет по перронам

Глухой многогорбой пургой.

И вот уже сумеркам невтерпь,

И вот уж, за дымом вослед,

Срываются поле и ветер, —

О, быть бы и мне в их числе!

1913, 1928

ЗИМА

Прижимаюсь щекою к воронке

Завитой, как улитка, зимы.

«По местам, кто не хочет – к сторонке!»

Шумы-шорохи, гром кутерьмы.

«Значит – в „море волнуется“? В повесть,

Завивающуюся жгутом,

Где вступают в черед, не готовясь?

Значит – в жизнь? Значит – в повесть о том,

Как нечаян конец? Об уморе,

Смехе, сутолоке, беготне?

Значит – вправду волнуется море

И стихает, не справясь о дне?»

Это раковины ли гуденье?

Пересуды ли комнат-тихонь?

Со своей ли поссорившись тенью,

Громыхает заслонкой огонь?

Поднимаются вздохи отдушин

И осматриваются – и в плач.

Черным храпом карет перекушен,

В белом облаке скачет лихач.

И невыполотые заносы

На оконный ползут парапет.

За стаканчиками купороса

Ничего не бывало и нет.

1913, 1928

ПИРЫ

Пью горечь тубероз, небес осенних горечь

И в них твоих измен горящую струю.

Пью горечь вечеров, ночей и людных сборищ,

Рыдающей строфы сырую горечь пью.

Исчадья мастерских, мы трезвости не терпим.

Надежному куску объявлена вражда.

Тревожный ветр ночей – тех здравиц виночерпьем,

Которым, может быть, не сбыться никогда.

Наследственность и смерть – застольцы наших трапез.

И тихою зарей – верхи дерев горят —

В сухарнице, как мышь, копается анапест,

И Золушка, спеша, меняет свой наряд.

Полы подметены, на скатерти – ни крошки,

Как детский поцелуй, спокойно дышит стих,

И Золушка бежит – во дни удач на дрожках,

А сдан последний грош, – и на своих двоих.

1913, 1928

ЗИМНЯЯ НОЧЬ

Не поправить дня усильями светилен,

Не поднять теням крещенских покрывал.

На земле зима, и дым огней бессилен

Распрямить дома, полегшие вповал.

Булки фонарей и пышки крыш, и черным

По белу в снегу – косяк особняка:

Это – барский дом, и я в нем гувернером.

Я один – я спать услал ученика.

Никого не ждут. Но – наглухо портьеру.

Тротуар в буграх, крыльцо заметено.

Память, не ершись! Срастись со мной! Уверуй

И уверь меня, что я с тобой – одно.

Снова ты о ней? Но я не тем взволнован.

Кто открыл ей сроки, кто навел на след?

Тот удар – исток всего. До остального,

Милостью ее, теперь мне дела нет.

Тротуар в буграх. Меж снеговых развилин,

Вмерзшие бутылки голых черных льдин.

Булки фонарей, и на трубе, как филин,

Потонувший в перьях, нелюдимый дым.

1913, 1928

ПОВЕРХ БАРЬЕРОВ

1914 – 1916

ПЕТЕРБУРГ

Как в пулю сажают вторую пулю

Или бьют на пари по свечке,

Так этот раскат берегов и улиц

Петром разряжен без осечки.

О, как он велик был! Как сеткой конвульсий

Покрылись железные щеки,

Когда на Петровы глаза навернулись,

Слезя их, заливы в осоке!

И к горлу балтийские волны, как комья

Тоски, подкатили; когда им

Забвенье владело; когда он знакомил

С империей царство, край – с краем.

Нет времени у вдохновенья. Болото,

Земля ли, иль море, иль лужа, —

Мне здесь сновиденье явилось, и счеты

Сведу с ним сейчас же и тут же.

Он тучами был, как делами, завален.

В распоротый пасмурный парус

Ненастья – щетиною ста готовален

Врезалася царская ярость.

В дверях, над Невой, на часах, гайдуками,

Века пожирая, стояли

Шпалеры бессонниц в горячечном гаме

Рубанков, снастей и пищалей.

И знали: не будет приема. Ни мамок,

Ни дядек, ни бар, ни холопей,

Пока у него на чертежный подрамок

Надеты таежные топи.

____________________

Волны толкутся. Мостки для ходьбы.

Облачно. Небо над буем, залитым

Мутью, мешает с точеным графитом

Узких свистков паровые клубы.

Пасмурный день растерял катера.

Снасти крепки, как раскуренный кнастер.

Дегтем и доками пахнет ненастье

И огурцами – баркасов кора.

С мартовской тучи летят паруса

Наоткось, мокрыми хлопьями в слякоть,

Тают в каналах балтийского шлака,

Тлеют по черным следам колеса.

Облачно. Щелкает лодочный блок.

Пристани бьют в ледяные ладоши.

Гулко булыжник обрушивши, лошадь

Глухо въезжает на мокрый песок.

____________________

Чертежный рейсфедер

Всадника медного

От всадника – ветер

Морей унаследовал.

Каналы на прибыли,

Нева прибывает.

Он северным грифелем

Наносит трамваи.

Попробуйте, лягте-ка

Под тучею серой,

Здесь скачут на практике

Поверх барьеров.

И видят окраинцы:

За Нарвской, на Охте,

Туман продирается,

Отодранный ногтем.

Петр машет им шляпою,

И плещет, как прапор,

Пурги расцарапанный,

Надорванный рапорт.

Сограждане, кто это,

И кем на терзанье

Распущены по ветру

Полотнища зданий?

Как план, как ландкарту

На плотном папирусе,

Он город над мартом

Раскинул и выбросил.

____________________

Тучи, как волосы, встали дыбом

Над дымной, бледной Невой.

Кто ты? О, кто ты? Кто бы ты ни был,

Город – вымысел твой.

Улицы рвутся, как мысли, к гавани

Черной рекой манифестов.

Нет, и в могиле глухой и в саване

Ты не нашел себе места.

Волн наводненья не сдержишь сваями.

Речь их, как кисти слепых повитух.

Это ведь бредишь ты, невменяемый,

Быстро бормочешь вслух.

1915

* * *

Не как люди, не еженедельно,

Не всегда, в столетье раза два

Я молил тебя: членораздельно

Повтори творящие слова.

И тебе ж невыносимы смеси

Откровений и людских неволь.

Как же хочешь ты, чтоб я был весел?

С чем бы стал ты есть земную соль?

1915

МЕТЕЛЬ

1

В посаде, куда ни одна нога

Не ступала, лишь ворожеи да вьюги

Ступала нога, в бесноватой округе,

Где и то, как убитые, спят снега, —

Постой, в посаде, куда ни одна

Нога не ступала, лишь ворожеи

Да вьюги ступала нога, до окна

Дохлестнулся обрывок шальной шлеи.

Ни зги не видать, а ведь этот посад

Может быть в городе, в Замоскворечьи,

В Замостьи, и прочая (в полночь забредший

Гость от меня отшатнулся назад).

Послушай, в посаде, куда ни одна

Нога не ступала, одни душегубы,

Твой вестник – осиновый лист, он безгубый,

Без голоса. Вьюга, бледней полотна!

Метался, стучался во все ворота,

Кругом озирался, смерчом с мостовой…

– Не тот это город, и полночь не та,

И ты заблудился, ее вестовой!

Но ты мне шепнул, вестовой, неспроста.

В посаде, куда ни один двуногий…

Я тоже какой-то… я сбился с дороги:

– Не тот это город, и полночь не та.

2

Все в крестиках двери, как в Варфоломееву

Ночь. Распоряженья пурги-заговорщицы:

Заваливай окна и рамы заклеивай,

Там детство рождественской елью топорщится.

Бушует бульваров безлиственных заговор,

Они поклялись извести человечество.

На сборное место, город! За город!

И вьюга дымится, как факел над нечистью.

Пушинки непрошено валятся на руки.

Мне страшно в безлюдьи пороши разнузданной.

Снежинки снуют, как ручные фонарики.

Вы узнаны, ветки! Прохожий, ты узнан!

Дыра полыньи, и мерещится в музыке

Пурги: – Колиньи, мы узнали твой адрес! —

Секиры и крики: – Вы узнаны, узники

Уюта! – и по двери мелом – крест-накрест.

Что лагерем стали, что подняты на ноги

Подонки творенья, метели – сполагоря.

Под праздник отправятся к праотцам правнуки.

Ночь Варфоломеева. За город, за город!

1914, 1928

ВЕСНА

1

Что почек, что клейких заплывших огарков

Налеплено к веткам! Затеплен

Апрель. Возмужалостью тянет из парка,

И реплики леса окрепли.

Лес стянут по горлу петлею пернатых

Гортаней, как буйвол арканом,

И стонет в сетях, как стенает в сонатах

Стальной гладиатор органа.

Поэзия! Греческой губкой в присосках

Будь ты, и меж зелени клейкой

Тебя б положил я на мокрую доску

Зеленой садовой скамейки.

Расти себе пышные брыжи и фижмы,

Вбирай облака и овраги,

А ночью, поэзия, я тебя выжму

Во здравие жадной бумаги.

2

Весна! Не отлучайтесь

Сегодня в город. Стаями

По городу, как чайки,

Льды раскричались, таючи.

Земля, земля волнуется,

И катятся, как волны,

Чернеющие улицы —

Им, ветреницам, холодно.

По ним плывут, как спички,

Сгорая и захлебываясь,

Сады и электрички —

Им, ветреницам, холодно.

От кружки синевы со льдом,

От пены буревестников

Вам дурно станет. Впрочем, дом

Кругом затоплен песнью.

И бросьте размышлять о тех,

Кто выехал рыбачить.

По городу гуляет грех

И ходят слезы падших.

3

Разве только грязь видна вам,

А не скачет таль в глазах?

Не играет по канавам —

Словно в яблоках рысак?

Разве только птицы цедят,

В синем небе щебеча,

Ледяной лимон объеден

Сквозь соломину луча?

Оглянись, и ты увидишь

До зари, весь день, везде,

С головой Москва, как Китеж, —

В светло-голубой воде.

Отчего прозрачны крыши

И хрустальны колера?

Как камыш, кирпич колыша,

Дни несутся в вечера.

Город, как болото, топок,

Струпья снега на счету,

И февраль горит, как хлопок,

Захлебнувшийся в спирту.

Белым пламенем измучив

Зоркость чердаков, в косом

Переплете птиц и сучьев —

Воздух гол и невесом.

В эти дни теряешь имя,

Толпы лиц сшибают с ног.

Знай, твоя подруга с ними,

Но и ты не одинок.

1914

УРАЛ ВПЕРВЫЕ

Без родовспомогательницы, во мраке, без памяти,

На ночь натыкаясь руками, Урала

Твердыня орала и, падая замертво,

В мученьях ослепшая, утро рожала.

Гремя опрокидывались нечаянно задетые

Громады и бронзы массивов каких-то.

Пыхтел пассажирский. И, где-то от этого

Шарахаясь, падали призраки пихты.

Коптивший рассвет был снотворным. Не иначе:

Он им был подсыпан – заводам и горам —

Лесным печником, злоязычным Горынычем,

Как опий попутчику опытным вором.

Очнулись в огне. С горизонта пунцового

На лыжах спускались к лесам азиатцы,

Лизали подошвы и соснам подсовывали

Короны и звали на царство венчаться.

И сосны, повстав и храня иерархию

Мохнатых династов, вступали

На устланный наста оранжевым бархатом

Покров из камки и сусали.

(1916)

ИЮЛЬСКАЯ ГРОЗА

Так приближается удар

За сладким, из-за ширмы лени,

Во всеоружьи мутных чар

Довольства и оцепененья.

Стоит на мертвой точке час

Не оттого ль, что он намечен,

Что желчь моя не разлилась,

Что у меня на месте печень?

Не отсыхает ли язык

У лип, не липнут листья к нёбу ль

В часы, как в лагере грозы

Полнеба топчется поодаль?

И слышно: гам ученья там,

Глухой, лиловый, отдаленный.

И жарко белым облакам

Грудиться, строясь в батальоны.

Весь лагерь мрака на виду.

И, мрак глазами пожирая,

В чаду стоят плетни. В чаду —

Телеги, кадки и сараи.

Как плат белы, забыли грызть

Подсолнухи, забыли сплюнуть,

Их всех поработила высь,

На них дохнувшая, как юность.

Гроза в воротах! на дворе!

Преображаясь и дурея,

Во тьме, в раскатах, в серебре,

Она бежит по галерее.

По лестнице. И на крыльцо.

Ступень, ступень, ступень. – Повязку!

У всех пяти зеркал лицо

Грозы, с себя сорвавшей маску.

1915

ПОСЛЕ ДОЖДЯ

За окнами давка, толпится листва,

И палое небо с дорог не подобрано.

Все стихло. Но что это было сперва!

Теперь разговор уж не тот и по-доброму.

Сначала всё опрометью, вразноряд

Ввалилось в ограду деревья развенчивать,

И попранным парком из ливня – под град,

Потом от сараев – к террасе бревенчатой.

Теперь не надышишься крепью густой.

А то, что у тополя жилы полопались, —

Так воздух садовый, как соды настой,

Шипучкой играет от горечи тополя.

Со стекол балконных, как с бедер и спин

Озябших купальщиц, – ручьями испарина.

Сверкает клубники мороженый клин,

И градинки стелются солью поваренной.

Вот луч, покатясь с паутины, залег

В крапиве, но, кажется, это ненадолго.

И миг недалек, как его уголек

В кустах разожжется и выдует радугу.

1915, 1928

ИМПРОВИЗАЦИЯ

Я клавишей стаю кормил с руки

Под хлопанье крыльев, плеск и клекот.

Я вытянул руки, я встал на носки,

Рукав завернулся, ночь терлась о локоть.

И было темно. И это был пруд

И волны. – И птиц из породы люблю вас,

Казалось, скорей умертвят, чем умрут,

Крикливые, черные, крепкие клювы.

И это был пруд. И было темно.

Пылали кубышки с полуночным дегтем.

И было волною обглодано дно

У лодки. И грызлися птицы о локте.

И ночь полоскалась в гортанях запруд.

Казалось, покамест птенец не накормлен,

И самки скорей умертвят, чем умрут,

Рулады в крикливом, искривленном горле.

1915

НА ПАРОХОДЕ

Был утренник. Сводило челюсти,

И шелест листьев был как бред.

Синее оперенья селезня

Сверкал за Камою рассвет.

Гремели блюда у буфетчика.

Лакей зевал, сочтя судки.

В реке, на высоте подсвечника,

Кишмя кишели светляки.

Они свисали ниткой искристой

С прибрежных улиц. Било три.

Лакей салфеткой тщился выскрести

На бронзу всплывший стеарин.

Седой молвой, ползущей исстари,

Ночной былиной камыша

Под Пермь, на бризе, в быстром бисере

Фонарной ряби Кама шла.

Волной захлебываясь, на волос

От затопленья, за суда

Ныряла и светильней плавала

В лампаде камских вод звезда.

На пароходе пахло кушаньем

И лаком цинковых белил.

По Каме сумрак плыл с подслушанным,

Не пророня ни всплеска, плыл.

Держа в руке бокал, вы суженным

Зрачком следили за игрой

Обмолвок, вившихся за ужином,

Но вас не привлекал их рой.

Вы к былям звали собеседника,

К волне до вас прошедших дней,

Чтобы последнею отцединкой

Последней капли кануть в ней.

Был утренник. Сводило челюсти,

И шелест листьев был как бред.

Синее оперенья селезня

Сверкал за Камою рассвет.

И утро шло кровавой банею,

Как нефть разлившейся зари,

Гасить рожки в кают-компании

И городские фонари.

1916

* * *

Я тоже любил, и дыханье

Бессонницы раннею ранью

Из парка спускалось в овраг, и впотьмах

Выпархивало на архипелаг

Полян, утопавших в лохматом тумане,

В полыни и мяте и перепелах.

И тут тяжелел обожанья размах,

Хмелел, как крыло, обожженное дробью,

И бухался в воздух, и падал в ознобе,

И располагался росой на полях.

А там и рассвет занимался. До двух

Несметного неба мигали богатства,

Но вот петухи начинали пугаться

Потемок и силились скрыть перепуг,

Но в глотках рвались холостые фугасы,

И страх фистулой голосил от потуг,

И гасли стожары, и, как по заказу,

С лицом пучеглазого свечегаса

Показывался на опушке пастух.

Я тоже любил, и она пока еще

Жива, может статься. Время пройдет,

И что-то большое, как осень, однажды

(Не завтра, быть может, так позже когда-нибудь)

Зажжется над жизнью, как зарево, сжалившись

Над чащей. Над глупостью луж, изнывающих

По-жабьи от жажды. Над заячьей дрожью

Лужаек, с ушами ушитых в рогожу

Листвы прошлогодней. Над шумом, похожим

На ложный прибой прожитого. Я тоже

Любил, и я знаю: как мокрые пожни

От века положены году в подножье,

Так каждому сердцу кладется любовью

Знобящая новость миров в изголовье.

Я тоже любил, и она жива еще.

Все так же, катясь в ту начальную рань,

Стоят времена, исчезая за краешком

Мгновенья. Все так же тонка эта грань.

По-прежнему давнее кажется давешним.

По-прежнему, схлынувши с лиц очевидцев,

Безумствует быль, притворяясь незнающей,

Что больше она уж у нас не жилица.

И мыслимо это? Так, значит, и впрямь

Всю жизнь удаляется, а не длится

Любовь, удивленья мгновенная дань?

1917, 1928

МАРБУРГ

Я вздрагивал. Я загорался и гас.

Я трясся. Я сделал сейчас предложенье, —

Но поздно, я сдрейфил, и вот мне – отказ.

Как жаль ее слез! Я святого блаженней.

Я вышел на площадь. Я мог быть сочтен

Вторично родившимся. Каждая малость

Жила и, не ставя меня ни во что,

В прощальном значеньи своем подымалась.

Плитняк раскалялся, и улицы лоб

Был смугл, и на небо глядел исподлобья

Булыжник, и ветер, как лодочник, греб

По липам. И все это были подобья.

Но, как бы то ни было, я избегал

Их взглядов. Я не замечал их приветствий.

Я знать ничего не хотел из богатств.

Я вон вырывался, чтоб не разреветься.

Инстинкт прирожденный, старик-подхалим,

Был невыносим мне. Он крался бок о бок

И думал: «Ребячья зазноба. За ним,

К несчастью, придется присматривать в оба».

«Шагни, и еще раз», – твердил мне инстинкт

И вел меня мудро, как старый схоластик,

Чрез девственный, непроходимый тростник

Нагретых деревьев, сирени и страсти.

«Научишься шагом, а после хоть в бег», —

Твердил он, и новое солнце с зенита

Смотрело, как сызнова учат ходьбе

Туземца планеты на новой планиде.

Одних это все ослепляло. Другим —

Той тьмою казалось, что глаз хоть выколи.

Копались цыплята в кустах георгин,

Сверчки и стрекозы, как часики, тикали.

Плыла черепица, и полдень смотрел,

Не смаргивая, на кровли. А в Марбурге

Кто, громко свища, мастерил самострел,

Кто молча готовился к Троицкой ярмарке.

Желтел, облака пожирая, песок.

Предгрозье играло бровями кустарника.

И небо спекалось, упав на кусок

Кровоостанавливающей арники.

В тот день всю тебя, от гребенок до ног,

Как трагик в провинции драму Шекспирову,

Носил я с собою и знал назубок,

Шатался по городу и репетировал.

Когда я упал пред тобой, охватив

Туман этот, лед этот, эту поверхность

(Как ты хороша!) – этот вихрь духоты…

О чем ты? Опомнись! Пропало… Отвергнут.

____________________

Тут жил Мартин Лютер. Там – братья Гримм.

Когтистые крыши. Деревья. Надгробья.

И все это помнит и тянется к ним.

Все – живо, и все это тоже – подобья.

Нет, я не пойду туда завтра. Отказ —

Полнее прощанья. Все ясно. Мы квиты.

Да и оторвусь ли от газа, от касс?

Что будет со мною, старинные плиты?

Повсюду портпледы разложит туман,

И в обе оконницы вставят по месяцу.

Тоска пассажиркой скользнет по томам

И с книжкою на оттоманке поместится.

Чего же я трушу? Ведь я, как грамматику,

Бессонницу знаю. У нас с ней союз.

Зачем же я, словно прихода лунатика,

Явления мыслей привычных боюсь?

Ведь ночи играть садятся в шахматы

Со мной на лунном паркетном полу,

Акацией пахнет, и окна распахнуты,

И страсть, как свидетель, седеет в углу.

И тополь – король. Я играю с бессонницей.

И ферзь – соловей. Я тянусь к соловью.

И ночь побеждает, фигуры сторонятся,

Я белое утро в лицо узнаю.

1916, 1928

СЕСТРА МОЯ – ЖИЗНЬ

Лето 1917 года

ПОСВЯЩАЕТСЯ ЛЕРМОНТОВУ


Es braust der Wald, am Himmel zieh'n

Des Sturmes Donnerrflüge,

Da mal'ich in die Wetter hin,

O, Mädchen, deine Züge.

Nic. Lenau[2]

ПАМЯТИ ДЕМОНА

Приходил по ночам

В синеве ледника от Тамары,

Парой крыл намечал,

Где гудеть, где кончаться кошмару.

Не рыдал, не сплетал

Оголенных, исхлестанных, в шрамах.

Уцелела плита

За оградой грузинского храма.

Как горбунья дурна,

Под решеткою тень не кривлялась.

У лампады зурна,

Чуть дыша, о княжне не справлялась.

Но сверканье рвалось

В волосах, и, как фосфор, трещали.

И не слышал колосс,

Как седеет Кавказ за печалью.

От окна на аршин,

Пробирая шерстинки бурнуса,

Клялся льдами вершин:

Спи, подруга, лавиной вернуся.

ПРО ЭТИ СТИХИ

На тротуарах истолку

С стеклом и солнцем пополам,

Зимой открою потолку

И дам читать сырым углам.

Задекламирует чердак

С поклоном рамам и зиме,

К карнизам прянет чехарда

Чудачеств, бедствий и замет.

Буран не месяц будет месть,

Концы, начала заметет.

Внезапно вспомню: солнце есть;

Увижу: свет давно не тот.

Галчонком глянет Рождество,

И разгулявшийся денек

Прояснит много из того,

Что мне и милой невдомек.

В кашне, ладонью заслонясь,

Сквозь фортку кликну детворе:

Какое, милые, у нас

Тысячелетье на дворе?

Кто тропку к двери проторил,

К дыре, засыпанной крупой,

Пока я с Байроном курил,

Пока я пил с Эдгаром По?

Пока в Дарьял, как к другу, вхож,

Как в ад, в цейхгауз и в арсенал,

Я жизнь, как Лермонтова дрожь,

Как губы в вермут, окунал.

* * *

Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе

Расшиблась весенним дождем обо всех,

Но люди в брелоках высоко брюзгливы

И вежливо жалят, как змеи в овсе.

У старших на это свои есть резоны.

Бесспорно, бесспорно смешон твой резон,

Что в грозу лиловы глаза и газоны

И пахнет сырой резедой горизонт.

Что в мае, когда поездов расписанье

Камышинской веткой читаешь в купе,

Оно грандиозней святого писанья

И черных от пыли и бурь канапе.

Что только нарвется, разлаявшись, тормоз

На мирных сельчан в захолустном вине,

С матрацев глядят, не моя ли платформа,

И солнце, садясь, соболезнует мне.

И в третий плеснув, уплывает звоночек

Сплошным извиненьем: жалею, не здесь,

Под шторку несет обгорающей ночью

И рушится степь со ступенек к звезде.

Мигая, моргая, но спят где-то сладко,

И фата-морганой любимая спит

Тем часом, как сердце, плеща по площадкам,

Вагонными дверцами сыплет в степи.

ПЛАЧУЩИЙ САД

Ужасный! – Капнет и вслушается,

Все он ли один на свете

Мнет ветку в окне, как кружевце,

Или есть свидетель.

Но давится внятно от тягости

Отеков – земля ноздревая,

И слышно: далеко, как в августе,

Полуночь в полях назревает.

Ни звука. И нет соглядатаев.

В пустынности удостоверясь,

Берется за старое – скатывается

По кровле, за желоб и через.

К губам поднесу и прислушаюсь,

Все я ли один на свете, —

Готовый навзрыд при случае, —

Или есть свидетель.

Но тишь. И листок не шелохнется.

Ни признака зги, кроме жутких

Глотков и плескания в шлепанцах

И вздохов и слез в промежутке.

ДЕВОЧКА

Ночевала тучка золотая

На груди утеса великана.

Из сада, с качелей, с бухты-барахты

Вбегает ветка в трюмо!

Огромная, близкая, с каплей смарагда

На кончике кисти прямой.

Сад застлан, пропал за ее беспорядком,

За бьющей в лицо кутерьмой.

Родная, громадная, с сад, а характером —

Сестра! Второе трюмо!

Но вот эту ветку вносят в рюмке

И ставят к раме трюмо.

Кто это, – гадает, – глаза мне рюмит

Тюремной людской дремой?

* * *

Ты в ветре, веткой пробующем,

Не время ль птицам петь,

Намокшая воробышком

Сиреневая ветвь!

У капель – тяжесть запонок,

И сад слепит, как плес,

Обрызганный, закапанный

Мильоном синих слез.

Моей тоскою вынянчен

И от тебя в шипах,

Он ожил ночью нынешней,

Забормотал, запах.

Всю ночь в окошко торкался,

И ставень дребезжал.

Вдруг дух сырой прогорклости

По платью пробежал.

Разбужен чудным перечнем

Тех прозвищ и времен,

Обводит день теперешний

Глазами анемон.

ИЗ СУЕВЕРЬЯ

Коробка с красным померанцем —

Моя каморка.

О, не об номера ж мараться,

По гроб, до морга!

Я поселился здесь вторично

Из суеверья.

Обоев цвет, как дуб, коричнев,

И – пенье двери.

Из рук не выпускал защелки,

Ты вырывалась,

И чуб касался чудной челки

И губы – фиалок.

О неженка, во имя прежних

И в этот раз твой

Наряд щебечет, как подснежник

Апрелю: «Здравствуй!»

Грех думать – ты не из весталок:

Вошла со стулом,

Как с полки, жизнь мою достала

И пыль обдула.

НЕ ТРОГАТЬ

«Не трогать, свеже выкрашен», —

Душа не береглась,

И память – в пятнах икр и щек,

И рук, и губ, и глаз.

Я больше всех удач и бед

За то тебя любил,

Что пожелтелый белый свет

С тобой – белей белил.

И мгла моя, мой друг, божусь,

Он станет как-нибудь

Белей, чем бред, чем абажур,

Чем белый бинт на лбу!

* * *

Ты так играла эту роль!

Я забывал, что сам – суфлер!

Что будешь петь и во второй,

Кто б первой ни совлек.

Вдоль облаков шла лодка. Вдоль

Лугами кошеных кормов.

Ты так играла эту роль,

Как лепет шлюз – кормой!

И, низко рея на руле

Касаткой об одном крыле,

Ты так! – ты лучше всех ролей

Играла эту роль!

* * *

Душистою веткою машучи,

Впивая впотьмах это благо,

Бежала на чашечку с чашечки

Грозой одуренная влага.

На чашечку с чашечки скатываясь,

Скользнула по двум, – и в обеих

Огромною каплей агатовою

Повисла, сверкает, робеет.

Пусть ветер, по таволге веющий,

Ту капельку мучит и плющит.

Цела, не дробится, – их две еще

Целующихся и пьющих.

Смеются и вырваться силятся

И выпрямиться, как прежде,

Да капле из рылец не вылиться,

И не разлучатся, хоть режьте.

ОПРЕДЕЛЕНИЕ ПОЭЗИИ

Это – круто налившийся свист,

Это – щелканье сдавленных льдинок,

Это – ночь, леденящая лист,

Это – двух соловьев поединок.

Это – сладкий заглохший горох,

Это – слезы вселенной в лопатках,

Это – с пультов и с флейт – Фигаро

Низвергается градом на грядку.

Все, что ночи так важно сыскать

На глубоких купаленных доньях,

И звезду донести до садка

На трепещущих мокрых ладонях.

Площе досок в воде – духота.

Небосвод завалился ольхою.

Этим звездам к лицу б хохотать,

Ан вселенная – место глухое.

ЗАМЕСТИТЕЛЬНИЦА

Я живу с твоей карточкой, с той, что хохочет,

У которой суставы в запястьях хрустят,

Той, что пальцы ломает и бросить не хочет,

У которой гостят и гостят и грустят.

Что от треска колод, от бравады Ракочи,

От стекляшек в гостиной, от стекла и гостей

По пианино в огне пробежится и вскочит

От розеток, костяшек, и роз, и костей.

Чтоб прическу ослабив, и чайный и шалый,

Зачаженный бутон заколов за кушак,

Провальсировать к славе, шутя, полушалок

Закусивши как муку, и еле дыша.

Чтобы, комкая корку рукой, мандарина

Холодящие дольки глотать, торопясь

В опоясанный люстрой, позади, за гардиной,

Зал, испариной вальса запахший опять.

СТЕПЬ

Как были те выходы в тишь хороши!

Безбрежная степь, как марина,

Вздыхает ковыль, шуршат мураши

И плавает плач комариный.

Стога с облаками построились в цепь

И гаснут, вулкан на вулкане.

Примолкла и взмокла безбрежная степь,

Колеблет, относит, толкает.

Туман отовсюду нас морем обстиг,

В волчцах волочась за чулками,

И чудно нам степью, как взморьем, брести —

Колеблет, относит, толкает.

Не стог ли в тумане? Кто поймет?

Не наш ли омет? Доходим. – Он.

Нашли! Он самый и есть. – Омет,

Туман и степь с четырех сторон.

И Млечный Путь стороной ведет

На Керчь, как шлях, скотом пропылен.

Зайти за хаты, и дух займет:

Открыт, открыт с четырех сторон.

Туман снотворен, ковыль как мед.

Ковыль всем Млечным Путем рассорён.

Туман разойдется, и ночь обоймет

Омет и степь с четырех сторон.

Тенистая полночь стоит у пути,

На шлях навалилась звездами,

И через дорогу за тын перейти

Нельзя, не топча мирозданья.

Когда еще звезды так низко росли

И полночь в бурьян окунало,

Пылал и пугался намокший муслин,

Льнул, жался и жаждал финала?

Пусть степь нас рассудит и ночь разрешит.

Когда, когда не: – В Начале

Плыл Плач Комариный, Ползли Мураши,

Волчцы по Чулкам Торчали?

Закрой их, любимая! Запорошит!

Вся степь как до грехопаденья:

Вся – миром объята, вся – как парашют,

Вся – дыбящееся виденье!

ДУШНЫЙ РАССВЕТ

Все утро голубь ворковал

У вас в окне.

На желобах,

Как рукава сырых рубах,

Мертвели ветки.

Накрапывало. Налегке

Шли пыльным рынком тучи,

Тоску на рыночном лотке,

Боюсь, мою

Баюча.

Я умолял их перестать.

Казалось, – перестанут.

Рассвет был сер, как спор в кустах,

Как говор арестантов.

Я умолял приблизить час,

Когда за окнами у вас

Нагорным ледником

Бушует умывальный таз

И песни колотой куски,

Жар наспанной щеки и лоб

В стекло горячее, как лед,

На подзеркальник льет.

Но высь за говором под стяг

Идущих туч

Не слышала мольбы

В запорошенной тишине,

Намокшей, как шинель,

Как пыльный отзвук молотьбы,

Как громкий спор в кустах.

Я их просил —

Не мучьте!

Не спится.

Но – моросило, и топчась

Шли пыльным рынком тучи,

Как рекруты, за хутор, поутру.

Брели не час, не век,

Как пленные австрийцы,

Как тихий хрип.

Как хрип:

«Испить,

Сестрица».

ВОРОБЬЕВЫ ГОРЫ

Грудь под поцелуи, как под рукомойник!

Ведь не век, не сряду лето бьет ключом.

Ведь не ночь за ночью низкий рев гармоник

Подымаем с пыли, топчем и влечем.

Я слыхал про старость. Страшны прорицанья!

Рук к звездам не вскинет ни один бурун.

Говорят – не веришь. На лугах лица нет,

У прудов нет сердца, Бога нет в бору.

Расколышь же душу! Всю сегодня выпень.

Это полдень мира. Где глаза твои?

Видишь, в высях мысли сбились в белый кипень

Дятлов, туч и шишек, жара и хвои.

Здесь пресеклись рельсы городских трамваев.

Дальше служат сосны. Дальше им нельзя.

Дальше – воскресенье. Ветки отрывая,

Разбежится просек, по траве скользя.

Просевая полдень. Тройцын день, гулянье,

Просит роща верить: мир всегда таков.

Так задуман чащей, так внушен поляне,

Так на нас, на ситцы пролит с облаков.

КАК У НИХ

Лицо лазури пышет над лицом

Недышащей любимицы реки.

Подымется, шелохнется ли сом, —

Оглушены. Не слышат. Далеки.

Очам в снопах, как кровлям, тяжело.

Как угли, блещут оба очага.

Лицо лазури пышет над челом

Недышащей подруги в бочагах,

Недышащей питомицы осок.

То ветер смех люцерны вдоль высот,

Как поцелуй воздушный, пронесет,

То княженикой с топи угощен,

Ползет, и губы пачкает хвощом

И треплет речку веткой по щеке,

То киснет и хмелеет в тростнике.

У окуня ли екнут плавники, —

Бездонный день – огромен и пунцов.

Поднос Шелони – черен и свинцов.

Не свесть концов и не поднять руки…

Лицо лазури пышет над лицом

Недышащей любимицы реки.

* * *

Мой друг, ты спросишь, кто велит,

Чтоб жглась юродивого речь?

Давай ронять слова,

Как сад – янтарь и цедру,

Рассеянно и щедро,

Едва, едва, едва.

Не надо толковать,

Зачем так церемонно

Мареной и лимоном

Обрызнута листва.

Кто иглы заслезил

И хлынул через жерди

На ноты, к этажерке

Сквозь шлюзы жалюзи.

Кто коврик за дверьми

Рябиной иссурьмил,

Рядном сквозных, красивых,

Трепещущих курсивов.

Ты спросишь, кто велит,

Чтоб август был велик,

Кому ничто не мелко,

Кто погружен в отделку

Кленового листа

И с дней Экклезиаста

Не покидал поста

За теской алебастра?

Ты спросишь, кто велит,

Чтоб губы астр и далий

Сентябрьские страдали?

Чтоб мелкий лист ракит

С седых кариатид

Слетал на сырость плит

Осенних госпиталей?

Ты спросишь, кто велит?

– Всесильный бог деталей,

Всесильный бог любви,

Ягайлов и Ядвиг.

Не знаю, решена ль

Загадка зги загробной,

Но жизнь, как тишина

Осенняя, – подробна.

* * *

Любимая – жуть! Когда любит поэт,

Влюбляется бог неприкаянный.

И хаос опять выползает на свет,

Как во времена ископаемых.

Глаза ему тонны туманов слезят.

Он застлан. Он кажется мамонтом.

Он вышел из моды. Он знает – нельзя:

Прошли времена и – безграмотно.

Он видит, как свадьбы справляют вокруг.

Как спаивают, просыпаются.

Как общелягушечью эту икру

Зовут, обрядив ее, – паюсной.

Как жизнь, как жемчужную шутку Ватто,

Умеют обнять табакеркою.

И мстят ему, может быть, только за то,

Что там, где кривят и коверкают,

Где лжет и кадит, ухмыляясь, комфорт

И трутнями трутся и ползают,

Он вашу сестру, как вакханку с амфор,

Подымет с земли и использует.

И таянье Андов вольет в поцелуй,

И утро в степи, под владычеством

Пылящихся звезд, когда ночь по селу

Белеющим блеяньем тычется.

И всем, чем дышалось оврагам века,

Всей тьмой ботанической ризницы

Пахнёт по тифозной тоске тюфяка,

И хаосом зарослей брызнется.

ПОСЛЕСЛОВЬЕ

Нет, не я вам печаль причинил.

Я не стоил забвения родины.

Это солнце горело на каплях чернил,

Как в кистях запыленной смородины.

И в крови моих мыслей и писем

Завелась кошениль.

Этот пурпур червца от меня независим.

Нет, не я вам печаль причинил.

Это вечер из пыли лепился и, пышучи,

Целовал вас, задохшися в охре, пыльцой.

Это тени вам щупали пульс. Это, вышедши

За плетень, вы полям подставляли лицо

И пылали, плывя по олифе калиток,

Полумраком, золою и маком залитых.

Это – круглое лето, горев в ярлыках

По прудам, как багаж солнцепеком

заляпанных,

Сургучом опечатало грудь бурлака

И сожгло ваши платья и шляпы.

Это ваши ресницы слипались от яркости,

Это диск одичалый, рога истесав

Об ограды, бодаясь, крушил палисад.

Это – запад, карбункулом вам в волоса

Залетев и гудя, угасал в полчаса,

Осыпая багрянец с малины и бархатцев.

Нет, не я, это – вы, это ваша краса.

ТЕМЫ И ВАРИАЦИИ

1916 – 1921

МАРГАРИТА

Разрывая кусты на себе, как силок,

Маргаритиных стиснутых губ лиловей,

Горячей, чем глазной Маргаритин белок,

Бился, щелкал, царил и сиял соловей.

Он как запах от трав исходил. Он как ртуть

Очумелых дождей меж черемух висел.

Он кору одурял. Задыхаясь, ко рту

Подступал. Оставался висеть на косе.

И, когда изумленной рукой проводя

По глазам, Маргарита влеклась к серебру,

То казалось, под каской ветвей и дождя,

Повалилась без сил амазонка в бору.

И затылок с рукою в руке у него,

А другую назад заломила, где лег,

Где застрял, где повис ее шлем теневой,

Разрывая кусты на себе, как силок.

МЕФИСТОФЕЛЬ

Из массы пыли за заставы

По воскресеньям высыпали,

Меж тем как, дома не застав их,

Ломились ливни в окна спален.

Велось у всех, чтоб за обедом

Хотя б на третье дождь был подан,

Меж тем как вихрь – велосипедом

Летал по комнатным комодам.

Меж тем как там до потолков их

Взлетали шелковые шторы,

Расталкивали бестолковых

Пруды, природа и просторы.

Длиннейшим поездом линеек

Позднее стягивались к валу,

Где тень, пугавшая коней их,

Ежевечерне оживала.

В чулках как кровь, при паре бантов,

По залитой зарей дороге,

Упав, как лямки с барабана,

Пылили дьяволовы ноги.

Казалось, захлестав из низкой

Листвы струей высокомерья,

Снесла б весь мир надменность диска

И терпит только эти перья.

Считая ехавших, как вехи,

Едва прикладываясь к шляпе,

Он шел, откидываясь в смехе,

Шагал, приятеля облапя.

1919

ШЕКСПИР

Извозчичий двор и встающий из вод

В уступах – преступный и пасмурный Тауэр,

И звонкость подков, и простуженный звон

Вестминстера, глыбы, закутанной в траур.

И тесные улицы; стены, как хмель,

Копящие сырость в разросшихся бревнах,

Угрюмых, как копоть, и бражных, как эль,

Как Лондон, холодных, как поступь, неровных.

Спиралями, мешкотно падает снег,

Уже запирали, когда он, обрюзгший,

Как сползший набрюшник, пошел в полусне

Валить, засыпая уснувшую пустошь.

Оконце и зерна лиловой слюды

В свинцовых ободьях. – «Смотря по погоде.

А впрочем… А впрочем, соснем на свободе.

А впрочем – на бочку! Цирюльник, воды!»

И, бреясь, гогочет, держась за бока,

Словам остряка, не уставшего с пира

Цедить сквозь приросший мундштук чубука

Убийственный вздор.

А меж тем у Шекспира

Острить пропадает охота. Сонет,

Написанный ночью с огнем, без помарок,

За тем вон столом, где подкисший ранет

Ныряет, обнявшись с клешнею омара,

Сонет говорит ему:

«Я признаю

Способности ваши, но, гений и мастер,

Сдается ль, как вам, и тому, на краю

Бочонка, с намыленной мордой, что мастью

Весь в молнию я, то есть выше по касте,

Чем люди, – короче, что я обдаю

Огнем, как на нюх мой, зловоньем ваш кнастер?

Простите, отец мой, за мой скептицизм

Сыновний, но, сэр, но, милорд, мы – в трактире.

Что мне в вашем круге? Что ваши птенцы

Пред плещущей чернью? Мне хочется шири!

Прочтите вот этому. Сэр, почему ж?

Во имя всех гильдий и биллей! Пять ярдов —

И вы с ним в бильярдной, и там – не пойму,

Чем вам не успех популярность в бильярдной?»

– Ему?! Ты сбесился? – И кличет слугу,

И, нервно играя малаговой веткой,

Считает: полпинты, французский рагу —

И в дверь, запустя в привиденье салфеткой.

1919

ТЕМА

Скала и шторм. Скала и плащ и шляпа.

Скала и – Пушкин. Тот, кто и сейчас,

Закрыв глаза, стоит и видит в сфинксе

Не нашу дичь: не домыслы в тупик

Поставленного грека, не загадку,

Но предка: плоскогубого хамита,

Как оспу, перенесшего пески,

Изрытого, как оспою, пустыней,

И больше ничего. Скала и шторм.

В осатаненьи льющееся пиво

С усов обрывов, мысов, скал и кос,

Мелей и миль. И гул, и полыханье

Окаченной луной, как из лохани,

Пучины. Шум и чад и шторм взасос.

Светло как днем. Их освещает пена.

От этой точки глаз нельзя отвлечь.

Прибой на сфинкса не жалеет свеч

И заменяет свежими мгновенно.

Скала и шторм. Скала и плащ и шляпа.

На сфинксовых губах – соленый вкус

Туманностей. Песок кругом заляпан

Сырыми поцелуями медуз.

Он чешуи не знает на сиренах,

И может ли поверить в рыбий хвост

Тот, кто хоть раз с их чашечек коленных

Пил бившийся как об лед отблеск звезд?

Скала и шторм и – скрытый ото всех

Нескромных – самый странный, самый тихий,

Играющий с эпохи Псамметиха

Углами скул пустыни детский смех…

* * *

Мчались звезды. В море мылись мысы.

Слепла соль. И слезы высыхали.

Были темны спальни. Мчались мысли,

И прислушивался сфинкс к Сахаре.

Плыли свечи. И казалось, стынет

Кровь колосса. Заплывали губы

Голубой улыбкою пустыни.

В час отлива ночь пошла на убыль.

Море тронул ветерок с Марокко.

Шел самум. Храпел в снегах Архангельск.

Плыли свечи. Черновик «Пророка»

Просыхал, и брезжил день на Ганге.

* * *

Мне в сумерки ты все – пансионеркою,

Все – школьницей. Зима. Закат лесничим

В лесу часов. Лежу и жду, чтоб смерклося.

И вот – айда! Аукаемся, кличем.

А ночь, а ночь! Да это ж ад, дом ужасов!

Проведай ты, тебя б сюда пригнало!

Она – твой шаг, твой брак, твое замужество,

И тяжелей дознаний трибунала.

Ты помнишь жизнь? Ты помнишь, стаей

горлинок

Летели хлопья грудью против гула.

Их вихрь крутил, кутя, валясь прожорливо

С лотков на снег, их до панелей гнуло!

Перебегала ты! Ведь он подсовывал

Ковром под нас салазки и кристаллы!

Ведь жизнь, как кровь, до облака пунцового

Пожаром вьюги озарясь, хлестала!

Движенье помнишь? Помнишь время? Лавочниц?

Палатки? Давку? За разменом денег

Холодных, звонких, – помнишь, помнишь давешних

Колоколов предпраздничных гуденье?

Увы, любовь! Да, это надо высказать!

Чем заменить тебя? Жирами? Бромом?

Как конский глаз, с подушек, жаркий, искоса

Гляжу, страшась бессонницы огромной.

Мне в сумерки ты будто все с экзамена,

Все – с выпуска. Чижи, мигрень, учебник.

Но по ночам! Как просят пить, как пламенны

Глаза капсюль и пузырьков лечебных!

1918 – 1919

* * *

Так начинают. Года в два

От мамки рвутся в тьму мелодий,

Щебечут, свищут, – а слова

Являются о третьем годе.

Так начинают понимать.

И в шуме пущенной турбины

Мерещится, что мать – не мать.

Что ты – не ты, что дом – чужбина.

Что делать страшной красоте

Присевшей на скамью сирени,

Когда и впрямь не красть детей?

Так возникают подозренья.

Так зреют страхи. Как он даст

Звезде превысить досяганье,

Когда он Фауст, когда – фантаст?

Так начинаются цыгане.

Так открываются, паря

Поверх плетней, где быть домам бы,

Внезапные, как вздох, моря.

Так будут начинаться ямбы.

Так ночи летние, ничком

Упав в овсы с мольбой: исполнься,

Грозят заре твоим зрачком,

Так затевают ссоры с солнцем.

Так начинают жить стихом.

1921

* * *

Нас мало. Нас может быть трое

Донецких, горючих и адских

Под серой бегущей корою

Дождей, облаков и солдатских

Советов, стихов и дискуссий

О транспорте и об искусстве.

Мы были людьми. Мы эпохи.

Нас сбило, и мчит в караване,

Как тундру под тендера вздохи

И поршней и шпал порыванье.

Слетимся, ворвемся и тронем,

Закружимся вихрем вороньим,

И – мимо! – Вы поздно поймете.

Так, утром ударивши в ворох

Соломы – с момент на намете, —

Ветр вечен затем в разговорах

Идущего бурно собранья

Деревьев над кровельной дранью.

1921

В ЛЕСУ

Луга мутило жаром лиловатым,

В лесу клубился кафедральный мрак.

Что оставалось в мире целовать им?

Он весь был их, как воск на пальцах мяк.

Есть сон такой, – не спишь, а только снится,

Что жаждешь сна; что дремлет человек,

Которому сквозь сон палит ресницы

Два черных солнца, бьющих из-под век.

Текли лучи. Текли жуки с отливом,

Стекло стрекоз сновало по щекам.

Был полон лес мерцаньем кропотливым,

Как под щипцами у часовщика.

Казалось, он уснул под стук цифири,

Меж тем как выше, в терпком янтаре,

Испытаннейшие часы в эфире

Переставляют, сверив по жаре.

Их переводят, сотрясают иглы

И сеют тень, и мают, и сверлят

Мачтовый мрак, который ввысь воздвигло,

В истому дня, на синий циферблат.

Казалось, древность счастья облетает.

Казалось, лес закатом снов объят.

Счастливые часов не наблюдают,

Но те, вдвоем, казалось, только спят.

1917

СПАССКОЕ

Незабвенный сентябрь осыпается в Спасском.

Не сегодня ли с дачи съезжать вам пора?

За плетнем перекликнулось эхо с подпаском

И в лесу различило удар топора.

Этой ночью за парком знобило трясину.

Только солнце взошло, и опять – наутек.

Колокольчик не пьет костоломных росинок,

На березах несмытый лиловый отек.

Лес хандрит. И ему захотелось на отдых,

Под снега, в непробудную спячку берлог.

Да и то, меж стволов, в почерневших обводах

Парк зияет в столбцах, как сплошной некролог.

Березняк перестал ли линять и пятнаться,

Водянистую сень потуплять и редеть?

Этот – ропщет еще, и опять вам – пятнадцать,

И опять, – о, дитя, о, куда нам их деть?

Их так много уже, что не все ж – куролесить.

Их – что птиц по кустам, что грибов за межой.

Ими свой кругозор уж случалось завесить,

Их туманом случалось застлать и чужой.

В ночь кончины от тифа сгорающий комик

Слышит гул: гомерический хохот райка.

Нынче в Спасском с дороги бревенчатый домик

Видит, галлюцинируя, та же тоска.

1918

* * *

Весна, я с улицы, где тополь удивлен,

Где даль пугается, где дом упасть боится,

Где воздух синь, как узелок с бельем

У выписавшегося из больницы.

Где вечер пуст, как прерванный рассказ,

Оставленный звездой без продолженья

К недоуменью тысяч шумных глаз,

Бездонных и лишенных выраженья.

1918

СОН В ЛЕТНЮЮ НОЧЬ

Крупный разговор. Еще не запирали,

Вдруг как: моментально вон отсюда! —

Сбитая прическа, туча препирательств

И сплошной поток шопеновских этюдов.

Вряд ли, гений, ты распределяешь кету

В белом доме против кооператива,

Что хвосты луны стоят до края света

Чередой ночных садов без перерыва.

1918

* * *

Я вишу на пере у Творца

Крупной каплей лилового лоска.

Под домами – загадки канав.

Шибко воздух ли соткой и коксом

По вокзалам дышал и зажегся,

Но едва лишь зарю доконав,

Снова розова ночь, как она,

И забор поражен парадоксом.

И бормочет: прерви до утра

Этих сохлых белил колебанье.

Грунт убит и червив до нутра,

Эхо чутко, как шар в кегельбане.

Вешний ветер, шевьот и грязца,

И гвоздильных застав отголоски,

И на утренней терке торца

От зари, как от хренной полоски,

Проступают отчетливо слезки.

Я креплюсь на пере у Творца

Терпкой каплей густого свинца.

1922

ПОЭЗИЯ

Поэзия, я буду клясться

Тобой и кончу, прохрипев:

Ты не осанна сладкогласца,

Ты – лето с местом в третьем классе,

Ты – пригород, а не припев.

Ты – душная, как май, Ямская,

Шевардина ночной редут,

Где тучи стоны испускают

И врозь по роспуске идут.

И в рельсовом витье двояся, —

Предместье, а не перепев —

Ползут с вокзалов восвояси

Не с песней, а оторопев.

Отростки ливня грязнут в гроздьях

И долго, долго, до зари

Кропают с кровель свой акростих,

Пуская в рифму пузыри.

Поэзия, когда под краном

Пустой, как цинк ведра, трюизм,

То и тогда струя сохранна,

Тетрадь подставлена, – струись!

1922

* * *

С тех дней стал над недрами парка сдвигаться

Суровый, листву леденивший октябрь.

Зарями ковался конец навигации,

Спирало гортань и ломило в локтях.

Не стало туманов. Забыли про пасмурность.

Часами смеркалось. Сквозь все вечера

Открылся, в жару, в лихорадке и насморке,

Больной горизонт – и дворцы озирал.

И стынула кровь. Но, казалось, не стынут

Пруды, и – казалось, с последних погод

Не движутся дни, и казалося – вынут

Из мира прозрачный, как звук, небосвод.

И стало видать так далеко, так трудно

Дышать, и так больно глядеть, и такой

Покой разлился, и настолько безлюдный,

Настолько беспамятно звонкий покой!

1916

* * *

Потели стекла двери на балкон.

Их заслонял заметно зимний фикус.

Сиял графин. С недопитым глотком

Вставали вы, веселая навыказ, —

Смеркалась даль, – спокойная на вид, —

И дуло в щели, – праведница ликом, —

И день сгорал, давно остановив

Часы и кровь, в мучительно великом

Просторе долго, без конца горев

На остриях скворешниц и дерев,

В осколках тонких ледяных пластинок,

По пустырям и на ковре в гостиной.

1916

* * *

Весна была просто тобой,

И лето – с грехом пополам.

Но осень, но этот позор голубой

Обоев, и войлок, и хлам!

Разбитую клячу ведут на махан,

И ноздри с коротким дыханьем.

Заслушались мокрой ромашки и мха,

А то и конины в духане.

В прозрачность заплаканных дней целиком

Губами и глаз полыханьем

Впиваешься, как в помутнелый флакон

С невыдохшимися духами.

Не спорить, а спать. Не оспаривать,

А спать. Не распахивать наспех

Окна, где в беспамятных заревах

Июль, разгораясь, как яспис,

Расплавливал стекла и спаривал

Тех самых пунцовых стрекоз,

Которые нынче на брачных

Брусах – мертвей и прозрачней

Осыпавшихся папирос.

Как в сумерки сонно и зябко

Окошко! Сухой купорос.

На донышке склянки – козявка

И гильзы задохшихся ос.

Как с севера дует! Как щупло

Нахохлилась стужа! О вихрь,

Общупай все глуби и дупла,

Найди мою песню в живых!

1917

* * *

Здесь прошелся загадки таинственный ноготь.

– Поздно, высплюсь, чуть свет перечту и пойму.

А пока не разбудят, любимую трогать

Так, как мне, не дано никому.

Как я трогал тебя! Даже губ моих медью

Трогал так, как трагедией трогают зал.

Поцелуй был как лето. Он медлил и медлил,

Лишь потом разражалась гроза.

Пил, как птицы. Тянул до потери сознанья.

Звезды долго горлом текут в пищевод,

Соловьи же заводят глаза с содроганьем,

Осушая по капле ночной небосвод.

1918

СТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ

1922 – 1931

БОРИСУ ПИЛЬНЯКУ

Иль я не знаю, что, в потемки тычась,

Вовек не вышла б к свету темнота,

Иль я – урод, и счастье сотен тысяч

Не ближе мне пустого счастья ста?

И разве я не мерюсь пятилеткой,

Не падаю, не подымаюсь с ней?

Но как мне быть с моей грудною клеткой

И с тем, что всякой косности косней?

Напрасно в дни великого совета,

Где высшей страсти отданы места,

Оставлена вакансия поэта:

Она опасна, если не пуста.

1931

АННЕ АХМАТОВОЙ

Мне кажется, я подберу слова,

Похожие на вашу первозданность.

А ошибусь – мне это трын-трава,

Я все равно с ошибкой не расстанусь.

Я слышу мокрых кровель говорок,

Торцовых плит заглохшие эклоги.

Какой-то город, явный с первых строк,

Растет и отдается в каждом слоге.

Кругом весна, но за город нельзя.

Еще строга заказчица скупая.

Глаза шитьем за лампою слезя,

Горит заря, спины не разгибая.

Вдыхая дали ладожскую гладь,

Спешит к воде, смиряя сил упадок.

С таких гулянок ничего не взять.

Каналы пахнут затхлостью укладок.

По ним ныряет, как пустой орех,

Горячий ветер и колышет веки

Ветвей, и звезд, и фонарей, и вех,

И с моста вдаль глядящей белошвейки.

Бывает глаз по-разному остер,

По-разному бывает образ точен.

Но самой страшной крепости раствор —

Ночная даль под взглядом белой ночи.

Таким я вижу облик ваш и взгляд.

Он мне внушен не тем столбом из соли,

Которым вы пять лет тому назад

Испуг оглядки к рифме прикололи,

Но, исходив от ваших первых книг,

Где крепли прозы пристальной крупицы,

Он и во всех, как искры проводник,

Событья былью заставляет биться.

1929

ОТПЛЫТИЕ

Слышен лепет соли каплющей.

Гул колес едва показан.

Тихо взявши гавань за плечи,

Мы отходим за пакгаузы.

Плеск и плеск, и плеск без отзыва.

Разбегаясь со стенаньем,

Вспыхивает бледно-розовая

Моря ширь берестяная.

Треск и хруст скелетов раковых,

И шипит, горя, берёста.

Ширь растет, и море вздрагивает

От ее прироста.

Берега уходят ельничком, —

Он невзрачен и тщедушен.

Море, сумрачно бездельничая,

Смотрит сверху на идущих.

С моря еще по морошку

Ходит и ходит лесками,

Грохнув и борт огороша,

Ширящееся плесканье.

Виден еще, еще виден

Берег, еще не без пятен

Путь, – но уже необыден

И, как беда, необъятен.

Страшным полуоборотом,

Сразу меняясь во взоре,

Мачты въезжают в ворота

Настежь открытого моря.

Вот оно! И, в предвкушенье

Сладко бушующих новшеств,

Камнем в пучину крушений

Падает чайка, как ковшик.

1922

Финский залив

МЕЙЕРХОЛЬДАМ

Желоба коридоров иссякли.

Гул отхлынул и сплыл, и заглох.

У окна, опоздавши к спектаклю,

Вяжет вьюга из хлопьев чулок.

Рытым ходом за сценой залягте,

И, обуглясь у всех на виду,

Как дурак, я зайду к вам в антракте,

И смешаюсь, и слов не найду.

Я увижу деревья и крыши.

Вихрем кинутся мушки во тьму.

По замашкам зимы замухрышки

Я игру в кошки-мышки пойму.

Я скажу, что от этих ужимок

Еле цел я остался внизу,

Что пакет развязался и вымок

И что я вам другой привезу.

Что от чувств на земле нет отбою,

Что в руках моих – плеск из фойе,

Что из этих признаний – любое

Вам обоим, а лучшее – ей.

Я люблю ваш нескладный развалец,

Жадной проседи взбитую прядь.

Если даже вы в это выгрались,

Ваша правда, так надо играть.

Так играл пред землей молодою

Одаренный один режиссер,

Что носился как дух над водою

И ребро сокрушенное тер.

И, протискавшись в мир из-за дисков

Наобум размещенных светил,

За дрожащую руку артистку

На дебют роковой выводил.

Той же пьесою неповторимой,

Точно запахом краски дыша,

Вы всего себя стерли для грима.

Имя этому гриму – душа.

1928

БАЛЬЗАК

Париж в златых тельцах, в дельцах,

В дождях, как мщенье, долгожданных.

По улицам летит пыльца.

Разгневанно цветут каштаны.

Жара покрыла лошадей

И щелканье бичей глазурью

И, как горох на решете,

Дрожит в оконной амбразуре.

Беспечно мчатся тильбюри.

Своя довлеет злоба дневи.

До завтрашней ли им зари?

Разгневанно цветут деревья.

А их заложник и должник,

Куда он скрылся? Ах, алхимик!

Он, как над книгами, поник

Над переулками глухими.

Почти как тополь, лопоух,

Он смотрит вниз, как в заповедник,

И ткет Парижу, как паук,

Заупокойную обедню.

Его бессонные зенки

Устроены, как веретена.

Он вьет, как нитку из пеньки,

Историю сего притона.

Чтоб выкупиться из ярма

Ужасного заимодавца,

Он должен сгинуть задарма

И дать всей нитке размотаться.

Зачем же было брать в кредит

Париж с его толпой и биржей,

И поле, и в тени ракит

Непринужденность сельских пиршеств?

Он грезит волей, как лакей,

Как пенсией – старик бухгалтер,

А весу в этом кулаке,

Что в каменщиковой кувалде.

Когда, когда ж, утерши пот

И сушь кофейную отвеяв,

Он оградится от забот

Шестой главою от Матфея?

1927

* * *

Рослый стрелок, осторожный охотник,

Призрак с ружьем на разливе души!

Не добирай меня сотым до сотни,

Чувству на корм по частям не кроши.

Дай мне подняться над смертью позорной.

С ночи одень меня в тальник и лед.

Утром спугни с мочежины озерной.

Целься, все кончено! Бей меня влет.

За высоту ж этой звонкой разлуки,

О, пренебрегнутые мои,

Благодарю и целую вас, руки

Родины, робости, дружбы, семьи.

1928

ЛАНДЫШИ

С утра жара. Но отведи

Кусты, и грузный полдень разом

Всей массой хряснет позади,

Обламываясь под алмазом.

Он рухнет в ребрах и лучах,

В разгранке зайчиков дрожащих,

Как наземь с потного плеча

Опущенный стекольный ящик.

Укрывшись ночью навесной,

Здесь белизна сурьмится углем.

Непревзойденной новизной

Весна здесь сказочна, как Углич.

Жары нещадная резня

Сюда не сунется с опушки.

И вот ты входишь в березняк,

Вы всматриваетесь друг в дружку.

Но ты уже предупрежден.

Вас кто-то наблюдает снизу:

Сырой овраг сухим дождем

Росистых ландышей унизан.

Он отделился и привстал,

Кистями капелек повисши,

На палец, на два от листа,

На полтора – от корневища.

Шурша неслышно, как парча,

Льнут лайкою его початки,

Весь сумрак рощи сообща

Их разбирает на перчатки.

1927

БРЮСОВУ

Я поздравляю вас, как я отца

Поздравил бы при той же обстановке.

Жаль, что в Большом театре под сердца

Не станут стлать, как под ноги, циновки.

Жаль, что на свете принято скрести

У входа в жизнь одни подошвы: жалко,

Что прошлое смеется и грустит,

А злоба дня размахивает палкой.

Вас чествуют. Чуть-чуть страшит обряд,

Где вас, как вещь, со всех сторон покажут

И золото судьбы посеребрят,

И, может, серебрить в ответ обяжут.

Что мне сказать? Что Брюсова горька

Широко разбежавшаяся участь?

Что ум черствеет в царстве дурака?

Что не безделка – улыбаться, мучась?

Что сонному гражданскому стиху

Вы первый настежь в город дверь открыли?

Что ветер смел с гражданства шелуху

И мы на перья разодрали крылья?

Что вы дисциплинировали взмах

Взбешенных рифм, тянувшихся за глиной,

И были домовым у нас в домах

И дьяволом недетской дисциплины?

Что я затем, быть может, не умру,

Что, до смерти теперь устав от гили,

Вы сами, было время, поутру

Линейкой нас не умирать учили?

Ломиться в двери пошлых аксиом,

Где лгут слова и красноречье храмлет?..

О! весь Шекспир, быть может, только в том,

Что запросто болтает с тенью Гамлет.

Так запросто же! Дни рожденья есть.

Скажи мне, тень, что ты к нему желала б?

Так легче жить. А то почти не снесть

Пережитого слышащихся жалоб.

1923

ПРИБЛИЖЕНЬЕ ГРОЗЫ

Я.З. Черняку

Ты близко. Ты идешь пешком

Из города и тем же шагом

Займешь обрыв, взмахнешь мешком

И гром прокатишь по оврагам.

Как допетровское ядро,

Он лугом пустится вприпрыжку

И раскидает груду дров

Слетевшей на сторону крышкой.

Тогда тоска, как оккупант,

Оцепит даль. Пахнёт окопом.

Закаплет. Ласточки вскипят.

Всей купой в сумрак вступит тополь.

Слух пронесется по верхам,

Что, сколько помнят, ты – до шведа.

И холод въедет в арьергард,

Скача с передовых разведок.

Как вдруг, очистивши обрыв,

Ты с поля повернешь, раздумав,

И сгинешь, так и не открыв

Разгадки шлемов и костюмов.

А завтра я, нырнув в росу,

Ногой наткнусь на шар гранаты

И повесть в комнату внесу,

Как в оружейную палату.

1927

БЕЛЫЕ СТИХИ

И в этот миг прошли в мозгу все мысли

Единственные, нужные. Прошли

И умерли…

Александр Блок

Он встал. В столовой било час. Он знал, —

Теперь конец всему. Он встал и вышел.

Шли облака. Меж строк и как-то вскользь

Стучала трость по плитам тротуара,

И где-то громыхали дрожки. – Год

Назад Бальзак был понят сединой.

Шли облака. Стучала трость. Лило.

Он мог сказать: «Я знаю, старый друг,

Как ты дошел до этого. Я знаю,

Каким ключом ты отпер эту дверь,

Как ту взломал, как глядывал сквозь эту

И подсмотрел все то, что увидал».

Из-под ладоней мокрых облаков,

Из-под теней, из-под сырых фасадов,

Мотаясь, вырывалась в фонарях

Захватанная мартом мостовая.

«И даже с чьим ты адресом в руках

Стирал ступени лестниц, мне известно».

– Блистали бляхи спавших сторожей,

И ветер гнал ботву по рельсам рынка.

«Сто Ганских с кашлем зябло по утрам

И, волосы расчесывая, драло

Гребенкою. Сто Ганских в зеркалах

Бросало в дрожь. Сто Ганских пило кофе.

А надо было Богу доказать,

Что Ганская – одна, как он задумал…» —

На том конце, где громыхали дрожки,

Запел петух. – «Что Ганская – одна,

Как говорила подпись Ганской в письмах,

Как сон, как смерть». – Светало. В том конце,

Где громыхали дрожки, пробуждались.

Как поздно отпираются кафе

И как свежа печать сырой газеты!

Ничто не мелко, жирен всякий шрифт,

Как жир галош и шин, облитых солнцем,

Как празден дух проведшего без сна

Такую ночь! Как голубо пылает

Фитиль в мозгу! Как ласков огонек!

Как непоследовательно насмешлив!

Он вспомнил всех. – Напротив, у молочной,

Рыжел навоз. Чирикал воробей.

Он стал искать той ветки, на которой

На части разрывался, вне себя

От счастья, этот щебет. Впрочем, вскоре

Он заключил, что ветка – над окном,

Ввиду того ли, что в его виду

Перед окошком не было деревьев

Иль отчего еще. – Он вспомнил всех. —

О том, что справа сад, он догадался

По тени вяза, легшей на панель.

Она блистала, как и подстаканник.

Вдруг с непоследовательностью в мыслях,

Приличною не спавшему, ему

Подумалось на миг такое что-то,

Что трудно передать. В горящий мозг

Вошли слова: любовь, несчастье, счастье,

Судьба, событье, похожденье, рок,

Случайность, фарс и фальшь. – Вошли и вышли.

По выходе никто б их не узнал,

Как девушек, остриженных машинкой

И пощаженных тифом. Он решил,

Что этих слов никто не понимает.

Что это не названия картин,

Не сцены, но – разряды матерьялов.

Что в них есть шум и вес сыпучих тел,

И сумрак всех букетов москательной.

Что мумией изображают кровь,

Но можно иней начертить сангиной,

И что в душе, в далекой глубине,

Сидит такой завзятый рисовальщик

И иногда рисует lune de miel[3]

Куском беды, крошащейся меж пальцев,

Куском здоровья – бешеный кошмар,

Обломком бреда – светлое блаженство.

В пригретом солнцем синем картузе,

Обдернувшись, он стал спиной к окошку.

Он продавал жестяных саламандр.

Он торговал осколками лазури,

И ящерицы бегали, блеща,

По яркому песку вдоль водостоков,

И щебетали птицы. Шел народ,

И дети разевали рты на диво.

Кормилица царицей проплыла.

За март, в апрель просилось ожерелье,

И жемчуг, и глаза, – кровь с молоком

Лица и рук, и бус, и сарафана.

Еще по кровлям ездил снег. Еще

Весна смеялась, вспенив снегу с солнцем.

Десяток парниковых огурцов

Был слишком слаб, чтоб в марте дать понятье

О зелени. Но март их понимал

И всем трубил про молодость и свежесть.

Из всех картин, что память сберегла,

Припомнилась одна: ночное поле.

Казалось, в звезды, словно за чулок,

Мякина забивается и колет.

Глаза, казалось, Млечный Путь пылит.

Казалось, ночь встает без сил с омета

И сор со звезд сметает. – Степь неслась

Рекой безбрежной к морю, и со степью

Неслись стога и со стогами – ночь.

На станции дежурил крупный храп,

Как пласт, лежавший на листе железа.

На станции ревели мухи. Дождь

Звенел об зымзу, словно о подойник.

Из четырех громадных летних дней

Сложило сердце эту память правде.

По рельсам плыли, прорезая мглу,

Столбы сигналов, ударяя в тучи,

И резали глаза. Бессонный мозг

Тянуло в степь, за шпалы и сторожки.

На станции дежурил храп, и дождь

Ленился и вздыхал в листве. – Мой ангел,

Ты будешь спать: мне обещала ночь!

Мой друг, мой дождь, нам некуда спешить,

У нас есть время. У меня в карманах —

Орехи. Есть за чем с тобой в степи

Полночи скоротать. Ты видел? Понял?

Ты понял? Да? Не правда ль, это – то?

Та бесконечность? То обетованье?

И стоило расти, страдать и ждать.

И не было ошибкою родиться?

На станции дежурил крупный храп.

Зачем же так печально опаданье

Безумных знаний этих? Что за грусть

Роняет поцелуи, словно август,

Которого ничем не оторвать

От лиственницы? Жаркими губами

Пристал он к ней, она и он в слезах,

Он совершенно мокр, мокры и иглы…

1918

МОРСКОЙ МЯТЕЖ

Из поэмы «Девятьсот пятый год»

Приедается всё.

Лишь тебе не дано примелькаться.

Дни проходят,

И годы проходят,

И тысячи, тысячи лет.

В белой рьяности волн,

Прячась

В белую пряность акаций,

Может, ты-то их,

Море,

И сводишь, и сводишь на нет.

Ты на куче сетей.

Ты курлычешь,

Как ключ, балагуря,

И, как прядь за ушком,

Чуть щекочет струя за кормой.

Ты в гостях у детей.

Но какою неслыханной бурей

Отзываешься ты,

Когда даль тебя кличет домой!

Допотопный простор

Свирепеет от пены и сипнет.

Расторопный прибой

Сатанеет

От прорвы работ.

Все расходится врозь

И по-своему воет и гибнет

И, свинея от тины,

По сваям по-своему бьет.

Пресноту парусов

Оттесняет назад

Одинакость

Помешавшихся красок,

И близится ливня стена.

И все ниже спускается небо,

И падает накось,

И летит кувырком,

И касается чайками дна.

Гальванической мглой

Взбаламученных туч

Неуклюже,

Вперевалку, ползком,

Пробираются в гавань суда.

Синеногие молньи

Лягушками прыгают в лужу.

Голенастые снасти

Швыряет

Туда и сюда.

Все сбиралось всхрапнуть.

И карабкались крабы,

И к центру

Тяжелевшего солнца

Клонились головки репья.

И мурлыкало море,

В версте с половиной от Тендра,

Серый кряж броненосца

Оранжевым крапом

Рябя.

Солнце село.

И вдруг

Электричеством вспыхнул «Потемкин».

Со спардека на камбуз

Нахлынуло полчище мух.

Мясо было с душком…

И на море упали потемки.

Свет брюзжал до зари

И забрезжившим утром потух.

Глыбы

Утренней зыби

Скользнули,

Как ртутные бритвы,

По подножью громады,

И, глядя на них с высоты,

Стал дышать броненосец

И ожил.

Пропели молитву.

Стали скатывать палубу.

Вынесли в море щиты.

За обедом к котлу не садились

И кушали молча

Хлеб да воду,

Как вдруг раздалось:

– Все на ют!

По местам!

На две вахты! —

И в кителе некто,

Чернея от желчи,

Гаркнул:

– Смирно! —

С буксирного кнехта

Грозя семистам.

– Недовольство?!

Кто кушать – к котлу,

Кто не хочет – на рею.

Выходи! —

Вахты замерли, ахнув.

И вдруг, сообща,

Устремились в смятеньи

От кнехта

Бегом к батарее.

– Стой!

Довольно! —

Вскричал

Озверевший апостол борща.

Часть бегущих отстала.

Он стал поперек.

– Снова шашни?! —

Он скомандовал:

– Боцман,

Брезент!

Караул, оцепить! —

Остальные,

Забившись толпой в батарейную башню,

Ждали в ужасе казни,

Имевшей вот-вот наступить.

Шибко бились сердца.

И одно,

Не стерпевшее боли,

Взвыло:

– Братцы!

Да что ж это! —

И, волоса шевеля,

– Бей их, братцы, мерзавцев!

За ружья!

Да здравствует воля! —

Лязгом стали и ног

Откатилось

К ластам корабля.

И восстанье взвилось,

Шелестя,

До высот за бизанью,

И раздулось,

И там

Кистенем

Описало дугу.

– Что нам взапуски бегать!

Да стой же, мерзавец!

Достану! —

Трах-тах-тах…

Вынос кисти по цели

И залп на бегу.

Трах-тах-тах…

И запрыгали пули по палубам,

С палуб,

Трах-тах-тах…

По воде,

По пловцам.

– Он еще на борту?! —

Залпы в воду и в воздух.

– Ага!

Ты звереешь от жалоб?! —

Залпы, залпы.

И за ноги за борт,

И марш в Порт-Артур.

А в машинном возились,

Не зная еще хорошенько,

Как на шканцах дела,

Когда, тенью проплыв по котлам,

По машинной решетке

Гигантом

Прошел

Матюшенко

И, нагнувшись над адом,

Вскричал:

– Степа!

Наша взяла!

Машинист поднялся,

Обнялись.

– Попытаем без нянек.

Будь покоен!

Под стражей.

А прочим по пуле – и вплавь.

Я зачем к тебе, Степа, —

Каков у нас младший механик?

– Есть один.

– Ну и ладно.

Ты мне его на́верх отправь.

День прошел.

На заре,

Облачась в дымовую завесу,

Крикнул в рупор матросам матрос:

– Выбирай якоря! —

Голос в облаке смолк.

Броненосец пошел на Одессу,

По суровому кряжу

Оранжевым крапом

Горя.

СПЕКТОРСКИЙ

Роман в стихах

ВСТУПЛЕНЬЕ

Привыкши выковыривать изюм

Певучестей из жизни сладкой сайки,

Я раз оставить должен был стезю

Объевшегося рифмами всезнайки.

Я бедствовал. У нас родился сын.

Ребячества пришлось на время бросить.

Свой возраст взглядом смеривши косым,

Я первую на нем заметил проседь.

Но я не засиделся на мели.

Нашелся друг отзывчивый и рьяный.

Меня без отлагательств привлекли

К подбору иностранной лениньяны.

Задача состояла в ловле фраз

О Ленине. Вниманье не дремало.

Вылавливая их, как водолаз,

Я по журналам понырял немало.

Мандат предоставлял большой простор.

Пуская в дело разрезальный ножик,

Я каждый день форсировал Босфор

Малодоступных публике обложек.

То был двадцать четвертый год. Декабрь

Твердел, к окну витринному притертый.

И холодел, как оттиск медяка,

На опухоли теплой и нетвердой.

Читальни департаментский покой

Не посещался шумом дальних улиц.

Лишь ближней, с перевязанной щекой

Мелькал в дверях рабочий ридикюлец.

Обычно ей бывало не до ляс

С библиотекаршей Наркоминдела.

Набегавшись, она во всякий час

Неслась в снежинках за угол по делу.

Их колыхало, и сквозь флер невзгод,

Конец ознакомительного фрагмента.