Вы здесь

Я жив…. Артист на все времена ( Коллектив авторов, 2017)

Артист на все времена

Ирина Цывина. Мама

Ловлю себя на странном чувстве, что человек – существо анонимное, безымянное. Существо тайное. И когда человек жив, то эта тайна его живет вместе с тобой, но вот приходит смерть – и человеческая тайна отодвигается, как бы замыкаясь на самое себя, становится все менее доступной, все более загадочной. Думая об этой тайне, невольно приходишь к мысли, что, может быть, какую-то зацепку можно найти в самом начале, в детстве, в самом родном человеке…

Держу в руках старенький дешевый блокнотик, вновь и вновь пробегаю глазами неровные строчки, написанные Марией Ивановной Евстигнеевой-Чернышовой.

Я помню, как Жене понравилась мысль – написать о ней, о его матери. Он радовался этому моему намерению так, как радуются чему-то глубоко важному. Хотя мне не привелось даже увидеть ее: я – так странно произнести это слово – уже не застала ее. И этот пожелтевший блокнотик – пожалуй, самое личное из того, что осталось после ее смерти. Казалось бы, что может больше раскрыть внутренний мир человека, как не его собственный дневник. Но это не совсем дневник: он лишен всякого психологизма, всяких свидетельств внутренней жизни человека. Напротив, в нем лишь скупо сообщается о датах приезда и отъезда сына; о том, как долго не было дождей летом такого-то года; о том, когда переименовали Нижний Новгород в Горький; а здесь фамилии известных артистов, имеющих порой лишь то отношение к сыну, что они люди одной с ним профессии; или – нехитрые рецепты от бессонницы, от головной боли и проч.; еще – имена чемпионов очередной Олимпиады; даты смерти близких и далеких, дни рождения внуков и даты отправления посылок им… и лишь одна собственно психологическая запись (и та зачеркнута): «…а Женю ждать долго; может, до него умру».

Что же, она дождалась своего единственного – он приехал к ней февральским вечером, и она сказала: «Ну, наконец-то, сынок, наконец-то могу умереть». И на его реплику о том, что поздно и ей пора спать, ответила: «Я еще посижу немного. А ты иди ложись. Я постелила тебе». Он поцеловал мать и ушел спать. Наутро он застал ее в том же положении, она в той же позе сидела в комнате, но жизнь уже покинула ее. Она не могла умереть, не увидевшись с ним…

…Вот, по всей вероятности, последняя фотография матери Евгения Александровича. Удивительное сходство с сыном. Впечатление, будто у них – одно лицо. Странное впечатление. Они и умерли под одним знаком Зодиака, под одной звездой: она в феврале, он в марте.

Ее присутствие в жизни сына было чрезвычайно важным. Между ними существовала глубоко внутренняя, несуетная преемственность. Попытаться определить ее – значит еще раз убедиться в невозможности передать это словами, хотя что-то, очень и очень смутно, проступает под, в общем-то, таким расхожим словом как «скромность», которая в случае столь популярного артиста кажется просто уникальной. Вот лишь один эпизод.

Когда Евгению Александровичу присвоили звание народного артиста СССР и пришли друзья поздравить его, Мария Ивановна отозвала их в сторону и очень просила: «Только не хвалите его, не надо; он этого не любит». Вероятно, ей казалось, что всякого рода похвала, пусть и справедливая, – это что-то излишнее, ненужное, что человека просто не подобает хвалить, это как-то умаляет его достоинство. Быть может, этим объясняется то, что в жизни Евгений Александрович был скорее молчуном, человеком, не склонным никоим образом судить людей. Он предоставлял им быть такими, каковы они есть, и если что-то в человеке вызывало протест, он просто отстранялся, отходил в сторону…

Отношения между ними, матерью и сыном, были тихим, тайным обожанием. Евгений Александрович был смыслом жизни для этой простой женщины, при том что окружение, ритм, самый способ существования одного из них так мало походил на жизнь другого. Действительно, с одной стороны – известный артист, и с другой – простая женщина, всю жизнь проработавшая на заводе «Красная Этна» в Горьком. С одной стороны – человек, без которого невозможно представить более или менее полно нашу культуру, и с другой – тихое, незаметное, «периферийное» существование. Но внутренний, сокровенный ритм их совпадал. И мне кажется, невозможно понять «тайну» Евгения Евстигнеева, не вспомнив о его матери, о ее «тайне».

Когда он родился, ей было тридцать два. Старший брат Евгения Александровича по отцу был артистом-комиком в провинциальном театре. Он умер молодым, и эта смерть как бы укрепила Марию Ивановну в мысли, что профессия актера подвластна какому-то страшному року, и она решила для себя, что уж кем-кем, а артистом ее Женя никогда не будет. И когда она столкнулась с выбором своего родного сына стать артистом, то испугалась и предприняла все возможное, чтобы удержать его. Так, она убедила начальника отдела кадров завода (все той же «Красной Этны»), где Евгений Александрович работал слесарем, чтобы тот ни под каким предлогом не отдавал сыну документы, и прошло четыре года, прежде чем сын все-таки стал студентом Горьковского театрального училища.

Но вот другой случай, и тут Марии Ивановне пришлось сыграть роль, прямо противоположную предыдущей. Работая после окончания училища во Владимирском драматическом театре, Евгений Александрович мечтал о Москве; он хотел уехать, но его не отпускали из театра. Тогда они с Марией Ивановной пошли на хитрость. С ее согласия он обратился к администрации театра с просьбой отпустить его к матери в Горький. И благодаря тому, что мать подтвердила необходимость пребывания сына рядом с ней, его наконец отпустили. Он стал свободен и тогда уехал в Москву, и Москва приняла его…

С тех пор Мария Ивановна жила от расставания с ним до новой встречи.

Теперь они, вероятно, встретились вновь и уже навсегда…

Владимир Кашпур. Неисчерпаемая глубина души

В 1951 году, когда я уже проработал сезон во Владимирском областном театре драмы имени А. В. Луначарского, к нам приехала из Горьковского театрального училища группа выпускников. Евстигнеев среди них считался самым талантливым.

При знакомстве он показался мне совсем мальчишкой: 25 лет, а выглядел моложе. Худой, живой, общительный, жизнерадостный. Поселили его со мной в одну комнату в общежитии. Там у нас только и помещалось, что две кровати, стол, да на треугольной полочке стоял радиоприемник, и мы ночами подолгу слушали музыку.

В этом старом доме (в общежитие переоборудовали бывшее картофелехранилище) комнатушка была полуподвальная, в едва зарешеченных окнах видны только ноги прохожих… Прожили мы с ним так четыре года.

Он любил жизнь, хотя всегда критически, с улыбкой относился к ней, болезненно ненавидел любую несправедливость и всякое предательство. Был влюбчивым до бессонницы, до голодных обмороков… «Я ее страшно люблю, я без нее жить не могу!» – бывало, говорил он мне в порыве своего юношеского увлечения.

В театре Женя сразу завоевал признание не только зрителей, но, что еще труднее, признание труппы. Играли мы все очень много – по пять-шесть премьер в сезон, почти каждый день выезды в область. Во всех постановках участвовали с ним вместе: в труппе было всего тридцать два человека, так что приходилось играть и большие, и маленькие роли. Наш главный режиссер Василий Кузьмич Данилов, бывший моряк, человек очень справедливый, любил молодежь и рассчитывал на нас. После приезда горьковчан театр стал более популярен в городе. Данилов вообще старался не отставать от театральной моды, часто ездил в Москву и понравившиеся ему спектакли дублировал. Во Владимире тогда шли спектакли «Порт-Артур», «На золотом дне», «Варвары», «Оптимистическая трагедия» и многие другие. Почти во всех мы с Женей участвовали: и в «Ночи ошибок» (это вообще молодежный был спектакль), и в «Ревизоре», «Варварах», «Ромео и Джульетте», в «Разломе», «Любови Яровой». Случалось, играли в очередь одну и ту же роль, как в «Оптимистической трагедии» главаря анархистов.

Василий Кузьмич, как я уже сказал, любил молодых и доверял нам. Помню, в «Оптимистической» предложил: «Ребята, придумайте сами решение сцены!» Ну уж мы там и разошлись, похулиганили вволю, играя группу анархистов. У одного за плечами торчит самовар, у другого – еще чище – на ремне кобура от пистолета висит, а когда он спиной повернется, видно, что из нее бутылка торчит… Почти все это потом Василий Кузьмич снял, потому что было, конечно, много лишнего, но зато повеселились мы как следует и доставили удовольствие труппе, когда она это смотрела.

Жили бедно, зарплата маленькая, одеты были кое-как. Помню, однажды мы с Женей приехали на рыбалку с удочками, ну и засиделись дотемна. Куда идти? Стали стучаться в ближние дома, проситься переночевать, но хозяйки как увидят нас (выглядели мы просто как какие-то бродяги), так и не пускают. Пришлось нам около знаменитого Спаса на Нерли под опрокинутой лодкой ночевать… Однажды в день рождения Жени, 9 октября, мы еле-еле наскребли на четвертинку и одно яблоко. Много лет спустя в Москве я думал, что бы ему, тогда уже известному и обеспеченному артисту, подарить на день рождения. И послал ящик четвертинок и одно красивое яблоко. Он, конечно, вспомнил нашу молодость и с радостью рассказал за столом историю этого подарка…

Почему он ушел из Владимирского театра и поехал в Москву снова учиться?

Во Владимире он был уже на взлете, много играл, имел своего зрителя. Вся его дальнейшая жизнь в провинции была предопределена. Но МХАТ для всех нас являлся вершиной театрального искусства, и все мы стремились, конечно, только туда, желая совершенствоваться.

Уговорил Женю поехать в Москву показаться его товарищ по Горьковскому училищу Миша Зимин. И ходит такая легенда, что уже после первого прочитанного им отрывка ему сказали: «Достаточно. Вы приняты».

Когда мы снова встретились?

В Москве, когда и я решил показываться в Школу-студию. Женя, который уже тогда ее окончил (шел 1956 год), подыгрывал мне как партнер. Курс набирал В. Я. Станицын, а поскольку я просил принять меня сразу на 3-й курс, то собрались все мастера студии: А. К. Тарасова, П. В. Массальский, С. К. Блинников, М. Н. Кедров. Я сказал, что хотел бы показать отрывок из 5-й картины «Кремлевских курантов» – встречу Ленина и матроса Рыбакова (я играл Ленина у себя в театре). Женя подыгрывал Рыбакова. Мастера были в некотором замешательстве, поскольку Ленин – и без грима?!

Потом В. Я. Станицын спросил меня, что бы я еще хотел показать. Тогда мы сыграли сцену Шванди (Евстигнеев) и солдата Пикалова из «Любови Яровой». После этого экзаменаторы попросили нас выйти. А Женя успокаивал меня, что все завершилось удачно, он увидел это по лицам педагогов. Так и получилось: я был принят, стал студентом, как Женя когда-то. Так мы снова с ним оказались вместе.

Он от природы был богато одарен: наблюдательность замечательная, такие детали схватывал с ходу, запоминал, что другой и не заметит вовсе. Проницательность была огромная – человека видел насквозь. Но умел все до поры прятать, обдумывать, копить в себе. Поэтому он был всегда ярок, обаятелен, жизнен. Этим он сразу стал интересен, стал любим артистами, которым было с ним легко играть.

Ему все люди были любопытны – от прохожего на улице до знаменитости. Посмотрит – как сфотографирует, потом, может и не скоро, напомнит, покажет – а показывал он изумительно, даже одним жестом или взглядом! – только удивишься: когда успел запечатлеть?! Приятелей у него в Москве среди актеров стало много (ведь снимался постоянно, да при его общительности, жадности на людей), но сходился близко он с немногими, был в этом осторожен, выбирая тех, кому можно довериться. От него люди заряжались, питались творческой энергией. Сам же он больше всего ценил жизнь в ее обычных, непосредственных проявлениях.

Мы как-то с ним пошли на концерт самодеятельности. Выступала девочка, пела что-то, потом – то ли ноту не взяла или еще что произошло – она сказала «ой!» и ушла со сцены, не захотела повторять… Жене понравилась эта непосредственность. Он ценил ее и в жизни, и в искусстве.

Он был очень музыкален во всем, даже в интонациях речи. Его реплики партнеру, порой одно какое-нибудь междометие, были музыкальны по ритму, их эмоциональность сразу отзывалась в зрительном зале. Он в юности играл на гитаре, немного на рояле. Обожал ударные. Причем на гитаре не то что романсы, а Листа любил играть. Классику мог слушать часами. В спектаклях, если надо, он и на балалайке играл. Но что меня всегда поражало – его слух, чувство ритма, тонкое восприятие каждого инструмента. Когда мы по ночам в общежитии слушали приемник, он восхищался аранжировкой, часто говорил: «Слушай, как делят!» – это он про аранжировку мелодии инструментами так выражался, восхищаясь.

На любом стуле, на любом столе мог ложками или пальцами ритм отстучать или ногами чечетку выбить! Все это от природы в нем было щедро заложено, особенно тяга к ритмическому выражению себя. Он многое делал импровизационно и очень заразительно.

Незаменимых нет – часто говорили и говорят у нас. Нет, не согласен! Евстигнеев незаменим, неповторим! И вообще, ведь каждый человек (а значит, и актер) индивидуален и неповторим, как отпечаток пальца. А Евстигнеев еще был и уникален. Казалось, что вдохновение не покидало его никогда. Он всегда умел создавать вокруг себя театр искрометными актерскими открытиями: и на репетиции, и в компании, и в быту. Он всегда, даже на съемке, искал зрителя как партнера – без обратной связи он не мог жить и работать. Ему казалось, что если он не сумел на репетиции найти что-то новое, интересное, то не стоит и репетировать. Ему всегда хотелось побеждать: в бильярд ли он играет (не уйдет, пока не выиграет) или на рыбалке – ему хотелось во что бы то ни стало поймать рыбешку, пусть маленькую, но поймать, и тут же ее отпустить обратно в воду…

Прост, вообще, он был только с виду, а так-то – по душе, по огромному таланту – неисчерпаемая глубина. Я часто вспоминаю его замечательную роль Чебутыкина в «Трех сестрах», которую он очень любил. Там есть сцена, в которой пьяный доктор разоблачает себя и окружающую фальшь. Он с такой мукой говорил: «Третьего дня разговор в клубе; говорят Шекспир, Вольтер… Я не читал, совсем не читал, а на лице показал, будто читал. И другие тоже, как я. Пошлость, низость!» Это было очень личное место, евстигнеевское, замечательно сыгранное к тому же – он там и смеялся, и плакал одновременно. Он и в жизни был очень искренен, совестлив, не любил ничего показушного и справедливо, без скидок оценивал окружающих.

Тут еще можно вспомнить о его Соломахине из «Заседания парткома» А. Гельмана. Пьеса была социально остро поставлена О. Н. Ефремовым. Там по мысли режиссера не было отрицательных героев. «Доказывайте свою правоту!» – говорил Ефремов. Евстигнеев, который всегда критически относился ко всем недостаткам в обществе, играл в этой роли прежде всего гражданина, представителя народа. Он так убежденно, с болью говорил М. Зимину, по пьесе своему начальнику и противнику: «Почему вы без нас все решаете?» – что ясно было: это не парторг по обязанности сказал, а человек, болеющий за дела в государстве. И еще он в этой роли замечательно умел молчать. Тот, кто его хорошо знал, мог бы понять его отношение и без монолога – так он был выразителен. Он мечтал о совсем молчаливой роли, без текста. Наверное, для этого нужен гениальный драматург, но он-то сумел бы это сделать как никто другой… «Если я молчу, то зритель должен понимать, о чем я молчу», – говорил он.

В нем все сосуществовало: и глубокая искренность, когда он словами персонажа свое, выстраданное нес со сцены, и находки его бесчисленные, самые разнообразные. Он это называл «припек в роли». И в каждой из них у него свой, евстигнеевский «припек» был. В каждой работе есть эта законченность, виртуозность отделки, я бы сказал – концертность. При этом он не позволял себе нарушать ансамблевость спектакля или режиссерский рисунок. Возьмите хоть Ивана Адамыча из «Старого Нового года» М. Рощина. Драматург на репетициях вписывал рожденные тут же Женей реплики, и роль вырастала. Все это автору, артисту и всем участникам спектакля нравилось. Да и в последней своей роли, в «Игроках-XXI», когда он появлялся на сцене, один его взгляд на партнера, один характерный поворот головы уже создавали образ и вызывали в зале аплодисменты. Так же его встречали и в спектаклях, которые он продолжал играть во МХАТе: в «Чайке», «Дяде Ване», «Колее». Он все роли играл всегда с полной отдачей, хотя и отлеживался на кушетке в своей гримерной, принимая лекарства, после каждой темпераментной сцены.

…Он любил свою маму Марию Ивановну самой глубокой и трогательной любовью. Она для него была живым воплощением русской душевной простоты и мудрости. В тяжелые военные и послевоенные годы они очень заботились друг о друге. Он и в Москву учиться приехал в сшитой ее руками шубе, потом она у него долго хранилась…

Последний раз мы виделись с ним в начале марта, перед его отъездом в Лондон на операцию. Он был живой, веселый. «Я тебя жду!» – сказал я ему на прощание. Оказалось – навсегда. И теперь у меня без него постоянно ощущение душевной пустоты…

Олег Басилашвили. Женька

Солнце, весна, радость, любовь… студенчество, одним словом. Наши глупые молодые головы гордо реют над толпой. Еще бы: мы – студийцы прославленной Студии МХАТ, у нас на груди значок с белоснежной чайкой, мы почти ежевечерне протираем единственные штаны на знаменитых ступеньках бельэтажа МХАТа, мы вхожи в кафе «Артистическое», где бульон и пирожки с мясом…

…Мы замечательно вдеваем отсутствующую нитку в отсутствующую иголку, вворачиваем отсутствующую лампочку в отсутствующий патрон, мы учимся жить правдой физических действий, наша общая гордость – этюд «Уборка урожая в колхозе», где отсутствующими вилами швыряем мы отсутствующие снопы…

…Мы делаем этюды «на общение», пытаясь без слов передать мысли партнеру, впадая от напряжения в полуобморочное состояние…

Мы – это студенты курса, руководимого Массальским, педагогами Вершиловым и Комиссаровым, мы – это группа юношей и девушек, бедно одетых, полуголодных, полупьяных от сознания причастности к великой тайне Художественного театра.

Позднее в этой толпе счастливых щенят появляется новая, весьма странная фигура. Это худющий, костлявый, почти лысый человек с зеленоватым от недоедания лицом. На человеке этом – вечно один и тот же неопределенного цвета ветхий пиджак и почти прозрачные от древности, поблескивающие на коленях штаны.

Возраст – значительно старше нашего. Женька Евстигнеев.

Он уже несколько лет работал в театре в провинции. Даже играл в джазе. В отличие от нас он знал, что такое сцена, помнил успех, овации, поклонение зрителей.

– Зачем тебе учеба, Женька?!

– Хочу стать настоящим артистом.

С его приходом наши успехи во втыкании отсутствующей иголки в отсутствующую пуговицу сильно потускнели.

Скучно было ему этим заниматься. Но когда он делал этюд, не просто потел от натуги, а, не особенно заботясь о точности движений, неожиданно являл какого-то другого человека, странного, к примеру – одинокого близорукого холостяка, всем телом пытающегося помочь непослушным рукам соединить нитку с иголкой.

На уроках вокала мы старательно демонстрировали наши успехи в постановке голоса, тщательно выпевая незатейливые мелодии, а Женька в песенке об Анри Четвертом, не особенно задумываясь о вокале, возьми да и сыграй этого самого Анри – пьяницу, бабника, жизнелюба, на глазах превратясь из костлявого Женьки в вальяжного повесу, до макушки наполненного пленительным бургундским…

Да, скучновато ему, видимо, было заниматься школярством, но он решил освоить всю азбуку актерской мхатовской школы и работал всерьез на всех дисциплинах, хотя и подхулиганивал постоянно.

Однажды я дико заржал на занятиях по танцу: Женька за спиной у Марии Степановны Воронько, погоняемый ее обычной командой: «И-и-и, кретины! Пошли! И-и раз и-и два!» – вдруг изобразил такого радостного идиота с окостеневшей ногой-кочергой, старательно-нелепо подпрыгивающего в своих широких сатиновых трусах – и все мимо, мимо такта, – что я свалился, рыдая, от приступа неудержимого хохота.

Он и хулиганил талантливо, а попадало мне, потому что я ржал, а он неодобрительно покачивал головой, превращаясь в педантичного, преданного делу тихого студента.

Но что-то заставляло его все чаще уходить в себя, замыкаться, быть внутренне сосредоточенным на чем-то очень важном и непонятном для нас… Что это было? Не знаю… Может быть, сознание необходимости и трудности достижения цели, идеала, зовущего его?

Наш незабвенный Борис Ильич Вершилов сказал ему: «Женя, вы готовый прекрасный артист, но для того, чтобы стать артистом мхатовской школы, вы обязаны содрать с себя все провинциальные штампы, почувствовать радость от действия, а не от восторгов зрителей, научиться не захлебываться талантом… Это большая работа».

И, видимо, эта постоянная внутренняя работа и заставляла его уходить в себя, отдаляться от нас…

А я упивался поэзией сегодняшнего дня, ничуть не смущаясь при мысли о будущей прозе.

Кстати, вот я все «Женька» да «Женька»… Неуважительно как-то. А с другой стороны – как иначе? Евгений Александрович? Да Женька никогда бы не простил мне, подумал бы, что издеваюсь. Так что пусть будет – Женька.

Виталий Яковлевич Виленкин упрекнул нас однажды в том, что мы ленивы и нелюбопытны, что текучка заела нас, мы мало читаем, мало видим нового.

– А ведь ваша душа – копилка, из которой в будущем вам придется доставать золото ощущений… Вы должны обогащать свой внутренний мир, не считаясь ни с какими трудностями, – постоянно читать, смотреть, слушать! Только человек с богатым внутренним миром способен быть подлинным артистом! Как Качалов! Как Станиславский!

Вдруг разнесся слух, что в клубе МГБ будет показан фильм Чарли Чаплина. Чаплинские фильмы не шли тогда, Сталин очень обиделся на фильм «Диктатор», и хоть был на дворе 55-й год – заветы вождя еще живы.

Упустить такую возможность – обогатить внутренний мир – было бы преступно, и я, как староста курса, обратился к ребятам с пламенной речью, главной мыслью которой было обогащение внутреннего мира посредством просмотра чаплинского фильма.

Положение несколько осложнилось тем, что начало просмотра фильма было назначено на 2 часа дня, что совпадало с началом лекции Виленкина по истории МХАТа. Но, помня слова Виталия Яковлевича – «не считаясь ни с чем, обогащать внутренний мир», – я пообещал все уладить, и мы, проглотив пирожки в «Артистическом», радостные и счастливые, повалили вниз по проезду Художественного театра, потом вверх по Кузнецкому, мимо холодящего душу гигантского застенка – зданий МГБ, возвышающихся над всей Москвой…

Как нам удалось уговорить стража с чистыми руками и горячим сердцем – не помню, помню только, что в зале оказалось нас немного, – некоторые по дороге решили обогатить свой мир в других местах.

По телефону я радостно сообщил Виталию Яковлевичу, чтоб он не ждал нас на лекцию, ибо мы обогащаем свой внутренний мир в клубе МГБ.

Виталий Яковлевич сказал: «Спасибо, Олег. Вы очень любезны». И повесил трубку.

На следующий день я был с треском снят с поста старосты, им назначили Женьку – единственного, кто честно остался на лекции.

Таким образом, теперь уже официально он был признан самым серьезным человеком на курсе.

Мне всегда было хорошо с ним. Никогда не забуду его «буги-вуги» на пианино, имитацию ударных ножом и вилкой, никогда не забуду нашу курсовую поездку с концертами на целину, наш общий котел, концерты на грузовиках посреди необъятной степи. Женька был изысканно-элегантен в смокинге из костюмерной МХАТа, правда, на брюках спереди было большое белое пятно, видимо лак, но застегнутый смокинг отлично скрывал его.

На выпускных экзаменах он показывался в двух ролях: Мориса в пьесе Крона «Глубокая разведка» и Лыняева в «Волках и овцах» Островского.

В «Глубокой разведке» прекрасно играли Козаков, Доронина, Сергачев, Кукулян и многие другие, но Женька, Женька!..

Каким живым, бешеным человеком был его Морис, как ненавидел он приспособленца Мехти, как интеллигентски-беспомощно немел он перед его подлостью, бледнел от ярости, взрывался и хрипло восклицал: «…Эттто по-тря-са-юще!!!»

Да, потрясающе играл он эту роль, за его Морисом виднелись тысячи интеллигентов, фанатиков своего дела, которых не сломили ни террор революции, ни унижение, ни репрессии…

Я, наивный человек, убежден был, что его теперь введут в мхатовский спектакль…

В «Волках и овцах» его партнершей стала Доронина – Глафира. Дуэт получился блистательный. Доронина в рыжем парике была обольстительна и опасна, а Лыняев…

Каким чудом худющий, всегда голодный Женька превратился в кругленького, румяного, словно наливное яблочко, либерала-помещика?! Откуда у него эта дворянская плавная элегантность, эти раскатистые покровительственные интонации только что сытно отобедавшего, довольного собой человека?!

Как он был округл и мягок, как выразительны его белейшие руки вечного бездельника и сибарита, как он был наивен в своем либерализме, в своей торжествующей уверенности в том, что никакие чары Глафиры не заставят его изменить вольную, свободную жизнь, к которой он так привык!

И какая беспомощность, какой подлинный ужас были в его глазах, когда он начинал понимать, что его неудержимо несет в пасть акулы, когда он обнаруживал, что – всё! Пойман!! Пасть захлопнулась!!!

Трагикомедия российского либерала, не способного сохранить, отстоять свои принципы в столкновении с жизненными трудностями…

Когда я сегодня слушаю постыдные попустительские речи иных наших бывших либералов, ныне вставших на крайне реакционные позиции, я вспоминаю Женькиного Лыняева, своим попустительством создавшего силу, проглотившую его с потрохами.

В «Волках» я играл Беркутова. Мой мизерный жизненный опыт, стеснительность явно противоречили характеру этого персонажа – хищника умного, расчетливого. Я дико волновался перед экзаменом.

Женька видел это.

– Ты вот что. Ты, когда выйдешь на сцену, – плюнь. Плюнь на комиссию. На все. Плюнь и посмотри мне в глаза. Понял? – шепнул он мне перед выходом, на секунду превратившись из толстяка и сибарита Лыняева в привычного худющего и голодного Женьку.

И когда на сцене я заставил себя увидеть его глаза – беспомощные, наивные, жалкие, – я почувствовал себя сильнее, умнее, и мне стало свободнее…

В гримерной моей висит фотография нашего Вершилова с надписью. Снимал Женька. Этот снимок – лучшая память о Студии, о солнечной юности, о Женьке. Простите – о Евгении Александровиче Евстигнееве.

Прочел написанное. Прости, Женька, если что не так. Время размывает очертания.

Ты – гений.

Всеволод Шиловский. Женя всегда со мной

С Евгением Евстигнеевым, с Женей, я познакомился в 1957 году, когда учился в Школе-студии МХАТ имени В. И. Немировича-Данченко. Надо сказать, что Школа-студия МХАТ того времени была настоящей кузницей талантов. Она выпускала уникальные актерские курсы. Судите сами. Один курс – Галина Волчек, Михаил Козаков, Олег Табаков, Игорь Кваша, Евгений Евстигнеев. Другой – Александр Лазарев, Евгений Лазарев, Вячеслав Невинный, Анатолий Ромашин, Альберт Филозов, Татьяна Лаврова, Юрий Гребенщиков, Алла Покровская, Наталья Журавлева, Геннадий Фролов, Елена Миллиоти. Почти девяносто девять процентов выпускников Школы-студии состоялись как выдающиеся актеры, которых зрители помнят и любят до сих пор.

Почему такое стало возможным? Только потому (я твердо в этом убежден), что нашим ректором был Вениамин Захарович Радомысленский – «папа Веня», как все мы его называли. Это был мудрейший человек, прекрасный педагог, который знал о нас буквально все. Его очень любил Женя, да и все мы его любили и боготворили.

Вениамин Захарович был одним из близких соратников Станиславского. Константин Сергеевич говорил, что если он будет создавать новый театр, то директорами в нем станут Вениамин Захарович Радомысленский и Григорий Григорьевич Александров. Но Александрова, директора МХАТ-2, в 1937 году расстреляли. А Вениамин Захарович в годы Великой Отечественной войны ушел добровольцем на фронт, служил на Северном военно-морском флоте, стал там руководителем театра. Но в 1945 году его пригласили возглавить Школу-студию МХАТ, которая была создана двумя годами ранее. Он появился во френче морского офицера.

В это время на фронте шли ожесточенные бои. Но у нашего народа была фантастическая вера в победу. Вспомним фильм «В шесть часов вечера после войны» – он вышел на экраны в 1944 году. До конца войны – еще целый год, но пока этого никто не знает. А в финале фильма герои выполняют свое обещание и встречаются на Каменном мосту «после войны».

Нужно отдать дань уважения тогдашним идеологам. Они помогали поддерживать в людях эту веру. Веру, благодаря которой мы победили высокоорганизованную и технически оснащенную машину под названием гитлеровская Германия. По сравнению с той, советской, идеологией нынешняя «отдыхает». Очень жаль…

Но вернусь к истории создания Школы-студии МХАТ. Тогда, в военном сорок третьем, ее основатели думали о будущем театрального искусства и их инициатива была поддержана на высшем уровне. Студию создавал Василий Сахновский под руководством В. И. Немировича-Данченко, И. М. Москвина, В. И. Качалова. Шли годы, были свои трудности, но преемственность поколений, передача мастерства «из рук в руки» оставалась. Чтобы она не прервалась (ведь великие мастера уходили из жизни), и был приглашен возглавить Школу-студию МХАТ соратник и единомышленник К. И. Станиславского Вениамин Захарович Радомысленский.

Я назвал Вениамина Захаровича мудрейшим человеком не ради красного словца. Многие его поступки подтверждают это. Например, он не ждал, что талантливые люди сами повалят к нему учиться. Он прекрасно понимал – настоящие таланты нужно искать. Долго и упорно.

Радомысленский стал рассылать педагогов, что называется, «по городам и весям». Позже и я, когда сам стал педагогом, тоже ездил по разным городам за талантливой молодежью…

И вот во Владимирском драмтеатре папе Вене приглянулись «ребятки». Правда, «ребятки» эти были уже в возрасте: Михаил Зимин, Владимир Кашпур, Евгений Евстигнеев. И Вениамин Захарович взял их сразу на третий курс. Случай беспрецедентный. Почему это произошло? Да потому, что у этих «ребят» был колоссальный актерский опыт. Да и как ему не быть? Каждую пятницу – спектакль! Репертуар – разнообразнейший: от Бабы-Яги до Ленина!

Но кроме опыта и профессионализма Радомысленский усмотрел в них «Его Величество Талант». Опытный педагог, он прекрасно понимал, что этим «мальцам» нужна только культура. Колоссальная культура и интеллект. Все остальное – от Бога. А культуру Школа-студия привить в состоянии.

И вот в нашей Школе-студии МХАТ появился уже лысенький, невероятно старый для нас, шестнадцати-семнадцатилетних, человек. Ведь ему было уже двадцать восемь лет!

Я обратил на него внимание сразу, как только увидел. Познакомился, а потом и подружился. Не подружиться с таким человеком, как Евгений Саныч, Женечка, было невозможно. Он обладал особенностью, очень для меня притягательной: никогда, нигде, ни при каких обстоятельствах Женя не подчеркивал своей исключительности. У него даже в мозгу не было, что он какой-то особенный.

А вот мы, студийцы, понимали, чувствовали, что такое Евстигнеев. Как про наших великих мхатовских стариков, которым я потом ставил спектакли, играл с ними, мы знали, что они – гении, так и про Евстигнеева уже тогда знали: он станет выдающимся, неповторимым артистом.

А сам он относился к своим способностям спокойно. Ничего исключительного, ничего такого, что выделяло бы его из общего ряда и давало ему какие-то преимущества перед другими, Женя в себе не видел и не ощущал. Есть любимая профессия, роли получаются, зрители, коллеги, друзья – все вроде бы хорошо относятся. Что еще нужно? И никаких подвижек в башке в сторону премьерства, «звездности», как теперь говорят, у Женечки никогда не было. Он обладал той колоссальной внутренней культурой, которая у актеров встречается редко.

Ведь откуда берется так называемая звездная болезнь? Прежде всего – от отсутствия этой самой внутренней культуры. Актер – публичная профессия. И если ты в ней состоялся, то должен привыкать к тому, что тебя узнают на улице, донимают поклонники, тобой интересуются средства массовой информации. Привыкать и нормально к этому относиться, а не изображать из себя черт-те что…

Среди наших учителей, мощных педагогов, колоссальных мастеров (штучный товар из нас делали всегда) выделялся один молодой педагог. Это был Олег Ефремов, который уже тогда отличался и своей мощью, и невероятной манкостью. Когда он даже просто ходил среди других преподавателей по коридорам, курил на третьем этаже и долго разговаривал, мы ясно видели и остро ощущали, какая это особенная, ни на кого не похожая индивидуальность.

Это было как раз то время, когда создавался театр «Современник». Своего помещения у театра еще не было, и папа Веня предоставлял Ефремову и его артистам для репетиций аудитории Школы-студии МХАТ. Мы, студийцы, были как бы чернорабочими при «Современнике», помогали на репетициях, в оформлении сцены – везде, где нужно было. И видели, как работает Олег Ефремов.

Мы обожали Олега Николаевича. Готовы были умереть за него. Это потом, спустя годы, когда произошла девальвация его личности и он фактически убил МХАТ, мы сошлись с ним насмерть. Но все это, повторяю, было потом. А вначале мы души в нем не чаяли…

Если говорить о режиссерской методике «Современника», то я бы назвал ее противомхатовской. В отличие от артистов МХАТа, актеры «Современника» говорили очень тихо. Почти так, как мы говорим в жизни. На сцене Школы-студии их игра выглядела естественной и органичной. Но когда «Современник» переехал в собственное здание на площади Маяковского, из зала иногда раздавалось: «Громче-то можно?»

И только одного «господина артиста» слышно было всегда: Евгения Евстигнеева. А вести себя как-то иначе, даже в угоду режиссерской трактовке, Женя просто не мог. Он даже не понимал, как можно играть по-другому. Если люди на тебя пришли, заплатили деньги, ты должен вложить им в ухо каждое слово, каждую реплику, где бы кто ни сидел – в партере или на галерке.

Могу похвастаться, что мы, студенты Школы-студии, стали первыми зрителями знаменитого впоследствии спектакля театра «Современник» «Голый король» по пьесе Евгения Шварца.

Шла сдача спектакля чиновникам от управления культуры. В зале – одни рожи. Не лица, а именно рожи, хранившие на протяжении всего действия каменное молчание, в то время как мы, студийцы, буквально подыхали от смеха. С этими людьми чуть шок не случился, когда неизвестно откуда раздались наши «бурные и продолжительные аплодисменты». Ведь мы присутствовали на спектакле, что называется, инкогнито, скрытые от глаз чиновников.

А спектакль был действительно замечательный! Жалко, что он полностью не сохранился на кинопленке, только фрагменты. Все занятые в «Голом короле» актеры играли прекрасно. Особенно Игорь Кваша и Олег Табаков. Причем Табаков играл роль повара вообще без слов. Очень хорошо и смешно чихал. Но все они только играли. А Евстигнеев – парил. Иного слова не подберу. Он, человек нетеатральной внешности, держал весь спектакль. Вот что такое уникальная индивидуальность!

Не влюбиться в него, не испытать потрясения от его невероятной органики было просто невозможно. Он уже тогда обладал филигранной актерской техникой. Я даже не вспомню, у кого еще была такая… Пожалуй, только «у дяди Жени» – Евгения Лебедева, знаменитого артиста Большого драматического театра Ленинграда (пока еще не Санкт-Петербурга), которым руководил крупнейший режиссер Георгий Товстоногов.

А в кинематограф Евстигнеев не пришел, как приходят многие, – он буквально ворвался в него. Причем ворвался сразу к лучшим режиссерам. Они все хотели его снимать. Я уже не говорю про молоденького Элема Климова. Он делал тогда свою дипломную работу – короткометражку-трехчастевку о пионерском лагере. В роли глуповатого, но без меры и не по делу инициативного начальника лагеря предложил сняться Евстигнееву. Женя согласился.

Короткометражку посмотрело начальство, одобрило и сказало Климову: «Делай полнометражный фильм». И тут уж Евстигнеев развернулся во всю мощь своего таланта.

Фильм сразу стал популярным. А с ним и Евгений Евстигнеев. Реплики его героя мгновенно были разобраны на цитаты. А сам герой Жени – товарищ Дынин – стал смешным и одновременно страшноватым символом бюрократического идиотизма на все времена. Сейчас, спустя полвека, мы это хорошо понимаем. Тогда же партийные бонзы усмотрели в фильме сатиру на хрущевское правление. Чуть не запретили. Но вышло так, что самому Никите Сергеевичу фильм понравился, – и с его одобрения он вышел на экраны.

Я нарочно не упомянул сразу его название. Потому что уверен – вы уже догадались, о каком фильме идет речь. Конечно же, о знаменитом «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен!». Он вошел в золотой фонд отечественного кино и до сих пор не сходит с экранов телевизоров. И в этом – огромная заслуга Жени.

Евстигнеев умел быть удивительно, непостижимо разным. Посмотрите на его Корейко в «Золотом теленке» Ильфа и Петрова и на его же Корзухина в «Беге» Булгакова. Это же физиологически разные люди! А как он сыграл Демидова – основателя династии русских промышленников – в фильме «Демидовы»! Да вообще любая его роль – это дикое перевоплощение. Иначе не скажешь!

Я не знаю, кого Женя не смог бы сыграть. По-моему, он мог сыграть любого человека. Над ним не властвовал возраст. Евстигнеев был способен перевоплотиться в юношу, древнего старика, человека средних лет. Он целиком влезал в шкуру того персонажа, которого ему предстояло играть, и уже жил в этом образе, а не просто существовал, что случается редко. Я бы даже сказал, крайне редко.

И при этом Женя был замечательным, просто фантастическим партнером. Никогда не тянул одеяло на себя, никого не давил, не подставлял. Мол, я первый и мне все можно. Нет! К своим партнерам по сцене и экрану относился предельно чутко и внимательно. С ним любили играть. Но в Жене была такая сила индивидуальности, что когда я смотрел спектакль или фильм с его участием и наслаждался игрой других артистов, всегда ловил себя на мысли: «Все молодцы, все отлично играют, но этот, гад, неповторим».

Но таким непостижимым, многогранным, непредсказуемым, ярким и неординарным Женя выглядел только на сцене и на экране. А в жизни это был скромнейший, никогда не выпендривающийся, очень тактичный человек.

Еще одна отличительная особенность Евстигнеева. Он умел слушать, что в актерской среде бывает очень редко. Слушать и молчать. Таким он был обычно на наших шумных актерских посиделках. Тихий, молчаливый, ничем не выделяющийся. Тому, кто видел его впервые, Женя мог показаться скучнейшим человеком. Но если он «заводился», то мог удерживать внимание собравшихся четыре часа. И все его внимательно, с интересом и восхищением слушали, так он рассказывал.

Наша дружба с Женей началась тогда, когда он пришел во МХАТ из «Современника». Мы и раньше были в очень хороших отношениях, но там задружились по-настоящему. Третьим нашим другом был Владимир Сошальский. Невероятный красавец! Артист – замечательный. Он обожал Евстигнеева. А Евстигнеев был в восторге от Сошальского. Когда после спектакля мы собирались вместе, они не могли наговориться друг с другом. А я у них был вроде разводящего.

– Ребята, хватит! Все нормально, мы отлично посидели, но… Пора по домам.

Евстигнеева любили все: и режиссеры, и коллеги, и зрители. Такое тоже не часто бывает. Кстати, о зрительской любви. У Жени появился «Мерседес». Он стоял во дворе дома на Суворовском бульваре, где жили мхатовцы. И какие-то хулиганы свернули у него с капота эмблему – трехлучевую звезду, или, как ее в народе называют, «прицел». Женя – в отчаянии.

– Вот гады, паразиты! Что делать?

А я уже знал, что нужно делать, и в свою очередь спрашиваю:

– Знаешь такой завод – «Серп и молот»?

– Ну, знаю, – отвечает Женя и непонимающе на меня смотрит.

– А кто над ним шефствует, знаешь? МХАТ!

– И что? – снова не понимает Женя.

Тогда я ему говорю:

– А я знаю артиста, которого очень любит народ. И вот этот артист придет к начальнику цеха и скажет ему: «Слушай, ты не можешь мне сделать штук пятьдесят этих хреновин»? И он с любовью тебе их наштампует.

Так все и случилось, как я сказал. Только Евстигнееву наштамповали не пятьдесят, как он просил, а шестьдесят штук. И проблема была решена. Отвинтят один «прицел», Женя спокойно тут же навинчивает другой. Где-то на пятнадцатом или двадцатом «дубле» устали отвинчивать. «Мерседес» для Жени был своего рода спасением. Потому что появляться в публичных местах ему было нельзя: у народной любви, к сожалению, есть и обратная сторона, осложняющая артисту жизнь.


Женя очень не любил навязчивого внимания к своей персоне, но если находил такой интерес здоровым и оправданным, охотно шел навстречу. Помню, приезжаем мы с ним в Днепропетровск на гастроли. Я, как мог, ограждал его от ненужных контактов. Многие просьбы встретиться, поговорить, дать автограф или выступить отметал с ходу. Но – нет правил без исключений. В один из дней говорю ему:

– Женя, тут студенты просят тебя выступить…

– Студенты – это святое!

Приходим с ним в институт. Аудитория – колоссальная, человек на 200. А сцены нет.

Студенты растерялись, переглядываются между собой, не знают, что делать.

– Очень просто, – говорит Евстигнеев. – Ребята, сдвиньте четыре стола – вот вам и сцена. И стульчик подставьте, пожалуйста.

Два часа чистого времени, безо всяких видеороликов, позволяющих артисту немного отдохнуть, Женя удерживал внимание всех присутствующих. А что творилось со студентами, надо было видеть! Они рыдали, падали от смеха, орали от восторга, беспрестанно хлопали. Не всякий может похвастаться таким успехом у молодежи!


Таков был Евгений Евстигнеев.

Отвечать на вопросы, в чем секрет его таланта и успеха у публики, непросто. Но я все же попробую. Женя, в отличие от многих артистов, в совершенстве владел зрительным залом. Он знал, как взять паузу, в каком месте роли зрители от неожиданности откинутся на спинки кресел и будет слышен их скрип, как «заморозить» зал, а потом дать ему отдохнуть.

Это бесценное знание ему дала периферия. Там нет сытости. Там каждую пятницу спектакль работать надо. А это непрестанный, каждодневный труд. Но именно трудом приобретается опыт. А труд, помноженный на опыт, дает актеру свободу. Евстигнеев никогда ничего не боялся и мог решить любую творческую задачу, которая вставала перед ним.

А сейчас я вынужден перейти к грустной части своих воспоминаний. Но без них, рассказывая о Евгении Евстигнееве, увы, не обойтись.

Если в «Современнике» у Евстигнеева были большие, интересные роли и он там по праву считался первым актером, то придя во МХАТ, куда его позвал Ефремов, Женя стал получать очень мало достойных ролей. Спектаклей приходилось играть много, а вот роли оказывались неинтересными, мелкими, не соответствующими таланту и диапазону такой махины как Евгений Евстигнеев.

Взять хотя бы спектакль «Старый Новый год» по пьесе Михаила Рощина, в котором блистали Вячеслав Невинный и Александр Калягин. В этом спектакле Евстигнеев играл старика Адамыча – роль, прямо скажем, третьестепенную, не дающую простора для самовыражения, но и из нее Женя ухитрился сделать «конфетку». Да и остальные роли оказывались не лучше. А ведь на такого актера как Евгений Евстигнеев нужно репертуар строить. Но личные амбиции, увы, часто оказываются выше пользы дела.

Женя очень переживал. Но в это время его поддержал кинематограф. Кинорежиссеры прекрасно понимали, каким неисчерпаемым актерским потенциалом обладают в лице Евстигнеева, сколько нового и неожиданного может он еще сделать и привнести. Они умоляли его сниматься. И Женя работал очень много и очень сильно.

Только настал день, с которого, можно сказать, началась трагедия жизни Евгения Евстигнеева. Женя позвонил мне и без предисловий сказал:

– Я свободен от театра.

– Что, предпочел кино с рыбной ловлей? – шучу я, еще не понимая, в чем дело.

– Да нет. Послали на…

Я не поверил:

– Женя, кончай байки травить!

– Какие байки?! Приезжай к Вовке, все расскажу.

Надо сказать, что к тому времени я уже не работал во МХАТе. Того Московского художественного театра, которому я отдавал всего себя как педагог, режиссер и актер, больше не существовало. Он рухнул. Но наша дружба с Женей была нерушима. Поэтому я тут же отложил все свои дела и поехал к Сошальскому.

Женя сидел на кухне вместе с Володей. Он был бледен, нервно курил.

– Да ладно переживать-то, что случилось?

Говорю нарочито бодро, чтобы ослабить напряжение. Но одновременно понимаю – не получится. С Женей действительно случилась беда.

Евстигнеев быстро взглянул на меня исподлобья, вонзил окурок в пепельницу, коротко кашлянул:

– Сегодня был у Олега. Просил снизить нагрузку по репертуару, хотя бы немного. Говорю ему: «Старик, были б у меня роли, слова не сказал бы. Но ролей нет, а спектаклей много. Мне уже не потянуть, возраст не тот…» А он мне: «Не можешь – уходи на пенсию!» Я сначала подумал: Ефремов шутит. А потом понял: нет, он говорит серьезно…

И Евстигнеев ушел из театра. Конечно, без работы он ни дня не оставался. Но душевная рана, полученная им, была такой силы… С чем бы ее сравнить?.. Людям, не знакомым с нашим ремеслом, трудно, даже невозможно понять, что значит для театрального человека уход из театра. Скажу так: это все равно что отнять у тебя кислород, связать по рукам и ногам и заклеить рот. Вот что это такое!

Это был не единственный несправедливый поступок Ефремова по отношению к Евстигнееву. Не буду говорить, сколько лет длилось представление Евгения Александровича к званию народного артиста СССР. Хотя нет, скажу: шесть лет! Потом я совершенно случайно узнал, что на наших реляциях, которые мы готовили от парткома, от месткома, от директора театра, сверху было написано: «Преждевременно». Подпись: Ефремов.

Хотя звания, на самом деле, дело десятое. Сам Женя ко всяческим наградам, званиям, отличиям относился так, как, в сущности, к ним и нужно относиться. Спокойно.

Можете представить себе, как на вручении премии «Оскар» ведущий объявляет: «Заслуженный артист калифорнийских штатов Грегори Пек» или: «Заслуженный артист Болоньи Ален Делон»? Такое даже представить себе смешно.

Остановите на улице любого человека и спросите у него: «Какое звание было у Евгения Евстигнеева?»

И он вам наверняка ответит:

– Понятия не имею… «Евстигнеев»!

Но если Евгению Евстигнееву давать звание по гамбургскому счету, безо всяких скидок, ссылок, скобок, пространных перечислений наград и заслуг, то звание у Жени должно быть таким – со всеми заглавными буквами в каждом слове:

ВЕЛИКИЙ РУССКИЙ АРТИСТ И ВЕЛИКИЙ ЧЕЛОВЕК ЕВГЕНИЙ ЕВСТИГНЕЕВ.

Потому что Женя обладал не только непревзойденными актерскими, но и необыкновенными человеческими качествами, что в нашем ремесле встретишь не так уж часто.

Сколько лет прошло с тех пор как Женя ушел от нас, но он по-прежнему со мной. Но не только со мной – я уверен, и со всеми тоже. Со всеми теми, кто знал его по спектаклям, фильмам, телеинтервью, воспоминаниям. Такой человек как Евгений Евстигнеев не может исчезнуть. Он есть. Не был, а ЕСТЬ. В нашей памяти и в нашем сердце.

Галина Волчек. Феномен Жени Евстигнеева

Виталий Александрович Лепский – ректор Горьковского театрального института – рассказывал мне, как однажды пришел в кинотеатр и ждал начала сеанса. Это было очень давно. Как обычно, он решил занять себя в оставшееся время разглядыванием анонсов, рецензиями на уже прошедшие фильмы и досужими разговорами со своей женой, но что-то заставляло его то и дело поворачиваться в сторону оркестра, развлекавшего ожидавшую фильма публику. Он не понимал, в чем дело, оркестр не интересовал его, но голова почему-то все время поворачивалась в ту сторону, откуда исходили громкие гипнотизирующие звуки. Через несколько минут он понял, что его внимание приковывает странный парень, сидящий за ударными инструментами, нечто невообразимое вытворяющий с барабанными палочками и так самозабвенно и артистично заслонявший собой весь оркестр, весь маленький зал, что оторваться от этого зрелища Лепский не мог. Он подошел к ударнику и спросил:

– Кто вы?

Парень сказал, что он слесарь с завода «Красная Этна», но что в свободное время играет в кинотеатре – это его хобби.

– И какое у вас образование?

– Незаконченное среднее.

– А хотите вы быть драматическим актером?

– Не знаю, а зачем?!

Но Лепский вручил ему свои координаты, и через два дня ударник из оркестра пришел.

– Вы меня просили зайти.

– Да, очень просил! – Он был счастлив, что парень все-таки отреагировал на его непонятное предложение.

– Знаете басню, прозу, стихотворение?

– Нет, не знаю.

– Выучите и обязательно придите ко мне почитать.

Он выучил, почитал и стал студентом Горьковского театрального института…

Что понял тогда замечательный педагог, прекрасный человек Виталий Александрович Лепский про талант Жени Евстигнеева, почему он так настойчиво почти заставил его бросить профессию слесаря, ударные инструменты и пойти учиться в театральный вуз?! Думаю, он тогда и сам не знал… Наверное, это была огромная интуиция настоящего художника. Закончив Горьковский театральный институт, Евгений Евстигнеев стал артистом Владимирского театра. Он не соответствовал стереотипу актера того времени, которого стоило бы оставлять по окончании в прославленном Горьковском театре, где однокурсники Евстигнеева, обладающие прекрасными внешними данными героев, с поставленными баритонами и умением четко выговаривать все слова, не глотая окончаний и старательно произнося все согласные, заняли сразу ведущее положение. А Женя в это время попал во Владимир и мгновенно стал любимцем публики, ведущим комиком. Как только его голос слышался из-за кулис, в зале раздавались бурные аплодисменты. А когда в спектакле «Иван да Марья» его в ночной рубашке выносили два человека на руках, скрещенных как стульчик, публика начинала хохотать до икоты. Очевидцы рассказывают – многие зрители так активно вели себя, что их приходилось выводить из зала.

Итак, масса ролей, любимец публики, популярность в пределах города невероятная – и вдруг на самой высокой ноте своего успеха Евстигнеев снова как школьник, ученик встает перед экзаменационной комиссией Школы-студии МХАТ, приехавшей во Владимир набирать студентов. И опять: «Прочтите что-нибудь!»

Теперь уже он, встав уверенно посреди зала и тяжелым взглядом пронзив комиссию из трех человек, низким голосом произнес: «Шекспир. Монолог Брута». Он собрался, была напряженная пауза, раздвинул руки так, как в его представлении сделал бы прославленный трагик, сообщил: «Римляне, сограждане, друзья!» Глаза наполнились слезами; казалось, дальше он наберет невероятную силу драматизма, но вместо слов Шекспира комиссия услышала в этой же трагической интонации, со столь же выразительным глазом: «Извините, забыл!» И, несмотря на то, что кроме первой фразы известного монолога комиссия так ничего больше и не услышала, Евстигнеев был принят на третий курс Школы-студии МХАТ.

Он не вписывался или, точнее сказать, с трудом вписывался в нашу студенческую толпу, по тогдашним временам довольно ярко и небрежно одетую, с определенной лексикой людей, уже на первых курсах ощущавших себя прямыми продолжателями если не самого Станиславского, то уж по крайней мере его ближайших учеников. Вдруг среди нас на лестничной площадке встал до дикости странный парень. Стоял он очень прямо, по третьей балетной позиции – руки висели по бокам, одна чуть согнута, мизинец левой руки с ногтем был оттопырен, из-под брюк виднелись желтые модельные ботинки с узором из дырочек. Голова была без пышной шевелюры, на правой руке висел плащ, именуемый «мантель», и, время от времени кидая в урну свой согнутый «Беломор» и видя проходящую мимо какую-нибудь студентку, он, как бы прочищая глотку, как это делают певцы, говорил: «Розочка, здрасте!» Он произносил именно «здрасте», нажимая на букву «с» и пропуская все остальные, называл всех женщин «Розочка», потому что в его представлении именно так должен был стоять, говорить и действовать светский лев, интеллигент и будущий столичный артист.

Было очень интересно, как не похожий на всех нас человек соединится со строгой и академичной манерой, присущей студентам именно этой театральной школы. Прошло немного времени, и я впервые увидела Евстигнеева на сцене в роли Лыняева, играющим вместе с Дорониной сцену из спектакля «Волки и овцы». Если вспомнить свое первоощущение от Жени – это неожиданность, почти шок. Неожиданность в сдержанной и удивительной пластике, в поразительной внутренней интеллигентности и глубине, в отсутствии суетливости и старательности, так свойственной студентам, в четкости рисунка и филигранности деталей. Поразившее меня мастерство было не от полученных уроков и прочитанных театральных учебников, а врожденное, как талант, как гены, как данность. Я думаю, что феномен Евстигнеева состоит именно в том, что неожиданность есть не форма, придуманная или даже рожденная им, а суть его таланта.

Я помню, как однажды мы вместе снимались с ним в дипломной работе режиссера Георгия Данелия. Это была маленькая новелла «Васисуалий Лоханкин – паршивый интеллигент». Мы с невероятным рвением относились к этой работе, так как это был наш первый киноопус. Евстигнеев – Лоханкин, я – Варвара. Снимали сцену ухода Варвары от Лоханкина. Евстигнеев без парика, с жидкой бороденкой, забрался в свою кровать, из которой он должен был выпрыгнуть, когда Варвара, несмотря на его уговоры, все-таки собралась уйти, и, пытаясь остановить ее, угрожающе заорать: «Варвара!» При этом он должен был разорвать свою хлебную карточку. Режиссер старательно и подробно объяснял Жене, что надо очень сурово крикнуть это – «Варвара!» – делая ударение на последнее «а», и потом со всей силы схватить карточку и порвать ее одним движением решительно и грубо.

– Поняли, Женечка? Давай попробуем!

– Не надо пробовать, я все понял, – сказал из-под одеяла Евстигнеев, и камера включилась. Я сказала свои последние слова и пошла к двери, ожидая дикого крика «Варвара!» с ударением на последнее «а». Вместо этого раздался почти детский, жалобный и сдавленный голос Лоханкина: «Варвара». У него как бы даже не было сил нормально произнести имя жены, он, как бы обессилев от голодовки, еле взял хлебную карточку и очень женственно стал рвать ее, растягивая это садистическое удовольствие. Неожиданность его хода была так поразительна, что вся группа, включая режиссера, начала истерически хохотать. К сожалению, этот прекрасный дубль так и не вошел в картину.

Теперь, когда прошло уже много лет моей работы в театре, я вспоминаю, что самое невероятное ощущение «ты – актер» или «ты – режиссер» испытываешь тогда, когда вдруг актер, с которым ты только что работал над какой-то сценой, на секунду обращает тебя в нормального зрителя, заставляя забыть все, заплакать или громко захохотать. Я не часто испытывала подобное как режиссер, но именно Евстигнеев, репетируя Сатина, заставлял меня пережить это. Выслушав от меня все, что я думаю по поводу сцены, когда он, получив пятак от Пепла, должен произнести свои знаменитые слова: «…работа, а ты сделай так, чтобы работа…» и т. д., Женя схватил вдруг щетку и стал на этом тексте щегольски чистить свои парусиновые рваные ботинки, поплевывая на щетку и смакуя слова. Ход был неожидан и прекрасен. Все партнеры, я вместе с ними, стали аплодировать ему.

Но все же самая большая неожиданность Евстигнеева – в его способности к трагизму, соединяющемуся порой с фарсом. Соединение несоединимого, порой неперекрещивающегося, есть суть его актерской индивидуальности. На заре «Современника» мы репетировали одну пьесу, где Евстигнеев играл старика, попавшего в гетто. Там была сцена, в которой он как бы видением является своему бредящему сыну и рассказывает о своей гибели. В его очень обыденном повествовании был такой подлинный трагизм, что каждую репетицию мы, его партнеры, толпились в кулисе и хлюпали носами. Хотелось заорать: «Сволочи! За что же вы его убили?!»

Как досадно, что в справедливой и заслуженной популярности Евстигнеева есть некоторый оттенок одностороннего восприятия его дарования только как ярко комедийного. Причина, возможно, в том, что в счастливой актерской его судьбе все-таки мало было ролей, где он мог бы выразить свою трагическую сущность. Большинство людей вспоминает профессора из фильма «Семнадцать мгновений весны», или фильм «Никогда», или маленькую роль в «Девяти днях одного года»; да и в театре – Сатина в «На дне», Луначарского в «Большевиках» и Дорна в «Чайке». Это слишком мало для артиста такого масштаба, как Евгений Евстигнеев.

* * *

Когда мы поженились – это был некоторый шок для всех.

Мой отец был известным оператором, профессором ВГИКа, и для моей няни (которая была мне как мать) этот факт имел решающее значение. Поэтому она всегда говорила: «Наша Галька выйдет замуж за самостоятельного». Наверное, она имела в виду кого-то из моих тогдашних поклонников с модной и престижной для того времени специальностью – дипломата или электронщика.

Но вдруг в моей жизни появился великовозрастный выпускник Школы-студии МХАТ: старше меня на семь лет и деревенского происхождения. Он разговаривал так, что некоторые обороты его речи можно было понять только с помощью специального словаря (например, «метеный пол» в его понимании – пол, который подмели, «беленый суп» – суп со сметаной, «духовое мыло» – туалетное мыло и т. д.). Внешне мой избранник выглядел тоже странно: лысый, с длинным ногтем на мизинце, одет в бостоновый костюм лилового цвета на вырост (а вдруг лысеющий жених вытянется), с жилеткой поверх «бобочки» – летней трикотажной рубашки с коротким рукавом, у воротника поверх молнии величаво прикреплялся крепдешиновый галстук-бабочка. Таким явился Женя в наш дом.

Поначалу папа пребывал в смятении, потому что поддался влиянию няни, которая прокомментировала внешность моего избранника словами: «Не стыдно ему лысым ходить, хоть бы какую-нибудь шапчонку надел…»

Я же вела себя независимо и по-юношески радовалась своему внутреннему протесту против родительского стереотипного мышления. Но мной двигал не только протест, я хотела быть рядом с Женей еще и потому, что испытывала к нему целый комплекс чувств. Меня привлекала его внутренняя незащищенность. Я испытывала в некотором роде и что-то материнское, потому что он был оторван от родительского дома, от мамы, которую любил, но которая в силу обстоятельств дала ему только то, что могла дать, а Женин интеллектуальный и духовный потенциал был гораздо богаче. И самым важным было для меня то, что я сразу увидела в нем большого артиста, а потому личность. Тогда, в силу возраста, я еще не понимала, что такое «спутник жизни», а просто ощущала глубокий интерес к этому странному человеку – Жене Евстигнееву.

Несмотря на всякие разговоры, мы поженились. Сначала был психологически сложный период в отношениях с моим отцом, его новой женой и моей няней (а жили мы все вместе в одной квартире). В какой-то момент, когда обстановка уже накалилась до предела, я заявила со свойственным мне максимализмом: «Мы уходим и будем жить отдельно!»

И мы ушли практически на улицу. Какое-то время нам приходилось ночевать даже на вокзале. Мы восемь раз переезжали, потому что снимали то одну, то другую комнату, пока не получили отдельную однокомнатную квартиру. Из-за такой бездомной жизни у нас не было ни мебели, ни скарба.

Со временем папа полюбил Женю, уважал его и снимал во всех своих фильмах, хотя бы в маленьком эпизоде. Да и няне Женя оказался близким по духу и восприятию жизни. Позже она так и не смогла полюбить моего второго мужа, для нее Женя всегда оставался «своим», а тот «чужим». И уже когда мы с Женей не жили вместе, а он приходил в наш дом как гость, няня не переставала восхищаться им и просила починить то утюг, то шпингалет на оконной раме.

Как-то одним из наших с Женей пристанищ стала огромная комната в коммуналке рядом с театром «Современник» на площади Маяковского. Она превратилась в своего рода клуб. Здесь можно было поговорить на разные «свободные темы», что по тем временам было достаточно смелым занятием. Здесь шутили, здесь читали свои новые стихи, здесь спорили о творчестве.

Часто захаживал Михаил Аркадьевич Светлов, которому нравилась наша семейная пара, и забавлялся тем, как мы исполняли для него очень модные тогда «блатные» песни: Женя играл на гитаре, а я пела. Здесь бывали Булат Окуджава и Евгений Евтушенко, не говоря уже об артистах нашего театра и кинорежиссерах.

Был даже такой комичный случай, когда Элем Климов привел в наш дом какого-то чеха, который засиделся допоздна и скромно уснул на полу, где чуть-чуть не был раздавлен в темноте чьей-то ступней. Этим чехом оказался Милош Форман – сегодня выдающийся американский режиссер. Недавно я узнала, что он не забыл тот эпизод.

Наша жизнь протекала шумно и интересно, друзья называли нас талантливой парой. Когда мы разошлись, многие не понимали, зачем и почему это произошло, уговаривали меня и Женю отказаться от подобного решения. Но это случилось. Женя вел себя достаточно тактично, чтобы сохранить наши отношения. Но я сама их разорвала. Собрала его вещи, еду, позвала в наш гостиничный номер («Современник» был тогда на гастролях в Саратове) женщину, с которой, как мне казалось, Женя встречался, и сказала: «Теперь вам не придется никого обманывать». Только через двадцать пять лет он проговорился однажды, что я не должна была так поступать.

Между нашими семьями были налаженные отношения. Мы общались, вместе встречали Новый год. Я готовила Машу в актрисы перед ее поступлением в Школу-студию МХАТ. Несколько раз просила его жену Лилю найти в себе силы побороть свою болезнь, которая, к несчастью, оказалась неизлечимой.

Женя был очень закрытым человеком. Только хорошо его зная, можно было угадывать какие-то затаенные мысли в нем. Я видела, что все свои бушующие эмоции он загонял глубоко внутрь. Может быть, это и было причиной двух инфарктов… Внешне он всегда отшучивался. Вероятно, он догадывался, что я все чувствую, и, наверное, поэтому всю жизнь тянулся ко мне в критических ситуациях. Между нами происходили бессловесные диалоги, из которых я понимала, что именно ему необходимо. Иной человек выплеснется, поплачет, покричит, напьется, а Женя буквально «съедал» себя. Когда у него появилась новая жена, Ира, я увидела, что он перестал скрывать свои эмоции, свою любовь к сыну. В их новом доме на стене появилась фотография нашего Дениса.

Я и Женя всегда дорожили нашими творческими отношениями. В них было как серьезное, так и курьезное… Помню, как однажды на спектакль «На дне» пришел Анджей Вайда, который восхищался артистом Евстигнеевым и хотел посмотреть его в роли Сатина. Я знала, что текст монолога «Человек – это звучит гордо…» Женя часто говорил своими словами или заменял их евстигнеевским мычанием, сохраняя при этом основную мысль. Я жутко волновалась, что Анджей Вайда это заметит, и перед спектаклем попросила Женю повторить текст. Он взял пьесу в руки, уединился, и я внутренне обрадовалась, что наконец-то он скажет монолог по Горькому. Я села рядом с Вайдой и стала смотреть спектакль… Дело доходило до монолога, и я, настроенная услышать его целиком, слышу, как прежде, всего несколько слов. В ужасе я шепнула Анджею: «Извини, он забыл текст». Но Вайда, зачарованный евстигнеевской игрой, ответил: «Галя, того, что он сказал, вполне достаточно».

Евгений Евстигнеев мог играть все! Он был мастер (я не боюсь этого слова) высочайшего класса. Любую, даже маленькую роль, как, например, роль Плейшнера в «Семнадцати мгновениях весны», он делал так, что забыть ее было невозможно. Он не был мастером эпизода или большой роли.

Он был просто мастер!

Я уговаривала его сыграть в своей первой постановке, «Двое на качелях». Женя отказался, наверное потому, что стеснялся участвовать в спектакле, который будет ставить его жена (потом эту роль очень хорошо сыграл Михаил Козаков). Я жалею, что он не попробовал себя в таком актерском качестве. Хотя позже он приблизился к нему почти вплотную в фильме «Собачье сердце», играя роль профессора Преображенского.

…Когда человек уходит из жизни, то по-своему меняется угол зрения на него… Евгений Евстигнеев не был артистом только одного поколения или моды. Бывает, что замечательный актер – символ или герой определенного времени (а таких в истории было немало) – умирает вместе со своим поколением и даже раньше. Менялась мода на героя, и, условно говоря, вместо Алейникова возникал Смоктуновский. Евстигнеев же, пережив самые разные катаклизмы, общественные и личные, оставался до конца своих дней сегодняшним, современным артистом.

Феномен его актерства можно анализировать бесконечно… Я же могу только предполагать, что он заключался в трудно разгадываемом переходе от одного полюсного состояния в другое. В этом переходе он был не надсаден, а делал его элегантно. Он существовал так заразительно, что втягивал в свою нервную орбиту, в свои актерские краски и растворял зрителя в себе полностью…

Я не перестаю удивляться феномену этой по жизни невероятно замкнутой, а в профессии до предела себя обнажающей личности – Евгению Евстигнееву…

Михаил Козаков. Рожденный для дружбы

На сцене «Современника» я играл с ним одиннадцать лет, но знал его гораздо больше. Мы – однокурсники.

Я учился на третий курсе Школы-студии МХАТ, когда к нам неожиданно поступил уже состоявшийся, поигравший в провинции актер. Он был на десять лет старше меня. Не знаю, как сейчас, но тогда студенты сидели на вступительных экзаменах. Нам было интересно, кто к нам приходит. И сразу стало ясно, что перед нами нечто удивительное, чудо какое-то. Никогда не забуду, как Женя читал монолог Антония из «Юлия Цезаря». «…A Брут великолепный человек!» Неподражаемая интонация – ирония и уверенность вместе. И еще чеховский рассказ – по-моему, «Разговор человека с собакой».

Конечно, он был принят, и сразу к нам на третий курс. Это стало нашим везением. Семнадцать человек, среди них Басилашвили, Доронина, Сергачев, Галя Волчек, я… Мог бы еще называть людей, нашедших свою театральную судьбу. И вот к нам добавился этот «пожилой» – ведь под тридцать! – лысый человек. Эта его знаменитая лысина… По-моему, он родился лысым – так она ему шла! Тогда еще худой!..

Шел 1954 год. Первый послесталинский год, время первого вздоха, время надежд. Мы тогда часто собирались – не могли друг без друга. Однажды собрались у меня, на Пятницкой. Еще был жив мой отец, Михаил Эммануилович, он обожал наши сборища.

Женя взял в руки гитару и запел: «Улица, улица, улица широкая, отчего ты, улица, стала кривобокая!» Играл он замечательно, пел хорошо, гитара у него звучала удивительно. Не один я, вероятно, многие вспомнят, что он был барабанщиком в джазе.

Сидели, естественно, с водкой, с купленными пельменями – тогда это студентам было доступно. Мы все были веселыми, время хорошее, Сталин уже «помер», пахло «оттепелью», давящий страх стал уходить…

Когда все разошлись, папа сказал: «Знаешь, Мишка, этот Женька самый талантливый из вас!»

Он действительно был артист от Бога.

Помню, на гастролях в Горьком мы пошли к его маме. Она показала его провинциальные театральные фотографии. Тогда еще делали фотографии с зубчиками – это называлось «с фигурным обрезом». Если кто-то сегодня увидит одну из них, наверняка рассмеется. На снимке изображен Женя в роли Меркуцио из «Ромео и Джульетты». В трико, с намазанными губами, приклеенным париком… Сам Женя, уже признанный «современниковский» актер, ужасно смеялся!

Теперь думаю, что с этими губками, с этим париком он был хорошим Меркуцио. С фотографии «с зубчиками» светилось моцартианское начало.

Мне рассказывали студенты, окончившие нашу Школу задолго до нас: они спросили однажды у Москвина, что самое важное для артиста. Москвин ответил: «Самое важное, ребята, до конца жизни не забывать, что артист – клоун!»

Женя и был великим клоуном в самом серьезном значении этого понятия. Честно говоря, артисты, которые делаются президентами, мне малосимпатичны. Они теряют что-то из высокой клоунады. Женя, на его счастье, никогда не стремился в президенты. Даже в самые маленькие!

Я смотрел по телевизору «Игроков» в постановке Юрского, видел Женю в последней его роли. Там он пьет водку и у него правый глаз как-то вываливается из орбиты. Я подумал: какой ты молодец, Женя, до конца жизни серьезно относясь к профессии, ты не забывал это клоунское начало в ней, в себе!

И у него было безотказное профессиональное чутье, всегда подсказывавшее ему, что – его, а что – не его. А это одно из важнейших качеств в нашем деле. Помню, во время взлета «Современника», где он уже сыграл много ролей, принесших ему славу, один ныне покойный критик из нашего поколения написал: «Было бы интересно посмотреть Евстигнеева в роли Гамлета». Но у Жени хватало ума не претендовать на эту роль, хотя я могу себе представить, какой бы это был Клавдий или Полоний! Он мог бы замечательно сыграть Брута или Цезаря – у Шекспира хватало ролей для него!

У него был истинно актерский ум. Настоящий актер никогда не перепутает (за редким исключением), что ему надо играть и что не надо. Ему достаточно того, что надо.

Я играл с ним рядом – это тема для серьезной работы «Евстигнеев как партнер», – но я также участвовал в единственном спектакле, который он пытался поставить, в «Третьем желании». Потом он отдал этот спектакль, его заканчивал Ефремов. Женя понял, что режиссура – это другая профессия, и никогда больше ею не занимался.

Он был образцом некарьерного человека. Он прошел свою жизнь, оставаясь незапятнанным, никогда не участвовавшим в сомнительных делах. Он был, например, членом партии. Теперь многие ставят себе в заслугу, что они не были коммунистами, как будто дело в членском билете! Ефремов сказал ему: «Женя, почему в партии у нас должны быть одни малоодаренные актеры – вступи!» И он вступил, ибо это было нужно для здорового климата в театре, как говорил Ефремов.

Он был первым актером в «Современнике», протагонистом, как и Ефремов, и он был из «компашки».

Мы с ним дружили. Он начинал сниматься в моем фильме «Последняя жертва» в 1981 году, играл роль Фрола Федулыча, начинал пронзительно. Но у него случился инфаркт. Я навестил его в больнице. Он сказал: «Миша, заменяй меня, они меня отсюда скоро не выпустят, а у тебя сроки!»

В последние годы он имел право выбирать, хотя был образцом нерасчетливого человека, в том числе и по отношению к своему здоровью.

В последнем моем фильме, «Тень», я предложил ему роль Первого министра. Он откровенно спросил (и ему это было совсем не просто): «Миша, а сколько платят?» Я честно сказал – это государственное телевидение. Костя Райкин за две роли получил девять тысяч, Неелова за огромную и блестящую роль – три тысячи двести рублей. Может быть, не время сейчас вспоминать (а когда время?), но позорная эксплуатация таланта была и есть норма государственного к нему отношения. Он сказал: «Миша, старик, я уже не могу играть за такие деньги!»

Он был человеком, рожденным для дружбы, доброй и верной. У него остались ученики, которых он любил не дежурной любовью и которые, надо верить, воплотят его уроки в актерской профессии.

Олег Табаков. Загадочно-талантливый человек

В моей жизни, зрительской, профессиональной, да и просто человеческой, Женя Евстигнеев занимал столь существенное место, что когда он умер, мне показалось, будто и часть меня ушла вместе с ним.

Он всегда оставался для меня загадочно-талантливым. Я познакомился с ним, когда он поступил на III курс Школы-студии МХАТ. Женя был сухощавым, рано лысеющим, веселым и, что самое удивительное, при всей своей внешней неказистости обвораживал мужественностью. Мы сразу же довольно коротко сошлись с ним.

Конечно же, не последнюю роль в нашем сближении сыграло немалое количество дней, прожитых в студенческом общежитии на Трифоновской, где мы – его веселые обитатели – вместе ели, вместе пили, вместе умывались, вместе чистили зубы, а также совершали и много других совместных действий, столь хорошо способствующих действительному знанию человека. И должен сказать, что в повседневном быту Женя Евстигнеев был ничуть не хуже того замечательного Евгения Евстигнеева, который блистал на сцене: естествен, правдив, добр, полон желания помочь, защитить младшего – все те превосходные человеческие качества, которые в первую очередь ценятся в людях.

…Его удивительные, неповторимые роли… До сих пор помню студенческую работу, где я впервые увидел Женю в отрывке из «Глубокой разведки» А. Крона. Он играл Мориса, а второго участника сцены, геолога, уже не помню, как его звали, играл Миша Козаков – они учились на одном курсе. Курс был, прямо сказать, недюжинным: Таня Доронина, Олег Басилашвили, много других ярких индивидуальностей. И все-таки Женька представлял собой первейшей величины «брильянт» в этой «короне алмазов».

Он стал одним из первых и самых сильных моих театральных впечатлений – впечатлений не только от таланта, на редкость самобытного и выразительного, но и от самого уровня умения. Всякая роль Евстигнеева уже тогда была настоящим праздником, и я шел на нее как на праздник. Он умел придавать радостное ощущение самым тривиальным зачетам по актерскому мастерству.

Затем настало время совместных репетиций по ночам, когда Олег Ефремов призвал нас под свои знамена, дабы попробовать выяснить, кто же есть подлинный наследник реалистического психологического театра, именуемого МХАТом, – русского психологического театра. В ходе этих долгих ночных бдений по подготовке «Вечно живых» я чувствовал себя совершенно счастливым, и не в последнюю очередь благодаря тому, что был самым младшим из участников этого предприятия и оттого мог ощущать на себе постоянно заботу и участие Гали Волчек, Лили Толмачевой, Жени Евстигнеева…

Все мои первые самостоятельные шаги в профессии я проделал, высоким штилем выражаясь, рука об руку с Женей. Мы вместе заседали в правлении молодого «Современника», поначалу еще «Студии молодого актера», куда нас назначил Ефремов. Мы очень много играли вместе. И во втором спектакле театра, «В поисках радости», и в третьем, «Матросская тишина», где он представал ну просто поразительным Абрамом Ильичом Шварцем, а у меня были две маленькие роли во второй и третьей картинах, и потому я мог видеть, как он играл.

Ах, как он играл! Сколько лет прошло, а перед глазами словно бы стоит феноменальный пластический рисунок, хореографически совершенный танец отчаяния и трагедии старика Шварца после того, как его обидел сын. Что-то невероятно близкое, на мой взгляд, гению Чаплина делал Женька в этой сцене. Какова же была мера отчаяния у его персонажа, если я плакал всякий раз, наблюдая ее! И дело было вовсе не в моей сентиментальности, но, еще раз повторю, в почти божественном совершенстве того, что он сотворял на подмостках. Конечно, сильно не повезло нашим зрителям, к сожалению, так и не увидевшим этой его прекрасной работы.

А затем… Затем «Никто» в постановке Толи Эфроса. И конец первого профессионального сезона. А в начале второго – «Продолжение легенды», а вслед за ним «Два цвета», «Взломщики тишины»… В каждой из этих постановок я находился на сцене рядом с Евстигнеевым, отчего моя влюбленность в него, безусловно, только крепла.

А потом был его режиссерский дебют – спектакль «Третье желание», в котором он занял меня, но довольно парадоксальным образом. Он дал мне роль – а это был 62-й год – пятидесятилетнего маляра, отца семейства, алкаша и жлобины, резко вламывающегося в сказочную структуру пьесы и настойчиво требующего своей доли сказочного счастья…

Ну почему он решил, что я, игравший до этого Олега Савина, Толю из «Продолжения легенды», короче говоря, исключительно лирических героев, так называемых розовских мальчиков, должен справиться с данным маляром? Почему он дал мне эту роль? Господь его знает! Хотя, может быть, одной из причин такого выбора было обстоятельство, что мы с ним в свое время принимали самое активное участие в многочисленных капустниках, не раз на пару пели и не раз на пару смешили наших товарищей.

Редкостное счастье защищенной спины – вот то чувство, которое я ощущал всякий раз, когда работал с Женей, да и просто в его присутствии.

Но хочется еще и еще вспомнить о созданных им сценических образах. Поразительный, философски сыгранный бандит и убийца Глухарь, и эта невероятная пляска, когда у Глухаря вдруг что-то не получалось и он в танце пытался продемонстрировать свое превосходство и неограниченные возможности.

Совершенно потрясающий герой из «Традиционного сбора». Женя был назначен на эту роль Ефремовым по как будто абсолютно необъяснимым причинам (а Олег обладает талантом разгадывать и поворачивать актеров в прежде немыслимые ракурсы) – и сыграл победно, триумфально.

Трудная и крайне невыигрышная роль профессора Аброскина в замечательно смешной пьесе Василия Аксенова «Всегда в продаже» – и снова серьезная удача…

Ну и наконец, «Голый король», который по тем временам вызвал в Москве настоящий фурор (тогда я впервые в своей жизни увидел на Тверском бульваре – а мы играли в то лето в помещении Театра Пушкина – людей с плакатами: «Куплю лишний билетик!»). И несомненно, что прорыв здесь – а в момент выпуска каждого хорошего спектакля обязательно должен найтись кто-то, кто поведет за собой остальных, в ком должна вскипеть эта бешеная энергия задора и азарта, – такой прорыв был совершен в первую очередь Женей и его талантом. Если говорить о нашей тогдашней победе, о нашем признании, о том, как «Современник» завоевывал себе место под солнцем, то этот рассказ будет во многом связан с «Голым королем», с тем по-настоящему шумным, громким и, я бы сказал, сногсшибательным успехом спектакля, в котором очень хорошо играли многие исполнители, в частности Игорь Кваша, Витя Сергачев, но, повторю, лидером был, несомненно, он – Женя Евстигнеев.

Дальше мы вместе играли в спектакле «На дне». Совершенно иная история, совершенно иная ипостась, другая жизнь, другой век. Женя был уже к этому времени популярнейшим актером, часто появляющимся на экранах. Во время съемок в фильме «Молодо-зелено» я предложил режиссеру К. Воинову пригласить Женю на маленькую роль попа. И в этой крошечной роли он опять был талантлив, блестяще выразителен и опять всепобеждающ, как и в огромном количестве последующих картин, которые он расцветил своим участием.


Я сейчас умышленно не хочу говорить о тех ролях, которые он сыграл в Художественном театре. Они принесли ему и успех, и награды… Но хотелось мне сейчас вспомнить именно о том, что он делал в «Современнике». Он был всенародно любимым артистом. Он был великим русским актером. По-настоящему великим. Он прожил длинную, хотя, конечно, не такую длинную, как мне и всем нам хотелось бы, жизнь. Он дождался того времени, когда его дети добились определенных успехов в избранных ими профессиях, когда его сын Денис получил престижную премию за операторскую работу в фильме «Такси-блюз». У него были ученики, которые любили его. Он продолжается и в них, и в своих детях.

Когда я думаю о том, как дальше будет складываться моя жизнь, я отчетливо понимаю, что у меня уже не будет той радости, тех неожиданных озарений, которые связаны с Женей Евстигнеевым.

А потому – вернусь к тому, с чего начал. Провожая его в последний путь, я вдруг явственно ощутил, что громадная часть меня самого остается там, откуда возврата нет.

Людмила Иванова. Философ, умница, мудрец

Я окончила Школу-студию МХАТ курсом раньше Жени. Когда училась на четвертом, то прошел слух, что на третий взяли потрясающе талантливого студента, артиста из Владимирского театра, и что он будет играть на показе с Татьяной Дорониной сцену из пьесы Островского «Волки и овцы». Студия у нас небольшая, а тогда была еще меньше, слухи разнеслись моментально, и все, охваченные любопытством, пошли смотреть.

Знаете, много бывает критиканов: ну, мол, подумаешь! Но в случае с Евстигнеевым все сразу, безоговорочно признали его талантом, что бывает в учебном заведении нечасто. Меня поразила его профессиональность, «настоящность». Он играл очень мягко и естественно, хотя заметно волновался. Таня Доронина была достойной партнершей. Можно сказать, что оба они уже тогда были мастерами.

Потом я встретила Евстигнеева в коридоре и пожалела, что он лысый и некрасивый. Стоял он, как-то отставив бедро и несколько изогнувшись, эдаким «фраером». Но потом, разговаривая с кем-то, вдруг вильнул ногой (это его, евстигнеевское, движение, когда он бывал в хорошем настроении), как-то хохотнул басом, и я поняла, что этот некрасивый актер необыкновенно пластичен и элегантен, что он прямо-таки грациозен.

После окончания Студии я два года работала в драматическом театре у Наталии Ильиничны Сац. Мы разъезжали семь месяцев в году по стране. Весной 1956 года, вернувшись из очередной поездки, я узнаю, что мои однокурсники играют в спектакле «Вечно живые», который поставил Олег Ефремов на сцене нашей Студии. Бегу на просмотр. Спектакль меня потряс своей правдой. Конечно, мне очень понравились лирические герои, в первую очередь Л. Толмачева, И. Кваша и С. Мизери. Но я характерная актриса и очень люблю яркие характерные работы. В этом смысле Волчек и Евстигнеев были великолепны. Чернов – Евстигнеев запомнился фразой: «Я люблю вас… – Большая пауза. Тупой, самоуверенный, играющий страсть человек с трудом подыскивает слова. – …Сильно!» Это «сильно» он произносил с таким удовлетворением, так объемно, в этом были духовная нищета, убожество и высокопарность. Зал громко смеялся и аплодировал.

Смеялся зал и тогда, когда он пел: «Вставай, страна огромная!», но было жутковато, так не соответствовала песня его почти животной, мерзкой сущности. Я до сих пор вспоминаю его Чернова, когда встречаю подобных людей.

В 1957 году и я поступила в «Студию молодых актеров», которая потом была переименована в театр «Современник». Ставили спектакль «В поисках радости» Виктора Розова, где я получила маленькую характерную роль соседки-маникюрши. Евстигнеев очень тактично, ненавязчиво пытался подсказать, помочь мне, ведь очень трудно было войти в коллектив «Современника», где уже была своя, ефремовская школа, свой метод. Однажды после репетиции он сказал мне (помню, именно не подойдя, а проходя, как бы невзначай): «Легче, легче, не нажимай, проходней, старайся быстрее уйти со сцены. У тебя дела дома – маникюр кто-то делать пришел». Показал на свои ногти: «Понима-аш?» И сделал смешные глаза. Наверное, чтобы я не стеснялась. Замечание чисто профессиональное, на нашем птичьем языке, но мне его советы всегда помогали.

Сам Женя играл дядю Васю, а позже, на гастролях в Казахстане, – отрицательную роль Леонида, эдакого благополучного красавца (Женя играл в парике). Ему иногда доставалось на репетициях от Ефремова: «Найди у него что-нибудь симпатичное, он по-своему прав, не мажь черной краской». Но роль, по-моему, Жене не нравилась, нельзя было похулиганить, и он заскучал.

В поездке по Казахстану мне дали в этом спектакле играть Татьяну, в которую был влюблен Леонид – Евстигнеев. Мне очень нравилась парная сцена, когда он объяснялся в любви и делал предложение, а я отказывала. Я уже тогда боготворила этого артиста и отказывалась как-то неохотно, внутренне оправдывая это тем, что каждой девушке приятно, когда ей делают предложение. Я не играла физическое отвращение, по отношению к Евстигнееву это было невозможно.

Конец ознакомительного фрагмента.