Вы здесь

Я: женский род, настоящее время. Сборник рассказов. Евгения Кордова. Усекновение ( Гореликова)

Евгения Кордова. Усекновение

1

Никита позвонил неожиданно и по обыкновению не вовремя. Это свойство его сногсшибательное сваливаться, как снег на голову, да что там снег – лавина, и сам он – одно сногсшибание и ничего кроме. И стал мямлить в трубку, что одиннадцатое у него число магическое, а потому продать или подарить картины он может только сегодня, и тогда это хорошо, а ещё афигенно правильно и дальновидно, и благоразумно чрезвычайно, потому что от этого ему… да и всем, и невозможно чтобы, и как же иначе, и всё в таком роде и таким макаром.

Куда уж афигеннее? Уж полночь близится, члены вялые, глаза слипаются. И Анна после двух суток дежурства вся в предвкушении выходных расслабленная, почти аморфная, жаждущая лишь тёплого пледа с книжкой и не способная даже к мало-мальской обороне. А этот продолжал нудить, что до конца одиннадцатого ещё целых сорок минут, и мы успеем, и это будет не выразить словами как, и у него уже всё собрано, и он буквально через, и прервать его косноязычную, но беспрерывно-монотонную речь не было никакой возможности – слова обволакивали ватным коконом, в котором глохли все вялые возражения.

Глеб, которому назавтра предстояло уйти раньше обычного, невольно прислушиваясь к её слабым оборонительным репликам, начал что-то такое подозревать и натянулся струной.

И то верно: Анна в полной боевой готовности, собранная и деловитая, быстро принимающая решения и умеющая не только отражать, но и наносить —хлёсткие и точные, осталась там, в тех сутках. А здешняя, в вечернем уюте и расслабухе обмякшая и рассупоненная, быстро сдалась:

– Ну, хорошо, приходи.

Лицо Глеба поехало на сторону и неприязненно исказилось.

Чёрт! Наспех собрав в комок рассыпавшуюся волю и в кулак её с силой зажав, она добавила сердито:

– Имей в виду, у тебя пять минут – мы все устали и хотим спать.

Но на той стороне уже щёлкнуло.

Господи, о чём это я? Счастье, если удастся вытолкать его через полчаса. Пятнадцать минут! – сказала сама себе твёрдо, потом – пинками. Однако чувство совершённой ошибки, глупой и непоправимой, уже поселилось внутри и принялось разбухать, как созревающее дрожжевое тесто.

Конечно же он опоздал! Глеб с ежеминутно возрастающим раздражением прожигал взглядом телевизор, где дрались ожесточённо и палили непрерывно без причинения видимого вреда друг другу, и подчёркнуто избегал её виноватого взгляда; она слонялась из угла в угол и шумно, по-собачьи, вздыхала.

Когда полночный бой курантов готовился тяжёлыми ударами пасть, а напряжённое молчание – разразиться, он появился. В неизменных летних кроссовках-развалюхах поверх серых шерстяных носков грубой вязки – бабушка связала, сказал как-то, и у Анны потеплело в груди: господи, есть бабушка, которая о нём заботится; долгополом, архаического покроя, «ратиновом» пальто – дедушкином как выяснилось впоследствии; и в синей повязке на голове – мамин подарок – стягивавшей выцветшие пряди его длинных беспорядочных волос. С толстым рулоном под мышкой в мятой обёрточной бумаге, перевязанным сикось-накось растрёпанными кусками бечёвки.

Весь припорошенный снегом, он улыбнулся открыто и бесхитростно прямо в её недовольное лицо. И тут же признался, что по дороге зашёл на горку прокатиться. Анна бросила быстрый взгляд на мужа, тот закатил глаза.

Разновеликие листы ватмана веерно заскользили по дивану. Перехватив их в стремительном сползании на пол, она прислонила листы к покатой спинке. И застыла в смятении.

Линии. Много параллельных линий, толстых и тонких, свивающихся в спирали, лабиринты и воронки. Ну и дела. Что же это такое? Тревожность? Да нет, больше, чем тревожность. Так, стоп.

Глеб, принявший было вид матёрого знатока с вальяжными повадками, этакого зубра от живописи, переводил обескураженный взор с одного листа на другой и помалу входил в состояние транса и линьки. Прожённо-напускная экспертность рваными клоками сползала с его лица, как лопнувшая шелуха.

Машинально протянув руку, Анна взяла один из рисунков и стала рассматривать его, поворачивая разными сторонами.

– Что вы делаете?! – возмутился Никита и мелко захлопал своими мохнатыми ресницами.

– Что «что»? – переспросила она, слегка озадаченная его распетушившимся голосом: на её памяти он вообще никогда не сердился.

– Вы же утверждали, что вам нравятся мои картины!

– Нравятся, – и всё силилась понять, что его могло так задеть, почему у него такой смешной взъерошено-ощетинившийся вид.

– Да вы же смотрите – не с той! стороны! И держите – не! правильно!

Ах, вот оно что.

– С чего ты взял? – спросила провокативно. – А может, этот ракурс мне нравился больше всего.

И тут Никита сделал неприятное открытие:

– Да вы же ничего в них не понимаете!

– Аб-со-лют-но, – с озорным вызовом помотала она головой. – А я что-то должна понимать? Это высшая математика? Скажи, а ты на каждой выставке будешь объяснять, что нарисовал? Прямо вот так стоять возле картины – желательно всех сразу – и любопытствующим, группово и индивидуально? – она заглянула в его расстроенное лицо и добавила, усмехнувшись: – По большому счёту, картины либо будят отзвук, либо – нет.

И мельком взглянула на мужа – тот загипнотизировано водил глазами по линиям.

– А что здесь нарисовано, понятия не имею. Здесь же ещё и написано что-то, вот, – прочертила ногтем невидимую линию.

Никита заморгал чаще, яростно зашипел и вырвал рисунок:

– Надпись! Не имеет! Значения!

– Ну как же? Зачем тогда?

– Ни-ка-ко-го! И смотреть нужно – вот так! – размашисто – она едва успела отпрянуть – повернул лист: строка с широко растянутыми иероглифоподобными буквами направилась снизу вверх, и все они (буквы) легли на бочок – вроде как отдохнуть.

– Да-а-а? А читать? – продолжала развлекаться Анна.

– А читать – не-нна-до! – прорычал он. – И если нравятся, значит – понимают!

– Отнюдь, – парировала она. – Я, например, нич-чё не понимаю. И мне – нравится.

– Как это?! – Никита смешался и враз сдулся, как лопнувший шарик. – Как это? – и стал поворачиваться и заглядывать искательно им в глаза.

– Да… так. Картины, музыка, стихи – их не понимают, чувствуют. Вот эта, например, о чём?

– Эта? Это Яна, стирающая детское бельё! Я разговаривал с ней в это время по телефону. А она стирала бельё.

– ??? Ааа… Ммм… Угу. Ну тогда… Мда, – она потёрла висок.

Глеб заглянул ей через плечо и воззрился на Яну. В тщетных попытках её идентифицировать. Они переглянулись.

– Нет, ну вы посмотрите, – Никита оживился – вот же таз с бельём, – он широко мазнул ладошкой по правому нижнему углу – действительно, таз. – А вот рука! (и правда, рука). Здесь даже пуговица есть! – негодующе ткнул пальцем в середину листа, где имело место быть.

Это плоское и круглое, с двумя симметричными чёрными горошками, в равной степени пуговица и поросячий пятачок в анфас, Анну доконало.

Она расхохоталась и сказала:

– А-бал-деть!

И окликнула – целеустремлённо, под шумок, пробиравшихся в эту самую минуту мимо них на кухню – дочь с очередным претендентом на её прохладное, ровно бьющееся сердце:

– Юлька, ты представляешь, это – Яна, стирающая детское бельё?

Дочь с претендентом на секунду замерли, осознавая, что манёвр не удался, и сменили вектор направления.

– Павел, – весомо представился молодой человек, сунув Глебу руку, тот неловко её принял и подержал двумя пальцами. И уставились на картину.

Потом Павел весело взглянул на Никиту и ещё раз – на картину. Хрюкнул и протянул жизнерадостно:

– Ништя-я-я-як! А ничё тя так вшторило. Чё куришь?

Юлька хихикнула, Глеб холодно поднял бровь и прищурил глаз, Анна хмыкнула и посмотрела с любопытством.

– А? – отозвался Никита и беспомощно оглянулся на Анну.

– А бельё где? – не дал ему передохнуть Павел (Яну он, надо полагать, разглядел).

Не такой уж он и бедолага, подумала Анна, пожалуй. Кажется, Юльку ждут сюрпризы. Нас всех.

Никита промычал что-то тихо и неразборчиво и страшно обиделся. Он нервно зашлёпал своими белёсыми метёлками, улыбка стала ещё шире и растерянней, в глазах появилась оголённая мука незаслуженно наказанного ребёнка.

А все уже сгрудились возле дивана и, перебивая и отпихивая друг друга, приступили к перекрёстному допросу. И перекидывались взглядами, и перемигивались, и делали лица.

– А вот это?

– А здесь?

– Какое окно? Где окно? Ах, вот это – окно?! Хм… Вообще-то…

– Нога? А вторая? С какого перепугу? И что, что она сидит?

– Ну хорошо, ладно, это предплечье, хорошо, ладно, согласен, чёрт с ним, а кисть где? Почему здесь? Блин, это ж как надо вывернуться! А вторая? Аааа… ты так видишь? Угу.

И перетасовывали листы, исчёрканные изогнутыми параллельными линиями, разворачивая и подсовывая их автору так и эдак.

У Никиты наступил звездный час. Он вдохновенно объяснял и показывал, и расшифровывал, и разжёвывал, и… … и проступали лица смутные и детали фигур неявные, предметы интерьера и пространства эскизные, приметы времени и сюжетные линии нечёткие.

– А это я, видите: у меня фенечка на запястье – помните, Ольга подарила? – и я ею размахиваю.

В картине была весна. Как он умудрился передать это двумя цветными карандашами и набором ветвистых линий – вот как?! – но это была весна. Как самое чистое, прозрачное, празднично-голубое и нежно-салатовое, струящееся жемчужным светом, искристым и подрагивающим, промытое, время года. Как невесомо-парящее и витающее в заоблачных эмпириях неуловимое состояние души. Как неотвратимо-томительное пробуждение чувства. Первого. Робкого. Искреннего. Беззащитного. Доверчивого. И ветерок легкий, тёплый, душистый. И взметнувшаяся узкая рука. И вздёрнутый острый подбородок. И развевающиеся – светлые – пряди волос.

– Никита, а как называется этот жанр, в котором ты сейчас работаешь?

– Нну… не знаю. Супрематизм какой-нибудь.

Нет, Малевичем тут и не пахло. Анна стала вспоминать, где и когда она могла видеть хоть что-то подобное. Нигде и никогда. Но ведь так не может быть? Или может?

Она отобрала несколько рисунков: – Вот эти. Сколько?

Он тут же скис, завилял глазами, замигал, залился смущением, мучительно замялся и стал перетаптываться с ноги на ногу.

Фокус всех глаз, вопросительно обежав круги, сошёлся на Глебе. Тот ответил взглядом отвергающе-возмущенным: а что я? я-то чего? – и пожал плечами:

– Я знаю?! Ну… тысяч шесть.

– Нет! – отрезал Никита, и все развернулись к нему изумлённо, а он с отчаянием, как в омут, по нисходящей, до шёпота:

– Пять или семь! Шесть не подходит, – и едва слышно, пряча взор, – это неправильное число.

О, госссподи, мысленно застонала Анна, и тут у него свои ритуальные танцы!

– Не, ты глянь на него! – Глеб фальшиво засмеялся: – коммерсант! – И отсчитал купюры: – На вот, держи.

Никита оторвал клок обёрточной бумаги, коряво завернул деньги, перевязал огрызком бечевы. И решительно не знал, что делать дальше, крутил и вертел пакет в руках, смотрел на всех детскими глазами цвета прозрачной озёрной воды в пасмурный день, смаргивал и улыбался неловко и счастливо.

Он давно ушёл с сияющим лицом и с деньгами – это ж целое состояние! —засунутыми Анной ему в карман, одарённый двумя пакетами риса и гречки, которые прижимал к груди нежно и бережно, как крохотных любимых малышей.

Она проводила высокую ломанную фигуру, темнеющую одиноко и неприкаянно на синем снегу ночной улицы, долгим взглядом из окна и подавила вдох.

…а они всё вертели и крутили рисунки. И находили отдельные узнаваемые фрагменты, которые никак не желали укладываться в целое, и пытались догадаться и раскодировать, и безуспешно разбирали его низкие растянутые каракули.

– Я-то думал, это просто такие странные декоративные композиции, – бубнил себе под нос Глеб, – а это оказывается, наоборот, сюжеты. Нет, надо его ещё раз позвать, и пусть расскажет.

– И записать, подробно законспектировать, запротоколировать, и пусть поклянётся на Библии, и распишется кровью, и плюнет, и отпечатает подушечку большого пальца, – пробормотала Анна.

Глеб поднял глаза и посмотрел на неё внимательно.

– Так я останусь? – утвердительно спросил в этот момент Павел. – Метро закрыто, в такси не содют, – и осёкся, наткнувшись на серьёзные мужские глаза, замерцавшие льдисто.

И заторопился:

– Только вы не подумайте – у нас всё серьёзно. Нет, я на полу могу, если это принципиально.

Юлька густо запунцовела от чёлки до самого выреза майки. Анна пристально оглядела обоих. Вот оно что? Цитируем, значит. Шустёр. И не знала, нравится ей это или нет. Как же ты, девочка, будешь теперь выкручиваться?

Бросив беглый вороватый взгляд на отца, Юлька быстро протараторила:

– Так мы пойдем, мам? Спать очень хочется. Я постелю Паше на раскладушке. Спокойной ночи, папа.

– Спокойной ночи, – легко и доброжелательно произнес Павел.

– Спокойной ночи, – эхом откликнулась Анна. Вот, значит, как. Ну, что ж…

А Глеб… Он лишь смотрел вслед тяжёлым тягучим взглядом и не издал ни звука. Растерялся. Он не был готов. А кто был? Она? Анна с насмешливым сочувствием наблюдала за ним.

– Ну чего ты так распсиховался? Ты что, ничего не понял? Не видишь?

– Что я вижу?! – взорвался он. – Чтоб я сдох, если что-нибудь вижу! Чтоб я сдох, если что-нибудь понимаю! И в вашей мазне тоже! Вот за что я отдал семь тысяч?!

– Да что тут понимать? – тихо сказала она, вдруг почувствовав ужасную усталость. – Девочка выросла. У тебя только что практически попросили её руки, ну… – усмехнулась, – или не руки. Да, собственно, и не попросили.

– Так это было предложение?! Чтоб я сдох здесь раз и навсегда!!

– Возможно. Что не факт. Не стоит. Поживи ещё.

– В наше время, – он стал заводиться, – да я этого хмыря сейчас!…

– Ну что ты сейчас, что? Мы были такие, они – другие. Наше время… а где оно, наше время? – она хмыкнула и глубоко вздохнула, – тю-тю. Наступает их время. И лучшее, что мы можем сделать – не мешать. Ладно. Спать пора, – и демонстративно, с хрустом потянулась.

– Ты, вообще, мать? Неет, – едко протянул он, – ты – мачеха!

– Ага. Кукушка. Ехидна просто. Спать пошли.

Анна лежала навзничь, не шевелясь, и смотрела в потолок, по которому сквозь неплотно задёрнутые шторы пробегали редкие полоски света от припозднившихся машин. Надо бы задёрнуть, а то всю ночь мельтешить будет. Но вставать было в лом. Глеб спал, уткнувшись носом ей в шею, как ребёнок, рвано всхрапывая при каждом вздохе. У него только что отобрали любимую и единственную дочь. Единственную и любимую. Пришли и взяли. Как своё.

Дети, наконец, угомонились. Они придушенно хихикали и возились за стенкой, шастали на цыпочках на кухню, оглушительно хлопали дверью холодильника, так же на цыпочках – в ванную, где у них каскадом что-то падало и рушилось, громким сердитым шёпотом призывали друг друга к тишине, после чего сдавленно ржали, и почему-то хрустально звенели бокалы.

Она думала.

Как-то теперь всё будет? Кто ты такой, Павел? Что ты такое? Не поторопилась ли ты, девочка моя? Почему-то у вас сейчас всё слишком просто. И вспоминала себя с Глебом, его долгие, безупречные ухаживания.

Конец ознакомительного фрагмента.