© Аджубей А. И., 2014
© ООО «Издательство Алгоритм», 2014
Посвящаю моей жене Раде
Предварение
11 сентября 1971 года в Москве, в Кремлевской больнице, не успев сказать близким прощальных слов, умер Никита Сергеевич Хрущев – персональный пенсионер союзного значения. В семье знали, как тяжко болел в последние месяцы Никита Сергеевич. Но смерть всегда неожиданна. Через три дня появилось в газете официальное сообщение в несколько строк, набранных самым мелким шрифтом, – подводили черту под историей жизни человека и политического деятеля, с именем которого связаны драматические события, потрясшие не только нашу страну.
Брежнев и его приближенные могли вздохнуть с облегчением. Даже отставной Хрущев, сломленный угрозами, оставался опасным, нежелательным свидетелем минувших и текущих дней. Он хорошо знал тех, кто сменил его, и бог знает, о чем он думал в последние годы жизни, как оценивал своих недавних коллег, что мог поведать о них и о себе.
Незадолго до кончины, диктуя воспоминания, Никита Сергеевич заметил: «Сейчас я, как вольный казак, ничем не занят. Удел пенсионера – доживать свой век… Сейчас я имею возможность оглянуться, выразить более смело свои соображения и высказаться о недостатках».
Смерть Хрущева, казалось, снимала явные и тайные опасения. Еще одна глава истории партии и государства, на этот раз связанная с именем Хрущева, закончилась.
Уже в первые годы правления Генерального секретаря Брежнева антихрущевские страсти зашли так далеко, что в открытую говорили и писали о необходимости отменить решение XX съезда партии о культе личности Сталина. Брежнев, хитрый и ловкий аппаратчик, несколько остудил пыл ближайших советчиков. Он бросил фразу: «Я участвовал в работе XX съезда, голосовал за его решения и не отменю их!» Эти слова, как показала действительность, предназначались скорее на экспорт. Фигура Сталина вновь поднялась над страной, сталинские клевреты вздохнули свободно, жизнь возвращалась к прежним берегам.
В эту пору «сталинского ренессанса» случилось событие, вернувшее на короткое время имя Хрущева из небытия. В Соединенных Штатах Америки вышла книга «Хрущев вспоминает» – два увесистых тома, с большим количеством фотографий, многие из которых никогда не видели даже в его семье. Никита Сергеевич, вызванный в ЦК после появления книги, где с ним состоялся резкий разговор, утверждал: он никому не передавал своих материалов.
Однако факт этой публикации давал возможность «проучить» Хрущева, добиться от него прекращения работы. Нажимали не только на Никиту Сергеевича. В один и тот же день и час в ЦК вызвали Хрущева, его сына Сергея и меня. В разные кабинеты, на разных этажах: Никиту Сергеевича на «верхний», а нас пониже. Сергея предупредили о переводе из Конструкторского бюро академика В. Н. Челомея в несекретный институт, который не имел отношения к ракетной технике, а меня с семьей отсылали в областную газету: сначала предложили поехать в Благовещенск-на-Амуре, поближе к китайской границе, а затем – в Тамбов. Я наотрез отказался куда-либо уезжать. К этому времени я уже около пяти лет работал в журнале «Советский Союз».
Вечером, узнав о проработке Никиты Сергеевича в ЦК, мы поняли, что тройное давление направлялось к одной цели: Хрущев должен замолчать!
И Хрущев прекратил работу над своими воспоминаниями…
В конце лета 1988 года к нам в дом пришла американская супружеская пара – Грегори Фрейдин и Виктория Боннел. В Москве они были в командировке, работали в библиотеках, архивах. Преподаватели Калифорнийского университета интересовались нашей историей и литературой: Гриша – поэзией Мандельштама, а Вика – русским революционным движением. Оба они хорошо знали русский язык, и разговор касался самых различных тем. Наконец, дошли до главного. Моя жена спросила, нет ли какой-либо особой причины, вызвавшей желание побывать у нас? Ответил Гриша: «Хотелось рассказать вам, что я был переводчиком второго тома воспоминаний Никиты Сергеевича, часами слушал запись его голоса, вникал в суть, улавливал интонации. Мой визит – дань уважения вашему отцу. Надеюсь, его размышления будут опубликованы на Родине, ведь Хрущев, конечно, хотел этого. Его диктовка – уникальный политический и человеческий документ, редкий для нашего сложного времени. В нем не чувствуется ни субъективных, ни объективных форм давления, и он привлекает своей искренностью».
Наш гость рассказал немало подробностей. Голос звучал на фоне птичьего щебета, иногда слышался шум самолетных двигателей: диктовал Никита Сергеевич на даче. Здесь он жил практически безвыездно, а в московской квартире в Староконюшенном переулке, близ старого Арбата, за все отставные годы переночевал всего несколько раз. Но главное, на что обратил внимание переводчик, – странные пробелы, паузы в диктовке Хрущева. Грегори Фрейдин считал их неслучайными. Пленка, оказавшаяся в Америке, была предварительно процензурована. Идет рассказ о каком-либо эпизоде, и там, где по смыслу ждешь деталей, перечисления имен, звук исчезает на полуслове. Минута за минутой идет пустая пленка, а потом голос Хрущева возникает вновь.
С пленки текст перепечатали, перевели на английский язык, несколько сократили. В 1971 году вышел первый том, в 1974-м – второй.
Книга издана на 16 языках, и размышления Хрущева, политика и человека, итожившего пережитое, стали достоянием широкой мировой общественности. Пленки и другие материалы переданы на хранение в фонд Гарримана. Они доступны, с ними продолжают работать все, кого интересует советская история. И хотя до сих пор остаются таинственными обстоятельства «переброски» пленок Хрущева в Америку, хотя сам факт выхода мемуаров за рубежом укоротил жизнь Никиты Сергеевича, не умалишь и другого – книга существует…
Хрущев в руках ее никогда не держал.
Я вошел в семью Хрущева сорок лет назад, в 1949 году, женившись на его дочери Раде. Ей было двадцать, мне двадцать пять лет. Мы учились в Московском университете, готовились стать журналистами. По молодости не заглядывали далеко вперед. Мог ли я предположить, что из молодежной «Комсомольской правды» перейду в солидную, официальную газету «Известия», на должность главного редактора?! И уже вовсе нелепой показалась бы мне мысль о возможной работе вблизи Никиты Сергеевича.
Во время частых поездок Хрущева по стране и за границу его обычно сопровождала небольшая группа журналистов. В Москве, когда возникала необходимость в подготовке и редактировании речей Никиты Сергеевича, обработке его диктовок, к помощникам присоединялись секретари ЦК партии Ю. В. Андропов, Л. Ф. Ильичев, В. И. Поляков, политический обозреватель «Правды» Г. А. Жуков, заведующий отделом науки ЦК В. А. Кириллин, некоторые другие товарищи. Был среди них и я.
Иногда этой небольшой рабочей «команде» приписывалось влияние, чуть ли не выше органов партии и правительства. В действительности же было далеко не так. Выполняя поручение Никиты Сергеевича, каждый понимал, что «пробивать» свои вопросы, пользуясь близостью к «первому», – занятие безнадежное. Если кто-нибудь и решался затеять нужный ему разговор, Хрущев обычно прерывал: «Напишите в ЦК».
Само собой разумелось, что вклад каждого в общую работу не выпячивался, дело было ответственное, общее и в известной мере деликатное.
Я видел Никиту Сергеевича в семье, на отдыхе. Теперь у меня появилась возможность наблюдать его в работе в самых разных обстоятельствах…
Отставка Хрущева мгновенно отразилась и на моей карьере журналиста. Сказать по правде, я понимал, что так случится, и не воспринял это трагически. «Все к лучшему в этом лучшем из миров…» – утешал я себя, вспоминая Вольтера.
В последний раз я исполнил обязанности главного редактора газеты «Известия» 13 октября 1964 года.
В этот день в Москву с официальным визитом прилетел президент Кубы Освальдо Дортикос.
В полдень самолет, на борту которого находился президент Кубы, приближался к Москве. По протоколу, как главный редактор газеты «Известия», я должен был быть среди тех, кто встречает гостя. Ехать не хотелось. К этому времени уже не первый час шло заседание Президиума ЦК партии. Смещали Хрущева. Я знал, что никакой обратный ход невозможен. По-видимому, задержка происходила из-за каких-то деталей. Позвонил в МИД заведующему отделом печати Леониду Замятину. Он, конечно, догадывался о том, что происходит. Спросил его: «Стоит ли мне ехать на аэродром?» Он ответил: «Обязательно, я тебя прихвачу!»
Мы были с Замятиным в добрых отношениях, и его слова приободрили. «В самом деле, отчего мне заранее изображать обиженного?».
На аэродроме из большого начальства еще никого не было. Замятин исчез, я встал чуть в стороне от главного прохода, чтобы не искушать тех, кто предпочтет не встречаться со мной, ведь я становился опальным.
Самолет с президентом на борту уже минут сорок барражировал над Шереметьевом. Летчики, да и президент, видимо, не понимали, почему их держат в воздухе. Наконец появилась первая машина. Приехал Геннадий Иванович Воронов, член Президиума ЦК, Председатель Совета Министров РСФСР. Вошел в зал. Демонстративно подошел ко мне, пожал руку. Через минуту хлопнули дверцы еще одного лимузина. Появился Подгорный. Плащ нараспашку. В руке сигарета. Возбужден. Лицо свекольного цвета. Громко бросил: «Сажайте самолет!» Двигаясь к выходу на летное поле, произнес: «Все, доломали Хрущева!» Несколько человек подобострастно ловили на ходу, пожимали его руку. Выстраивался хвост новоприближенцев.
Власть сменилась.
Я видел, как Подгорный обнял Дортикоса, затем отвел его от толпы встречающих и что-то зашептал на ухо. Теперь и Дортикос был в курсе дела. Кавалькада машин двинулась в город. На холодном ветру плескались советские и кубинские флаги. Прохожие останавливались, провожая взглядами черную ленту автомобилей.
Хорошо, что я попросил своего известинского шофера приехать за мной. Замятин так и не появился.
Едва я вернулся в редакцию, как последовал звонок секретаря ЦК партии Л. Ф. Ильичева, ведавшего идеологией. Он попросил немедля приехать к нему. Нетрудно было догадаться, о чем пойдет речь. Впрочем, беседа заняла всего несколько минут. Ни тени смущения не промелькнуло на лице Ильичева, когда он сообщил мне, что я освобожден от обязанностей главного редактора «Известий». Я ни о чем не спрашивал, не требовал объяснений, понимая, что Ильичеву не до меня. Его собственная судьба висела на волоске: как-никак он был явным выдвиженцем Хрущева и со страхом думал о реакции Суслова по поводу собственной персоны.
Кстати, Ильичев вскоре был отправлен в МИД на вполне приличную должность заместителя министра (до ЦК он заведовал отделом печати МИДа), где и проработал более двадцати «застойных» лет. Такие «пароходы» тонут редко: у них многослойная обшивка корпуса, и если пробоина не глубока, подлатавшись, они вновь пускаются в плавание, хотя бы каботажное.
Вернулся в газету. Странное чувство облегчения овладело мной. Я еще не знал никаких подробностей, когда мне позвонила жена и передала разговор с отцом. Он сказал, что вопрос с ним решен. Подбодрил тем, что на заседании Президиума ЦК отметили рост подписки на газету «Известия» (с 400 тысяч в 1959 году до почти 9 миллионов на октябрь 1964 года) и что мне, как было сказано, «подыщут соответствующее журналистское занятие».
Мои заместители, Гребнев и Ошеверов, видимо, о чем-то догадывались. Я не стал томить их и коротко рассказал о случившемся. Сидели в кабинете втроем. Телефон молчал, хотя было самое горячее газетное время. Вот-вот должно было появиться сообщение ТАСС о моем освобождении. Я поручил подписать газету Ошеверову. К этому времени мы проработали с ним вместе почти пятнадцать лет, начинали еще в «Комсомольской правде». Алексея Гребнева я знал больше четырех лет, только по «Известиям»: он работал заместителем у прежнего главного редактора, Губина, и остался на этом посту, когда я пришел в газету.
Мизансцена, возникшая после моего сообщения о визите в ЦК, отчетлива в моей памяти. Постепенно, даже не осознав этого, замы отвели от меня глаза, потом перестали смотреть друг на друга, как бы боясь выдать нечто, таившееся в их душах и, возможно, видимое со стороны. Я понял, что им тяжело, что они растеряны и обескуражены, и, не испытывая моих коллег дольше, попрощался. Попросил своего помощника Артура Поднека оформить приказ о моем уходе в очередной отпуск и получить отпускные. Пятьсот рублей, за вычетом подоходного налога и прочих удержаний. Поднеку я сказал, что все вопросы – завтра.
Остался в кабинете один. Вот и пришел момент прощания. В этой большой комнате на пятом этаже известинского здания я проводил времени куда больше, чем дома. До мелочей был знаком пейзаж, видный сквозь круглые окна, расположенные почти под потолком, – крыши домов на площади Пушкина. Кабинет был просторен. Никакой пышной мебели, книжных шкафов с декоративным рядом книг классиков марксизма-ленинизма, которых в подобных кабинетах никто не читает. Не было в нем и портретов руководителей. Большой рабочий стол без ящиков, еще больший – для заседаний редакционной коллегии. На одной из стен – монтаж из нескольких фотографий: Маяковский, Горький, Барбюс, Шолохов и кто-то еще – теперь не помню. Такой интерьер мне нравился.
Почему-то вспомнилось, как в конце 1959 года сюда ворвался сухонький, небольшого роста человек и стал взволнованно говорить, горячась и размахивая руками.
Это был один из архитекторов здания «Известий», Михаил Григорьевич Бархин. Он проектировал здание вместе с отцом – известным советским зодчим Григорием Борисовичем Бархиным – и был очень обеспокоен, как бы во время капитального ремонта мы не нарушили стилистику и облик их детища, ведь это – образец конструктивизма конца 20-х годов. Я успокоил его. Никаких наружных работ проводить не предполагалось, крушили и перестраивали только «начинку» здания. К этому времени я дважды побывал в Соединенных Штатах Америки, видел, как организован труд журналистов в тамошних газетах, и пытался воспользоваться их опытом. Вместо крошечных кабинетов, в которых, как в норах, прятались репортеры, сделали несколько общих залов, где каждый сотрудник был на виду, запаслись новой оргтехникой, поощряли тех, кто сам пользуется пишущей машинкой, даже ввели курсы машинописи. По моде тех лет окрасили стены в разные цвета, чтобы веселее работалось.
И вот теперь все, что связывало меня с этим домом, с коллегами, пришло к финалу. Я понимал, конечно, что найдется немало людей, которые расценят мое спешное увольнение по-своему: Аджубей занимал свой пост по протекции, его карьера зависела от родственных связей. Честно сказать, сам я так не думал: кое-что смог и успел сделать в журналистике.
На следующий день, 14 октября, на Пленуме ЦК, освободившем Хрущева, Брежнев удостоил меня короткой реплики. Суть ее сводилась к тому, что мне будет предоставлена возможность работать по специальности…
Правда, очень скоро я понял (и это подтвердили последующие десятилетия), как легко и эффектно бросает Брежнев подобные фразы, как старается выглядеть гуманным и внимательным. Сидевшие на просцениуме Свердловского зала Кремля члены Президиума ЦК, поддержавшие Брежнева в его заговоре против Хрущева, не знали, конечно, что в эти же минуты решается их собственная судьба и очень скоро один за другим они, как и Хрущев, будут отправлены на пенсию, посланы за границу, а то и вовсе займут второстепенные должности на дальних заводах и фабриках. Сделает это Брежнев тихо, без скандалов, по-семейному, как бы любя. Всему этому еще предстояло быть. Как выразился известный журналист Александр Бовин, советник Брежнева и составитель его речей, сам испытавший на себе капризную перемену брежневской любви: Леонид Ильич обладал «чувством власти». Я бы уточнил: властолюбием. Интрига составляла самую сильную, хоть и не очень видимую часть натуры этого человека, ставшего в октябре 1964 года главой партии. Позже станет ясно, что Брежнев старался уходить от решения острых вопросов, откладывая «на потом».
Через месяц, в ноябре, состоялся еще один Пленум ЦК. Брежнев был объявлен Генеральным секретарем (Хрущев назывался Первым). Так был заложен кирпичик в фундамент того здания, которое выстраивалось Брежневым и для Брежнева.
На этом Пленуме в спешном порядке отменили многие хрущевские новации. Ликвидировали совнархозы, возродили министерства в их прежнем «классическом» виде, отменили разделение обкомов на сельский и промышленный. Все эти вопросы никак не обсуждались, никто не выступал в прениях. Вел себя Брежнев на заседании пленума легко, весело, подчеркивая всем своим видом: ну вот, друзья, мы возвращаемся к стабильному упорядоченному образу жизни, работы; все хорошо, давайте жить дружно!
Пленум уже закончился, все встали, и тут к Брежневу обратился Суслов. Сказал ему несколько фраз вполголоса. «Одну минутку, товарищи, – усадил всех Генеральный. – Есть предложение вывести Аджубея из состава ЦК, поскольку он уже не является главным редактором газеты «Известия»».
Все последующее заняло не более получаса. Перед голосованием я попросил слова. После маленькой заминки Брежнев сказал: «Кстати, Аджубей проявил недисциплинированность, опоздал на заседание».
Не знаю, зачем ему понадобилась неправда. Просто поначалу меня и не собирались приглашать в этот зал, потом передумали. Я извинился перед членами ЦК за поздний приход, сказал, отчего так получилось, коротко доложил о своем пути в журналистике, о том, что смог и чего не смог сделать в газете. Обернулся к Суслову: «По-видимому, вы лучше знаете, кто и в какой мере повинен в раздувании культа личности Хрущева. Газету «Известия» вряд ли можно упрекнуть в некритичности, беззубости, и я не могу принять подобные утверждения только на свой счет. Тут каждый должен отвечать за себя».
В зале была абсолютная тишина. Я разглядывал лица. Жесткие, смущенные, испуганные, безразличные…
Пока готовили бюллетени для голосования, я стоял на маленькой площадке лестницы. Курил. Подошел министр тяжелого и транспортного машиностроения Кожевников. Мы жили с ним в одном доме. Спросил, сколько мне лет. «Сорок?» Мне послышалось в его тоне успокоение: дескать, все перемелется, все еще впереди…
В сорок у человека действительно есть некоторый запас времени. Выйдя из Кремля, я прежде всего подумал, что теперь мне необходимо искать работу…
В конце ноября позвонили Хрущеву, приглашали явиться в ЦК, чтобы оговорить его новый статус. Как рассказывал Анастас Иванович Микоян, он до последней минуты боролся за то, чтобы смещение Хрущева выглядело хотя бы «цивилизованно». По его настоянию, поначалу было решено не выводить Никиту Сергеевича из состава Президиума Верховного Совета СССР. Микоян говорил, что партии целесообразно по достоинству оценить то положительное, что сумел сделать Никита Сергеевич, и отметить это в соответствующем сообщении наряду с недостатками. Видимо, верх взяли иные соображения. Во всяком случае, чем дальше отодвигался визит Хрущева в ЦК – а в октябре он тяжело заболел гриппом и не смог явиться по вызову, – тем все сильнее и резче обозначалось раздражение против Хрущева, урезались его пенсионные блага, забывались данные обещания о сохранении квартиры, дачи и т. д. Когда Никита Сергеевич после болезни получил аудиенцию, на него уже кричали. И, как ни странно, даже Косыгин. Он заявил примерно следующее: «Если бы вы появились сейчас на улице, вас бы растерзали». Хрущев с горечью вспоминал эту фразу. Он относился к Алексею Николаевичу с уважением. Именно его считал самым подготовленным и опытным человеком в том руководстве, которое сложилось после октябрьского Пленума ЦК. Кстати, очень скоро стало видно, как не «вписывается» Косыгин, его жизненные установки в брежневский стиль.
Хрущев не мог уже защищать свое достоинство. В эти первые недели отставки он очень сдал. Нина Петровна с болью говорила, что никогда не видела Никиту Сергеевича таким раздавленным и приниженным. Случалось, он плакал. Как знать, может быть, боялся за себя, за семью. Его беспокоило и то, как сумеет Нина Петровна распорядиться теми четырьмястами рублями пенсии, которые ему положили. Она его успокаивала. Этих денег хватало с избытком, так как потребности Никиты Сергеевича и Нины Петровны всегда были очень скромными.
Нину Петровну попросили освободить дачу. Хрущевым отвели деревянный дом в Петрово-Дальнем – поселке в 30 километрах от Москвы. Предложили переехать из правительственного особняка на Ленинских горах, предоставив квартиру в Староконюшенном переулке. Новая охрана, приставленная к Хрущеву, подчеркивала иные, чем прежде, обязанности, главной из которых становилось стеречь.
Нет, конечно, это не был домашний арест, однако изоляция Никиты Сергеевича выстраивалась довольно плотно. Только спустя какое-то время он, придя в себя, стал более активно противостоять напористым требованиям своих охранников сообщать заранее, куда и по какому поводу он хочет поехать.
Все было в порядке вещей. В нашей истории борьба за власть, как известно, принимала куда более жесткие варианты.
Вполне возможно, что Хрущев в ту пору вспомнил телефонный звонок к нему Кагановича в июне 1957-го, разделившего участь разбитых на Пленуме фракционеров – Молотова, Маленкова, Ворошилова и других. Он просил не поступить с ним так, как поступал в подобных ситуациях Сталин. Проще говоря, не уничтожать.
После нескольких недель неопределенности наконец-то нашелся редактор, который соглашался взять меня на работу. Под разными предлогами отказывались многие. Главный редактор журнала «Советский Союз» Н. Грибачев, побеседовав с членами редколлегии, сказал: «Пусть приходит». Так я стал заведовать отделом публицистики данного издания, выходящего на 20 языках в ста странах мира.
«Заведовать» – это, пожалуй, громко сказано. Весь штат отдела состоял… из меня одного. Впрочем, такой вариант в ту пору меня вполне устраивал. Очень скоро Грибачев предложил взять псевдоним. Так я стал А. Родионовым.
Однако «распознали» и Родионова. Пришлось уйти в «подполье». Договоры на те или иные журналистские работы заключали мои друзья, я выполнял заказ, они получали деньги и отдавали мне. Непростое занятие помогать таким способом своему собрату, и я очень ценю тех, кто шел на подобный риск. В это время я написал сценарии к нескольким документальным фильмам – об академиках Ландау, Прохорове, Несмеянове. Союз журналистов, к созданию которого я имел некоторое отношение в 1958 году, не выступил в защиту моих профессиональных прав, впрочем, как и других журналистов.
Однажды я чуть было не провалил «секретную операцию». Картина об академике Ландау «Штрихи к портрету» была смонтирована, но актер, который должен был читать дикторский текст, на запись не явился. Поздно ночью я решил сам озвучить фильм. Редактор Галина Кемарская согласилась: «горел» план. Картина вышла, но нашлись доносчики, узнавшие мой голос, и факт этот стал предметом строгого разбирательства. Работать в документальном кинематографе стало невозможно.
Постепенно я отучился писать от своего имени. Не заготавливал записок в «стол», про запас, в надежде, что наступит время, когда они смогут понадобиться. Завидовал тем, кто способен на такой гражданский подвиг. Знал, как тяжки их судьбы, как жестко обходились с неугодными литераторами, отправляя их по диссидентским маршрутам.
И червь сомнения – да нужно ли кому-нибудь мое писание? – и страх за семью, детей, и внутренний цензор – все вместе взятое никак не вдохновляло.
Если бы не апрель 1985 года, этой книги не существовало бы. Когда мое имя появилось в журнале «Знамя», читательские письма показали, что из людской памяти ничто не уходит и при всей разноречивости оценок тех или иных лет они займут в нашей истории определенное место.
Я не писал политическую биографию Хрущева – это занятие для историков. Хорошо, что такая биография при жизни Никиты Сергеевича у нас в стране не появилась: вряд ли она была бы правдивой. За рубежом интерес к фигуре Хрущева восполнялся немалым количеством разных исследований – от серьезных до спекулятивных. Наконец-то имя Хрущева замелькало и на страницах наших газет и журналов. Я не вступаю в спор ни с кем, ибо каждый имеет право на собственную точку зрения. Мера порядочности и ответственности тоже сугубо индивидуальна. Когда думал над тем, как выстраивать повествование о теперь уже далеких годах, мне показалось важным не столько следовать хронологическими ступенями или пытаться чертить точную схему событий во всем их объеме и разнообразии – да мне и не под силу такая работа, – сколько составить картину из штрихов и фактических зарисовок о людях, событиях, о радостном и горестном, не только о Хрущеве, в семье которого прошла вся моя сознательная жизнь, но и о наших с женой друзьях, товарищах по работе, людях, близких нам по духу и убеждениям. Мы с Радой никогда не отмечали юбилеев по случаю «летия» совместной жизни. Если доживем, может быть, отметим золотую свадьбу, до нее – всего ничего, какой-нибудь десяток лет. Но не в юбилейных торжествах крепость и смысл верности. В этих записках немалый труд моей жены, и я благодарен ей за поддержку.