Вы здесь

Янки из Коннектикута при дворе короля Артура. Повесть. О пропавшей стране (Марк Твен, 1889)

Повесть

О пропавшей стране

Глава I

– Камелот… Камелот… – говорил я себе. – Нет, никогда не слыхал я такого названия. Вероятно, так называется сумасшедший дом.

Местность вокруг нас, спокойная и мирная, была прелестна, как мечта, и совершенно пустынна. Воздух был полон аромата цветов, жужжания насекомых, пения птиц, но нигде не было видно ни людей, ни повозок. Дорога, по которой мы двигались, была, в сущности, узкой извилистой тропкой с отпечатками копыт и кое-где по бокам со следами колес на примятой траве – колес с ободьями шириной в ладонь.

Внезапно мы повстречали хорошенькую девочку лет десяти, с золотыми волосами, струившимися по плечам. На голове у нее был венок из огненно-красных маков. Приятно было на нее поглядеть, так шел ей этот венок. Она брела не торопясь, и на невинном ее личике отражалось спокойствие души. Мой спутник не обратил на нее никакого внимания, наверное, даже не заметил ее. А она? Она нисколько не удивилась его фантастическому наряду, словно ежедневно встречала людей в латах. Она прошла мимо него так же равнодушно, как прошла бы мимо коровы. Но что стало с ней, когда она увидела меня! Она подняла руки и окаменела от удивления, рот ее раскрылся, глаза испуганно расширились; вся она была воплощением любопытства, смешанного со страхом. Так она и стояла, глядя на меня, словно прикованная, пока мы не скрылись за поворотом лесной дороги. И я никак не мог понять, почему ее поразил я, а не мой спутник. И почему именно меня она считала необычайным зрелищем, а не себя, и почему глазела на меня с таким отсутствием великодушия, удивительным в существе столь юном. Тут было над чем призадуматься. Я шел как во сне.

Чем ближе мы подходили к городу, тем оживленнее становилось вокруг. Мы проходили то мимо какой-нибудь ветхой лачуги с соломенной крышей, то мимо небольших полей или садов, очень дурно возделанных. Попадались нам и люди – похожие на рабочий скот здоровяки с длинными жесткими нечесаными волосами, падавшими им прямо на лицо. И мужчины, и женщины были одеты в домотканые рубахи, спускавшиеся ниже колен, на ногах у них была грубая обувь, похожая на сандалии. У многих я видел на шее железный ошейник. Маленькие мальчики и девочки ходили совсем голые; но никто, казалось, этого не замечал. И все эти люди глазели на меня, говорили обо мне, кидались со всех ног в лачуги и вызывали оттуда родных – посмотреть на меня. Вид же моего спутника нисколько их не удивлял; они ему смиренно кланялись, но он не отвечал на их поклоны.

В городе среди разбросанных в беспорядке лачуг с соломенными крышами стояло несколько больших каменных домов без окон; вместо улиц были кривые немощеные дорожки; полчища псов и голых ребятишек шумно играли на солнцепеке; свиньи рылись повсюду, – одна из них, вся облепленная грязью, разлеглась в огромной вонючей луже посреди главной улицы и кормила своих поросят. Внезапно издали донеслись звуки военной музыки. Звуки приближались, становились все громче, и я увидел кавалькаду всадников, которая казалась необычайно пышной благодаря султанам на шлемах, и сверканию лат, и колыханию знамен, и богатству одежд, и конским попонам, и золоченым остриям копий. Кавалькада торжественно двигалась по грязи среди свиней, голых ребятишек, веселых псов, ободранных лачуг, и мы последовали за нею. Мы шли в гору, все выше и выше, миновали одну грязную улочку, потом другую, пока наконец не взобрались на вершину холма, где было очень ветрено и где стоял огромный замок. Протрубил рог; в замке тоже в ответ протрубил рог; начались переговоры; нам отвечали со стен, где под колышущимися знаменами с грубыми изображениями драконов расхаживали воины в шишаках и панцирях, с алебардами на плечах. Затем распахнулись огромные ворота, опустился подъемный мост, и предводитель кавалькады двинулся вперед, под суровые своды; и мы, следуя за ним, оказались на просторном мощеном дворе, огороженном башнями и башенками, со всех четырех сторон поднимавшимися в голубизну небес: вокруг нас раздавались учтивые приветствия, всадники слезали с коней, шла веселая суета, полная пестроты, беготни, веселой неразберихи и шума.

Глава II

Двор короля Артура

Улучив минуту, я ускользнул в сторонку, толкнул в плечо одного старичка, попроще на вид, и шепнул ему:

– Сделайте мне, друг, одолжение. Скажите, вы служите в этом сумасшедшем доме или просто пришли навестить кого-нибудь из родных?

Он тупо поглядел на меня и сказал:

– Прекрасный сэр…

– Довольно, – сказал я. – Вы, я вижу, тоже пациент.

Я отошел и, призадумавшись, стал поглядывать, не замечу ли где случайно прохожего в здравом уме, который мог бы что-нибудь мне объяснить. Наконец мне показалось, что я нашел такого. Я подошел к нему и шепнул ему на ухо:

– Как бы мне на минутку повидать старшего смотрителя? Только на одну минутку…

– Не препятствуй мне…

– Как вы сказали?

– Не мешай, если тебе это слово понятней.

Он объяснил, что он помощник повара и что у него сейчас нет времени на болтовню; потом он охотно со мной поболтает, так как ему до смерти хочется узнать, где я достал свою одежду. Тут он ткнул куда-то пальцем, сказав, что вот более подходящий для меня собеседник – у него много свободного времени, и к тому же он, без сомнения, меня ищет. Передо мною стоял тоненький мальчик в ярко-красных штанах, которые придавали ему сходство с раздвоенной на конце морковкой; верхняя его одежда была сшита из голубого шелка и кружев; на его длинных светлых кудрях сидела розовая атласная шапочка с пером, кокетливо сдвинутая на ухо. Судя по лицу, он был добряк, судя по походке – весьма доволен собой. Хорошенький мальчик – хоть вставляй в рамку! Он подошел ко мне, улыбнулся и, осмотрев меня с нескрываемым любопытством, сказал, что послан за мною и что он глава пажей.

– Какая ты глава, ты одна строчка! – сказал я ему.

Было это грубовато, но я рассердился. Впрочем, это не остановило его; он, кажется, даже не заметил, что я его обидел. Идя со мною рядом, он болтал и смеялся легкомысленно, радостно, по-мальчишески, и мы с ним сразу подружились; он задавал мне множество вопросов и обо мне, и о моей одежде, но ответов не дожидался, а продолжал болтать напропалую, забыв о том, что только что спрашивал; так он болтал до тех пор, пока нечаянно не выболтал, что родился в начале 513 года.

Я вздрогнул, остановился и спросил слабым голосом:

– Я, кажется, ослышался. Повтори… повтори медленно, раздельно… В каком году ты родился?

– В пятьсот тринадцатом.

– В пятьсот тринадцатом! Глядя на тебя, этого не скажешь! Послушай, мой мальчик, я здесь чужой, друзей у меня нет; будь со мною честен и правдив. Ты в своем уме?

Он ответил, что он в своем уме.

– И все эти люди тоже в своем уме?

Он ответил, что они тоже в своем уме.

– А разве здесь не сумасшедший дом? Я имею в виду заведение, где лечат сумасшедших.

Он ответил, что здесь не сумасшедший дом.

– Значит, – сказал я, – либо я сам сошел с ума, либо случилось что-то ужасное. Скажи мне честно и правдиво, где я нахожусь?

При дворе короля Артура.

Я помолчал минуту, чтобы вполне усвоить смысл этих слов, затем спросил:

– Какой же, по-твоему, теперь год?

– Пятьсот двадцать восьмой, девятнадцатое июня.

У меня заныло сердце, и я пробормотал:

– Никогда больше не увижу я моих друзей, никогда, никогда. Им суждено родиться через тринадцать столетий с лишним.

Я почему-то поверил, что мальчик сказал мне правду, – сам не знаю почему. Я поверил ему сердцем, но разум мой верить отказывался. Мой разум восставал, и вполне естественно. Я не знал, как справиться со своим разумом; свидетельства других людей не могли бы мне помочь, – мой разум объявил бы этих людей безумными и не принял бы их доводов во внимание. И вдруг, по какому-то наитию, мне в голову пришла замечательная идея. Я знал, что единственное полное солнечное затмение в первой половине шестого века произошло 21 июня 528 года,[12] и началось оно ровно в три минуты после полудня. Знал я также, что астрономы не ожидали полного солнечного затмения в том году, который я считал текущим, то есть в 1879-м. Следовательно, если тревога и любопытство не сокрушат окончательно моего сердца за ближайшие сорок восемь часов, я буду иметь возможность с достоверностью установить, правда ли то, что сказал мне мальчик, или нет. А потому, будучи практичным коннектикутцем, я отложил разрешение всей этой загадки до намеченного дня и часа, перестал об этом думать и сосредоточил все свое внимание на обстоятельствах данной минуты, чтобы использовать их по возможности выгоднее. «Приберегай козыри!» – вот мой девиз, но уж ходить так ходить, хотя бы у тебя на руках ничего, кроме двоек и валета, не было. Я принял два решения: если сейчас все-таки девятнадцатый век, и я нахожусь среди сумасшедших, и мне отсюда не выбраться, – я не я буду, если не стану хозяином этого сумасшедшего дома; если же, напротив, сейчас действительно шестой век, так тем лучше, – я через три месяца буду хозяином всей страны: ведь я самый образованный человек во всем королевстве, так как родился на тринадцать веков позже их всех. Я не из тех людей, которые, приняв решение, теряют время; и я сказал пажу:

– Послушай, Кларенс, мой мальчик, если я верно угадал твое имя, введи меня, пожалуйста, в курс дела. Как зовут того, который привел меня сюда?

– Моего и твоего господина? Это славный рыцарь и благородный лорд сэр Кэй, сенешаль, молочный брат нашего повелителя, короля.

– Хорошо, продолжай, расскажи мне все, что ты о нем знаешь.

Он рассказывал долго. Но вот что в его рассказе касалось меня непосредственно. По его словам, я был пленником сэра Кэя, и, согласно обычаю, меня заточат в темницу и будут держать там на воде и хлебе до тех пор, пока мои друзья не выкупят меня, если я сам прежде не сдохну. Я видел, что у меня гораздо больше шансов сдохнуть, чем быть выкупленным, но не стал расстраиваться, чтобы не терять даром драгоценного времени. Паж сказал далее, что обед в большом зале уже подходит к концу и что, чуть только начнется беседа и попойка, сэр Кэй повелит позвать меня, покажет королю Артуру и его славным рыцарям, сидящим за Круглым Столом, и начнет хвастать подвигом, который он совершил, захватив меня в плен; при этом он, по всей вероятности, будет немножко преувеличивать, но мне не следует поправлять его: это неучтиво, да и небезопасно; а когда на меня вдоволь насмотрятся – марш в темницу; но он, Кларенс, непременно найдет способ навещать меня время от времени и постарается передать весточку моим друзьям.

Передать весточку моим друзьям! Я поблагодарил его; мне ничего другого не оставалось. Тут к нам подошел лакей и сказал, что меня зовут; Кларенс ввел меня в замок, усадил и сам сел рядом со мной.

Я увидел зрелище забавное и прелюбопытное. Огромный зал с почти голыми стенами, в котором все было полно кричащих противоречий. Он был очень, очень высок, этот зал, так высок, что в сумраке, сгущавшемся наверху, едва можно было различить знамена, свешивавшиеся со сводчатых балок и брусьев потолка; по обоим концам зала были высокие галереи, огороженные каменными перилами, – на одной сидели музыканты, а на другой женщины, разодетые с ослепительной яркостью. Пол был вымощен большими каменными плитами, истоптанными, щербатыми и нуждавшимися в замене. Украшений, говоря по правде, не было никаких; впрочем, по стенам висели большие ковры, которые, вероятно, считались произведениями искусства; на них были изображены битвы, но кони напоминали тех, которых лепят из пряничного теста или которых дети вырезают из бумаги, а люди были покрыты чешуйчатой броней, причем чешуйки заменялись круглыми дырочками, так что казалось, будто по всей кольчуге прошлась вилка, которой накалывают печенье. В зале был камин, такой огромный, что в нем мог расположиться целый лагерь; обрамленный колоннами из резного камня, он был похож на врата собора. Вдоль стен стояли воины в панцирях и шишаках; они держали в руках алебарды, никакого другого оружия у них не было; они стояли так неподвижно, что их можно было принять за статуи.

Посреди этой крытой и мощеной рыночной площади стоял дубовый стол, который называли Круглым Столом. Он был обширен, как цирковая арена; вокруг него сидело множество мужчин в таких пестрых и ярких одеждах, что глазам было больно смотреть на них. На головах у них были шляпы с перьями; они приподнимали эти шляпы только тогда, когда обращались к самому королю.

Большинство было занято выпивкой – они пили из цельных бычьих рогов; некоторые жевали хлеб или глодали бычьи кости. На каждого человека приходилось не менее двух псов; псы сидели выжидая, и когда кто-нибудь швырял им кость, разом кидались к ней целыми бригадами и дивизиями; начинался бой – головы, туловища, мелькающие хвосты смешивались в беспорядочную кучу, поднимался такой неистовый вой и лай, что всякий разговор приходилось прекращать, но на это никто не жаловался, потому что собачьи драки были интереснее любого разговора; мужчины порой вскакивали, чтобы лучше видеть, и бились об заклад, которая собака победит, а дамы и музыканты перегибались через перила; и со всех сторон раздавались восторженные восклицания. В конце концов пес-победитель удобно вытягивался на полу рядом с полусотней других победителей, держа в лапах кость, и с ворчаньем грыз ее, пачкая пол, а придворные принимались за прежние свои занятия и развлечения.

В общем, речи и манеры этих людей были изящны и учтивы; и, насколько я мог заметить, они в промежутках между собачьими драками выслушивали своих собеседников дружелюбно и внимательно. Притом они были по-детски простодушны; каждый из них чудовищно врал, с обезоруживающей наивностью, и охотно слушал, как врут другие, всему веря. Представление о жестоком и страшном не вязалось с ними; а между тем они с таким искренним упоением рассказывали о крови и муках, что я даже перестал содрогаться.

Я был не единственным пленником в зале. Кроме меня, было еще человек двадцать, а может быть, и больше. Многие из этих несчастных были изувечены, исцарапаны, изранены самым страшным образом; их волосы, их лица, их одежда были выпачканы засохшей черной кровью. Они, безусловно, очень страдали от усталости, голода и жажды; и никто не дал им умыться, никто не позаботился из простого милосердия об их ранах; однако сколько бы вы ни слушали, вы не услышали бы от них ни одного стона, сколько бы вы ни смотрели, вы не заметили бы никакого беспокойства, никакого желания пожаловаться. И я невольно подумал: «Они, как видно, сами в свое время так же обращались с другими; и теперь, когда настала их очередь, они ничего лучшего не ждут. Следовательно, их философское смирение вовсе не результат мысли, самообладания, силы ума; они терпеливы, как животные; они попросту белые индейцы».

Глава III

Беседы за Круглым Столом были, в сущности, монологами. Рыцари рассказывали друг другу, как они захватывали пленных, убивали их друзей и сторонников и завладевали их конями и оружием. Насколько я мог судить, эти убийства совершались не из мести за обиду, не из старой вражды, не из-за внезапных ссор; нет, это по большей части были поединки между незнакомыми людьми, между людьми, которые не были даже представлены друг другу и не сделали друг другу ничего дурного. Не раз случалось мне видеть, как два мальчика, незнакомые и случайно встретившиеся, говорили в один голос: «Вот я тебе задам!» – и принимались драться; но до сих пор я полагал, что так поступают только дети и что это свойственно исключительно детскому возрасту; однако эти большие дети поступали точно так же и гордились своими поступками, несмотря на свой почтенный возраст. И все-таки в этих больших простодушных существах было что-то милое и привлекательное. Правда, мозгов в этой огромной детской не хватило бы и на то, чтобы насадить их на рыболовный крючок для приманки; но мозги в подобном обществе и не нужны, – напротив, они только мешали бы и всех стесняли, лишили бы это общество его законченности, и, пожалуй, сделали бы невозможным самое его существование.

Почти у всех были приятные и мужественные лица; многие из этих рыцарей держались с таким достоинством и такой учтивостью, что всякая критика невольно должна была бы умолкнуть. Особенной добротой и чистотой дышало лицо того, кого они называли сэром Галахадом, и лицо короля; а в огромном теле и в горделивой осанке сэра Ланселота Озерного было много настоящего величия.

Внезапно случилось происшествие, которое привлекло к сэру Ланселоту всеобщее внимание. По знаку какого-то человека, по-видимому, церемониймейстера, шесть или восемь пленников выступили вперед, упали на колени, подняли руки к галерее, на которой сидели дамы, и принялись просить о позволении молвить слово королеве. Дама, сидевшая на самом видном месте в этом цветнике женской красоты и изысканности, наклонила голову в знак согласия. Тогда один из пленников от лица всех заявил, что он предает себя и всех своих товарищей в руки королевы, предоставляя ей право помиловать их, или потребовать за них выкуп, или заточить их в темницу, или предать их смерти, – как она пожелает; далее он заявил, что обращается к ней по повелению сэра Кэя, сенешаля, который всех их взял в плен, победив в честном бою.

Изумление появилось на всех лицах; благодарная улыбка исчезла с лица королевы, – услышав имя сэра Кэя, она была явно разочарована; и паж с язвительнейшей насмешкой шепнул мне на ухо:

– Сэр Кэй, как же! Так я и поверю! Можете назвать меня девчонкой, милые мои, или морской крысой! Людям придется две тысячи лет ломать себе головы, чтобы придумать еще одну такую же чудовищную выдумку.

Все глаза испытующе и строго устремились на сэра Кэя. Но он оказался на высоте. Он встал и величаво взмахнул рукой. Он объявил, что сейчас расскажет все, как было, придерживаясь только фактов; он расскажет истинную правду, без всяких добавлений.

– И тогда, – сказал он, – вы воздадите честь и хвалу сидящему здесь могущественнейшему из героев, когда-либо носивших щит и сражавшихся мечом в рядах христианских воинств!

И он указал рукой на сэра Ланселота. Это было здорово придумано, он поразил всех. Затем он рассказал, как сэр Ланселот в поисках приключений убил семерых великанов одним взмахом своего меча и освободил сто сорок томившихся в плену дев; как он двинулся дальше, навстречу новым приключениям, и увидел его (сэра Кэя) в неравном бою с девятью иноземными рыцарями; как сэр Ланселот один вызвал их на бой и победил всех девятерых; как следующей ночью сэр Ланселот встал потихоньку, надел латы сэра Кэя, взял коня сэра Кэя и поехал на том коне в дальние страны и в одном бою победил шестнадцать рыцарей, а в другом бою – тридцать четыре; и как всех побежденных, и этих, и прежних, он заставил поклясться, что в троицын день они явятся ко двору Артура и предадут себя в руки королевы Гиневры, назвав себя пленниками сэра Кэя, сенешаля, и добычей его рыцарской доблести; и вот полдюжины уже явились, а остальные явятся, чуть только излечатся от своих жестоких ран.

Трогательно было видеть, как улыбалась и краснела королева, как смущена и счастлива была она и как бросала украдкой на сэра Ланселота такие взгляды, что, будь это в Арканзасе,[13] его сразу бы застрелили.

Все восхваляли доблесть и великодушие сэра Ланселота; а я дивился тому, каким образом один человек может победить и взять в плен столько опытных воинов. Я высказал свое недоумение Кларенсу, но этот ветреный насмешник ответил:

– Если бы сэр Кэй успел влить в себя еще один мех кислого вина, побежденных было бы вдвое больше.

Внезапно по лицу мальчика пробежало облако такого глубокого уныния, что мне стало жаль его. Я глянул туда, куда глядел он, и заметил очень старого белобородого человека в развевающемся черном одеянии, который, стоя перед столом на нетвердых ногах и слабо покачивая дряхлой головой, обводил присутствующих мутным, блуждающим взором. На всех лицах появилось то же страдальческое выражение, что и на лице пажа, – предчувствие мучений, на которые нельзя даже пожаловаться.

– Господи, опять! – вздохнул мальчик. – Опять он теми же самыми словами расскажет ту же самую древнюю скучную историю, которую он уже так часто рассказывал и которую он будет рассказывать до самой смерти всякий раз, когда от кружки вина у него заработает воображение. Почему я не умер и дожил до этого дня!

– Кто он?

– Мерлин, могущественный чародей и великий лжец.[14] Пропади он пропадом! Он так надоел нам своей единственной сказкой! Все боятся его, потому что он повелевает бурями и молниями, и дьяволы ада послушны ему, – а то мы давно выпустили бы ему кишки, чтобы покончить с его сказкой. Он всегда рассказывает ее в третьем лице, чтобы сделать вид, будто он так скромен, что не хочет прославлять самого себя. Да будь он проклят! Да разразит его гром! Разбудите меня, пожалуйста, когда он кончит.

Мальчик опустил голову ко мне на плечо и притворился спящим. Старик начал свой рассказ; и сразу же мальчик заснул по-настоящему; заснули псы, заснули придворные, заснули лакеи и воины. Однообразно звучал скучный голос, со всех сторон доносился мерный храп, словно приглушенный аккомпанемент духовых инструментов. Кто сидел, опустив голову на руки; кто откинулся назад и храпел, широко раскрыв рот; мухи жужжали и кусались – их перестали отгонять; из сотен нор вылезли крысы и бегали повсюду, чувствуя себя как дома; одна из них, словно белка, взобралась на голову короля; в лапках она держала кусочек сыру и грызла его, с простодушным бесстыдством посыпая лицо короля крошками. Это была мирная сцена, успокоительная для усталого взора и измученной души.

Вот что рассказывал старик:

– …Итак, король и Мерлин отправились в путь и приехали к отшельнику, который был добрым человеком и великим знахарем. Отшельник осмотрел раны короля и дал ему славные снадобья; и король прожил там три дня, и раны его исцелились; и они двинулись в путь. И в пути Артур сказал: «У меня нет меча». – «Не беда, – сказал Мерлин, – я добуду тебе меч». Они доехали до большого, глубокого озера; и видит Артур: из озера, на самой его середине, поднялась рука в белом парчовом рукаве, и в руке той – меч. «Вот, – сказал Мерлин, – тот меч, о котором я говорил тебе». Они увидели деву, которая шла по берегу озера. «Что это за дева?» – спросил Артур. «Это владычица озера, – сказал Мерлин. – Посреди озера есть скала, на которой стоит замок – самый прекрасный замок на всей земле; сейчас эта дева приблизится к тебе, и, если ты будешь говорить с ней учтиво, она даст тебе тот меч». И дева подошла к Артуру и приветствовала его, и он ее тоже. «Дева, – сказал Артур, – чей это меч держит рука над водою? Я хотел бы, чтобы он стал моим, ибо у меня нет меча». – «Сэр Артур, король, – сказала дева, – это мой меч, и, если ты дашь мне в дар то, что я у тебя попрошу, этот меч станет твоим». – «Клянусь, – сказал Артур, – я подарю тебе все, что ты попросишь». – «Хорошо, – сказала дева, – садись в ту лодку, греби к мечу и возьми его вместе с ножнами, а я явлюсь к тебе за обещанным даром, когда придет время». Сэр Артур и Мерлин слезли с коней, привязали их к двум деревьям, сели в лодку и поплыли к руке, державшей меч; и сэр Артур схватил меч за рукоять и вырвал его. И рука скрылась под водой, а они вернулись на сушу и поехали дальше. И сэр Артур увидел роскошный шатер. «Чей это шатер?» – «Это шатер сэра Пеллинора, – сказал Мерлин, – рыцаря, с которым ты недавно сражался, но сейчас его нет в этом шатре; он отправился сражаться с твоим рыцарем, славным Эгглемом, и они бились долго, и Эгглем бежал, спасаясь от неминуемой смерти, и сэр Пеллинор гнал его до самого Карлиона, и мы сейчас встретимся с ним на большой дороге». – «Я рад этому, – сказал Артур, – теперь у меня есть меч, я вступлю в бой с этим рыцарем и отомщу ему». – «Сэр, ты не должен вступать с ним в бой, – сказал Мерлин, – ибо этот рыцарь сейчас утомлен битвой и долгой погоней и мало чести сразиться с ним; кроме того, этот рыцарь таков, что нет ему равного на свете; и вот тебе мой совет: не трогай его, дай ему проехать мимо, ибо вскоре он сослужит тебе хорошую службу, а когда он умрет, тебе будут служить его сыновья. Настанет день, когда ты будешь счастлив выдать за него свою сестру». – «Увидев его, я поступлю так, как ты мне советуешь», – сказал Артур. Сэр Артур осмотрел свой меч и остался им доволен. «Что тебе больше нравится, – сказал Мерлин, – меч или ножны?» – «Мне больше нравится меч», – сказал Артур. «Не мудр твой ответ, – сказал Мерлин, – ибо эти ножны в десять раз драгоценней меча; до тех пор пока на тебе эти ножны, тебя никто не ранит и ты не потеряешь ни капли крови; никогда не расставайся с этими ножнами». Возле Карлиона они встретили сэра Пеллинора; однако Мерлин сделал так, что Пеллинор не заметил Артура и проехал мимо, не сказав ни слова. «Удивляюсь, – проговорил Артур, – отчего этот рыцарь ничего не сказал!» – «Сэр, – ответил Мерлин, – он не видел тебя; ибо если бы он тебя видел, вы расстались бы не так легко». И они прибыли в Карлион, где веселились рыцари Артура. Слушая рассказ о приключениях своего короля, рыцари дивились тому, что король так охотно подвергает опасности свою королевскую жизнь. Но прославленнейшие из них заявили, что приятно служить королю, который, подобно простым бедным рыцарям, странствует и ищет приключений.

Глава IV

Сэр Дайнадэн-Шутник

На мой взгляд, эта странная небылица была рассказана просто и прелестно; но я слушал ее впервые, а это совсем другое дело; она и остальным, без сомнения, нравилась, пока не надоела.

Сэр Дайнадэн-Шутник проснулся первым и разбудил остальных шуткой, которую нельзя было назвать слишком остроумной. Он привязал большой кувшин к хвосту пса и отпустил его; пес, обезумев от страха, широкими кругами помчался по комнате; остальные псы с воем и лаем устремились за ним, опрокидывая и ломая все, что попадалось, подняв невообразимый шум и грохот. Мужчины и женщины хохотали так, что слезы капали из глаз; многие попадали со стульев и в восторге катались по полу. Совсем как дети. Сэр Дайнадэн был столь горд своей выдумкой, что не мог удержаться и без конца надоедливо рассказывал, как пришла ему в голову эта бессмертная мысль; и, подобно всем шутникам такого сорта, он продолжал смеяться, когда кругом уже никто не смеялся. Он был так доволен собой, что решил произнести речь, разумеется, шуточную. Никогда в своей жизни я не слышал столько избитых шуток. Он острил хуже любого эстрадника, хуже любого циркового клоуна. Как грустно было сидеть тут за тринадцать сотен лет до своего рождения и снова слушать жалкие, плоские, изъеденные червями остроты, от которых меня уже коробило тринадцать столетий спустя, когда я был маленьким мальчиком. Я почти пришел к убеждению, что новую остроту выдумать невозможно. Все смеялись этим древним шуткам, но, что поделаешь, древним шуткам смеются всегда и везде, я уже заметил это много столетий спустя. Однако настоящий насмешник не смеялся, – я говорю о мальчике. Нет, он подтрунивал над шутником, – он всегда и над всем подтрунивал. Он говорил, что большинство шуток сэра Дайнадэна просто глупы, а остальные – настоящие окаменелости. Я сказал ему, что слово «окаменелость» в применении к остротам мне очень нравится; я убежден, что древние остроты следует классифицировать по геологическим периодам. Но мальчик не совсем понял мою шутку, потому что в те времена геология еще не была изобретена. Однако я записал это удачное сравнение в свою записную книжку, надеясь осчастливить им общество, если мне когда-нибудь удастся вернуться в девятнадцатый век. Не бросать же хороший товар только оттого, что рынок еще не созрел для него.

Снова поднялся сэр Кэй, и снова заработала его фабрика вранья, но на этот раз топливом был я. Тут уж мне стало не до шуток. Сэр Кэй рассказал, что он встретился со мною в далекой стране варваров, облаченных в такие же смешные одеяния, как мое, одеяния, созданные волшебством и обладающие свойством делать тех, кто их носит, неуязвимыми. Однако он уничтожил силу волшебства молитвой и в битве, длившейся три часа, убил тринадцать моих рыцарей, а меня самого взял в плен, пощадив мою жизнь, чтобы показать меня как достойное удивления чудо королю и его двору. При этом он все время лестно именовал меня то «громадным великаном», то «подпирающим небеса чудовищем», то «клыкастым и когтистым людоедом»; и все простодушно верили этой чепухе, и никто не смеялся, никто даже не замечал, сколь не соответствуют эти невероятные преувеличения моей скромной особе. Он говорил, что, пытаясь удрать от него, я вскочил на вершину дерева в двести локтей вышины, но он сбил меня оттуда камнем величиной с корову, причем переломал мне все кости, и затем взял с меня клятву, что я явлюсь ко двору короля Артура на суд. Кончил он тем, что приговорил меня к смерти. Казнь мою он назначил на полдень 21-го числа; при этом он был так равнодушен к моей участи, что даже зевнул, прежде чем назвал дату.

Я пришел в такое отчаяние, что даже не мог внимательно следить за спором о том, каким именно способом меня казнить; впрочем, многие вообще выражали сомнение, что меня удастся убить, ибо на мне заколдованная одежда. А между тем на мне был самый обыкновенный костюм, купленный за пятнадцать долларов в лавчонке готового платья. При всем своем отчаянии я все-таки заметил одну подробность: эти знатнейшие в стране господа и дамы, собравшись вместе, произносили невзначай такие словечки, которые заставили бы покраснеть и дикого команчи.[15] Сказать, что они выражались неделикатно, было бы слишком мягко. Однако я читал «Тома Джонса», и «Родерика Рэндома»,[16] и другие книжки в том же роде и знал, что знатнейшие леди и джентльмены Англии еще столетие назад были столь же непристойны как в своих беседах, так и в своем поведении; только в нашем, девятнадцатом веке появились в Англии – да, пожалуй, и в Европе – первые настоящие леди и джентльмены. Что было бы, если бы сэр Вальтер Скотт, вместо того чтобы вкладывать свои собственные слова в уста своих героев, позволил им разговаривать так, как они разговаривали в действительности? Ревекка, и Айвенго, и нежная леди Ровена[17] заговорили бы так, что смутили бы любого бродягу нашего времени. Впрочем, бессознательная грубость – не грубость. Приближенные короля Артура не сознавали, что они невоспитанны, а я был настолько тактичен, что не дал им этого заметить.

Моя заколдованная одежда так беспокоила их, что они почувствовали большое облегчение, когда старый Мерлин дал им совет, полный здравого смысла. Он спросил их, почему они, тупицы этакие, не хотят раздеть меня. Через полминуты я был гол, как кочерга! О боже, в этом обществе я оказался единственным человеком, которого смутила моя нагота. Все разглядывали и обсуждали меня с такой бесцеремонностью, словно я был кочан капусты. Королева Гиневра смотрела на меня с тем же простодушным любопытством, как и все остальные, и даже сказала, что никогда в жизни не видела таких ног, как у меня. Это был единственный комплимент, которого я удостоился, если подобное замечание можно назвать комплиментом.

В конце концов меня потащили в одну сторону, а мою заколдованную одежду – в другую. Я был брошен в темную и тесную камеру темницы, где должен был довольствоваться какими-то жалкими объедками вместо обеда, охапкой гнилой соломы вместо постели и множеством крыс вместо общества.

Глава V

Я был так утомлен, что, несмотря на страх и тревогу, сейчас же крепко заснул.

Проснулся я с ощущением, что проспал очень долго. И прежде всего подумал: «Какой удивительный я видел сон! Не проснись я сейчас, меня повесили бы, или утопили, или сожгли, или… Подремлю еще до гудка, а там пойду на оружейный завод и посчитаюсь с Геркулесом».

Но тут загремели ржавые цепи и петли, свет хлынул мне в глаза, и передо мною возник этот мотылек Кларенс! Я разинул рот и чуть не задохнулся от изумления.

– Что! – сказал я. – Ты еще здесь? Сон кончился, а ты остался? Пропади!

Но он, со свойственным ему легкомыслием, только рассмеялся и принялся потешаться над моим печальным положением.

– Ну что же, – сказал я, сдаваясь. – Пусть сон продолжается. Я не тороплюсь.

– Какой сон?

– Как какой? Мне снится, что я нахожусь при дворе короля Артура, которого никогда не было, и что я разговариваю с тобой, хотя ты тоже всего только плод моего воображения…

– Ах, вот как! А то, что тебя завтра сожгут, – это тоже сон? Хо-хо! Ну-ка, что ты мне на это скажешь?

Эти слова заставили меня содрогнуться. Я начал понимать, что сон это или не сон, положение мое крайне серьезно; ибо я по опыту знал, что сны порой бывают ярки, как настоящая жизнь, и быть сожженным, хотя бы и во сне, далеко не шутка, и нужно во что бы то ни стало попытаться всеми правдами и неправдами избежать этого. И я начал умолять пажа:

– Ах, Кларенс, милый мальчик, мой единственный друг… ведь ты мне друг, не правда ли?.. Не покинь меня. Помоги мне бежать отсюда!

– Да ты понимаешь, о чем ты говоришь? Удрать? Да тут во всех проходах стоят воины.

– Верно, верно. Но сколько их, Кларенс? Неужели их много?

– Человек двадцать. На побег нет никакой надежды.

Помолчав, он нерешительно добавил:

– Побег невозможен и по другим причинам, более важным.

– По другим причинам? По каким же?

– Говорят… Нет, я не смею!.. Не смею!..

– Мой бедный мальчик, в чем дело? Отчего ты побледнел? Отчего ты так дрожишь?

– Ох, как мне не дрожать! Я бы все рассказал тебе, но…

– Полно, полно, будь отважен, будь мужчиной! Расскажи мне все, мой славный мальчик!

Он колебался между желанием рассказать и страхом; затем он подкрался к двери, выглянул, прислушался, наконец подошел «о мне вплотную, нагнулся к самому моему уху и сообщил мне ужасную тайну; он ежился от страха, словно говорил о вещах, одно упоминание о которых грозит смертью.

– Мерлин, полный злобы, оплел чарами эту темницу, и теперь во всем королевстве не найти столь отчаянного человека, который согласился бы перешагнуть ее порог вместе с тобою! Ну вот, я все тебе сказал, и да спасет меня господь! Ах, будь добр ко мне, будь милосерд к несчастному мальчику, который пожелал тебе блага; ибо, если ты выдашь меня, я пропал!

Давно уже я так от души не смеялся. Я закричал:

– Мерлин оплел чарами темницу! Мерлин, вот оно что! Этот дешевый старый обманщик, этот болтливый старый осел! Вздор, чистейший вздор, глупейший вздор на свете! По-моему, из всех ребяческих, идиотских, дурацких и трусливых суеверий это самое… Да ну его к черту, этого Мерлина!

Не успел я кончить, как Кларенс уже стоял передо мной на коленях; он, казалось, обезумел от страха.

– О, берегись! Твои слова ужасны! Если ты будешь так говорить, эти стены могут обрушиться и задавить нас. О, отрекись от своих слов, пока еще не поздно!

Этот странный испуг навел меня на размышления и внушил мне хорошую мысль. Если здесь все столь же честно и добросовестно, как Кларенс, верят в жульнические проделки Мерлина и так его боятся, так почему бы умному человеку вроде меня не воспользоваться своими преимуществами? Я стал размышлять и выработал план действий. Затем сказал:

– Встань. Возьми себя в руки. Посмотри мне в глаза. Ты знаешь, отчего я смеюсь?

– Нет, не знаю, но, ради пресвятой богородицы, не смейся больше.

– Я скажу тебе, отчего я смеюсь. Оттого, что я сам чародей!

– Ты?!

Пораженный мальчик отпрянул от меня и затаил дыхание – этого он не ожидал! Он сразу же проникся ко мне необычайным уважением. Я это заметил; по-видимому, в этом сумасшедшем доме от обманщика не требуют никаких доказательств, все готовы и без доказательств поверить ему на слово. Я продолжал:

– Я знаю Мерлина уже семьсот лет. Он…

– Семьсот…

– Не перебивай меня. Он тринадцать раз умирал и тринадцать раз воскресал под новыми псевдонимами: Смит, Джонс, Робинсон, Джексон, Питерс, Хаскинс, Мерлин – каждый раз у него новый псевдоним. Триста лет тому назад я встречался с ним в Египте; я встречался с ним в Индии пятьсот лет назад; всюду он становился мне поперек дороги, и это мне в конце концов надоело. Колдун он ерундовый: знает несколько старых трюков, никогда не шел он дальше самого начала – и никогда не пойдет. В провинции он еще может сойти – «только один раз, проездом»… Но выдавать себя за знатока, да еще в присутствии настоящего мастера, – это уже нахальство. Слушай, Кларенс, я всегда буду твоим другом, и ты тоже должен поступать со мной по-дружески. Сделай мне одолжение. Скажи королю, что я сам чародей, великий Эй-Ты-Плюхни-В-Грязь, вождь всех чародеев, и втихомолку подготовляю для них такое бедствие, что от них перья полетят, – пусть только посмеют послушаться сэра Кэя. Ты согласен передать это от меня королю?

Несчастный мальчик находился в таком состоянии, что с трудом отвечал мне. Он был до того напуган, растерян, сбит с толку, что жалко было смотреть на него. Однако он все обещал, а от меня потребовал только клятвы, что я навсегда останусь его другом и никогда не обращу против него свое чародейство. Затем он ушел, держась рукой за стену, словно у него кружилась голова.

Внезапно я сообразил, что поступил очень неосторожно. Успокоившись, мальчик, конечно, удивится тому, что я, такой могущественный чародей, прошу его, ребенка, помочь мне выбраться из темницы; он попробует связать одно с другим, все сопоставит и сразу поймет, что я обманщик.

Целый час я сетовал о своем промахе и ругал себя всякими словами. Но вдруг мне пришло в голову, что эти глупцы не рассуждают, что они никогда не связывают одно с другим, ничего не сопоставляют, что все их разговоры доказывают полную неспособность замечать противоречия. И я успокоился.

Но так уж устроено на свете, что человек, перестав беспокоиться об одном, начинает беспокоиться о другом. Я вдруг сообразил, что сделал еще одну ошибку: послал мальчика к его повелителю с какими-то страшными угрозами; он наговорит, что я, сидя здесь, в уединении, собираюсь наслать на них какую-то беду, – а ведь люди, столь жадно верящие в чудеса, несомненно, столь же жадны и до самих чудес. Что будет, если меня попросят сотворить какое-нибудь чудо? Предположим, меня спросят, какое именно бедствие я готовлю? Да, я сделал ошибку, нужно было сперва придумать это бедствие. Что сделать? Что сказать им, чтобы оттянуть время? Я снова волновался, отчаянно волновался… Шаги! Идут. На размышление у меня только одна минута… Готово! Придумал. Все в порядке.

Меня спасет затмение. Я внезапно вспомнил, как не то Колумб, не то Кортес,[18] не то кто-то другой в этом роде, находясь среди дикарей, воспользовался затмением как лучшим козырем для своего спасения, и в душе моей проснулась надежда. Этот козырь выручит и меня: я могу воспользоваться им, не боясь упрека в подражании, потому что я применю его почти на тысячу лет раньше, чем они.

Вошел Кларенс, покорный, подавленный, и сказал:

– Я поспешил передать твои слова нашему повелителю королю, и он тотчас же вызвал меня к себе. Он до смерти перепугался и хотел уже отдать приказ немедленно тебя освободить, нарядить в роскошные одеяния и поселить с подобающими тебе удобствами; но тут вошел Мерлин и испортил все; он стал убеждать короля, что ты безумец и сам не понимаешь того, что говоришь; он заявил, что твоя угроза – глупость и пустая похвальба. Они долго спорили, но в конце концов Мерлин насмешливо сказал: «Почему он не назвал того бедствия, которое он нам готовит? Потому, что он не может его назвать». Этим он заткнул рот королю, и король ничего не мог ему возразить; но, поневоле вынужденный поступить с тобой неучтиво, он умоляет тебя войти в его положение и назвать бедствие, которым ты угрожаешь, – что это за бедствие и когда оно произойдет? О, прошу тебя, не медли; всякое промедление удвоит и утроит опасности, собравшиеся над твоей головой. О, будь благоразумен, назови то бедствие, которое ты собираешься нам ниспослать.

Я долго молчал, чтобы ответ мой прозвучал внушительно, и затем проговорил:

– Сколько времени я сижу в этой яме?

– Тебя бросили сюда вчера под вечер. Сейчас девять часов утра.

– Ага! Значит, я прекрасно выспался. Сейчас девять часов утра! А тут темно, как в полночь. Итак, сегодня двадцатое?

– Да, двадцатое.

– А завтра меня сожгут живьем?

Мальчик содрогнулся.

– В котором часу?

– Ровно в полдень.

– Ну ладно, я тебе скажу, что передать королю.

Я умолк и целую минуту простоял перед мальчиком в зловещем молчании, затем заговорил глубоким, размеренным, роковым голосом – и голос мой постепенно нарастал и нарастал, пока не стал громовым; и я торжественно и величаво провозгласил свою волю, – никогда в жизни я не говорил с таким благородным подъемом:

– Ступай к королю и скажи ему, что завтра в полдень я покрою весь мир мертвой тьмой полуночи; я потушу солнце, и оно никогда уже больше не будет сиять; земные плоды погибнут от недостатка света и тепла, и люди на земле, все, до последнего человека, умрут с голода!

Я сам вынес мальчика за порог, так как от страха он потерял сознание. Я передал его солдатам и вернулся в камеру.

Глава VI

Затмение

В тишине и мраке воображение мое заработало. Само по себе знание факта бледно; но когда вы начинаете представлять себе этот факт, он обретает яркие краски. Совсем разные вещи: услышать о том, что человека пырнули ножом в сердце, и самому увидеть это. В тишине и мраке сознание того, что я нахожусь в смертельной опасности, становилось все глубже и глубже; понимание этой опасности вершок за вершком проникало в мои жилы и леденило в них кровь.

Но благословенная природа устроила так, что ртуть в термометре человеческой души, упав ниже определенной точки, снова начинает подниматься. Возникает надежда, а вместе с надеждой и бодрость, и человек снова получает способность помогать самому себе, если еще возможно помочь. Я скоро воспрянул духом; я сказал себе, что затмение неизбежно спасет меня и сделает меня самым могущественным человеком во всем королевстве; и ртуть в моем термометре сразу же прыгнула кверху, и все мои тревоги рассеялись. Я стал счастливейшим человеком на свете. Теперь я даже с нетерпением ждал завтрашнего дня, я жаждал насладиться своим великим торжеством, насладиться удивлением и благоговением всего народа. Кроме того, я сознавал, что с чисто деловой точки зрения это принесет мне немало выгод.

Тем временем в глубине моей души возникла новая догадка. Я почти уверился, что, когда этим суеверным людям сообщат, каким бедствием я им угрожаю, они испугаются и пойдут на компромисс. И, услышав приближающиеся шаги, я сказал себе: «Вот он, компромисс. Ну что ж, если он будет выгоден, я соглашусь на него; если же он будет невыгоден, я настою на своем и доведу игру до конца».

Дверь распахнулась, и в темницу вошли воины. Их предводитель сказал:

– Костер готов. Идем!

Костер?! Силы покинули меня, и я чуть не упал. В такие минуты трудно совладать с дыханием: спазмы сжимают горло. Однако, едва я настолько овладел собой, что мог говорить, я сказал:

– Это ошибка, казнь назначена на завтра.

– Приказ изменен: казнь перенесена на сегодня. Торопись!

Я погиб. Ничто мне уже не поможет. Я был ошеломлен, растерян; я потерял власть над собой; я метался из угла в угол, как помешанный; солдаты схватили меня, вытащили из камеры, поволокли по длинным подземным коридорам и вытолкнули наверх, на яркий дневной свет. Очутившись на просторном огороженном дворе замка, я вздрогнул, ибо прежде всего я увидел столб, торчавший посреди двора, а возле него кучу хвороста и монаха. Со всех четырех сторон двора высились ярусами скамьи, на которых ряд за рядом сидели зрители, сверкая пестротой одежд. Король и королева восседали на своих тронах – их сразу можно было узнать в толпе.

Все это я разглядел в первое же мгновение. А во второе мгновение возле меня очутился, вынырнув откуда-то, Кларенс и, смотря на меня блестевшими торжеством и счастьем глазами, зашептал мне на ухо:

– Это я их заставил перенести казнь на сегодня! Ну и пришлось же мне поработать! Едва я сообщил им, какое бедствие ты готовишь, и увидел, как они струсили, я понял, что удар нужно нанести немедленно. И я сразу же стал шептать одному, и другому, и третьему, что твоя власть над солнцем достигнет своей полной силы только завтра и что, если хотят спасти солнце и вселенную, тебя нужно убить сегодня, пока твои чары еще не успели созреть. Клянусь честью, все это только ложь, случайная выдумка, но, замученные страхом, они так ухватились за эту выдумку, словно само небо ниспослало ее, чтобы спасти их; я сначала посмеивался про себя, а потом возблагодарил господа за то, что он сделал ничтожнейшее из своих созданий орудием твоего спасения. Ах, как счастливо все сложилось! Тебе незачем гасить солнце навсегда – смотри, не позабудь об этом! Заклинаю тебя, напусти немножко темноты, самую малость – а потом дай ему сиять по-прежнему. Этого будет вполне достаточно. Они увидят, что я их обманул – невольно, конечно, – и, чуть начнет темнеть, сойдут с ума от страха; они освободят тебя и возвеличат! Ступай же навстречу своему торжеству! Но помни… ах, милый друг, не забудь моей просьбы и не причиняй вреда благословенному солнцу! Ради меня, твоего вернейшего друга!

Угнетенный своим горем, я невнятно пообещал пощадить солнце, и в глазах мальчика заблестела такая глубокая и влюбленная благодарность, что у меня не хватило духу выругать его за добросердечную глупость, которая погубила меня и обрекла на смерть.

Когда солдаты вели меня через двор, стояла такая тишина, что, будь у меня завязаны глаза, я мог бы вообразить, будто вокруг меня безмолвная пустыня, а не толпа в четыре тысячи человек. Все это огромное скопление народа было неподвижно; люди с побледневшими лицами застыли, как каменные изваяния; в глазах у них был ужас. Это безмолвие длилось, пока меня приковывали цепями к столбу; оно длилось, пока обкладывали хворостом мои щиколотки, мои колени, мои бедра, мое туловище. И оно стало еще глубже, это молчание, когда к ногам моим склонился человек с пылающим факелом в руке; толпа, вглядываясь, потянулась вперед; все невольно привстали со своих скамеек; монах простер руки над моей головой, воздел глаза к голубому небу и что-то забормотал по-латыни; он бормотал довольно долго и вдруг умолк. Я прождал несколько мгновений, затем взглянул на него; монах окаменел. Вся толпа, охваченная одним порывом, поднялась на ноги и смотрела в небо. Я тоже глянул в небо: черт возьми, затмение начинается! Я воспрянул духом, я ожил! Черный ободок все глубже входил в диск солнца, и мое сердце билось сильнее и сильнее; толпа и священнослужитель, застыв, не сводили глаз с неба. Я знал, что сейчас все они глянут на меня. И когда они на меня глянули, я был готов. Я придал своей осанке величавость и устремил руку к солнцу. Эффект получился потрясающий! Дрожь волной пробежала по всей толпе. И тут прозвучали два голоса, один сразу после другого:

– Зажигай!

– Зажигать запрещаю!

Первый голос был Мерлина, второй – голос короля. Мерлин вскочил со своего места – вероятно, он хотел сам зажечь костер. Я сказал:

– Не двигайтесь! Того, кто двинется без моего разрешения, будь он сам король, я поражу громом и испепелю молниями!

Как я и ожидал, вся толпа покорно опустилась на скамьи. Один только Мерлин несколько мгновений колебался; я с трепетом следил за ним. Но наконец сел и он, и я облегченно вздохнул – теперь я был господином положения.

Король сказал:

– Будь милосерд, прекрасный сэр, останови это страшное дело, предотврати беду. Нам сказали, что твое могущество достигнет полной силы только завтра, но…

– Вы, ваше величество, хотите сказать, что вам солгали? Вы правы.

Это произвело необычайный эффект. Все простерли руки к королю, пламенно умоляя его откупиться от меня любой ценой, лишь бы я прекратил бедствие. Король охотно согласился. Он сказал:

– Назови свои условия, почтенный сэр! Можешь потребовать у меня хоть половину моего королевства, но положи конец этому бедствию, пощади солнце!

Удача мне была уже обеспечена. Мы, конечно, сторговались бы сразу, но я не в состоянии был остановить затмение; об этом не могло быть и речи. Я попросил, чтобы мне дали время на размышление. Король сказал:

– Долго ли ты будешь размышлять, добрейший сэр? Будь милосерд, погляди, с каждым мгновением становится все темнее. Прошу тебя, ответь, сколько времени нужно тебе на размышление?

– Немного. Полчаса, быть может, час.

Раздались тысячи страстных возражений, но я не мог сократить срок, так как не помнил, сколько времени длится затмение. Да и вообще я не понимал и хотел поразмыслить над своим положением. С затмением вышло что-то неладное, и это меня очень смущало. Если это не то затмение, на которое я рассчитывал, как мне узнать, действительно ли я перенесся в шестой век или это мне только снится? Господи, как бы я хотел убедиться, что это сон! Во мне пробудилась надежда. Если мальчик не перепутал чисел и сегодня действительно двадцатое, значит, я не в шестом веке. Я взволнованно схватил монаха за рукав и спросил его, какое сегодня число.

Черт побери! Он ответил, что сегодня двадцать первое! Когда я услышал ответ, меня охватил озноб. Я спросил его, не ошибся ли он; но он нисколько не сомневался, он знал наверняка, что сегодня двадцать первое. Итак, этот пустоголовый мальчишка опять все перепутал. Затмение началось как раз в тот самый час, когда должно было начаться; я сам это видел по стоявшим неподалеку солнечным часам. Да, я действительно нахожусь при дворе короля Артура и должен приложить все усилия, чтобы извлечь из этого положения как можно больше выгод.

Тьма все сгущалась, и горе охватило народ. Тогда я сказал:

– Я все обдумал, государь. Чтобы вас проучить, я не буду мешать тьме распространяться, – пусть ночь охватит весь мир, от вас самих будет зависеть, верну ли я солнце, или погашу его навсегда. Вот каковы мои условия: вы остаетесь королем над всеми своими владениями, и вам оказывают все почести, подобающие королевскому достоинству, но вы назначаете меня своим бессменным министром, обладающим всей полнотой исполнительной власти, и платите мне за мою службу один процент с того излишка доходов, который я надеюсь создать для государства. Если этого мне не хватит, я не стану просить прибавки. Подходят вам мои условия?

Раздался гром аплодисментов, и я услышал голос короля:

– Снимите с него узы, освободите его! Все, кто здесь есть, знатные и незнатные, богатые и бедные, воздайте ему почести, ибо отныне он будет правой рукой короля, он будет обладать всей полнотой власти и восседать на самой верхней ступени трона! Так рассей же эту надвигающуюся ночь, возврати нам свет и веселье, и весь мир благословит тебя!

Но я сказал:

– Если перед народом посрамлен обыкновенный человек, это еще не беда; но бесчестие пало бы и на самого короля, если бы те, кто видел его министра нагим, не увидели его вознагражденным за срам. Принесите мне мою одежду…

– Нет, не такой одежды достоин ты теперь! – перебил король. – Принесите ему другое одеяние; оденьте его, как принца!

Мой замысел уже приносил плоды. Мне нужно было как-нибудь оттянуть время до полного затмения, не то они опять стали бы меня умолять рассеять тьму, а я, понятно, не мог этого сделать. Посылка за одеждой была отсрочкой, но недостаточной. И я придумал новую отговорку. Я сказал, что опасаюсь, как бы король, поразмыслив, не передумал и не отменил впоследствии решения, принятого под влиянием внезапного порыва; поэтому я заставлю тьму еще немного сгуститься и, если король тем временем не изменит своих решений, я ее рассею. Это условие не понравилось ни королю, ни зрителям, но я был непреклонен.

Пока я мучился, натягивая на себя ужасные одежды шестого века, становилось все темнее и темнее, чернее и чернее. Наконец стало темно, как в шахте, и вся толпа завыла от ужаса, почувствовав дуновение холодного, таинственного ночного ветра и увидев в небе мерцающие звезды. Вот оно, полное затмение! Я один радовался ему, все остальные пришли в отчаяние, что, впрочем, вполне естественно. Я сказал:

– Король своим молчанием подтверждает все, что он обещал.

Затем я воздел руки к небу, простоял так несколько мгновений и возгласил как мог торжественнее:

– Да рассеются чары, да сгинут они без вреда!

Меня окружала глубокая тьма, и ответом мне была мертвая тишина. Но когда из тьмы вынырнул серебряный ободок солнца, весь двор огласился громкими криками и меня прямо захлестнул поток благословений и благодарностей; среди благословляющих и благодарящих Кларенс был, конечно, не последним.

Глава VII

Я стал вторым лицом в королевстве, получив всю полноту государственной власти, и отношение ко мне было отличное! Я одевался только в шелк, бархат и золотую парчу – то есть очень пышно и очень неудобно. Впрочем, я знал, что со временем привыкну к своему одеянию. Если не считать тех апартаментов, в которых жил сам король, я занимал лучшие комнаты в замке. Стены их были обиты пестрыми шелками, но на каменных полах вместо ковров лежали циновки самой грубой ручной работы, да к тому же какие-то косые и кривые. Удобств, по правде сказать, не было никаких. Я говорю о мелких удобствах, которые, собственно, и делают жизнь приятной. Огромные дубовые кресла, украшенные грубой резьбой, были, правда, недурны, но ведь одними креслами не обойдешься. Не было ни мыла, ни спичек, ни зеркала, кроме одного металлического, в котором так же трудно себя увидеть, как в ведре с водой. И ни одной цветной рекламы страховой компании на стене. За много лет я так привык к цветным рекламам, что страсть к искусству проникла в мою кровь и стала частью меня самого, хотя я о том и не догадывался. При виде этих чванливых, пышных, но бездушных стен меня охватывала тоска по родине, и я вспоминал наш домик в Восточном Хартфорде, где, несмотря на всю его незатейливость, в каждой комнате висит цветное объявление о страховании или по крайней мере напечатанный в три краски девиз: «Благословение дому сему!»; а в гостиной у нас девять цветных объявлений. Здесь же, даже на стенах моей министерской парадной залы, не было ни одной картинки, если не считать какой-то штуки величиной с одеяло, не то вытканной, не то вышитой (в некоторых местах она была заштопана), на которой все изображенные предметы поражали неправильностью раскраски и формы; а уж велики они были так, что и сам Рафаэль, даже после того как он поработал над теми кошмарами, которые именуются его «знаменитыми хэмптонкортскими картонами»,[19] не мог бы намалевать их крупнее. Рафаэль – важная птица. У нас было несколько его картинок; на одной изображена «чудесная ловля рыбы», где он сам умудрился совершить чудо: усадил трех мужчин в такой челнок, который опрокинулся бы, даже если бы в него посадили одну собаку. Я всегда с восхищением изучал произведения Рафаэля, они так свежи и безыскусственны.

Во всем замке не было ни звонка, ни телефона. Слуг мне дали множество; те из них, которые дежурили, толкались в прихожей, нo, когда мне нужно было позвать их, я принужден был сам идти за ними. Не было ни газа, ни свечей; бронзовая чаша, до половины наполненная тем маслом, которое подают к столу в меблированных комнатках, и плавающая в масле зажженная тряпка – вот что там называлось освещением. Множество таких чаш висело по стенам, чуть рассеивая тьму, которая от этого казалась только еще мрачней. Если вы вечером выходили со двора, слуги несли перед вами факелы. Не было ни книг, ни перьев, ни бумаги, ни чернил, ни стекол в тех отверстиях, которые там именовались окнами. Казалось бы, пустяковая вещь – стекло, но, когда его нет, оно перестает быть пустяком. Однако хуже всего было отсутствие сахара, кофе, чая и табака. Я был похож на Робинзона Крузо, попавшего на необитаемый остров, – подобно ему, мне приходилось довольствоваться обществом домашних животных, и, чтобы сделать жизнь хоть сколько-нибудь сносной, я должен был поступать, как он: изобретать, придумывать, создавать, изменять то, что уже существует; я должен был беспрестанно работать мозгами и руками. Что ж, это как раз в моем вкусе. Одно тревожило меня вначале – то необыкновенное любопытство, с которым относились ко мне все. Казалось, весь народ хотел на меня поглядеть. Вскоре стало известно, что затмение перепугало всю Британию до смерти, что, пока оно длилось, вся страна от края и до края была охвачена безграничным ужасом, и все церкви, и монастыри были переполнены молящимися и плачущими людьми, уверенными, что настал конец света. Затем все узнали, что эту страшную беду наслал иностранец, могущественный волшебник, живущий при дворе короля Артура, что он мог потушить солнце, как свечку, и собирался это сделать, но его упросили рассеять чары, и что теперь его следует почитать как человека, который своим могуществом спас вселенную от разрушения, а народы – от гибели. Если вы примете в расчет, что этому поверил каждый, и не только поверил, но даже ничуть не усомнился, вы поймете, что во всей Британии не было ни одного жителя, который не прошел бы охотно пятидесяти миль пешком, чтобы взглянуть на меня. Естественно, только обо мне и было разговору, ни о ком другом не говорили; даже к королю стали относиться равнодушно и без всякого любопытства. Через двадцать четыре часа начали прибывать делегации, и прибывали в течение целых двух недель. Все окрестные деревни были переполнены народом. По двенадцать раз в сутки мне приходилось показываться почтительным и благоговейным толпам. Конечно, это было очень утомительно и отнимало много времени, но, с другой стороны, разумеется, приятно чувствовать себя знаменитым и окруженным таким поклонением. Старикашка Мерлин зеленел от злости, и это доставляло мне большое удовлетворение. Но была одна вещь, которой я не мог понять: никто не просил у меня автографа. Я упомянул об этом при Кларенсе. Черт побери, мне пришлось объяснять ему, что такое автограф! Он сказал, что во всей стране никто не умеет ни читать, ни писать, кроме нескольких десятков попов.

Ну и страна!

Было еще одно обстоятельство, которое меня несколько тревожило. Все эти толпы жаждали нового чуда. Дело понятное. Хорошо, вернувшись домой из дальнего странствия, похвастать, что ты собственными глазами видел человека, которому повинуется солнце в небе, и тем возвеличить себя в глазах соседей, но еще лучше иметь возможность сказать, что ты собственными глазами видел, как он творил чудеса. Тут уж люди станут приходить издалека, чтобы посмотреть на тебя самого. На меня здорово наседали. Предстояло лунное затмение, и я знал число и час, когда оно должно совершиться, но до него было еще слишком далеко. Два года. Я много бы дал за возможность приблизить это событие и использовать его теперь же, когда на рынке стоял такой большой спрос на затмения. Жаль, что оно пропадет зря и совершится тогда, когда никому не принесет никакой пользы.

Если бы оно было назначено, предположим, через месяц, я бы заранее продал его, так сказать, на корню, но при данном положении толку от него никакого не было, и я даже думать о нем перестал. А тут Кларенс обнаружил, что старый Мерлин тайком мутит народ. Он распространял слухи, что я мошенник и что я не делаю никаких чудес только оттого, что не умею. Что-то нужно было предпринять. И я тут же изобрел план действий.

Воспользовавшись своею властью, я заточил Мерлина в темницу, в ту камеру, где сидел прежде сам. Затем я с помощью герольдов и глашатаев известил народ, что в течение ближайших двух недель я буду занят государственными делами, когда же две недели пройдут, улучу свободную минутку и уничтожу пламенем, сошедшим с небес, каменную башню Мерлина; а пока лица, распускающие обо мне злостные сплетни, кто бы они ни были, пусть поостерегутся. Далее я предупредил, что чудо, которое я собираюсь совершить, будет последним. Но если и это чудо кого-нибудь не удовлетворит и сплетни будут продолжаться, я превращу сплетников в лошадей и заставлю их возить телеги. Спокойствие было восстановлено.

Я отчасти доверился Кларенсу, и мы потихоньку принялись за работу. Я сказал Кларенсу, что мое чудо требует некоторых приготовлений и что всякий, кто начнет болтать об этих приготовлениях, будет мгновенно поражен смертью. Это заткнуло ему рот. Мы тайком изготовили несколько бушелей первосортного пороха, а оружейники под моим руководством смастерили громоотвод и провода. Старая каменная башня была очень прочна, хотя уже понемногу разрушалась, так как построили ее еще римляне лет четыреста назад. Да, она была красива своеобразной грубой красотой, и всю ее от основания до верхушки, словно чешуйчатая кольчуга, обвивал плющ. Стояла она одиноко на холме, в полумиле от дворца и была хорошо видна из его окон.

Работая по ночам, мы начинили башню порохом, вытащили из стен, имевших пятнадцать футов толщины у основания, несколько камней и насыпали пороху в дыры. Таких зарядов мы заложили не меньше дюжины. Нашего пороха хватило бы и на то, чтобы взорвать лондонский Тауэр.[20] На тринадцатую ночь мы водрузили на верхушке громоотвод, опустив его нижний конец в один из зарядов, а остальные заряды соединили с ним проводами. Все и так обходили башню с тех пор, как я издал свое воззвание к народу, но утром четырнадцатого дня я все же объявил через герольдов, что никто не должен к ней подходить ближе чем на четверть мили. А затем прибавил, что чудо я совершу в ближайшие двадцать четыре часа, но когда именно – еще не знаю и потому своевременно подам условный знак: если будет день, то выставлю на башнях замка флаги, если будет ночь, то расставлю там факелы.

Грозы за последнее время были часты, и я не особенно опасался неудачи; в крайнем случае чудо можно отложить на денек-другой: я отговорюсь тем, что занят государственными делами, и народу придется подождать.

Разумеется, день выдался яркий, солнечный – чуть ли не первый безоблачный день за три недели; так бывает всегда. Я заперся у себя и следил за погодой. Время от времени ко мне забегал Кларенс и сообщал, что волнение в народе все растет и что через бойницы видно, как прибывают все новые и новые толпы людей. Наконец, когда уже начало смеркаться, появилась туча, и как раз там, где надо. Я подождал еще немного, следя, как эта дальняя туча росла и темнела, и наконец решил, что пора начинать. Я приказал зажечь факелы, освободить Мерлина и прислать его ко мне. Четверть часа спустя я вышел на балкон; там уже находился король и весь его двор – вглядываясь в сумрак, они не спускали глаз с башни Мерлина. Тьма уже так сгустилась, что вдали ничего нельзя было разглядеть; эти людские сборища и эти старые башни над ними, частью окутанные мраком, а частью ярко озаренные пламенем факелов, были необычайно живописны.

Появился Мерлин, в весьма скверном настроении. Я сказал:

– Ты собирался заживо сжечь меня, хотя я не сделал тебе ничего дурного, а потом ты пытался замарать мою профессиональную репутацию. За это я низведу с небес огонь и уничтожу твою башню; однако ради справедливости я и тебе дам возможность показать свое могущество: если в твоей власти рассеять мои чары и воспротивиться небесному пламени, бей по мячу – твой ход!

– Я смогу рассеять твои чары, прекрасный сэр, и я их рассею. Не сомневайся, – заявил Мерлин.

Он начертил на каменных плитах воображаемый круг и зажег внутри этого круга щепотку порошка; над порошком взвилось крошечное облачко благовонного дыма, и все отшатнулись, испуганно крестясь. Затем он начал что-то бормотать и размахивать руками. Мало-помалу он привел себя в состояние полного исступления, и руки его завертелись, как крылья ветряной мельницы. Тем временем гроза подошла совсем близко; порывы ветра раздували пламя факелов и раскачивали тени; упали первые крупные капли дождя, кругом стояла непроглядная тьма, иногда вспыхивала молния. Мой громоотвод, несомненно, сейчас начнет работать. Медлить больше нельзя. И я сказал:

– Ты уже достаточно повозился. Я предоставил тебе полную возможность колдовать, я не мешал тебе. Всем уже ясно, что твое колдовство никуда не годится. А теперь мой черед.

Я трижды взмахнул руками, и раздался оглушительный грохот; произошло нечто вроде извержения вулкана: обломки старой башни взлетели к небу, охваченные столь ярким пламенем, что ночь превратилась в день и стало видно, как кругом на огромном пространстве многотысячные толпы людей в ужасе попадали на землю. Да что говорить, потом целую неделю шел дождь из песка и щебня. Таковы были слухи, быть может, несколько преувеличенные.

Чудо произвело огромное впечатление. Нашествие любопытных сразу прекратилось. Утром на грязи видно было много тысяч следов, но все они вели прочь. Если бы я объявил, что собираюсь совершить новое чудо, мне не удалось бы собрать зрителей даже с помощью полиции.

Карта Мерлина была бита. Король не хотел больше платить ему жалованье; он даже собирался изгнать его из страны, но тут вмешался я. Я сказал, что Мерлин может заниматься погодой и тому подобными мелочами, а, если из его маленьких, жалких салонных фокусов ничего не будет выходить, я ему немного помогу. От башни его не осталось даже камня, но я заставил правительство выстроить ее для него заново и посоветовал ему сдавать ее жильцам; однако он был слишком чванлив для этого и благодарности ко мне не чувствовал никакой, даже спасибо не сказал. Кремень был старикашка, что там ни говори; впрочем, трудно ждать от человека, чтоб он был ласков с вами, когда вы так оттеснили его.

Глава VIII

Обладать беспредельной властью очень приятно, но еще приятнее сознавать, что все твоей властью довольны. История с башней укрепила мою власть и сделала ее непоколебимой. Все относившиеся ко мне завистливо и критически сразу смирились. Теперь во всем королевстве не было ни одного человека, который счел бы благоразумным вмешаться в мои дела.

Я быстро приспособился к своему положению и ко всему, что меня окружало. Первое время, просыпаясь по утрам, я смеялся над своим «сном» и ждал заводского гудка; но постепенно это прошло, и я окончательно понял, что живу в шестом веке при дворе короля Артура, а не в лечебнице для умалишенных. И скоро я уже чувствовал себя в этом веке совсем как дома, не хуже, чем в любом другом; и если бы мне предоставили выбор, я не променял бы его даже на двадцатый. Вдумайтесь, какие возможности предоставляет шестой век знающему, умному, деятельному человеку для продвижения вперед, для роста вместе со всей страной. Широчайшее поле деятельности, и к тому же полностью отданное мне одному, – ни одного конкурента, ни одного человека, который по знаниям и способностям не был бы в сравнении со мной младенцем. А что досталось бы на мою долю в двадцатом веке? В лучшем случае я был бы мастером на заводе, не больше, и на любой улице среди прохожих можно было найти без труда людей, куда более достойных, чем я.

Как высоко я забрался! Я не мог не думать об этом, я любовался своим успехом, как человек любуется нефтяным фонтаном, забившим из его земли. Я искал в прошлом примеров для сравнения и не находил ничего, кроме разве истории с Иосифом,[21] однако даже судьба Иосифа, хотя и напоминала мою, не могла с ней сравниться. Ибо не надо забывать, что блестящие финансовые способности Иосифа не принесли пользы никому, кроме фараона, и, следовательно, широкая публика имела полное право относиться к нему с неприязнью, тогда как я, пощадив солнце, облагодетельствовал всех и потому пользовался всеобщей любовью.

Я не был тенью короля: я был сущностью; король сам был тенью. Моя власть была огромна, и не только номинально, как часто бывает, а по-настоящему. Я стоял у самого истока второго великого периода мировой истории и мог наблюдать, как узенький ручеек истории становится все глубже, все шире и катит свои мощные струи в отдаленные века; я видел под сенью бесчисленных тронов таких же авантюристов, как я: де Монфоров,[22] Гэвстонов,[23] Мортимеров,[24] Вильерсов;[25] видел ведущих войны, и предводительствующих походами французских фаворитов, и правящих страной любовниц Карла Второго, но равного себе я среди них не находил. Я был Единственным; и мне отрадно было сознавать, что в течение тринадцати с половиной веков этот факт никому не удастся ни утаить, ни опровергнуть.

Да, могуществом я был равен королю. Но в государстве существовала еще одна власть, которая была могущественнее и меня, и короля, вместе взятых. То была власть церкви. Я не хочу скрывать этот факт. Я не мог бы его скрыть, даже если бы захотел. Но не стоит говорить о нем сейчас; я расскажу об этом в свое время и в своем месте. Вначале церковь не причиняла мне никаких сколько-нибудь заметных неприятностей.

Какая это была забавная и любопытная страна! И какой народ! Милый, простодушный и доверчивый – ну просто кролики! Человеку, родившемуся в атмосфере свободы, горько было слушать, как искренно и смиренно клялись они в своей верности королю, церкви и знати; а между тем у них было не больше оснований любить и почитать короля, церковь и знать, чем у раба любить и почитать кнут или у собаки любить и почитать прохожего, который бьет ее! Ей-богу, любая монархия, даже самая умеренная, и любая аристократия, даже самая скромная, оскорбительны; но если вы родились и выросли под властью монархии и аристократии, вы никогда сами не догадаетесь об оскорбительности своего положения и не поверите, если кто-нибудь вам об этом скажет. Становится стыдно за свой народ, когда подумаешь, какие мыльные пузыри постоянно восседали на его тронах без всякого права и основания и какие третьесортные людишки считались его аристократией; если бы всех этих монархов и вельмож предоставить самим себе, как предоставлены себе куда более достойные люди, они никогда не выбились бы из нищеты и неизвестности.

Большая часть британского народа при короле Артуре состояла из рабов, самых настоящих; они так рабами и назывались и в знак рабства носили железные ошейники; остальные тоже, в сущности, были рабы, хотя не назывались рабами; они воображали себя свободными людьми, и их именовали «свободные люди». По правде говоря, вся нация в целом существовала только для того, чтобы пресмыкаться перед королем, церковью и знатью, чтобы рабски служить им, чтобы проливать за них кровь, чтобы, умирая с голоду, кормить их, чтобы, работая, предоставить им возможность забавляться, чтобы, терпя нужду и горе, делать их счастливыми, чтобы, ходя голыми, дать им возможность носить шелка и драгоценные камни, чтобы, платя налоги, избавить их от необходимости платить, чтобы, слыша от них только брань в течение всей своей жизни, позволять знатным кичиться и чувствовать себя земными богами. И в благодарность получать только побои и презрение; впрочем, они так привыкли к своей приниженности, что даже такое проявление внимания принимали за честь. Унаследованные идеи – забавная штука, и очень любопытно наблюдать их и изучать. У меня были свои унаследованные идеи, у короля и его народа – свои. И те и другие текли в глубоких руслах, вырытых временем и привычкой; и тому, кто захотел бы изменить их течение доводами разума, пришлось бы долго трудиться. Например, этот народ унаследовал убеждение, что все люди, не обладающие титулом и длинной родословной, как бы щедро ни наградила их природа, ничуть не выше животных, клопов, насекомых; в то время как я унаследовал убеждение, что человекоподобные вороны, рядящиеся в павлиньи перья наследственных достоинств и незаслуженных титулов, годны только на то, чтобы над ними посмеяться. И вполне естественно, что ко мне там относились несколько странно. Примерно так, как хозяин зверинца и публика относятся к слону. Они восхищаются его ростом и его необычайной силой, они с гордостью говорят о том, что он может сделать много такого, чего сами они сделать не в состоянии, с такой же гордостью они рассказывают, что, рассердясь, он может обратить в бегство тысячу человек. Но разве из-за этого они считают слона равным себе? Нет! Подобная мысль рассмешила бы даже самого жалкого оборванца. Да она никогда ему и в голову не пришла бы; он не мог бы даже допустить существования подобной мысли. И вот для короля, для знати, для всего народа, вплоть до последнего раба и нищего, я был всего только таким слоном. Мной восхищались – и меня боялись; но восхищались мной, как животным, и боялись меня, как животного. Перед животным не благоговеют – не благоговели и передо мной; меня даже не уважали. У меня не было ни родословной, ни унаследованного титула, и потому в глазах короля и знати я был просто пылью под ногами, а народ взирал на меня с изумлением и страхом, но без всякого почтения: согласно своим унаследованным идеям, он не чувствовал почтения ни к чему, кроме знатности и родословной. В этом сказывалось влияние могущественной и страшной римско-католической церкви. За каких-нибудь два-три столетия она превратила нацию людей в нацию червей. До того как церковь утвердила свою власть над миром, люди были людьми, высоко носили головы, обладали человеческим достоинством, силой духа и любовью к независимости; величия и высокого положения они добивались своими заслугами, а не происхождением. Но затем появилась церковь и принялась за работу; она была мудра, ловка и знала много способов, как сдирать шкуру с кошки – то есть с народа; она изобрела «божественное право королей» и окружила его десятью заповедями, как кирпичами, вынув эти кирпичи из доброго здания, чтобы укрепить ими дурное; она проповедовала (простонародью) смирение, послушание начальству, прелесть самопожертвования; она проповедовала (простонародью) непротивление злу; проповедовала (простонародью, одному только простонародью) терпение, нищету духа, покорность угнетателям; она ввела наследственные должности и титулы и научила все христианское население земли поклоняться им и почитать их. Эта отрава продержалась в крови христианского мира вплоть до моего родного века, когда лучшие представители английского простонародья продолжали мириться с тем, что люди, во много раз менее их достойные, сохранили за собой ряд званий, вроде звания лорда и короля, на которые нелепый закон их страны не дает права им, достойнейшим, претендовать; англичанин не только мирится с этим странным положением вещей, но даже убеждает самого себя, что гордится им. Человек способен примириться с любой несправедливостью, если он при ней родился и вырос. Разумеется, эта зараза благоговения перед званием и титулом жила когда-то в крови и у нас, американцев; но к тому времени, когда я покинул Америку, она уже исчезла. Жалкие остатки ее сохранили еще некоторые франты и франтихи. Но когда эпидемия снижается до такого уровня, можно считать, что ее уже нет.

Но вернемся к моему неестественному положению в королевстве короля Артура. Я чувствовал себя великаном среди карликов, взрослым среди детей, мыслителем среди умственных кротов; как там ни рассуждай, а я был единственным действительно великим человеком во всем британском мире; и тем не менее, как и в далекой Англии моей родной эпохи, какой-нибудь граф с бараньими мозгами, который мог доказать, что происходит от любовницы короля, раздобытой из вторых рук в лондонских трущобах, пользовался большим почетом, чем я. Такого человека в царствование Артура уважали все, хотя бы его внешность была столь же убога, как его ум, а его нравственность столь же низка, как его происхождение. Были случаи, когда ему разрешалось сидеть в присутствии короля, а мне не разрешалось. Я без труда мог бы добиться титула, и это возвысило бы меня в глазах всех, даже в глазах короля, хотя он сам дал бы мне этот титул. Но я титула не просил; я отклонил его, когда мне его предложили. Человеку с моими убеждениями титул не может доставить радости; кроме того, я получил бы его незаконно, так как, насколько мне известно, моему роду никогда не везло по части знатности. Я был бы доволен и гордился бы только таким титулом, который мне пожаловал бы сам народ, единственный законный источник власти; такой титул я надеялся заслужить; я действительно в конце концов заслужил его долгими годами добросовестной, честной работы и стал носить его с высокой и чистой гордостью. Этот титул, сорвавшийся однажды с губ деревенского кузнеца, был подхвачен всеми как счастливая выдумка и с одобрительным смехом передавался из уст в уста; в десять дней он обошел все королевство, и к нему привыкли, как к имени короля. В дальнейшем и в народных толках, и в королевском совете при спорах о делах государственной важности меня называли только так. Этот титул в переводе на современный язык означает – Хозяин. Он мне нравился, так как я получил его от народа. Это был очень высокий титул – и единственный в своем роде. Когда говорили о герцоге, о графе, о епископе, нельзя было угадать, о ком именно идет речь. Разве мало герцогов, графов и епископов? Но совсем другое дело, когда говорили о короле, или о королеве, или о Хозяине.

Король мне нравился, и как короля я его уважал, уважал его звание, уважал по крайней мере настолько, насколько вообще был способен уважать любой незаслуженный чин; но как на человека я на него и на его вельмож смотрел сверху вниз, – втайне, конечно. Я тоже нравился и королю, и вельможам, и они уважали меня как государственного деятеля, но так как я был человек безродный и незнатный, они, в свою очередь, смотрели на меня сверху вниз, – и далеко не втайне! Я не навязывал им своего мнения о них, а они не навязывали мне своего мнения о моей персоне. В итоге мы были квиты, баланс наших отношений был уравновешен, и обе стороны были довольны.

Глава IX

Турнир

В Камелоте постоянно устраивались большие турниры; эти человеческие бои быков были очень азартны, живописны и занятны, но несколько надоедливы для деятеля с практическим складом ума. Тем не менее я всегда присутствовал на них по двум причинам: во-первых, потому, что человек, желающий нравиться, и особенно человек государственный, не должен избегать того, что дорого его друзьям и тому обществу, в котором он вращается; и, во-вторых, потому, что, как делец и как государственный деятель, я стремился изучить турниры, чтобы понять, не могу ли я их как-нибудь усовершенствовать. Я забыл сообщить, что первое государственное мероприятие, проведенное мною в первый день моего вступления в должность, заключалось в том, что я основал бюро патентов, ибо я знал, что страна без бюро патентов и без твердых законов, защищающих права изобретателей, подобна раку, который может двигаться только вбок или назад.

Турниры устраивались почти каждую неделю, и время от времени наши молодцы – я имею в виду сэра Ланселота и остальных – уговаривали меня принять в них участие. Я обещал, но все откладывал, говорил, что спешить некуда и что сейчас я очень занят смазыванием государственной машины, которую необходимо поскорее наладить и пустить в ход.

Как-то раз у нас устроили турнир, который продолжался день за днем больше недели и в котором приняли участие пятьсот рыцарей, начиная с самых знаменитых и кончая всякой мелкотой. Они прибывали в течение нескольких недель. Они приезжали верхом отовсюду: из самых дальних уголков страны и даже из-за моря; многие привозили с собой дам, и все привозили оруженосцев и целые армии слуг. Разнузданная веселость, простодушная непристойность речей и счастливое безразличие ко всякой нравственности этого пышного и чванливого сборища разряженных людей были очень характерны для той страны и той эпохи. Каждый день они либо дрались, либо смотрели на драки; и каждую ночь они пели, играли, плясали и пьянствовали. Все это считалось у них благороднейшим времяпрепровождением. Никогда мне не приходилось встречать таких странных людей. На скамьях восседали прекрасные дамы, сияя варварским великолепием одежд, и смотрели, как сбрасывают с коня рыцаря, проколов его насквозь копьем толщиною в лодыжку, как из него хлещет кровь, и не только не падали в обморок, а хлопали в ладоши и лезли друг на дружку, чтобы лучше видеть; лишь по временам какая-нибудь из них прикрывала лицо платком всем напоказ и принимала опечаленный вид, – тогда вы могли поставить два против одного, что тут не без любовной истории и она боится, как бы публика не оставила это без внимания.

Я терпеть не могу, когда шумят по ночам, но при данных обстоятельствах я был даже рад ночному шуму, потому что он заглушал визг пил, которыми шарлатаны лекари отпиливали руки и ноги у изувеченных за день. Они затупили мою на редкость хорошую старую пилу и даже отломили ее рукоятку, но я оставил это без последствий. Однако я решил, что, если хирурги возьмут у меня и топор, я попрошусь в другое столетие.

Я не только следил изо дня в день за этим турниром, но еще разыскал у себя в Департаменте общественной нравственности и земледелия попа потолковее и поручил ему составить отчет об этом турнире, ибо я собирался со временем, когда мне удастся несколько цивилизовать свой народ, основать газету. Попав в новую страну, вы прежде всего должны основать бюро патентов, затем создать школьную сеть, а вслед за этим открывайте газету. У газеты есть свои недостатки, и их немало, но тем не менее она способна поднять из гроба мертвую нацию, и никогда не следует забывать об этом. Без газеты вам мертвой нации не воскресить: иного средства нет. И вот я хотел сделать опыт и посмотреть, какого сорта репортерские заметки я смогу получить в шестом веке, если они мне понадобятся.

Что ж, мой поп работал, в сущности, недурно. Все, что он описывал, он описывал очень подробно, а для отдела местной хроники только это и нужно. Он, видите ли, когда был помоложе, вел похоронные записи в своей церкви, а в похоронном деле от подробностей главный доход – чем больше подробностей, тем больше денег; носильщики, факельщики, свечи, молитвы – все вписывается в счет; если родственники покойного заказывают мало молитв, вам стоит только удвоить число свечей, и снова ваш счет в порядке. Кроме того, он умел то тут, то там вставить лестное замечание о рыцаре, который мог бы дать выгодное объявление… нет, я хочу сказать: который имел влияние при дворе; да и вообще он обладал даром преувеличения, так как одно время служил привратником у благочестивого отшельника, жившего в хлеву и творившего чудеса.

Разумеется, в отчете этого новичка недоставало треска, шума, устрашающих слов – следовало бы подбавить звона, но зато его старинный слог был причудлив, мил, простодушен, полон благоухания своего времени, и эти достоинства до известной степени смягчали его крупные недостатки. Вот выдержка из этого отчета.


«…Тогда сэр Брайэн де-лез-Айлс и Груммор Грумморсум, придворные рыцари, съехались с сэром Эгловэлом и сэром Тором, и сэр Тор сбросил сэра Груммора Грумморсума на землю. Тут выехали сэр Карадос из Печальной Башни и сэр Торквин, придворные рыцари, и съехались с сэром Персивэлом де Галис и сэром Ламораком де Галис, двумя братьями; сэр Персивэл бился с сэром Карадосом, и оба сломали свои копья, а сэр Торквин бился с сэром Ламораком, и оба рухнули на землю вместе с конями, но импришли на помощь и снова усадили их в седла. Сэр Арноль и сэр Гогер, придворные рыцари, съехались с сэром Брэндайлсом и сэром Кэем; эти четыре рыцаря бились яростно и вышибли копья друг у друга из рук. Затем выехал сэр Пертолоп, придворный рыцарь, и с ним съехался сэр Лайонел; и сэр Пертолоп, зеленый рыцарь, сбросил с коня сэра Лайонела, брата сэра Ланселота. Благородные герольды объявили его победителем и восславили его имя. Затем сэр Блербарис преломил свое копье о сэра Гарета, но сам не выдержал силы своего удара и рухнул наземь. Увидев это, сэр Галиходин бросил вызов сэру Гарету, но сэр Гарет и его поверг наземь. Тогда сэр Галихуд поднял копье, чтобы отомстить за своего брата, но сэр Гарет поверг и его, и сэра Дайнадэна, и его брата ля Кот-Мэл-Тэла, и сэра Саграмора Желанного, и сэра Додинаса Свирепого; он всех их поразил одним копьем. Глядя на сэра Гарета, король Эгвизэнс Ирландский не переставал дивиться: только что этот рыцарь был зеленым, а сейчас вдруг стал голубым. Перед каждым следующим поединком сэр Гарет одевался в другие цвета, и ни король, ни рыцари не могли сразу узнать его. И вот сэр Эгвизэнс, король Ирландии, съехался с сэром Гаретом, и сэр Гарет сбросил его с коня вместе с седлом. Тогда на бой выехал король Карадос Шотландский, и сэр Гарет поверг наземь и его самого, и его коня. Так же он поступил и с королем Уриэнсом из Страны Гор. Тогда выехал сэр Багдемагус, и сэр Гарет поверг наземь и его самого, и его коня. Затем Мелиганус, сын Багдемагуса, отважно и рыцарственно сломал свое копье о сэра Гарета. И тогда сэр Галахолт, благородный принц, громко возгласил: „Многоцветный рыцарь, ты сражаешься хорошо, но приготовься, ибо я собираюсь сразиться с тобой!“ Услыхав это, сэр Гарет сменил свое копье на более длинное, и они стали съезжаться, и принц направил на него копье, но сэр Гарет с такой силой ударил его по левой стороне шлема, что он покачнулся и упал бы, если бы его не поддержали служители. „Воистину, – сказал король Артур, – этот рыцарь многих цветов – славный рыцарь“. И король подозвал к себе сэра Ланселота и попросил его сразиться с этим рыцарем. „Сэр, – сказал Ланселот, – мое сердце подсказывает мне, что сегодня я должен воздержаться от боя с этим рыцарем, ибо этот рыцарь сегодня довольно потрудился, а когда славный рыцарь совершил за один день столько подвигов, не подобает другому славному рыцарю отнимать у него заслуженную честь, особенно после стольких трудов, понесенных им, ибо, быть может, здесь, среди рыцарей, находится его соперник, и, быть может, дама, которую он любит, предпочитает этого соперника, и, быть может, он собрал последние силы, чтобы совершить эти великие подвиги; и вот почему, – продолжал сэр Ланселот, – я желаю, чтобы сегодня вся честь досталась ему, и я не стану лишать его чести, хотя и мог бы это сделать“.


В этот день произошло пренеприятное событие, описание которого я, руководствуясь государственными соображениями, вычеркнул из отчета моего попа. Как вы, безусловно, заметили, в этом побоище больше всех сражался Гарри. Говоря: Гарри, я имею в виду сэра Гарета. Я называл его просто Гарри, и это, верно, наводит вас на мысль, что я к нему очень хорошо относился, – что ж, так оно и было. Впрочем, это ласковое уменьшительное прозвище я никогда не произносил в присутствии посторонних и тем более его самого; он был вельможа и ни за что не стерпел бы от меня подобной фамильярности. Итак, продолжаю. Я сидел в отдельной ложе, предоставленной мне как королевскому министру. Сэр Дайнадэн, ожидавший своей очереди выступать, зашел ко мне, присел и принялся болтать; он всегда льнул ко мне, так как я был человек новый, а ему нужен был новый рынок для сбыта своих острот, до того затасканных, что после них смеялся один рассказчик, а всех остальных тошнило. И все же я старался относиться к нему как можно лучше – я обращался с ним ласково только потому, что он никогда не рассказывал мне тот анекдот, который я в своей жизни слышал чаще всего и который я больше всего проклинал и ненавидел, несмотря на то что анекдот этот, по несчастью, был ему известен. Анекдот этот приписывают каждому остряку, когда-либо стоявшему на американской земле – от Колумба до Артимеса Уорда.[26] В нем говорится о лекторе-юмористе, который целый час угощал невежественных слушателей остроумнейшими шутками и не добился ни одного смешка, а, когда он уже уходил, несколько седовласых простаков с благодарностью пожали ему руку, сказав, что никогда ничего смешнее они не слышали и что «в течение всего богослужения они с трудом удерживались от смеха». Никогда еще этот анекдот не был рассказан кстати, и тем не менее мне приходилось в моей жизни выслушивать его сотни, и тысячи, и миллионы, и миллиарды раз, и плакать, слушая, и проклинать все на свете. Теперь вам нетрудно понять, что почувствовал я, когда этот бронированный осел принялся рассказывать его мне в мрачных сумерках седой старины, на заре истории, когда даже Лактанция[27] могли называть «недавно почившим Лактанцием», а до рождения крестоносцев оставалось целых пять столетий. Едва он кончил, вошел мальчишка звать его на турнир. С дьявольским смехом, грохоча и звякая, как корзина с железным ломом, он вышел из ложи, и я потерял сознание. Я очнулся через несколько минут и открыл глаза как раз в то мгновение, когда сэр Гарет нанес ему ужасающий удар; и я невольно произнес: «Господи, хоть бы его убили!» Но, к несчастью, прежде чем я успел договорить эти слова, сэр Гарет обрушился на сэра Саграмора Желанного и нанес ему такой удар, что тот рухнул с лошади; падая, сэр Саграмор услышал мое восклицание и принял его на свой счет.

А уж если эти люди заберут себе что-нибудь в голову, их не переубедишь. Я это знал и не пытался объясняться. Поправившись, сэр Саграмор заявил мне, что нам с ним нужно свести кое-какие счеты, и назначил день – через три или четыре года, и место для поединка – то самое ристалище, где ему была нанесена обида. Я сказал, что буду ждать его возвращения. Дело в том, что он отправлялся на поиски святого Грааля.[28] Все наши ребята время от времени отправлялись к святому Граалю. Это путешествие занимало несколько лет. Уехав, они долго блуждали, плутая самым добросовестным образом, так как ни один из них не имел ни малейшего представления о том, где находился этот святой Грааль. Мне думается, они в глубине души и не надеялись найти его, и, если бы наткнулись на него случайно, не знали бы, что с ним делать. Видите ли, это было нечто вроде наших поисков Северо-Западного прохода,[29] только и всего. Каждый год отправлялись экспедиции святограальщиков, а в следующий год отправлялись новые экспедиции на поиски прошлогодних. В этих походах можно было заработать славу, но не деньги. А они еще и меня тащили с собой! Я только посмеивался.

Глава X

За Круглым Столом скоро прослышали об этом вызове на поединок. Пошли всякие толки и пересуды, так как наши ребята чрезвычайно интересовались такими вещами. Король считал, что мне теперь следует отправиться на поиски приключений, чтобы стяжать себе славу и через несколько лет стать достойным встречи с сэром Саграмором. Я извинился и заявил, что мне потребуется еще три-четыре года, чтобы все наладить и пустить в ход, и тогда я готов отправиться куда угодно; вероятнее всего, сэр Саграмор к тому сроку все еще будет граалить, и я вполне успею стяжать себе славу, не теряя драгоценного времени; с начала моего вступления в должность пройдет уже шесть-семь лет, и государственная машина, я убежден, будет уже настолько налажена, что мне удастся взять отпуск без всякого вреда для дела.

Я был вполне удовлетворен всем тем, что мне уже удалось совершить. В разных тихих уголках страны я исподволь успел насадить ростки различных отраслей промышленности – зародыши будущих огромных заводов, железных и стальных миссионеров моей грядущей цивилизации. Там я собрал способнейших молодых людей, и агенты мои рыскали по всей стране, подыскивая все новых и новых. Я превратил множество невежд в специалистов, в знатоков разных ремесел и наук. В этих моих питомниках, спрятанных в глухих уголках страны, обучение шло спокойно и гладко, и никто нам не мешал, так как никто не мог проникнуть туда без разрешения, я опасался больше всего церкви.

Я прежде всего основал учительский институт и множество воскресных школ. В результате в этих потайных местах выросла превосходная единая система народного образования, а также целая сеть протестантских конгрегаций, процветавших и разраставшихся. Каждому предоставлялось выбрать себе любую христианскую секту: в религиозных вопросах я поддерживал полнейшую свободу. Однако я ограничил преподавание закона божия церквами и воскресными школами, в другие же мои учебные заведения религии не допускал. Я, конечно, мог бы предоставить привилегии моей собственной секте и всех без труда обратить в пресвитерианство, но это значило бы совершить насилие над человеческой природой; духовные запросы и влечения людей не менее разнообразны, чем их телесные потребности, чем цвет их кожи, чем черты их лица, и человек нравственно чувствует себя только тогда хорошо, когда он облачен в одежду той религии, которая по цвету, фасону и разуму лучше всего соответствует его духовному складу; кроме того, я боялся создания единой церкви: такая церковь – власть могущественная, могущественнее всякой другой; обычно церковную власть прибирают к рукам корыстные люди, и она постепенно убивает человеческую свободу и парализует человеческую мысль.

Все рудники считались собственностью короля, и было их множество. Разрабатывались они до меня по-дикарски; в земле рыли ямы и выносили оттуда руду в мешках из шкур, по тонне в день; но я постарался как можно скорее поставить разработку рудников на научную основу.

Да, многого успел я добиться к тому времени, когда на меня обрушился вызов сэра Саграмора.

Прошло всего четыре года – а сколько сделано! Вы и представить себе не можете. Неограниченная власть – превосходная штука, когда она находится в надежных руках. Небесное самодержавие – самый лучший образ правления. Земное самодержавие тоже было бы самым лучшим образом правления, если бы самодержец был лучшим человеком на земле и если бы его жизнь продолжалась вечно. Но так как даже совершеннейший человек на земле должен умереть и оставить свою власть далеко не столь совершенному преемнику, земное самодержавие не только плохой образ правления, но даже самый худший из всех возможных.

Своими трудами я показал, чего может добиться самодержец, распоряжаясь всеми богатствами королевства. Темная страна и не подозревала, что я насадил цивилизацию девятнадцатого века под самым ее носом! Цивилизация эта была скрыта от взоров толпы, но она существовала – факт огромный и неопровержимый, – и о ней еще услышат, если только я не умру и счастье не отвернется от меня. Она существовала столь же несомненно и столь же скрыто, как существует рвущееся наружу адское пламя в недрах потухшего вулкана, невинно возносящего свою бездымную вершину в голубое небо. Мои школы и церкви четыре года назад находились еще в младенчестве; теперь они стали взрослыми; мои мастерские превратились в обширные фабрики; на месте каждой дюжины обученных рабочих теперь работала тысяча; на месте одного отличного специалиста теперь я имел пятьдесят. Я, так сказать, держал руку на выключателе, готовый в любое мгновение залить ночной мир потоками света. Впрочем, я не собирался включать свет внезапно. Внезапность – не моя политика. Народ не вынес бы внезапности; к тому же на меня тотчас насела бы господствующая римско-католическая церковь.

Нет, я действовал осторожно. Я рассылал по всей стране доверенных агентов, которым поручено было незаметно подкапываться под рыцарство и расшатывать понемногу то одно, то другое суеверие, тем самым подготовляя постепенно страну к лучшему строю. Я, так сказать, включал свой свет сначала только яркостью в одну свечу и намеревался постепенно усиливать его.

Школы специального назначения я тайно разбросал по всему королевству, и они превосходно работали. Я собирался развивать это дело все шире и шире, если никто меня не спугнет. Наибольшей тайной окружил я свой Вест-Пойнт – свою Военную академию. Я ревниво оберегал ее от посторонних взоров; не менее ревниво оберегал я свою Морскую академию, основанную мною в отдаленном морском порту. Обе академии процветали, к полному моему удовлетворению.

Кларенсу исполнилось уже двадцать два года, и он стал главным исполнителем моих предначертаний, моей правой рукой. Он был чудесный малый: все ему удавалось, он был мастер на все руки. За последнее время я обучил его журналистике, так как мне казалось, что пора уже приниматься за газетное дело. Я собирался начать не с большой газеты, а с маленького еженедельного листка, который хотел пустить в обращение в виде пробы в моих питомниках цивилизации. Кларенс чувствовал себя в этом деле как рыба в воде: в нем, безусловно, сидел настоящий газетчик. Он как бы раздвоился – говорил на языке шестого века, а писал на языке девятнадцатого. Его журналистский слог упорно мужал и развивался. Он уже достиг уровня газет, выходящих в захолустных городишках Алабамы, и его передовицы не уступали тамошним ни по содержанию, ни по стилю. У нас на руках было еще одно большое дело – телеграф и телефон. И в этой области были уже некоторые достижения. Первыми нашими линиями пользовались только мы сами и до поры до времени держали их в тайне. Проводила их особая партия рабочих, работавших главным образом по ночам. Провода прокладывали под землей: столбов мы не ставили, опасаясь привлечь лишнее внимание. Подземные провода были незаметны и отлично работали, так как их покрывали изоляцией моего собственного изобретения, оказавшейся превосходной. Моим рабочим было приказано прокладывать провода напрямик, избегая дорог, устанавливать связь между всеми значительными городами, находя их по огням, и всюду оставлять специалистов для надзора за линиями. Во всем королевстве никто не мог объяснить, как попасть в то или иное место, так как никто никуда с заранее обдуманным намерением не ездил, но лишь случайно забредал во время своих скитаний в какой-нибудь город или селение, причем ему и в голову не приходило спросить, куда именно он попал. Несколько раз мы рассылали топографические экспедиции, чтобы составить карту королевства, но тут постоянно вмешивались попы и чинили препятствия. И мы решили пока это оставить: было бы глупо восстанавливать против себя церковь.

Страна, в общем, оставалась в том же положении, в каком я застал ее. Кое-что я изменил, но перемены, по необходимости, были незначительны и малозаметны. Я пока не коснулся даже налогов, кроме тех, которые поступали непосредственно в казну короля. Я привел эти налоги в порядок и построил их на деловой и справедливой основе. В результате доходы почти учетверились, но так как тяжесть налогов была распределена теперь более равномерно, все королевство вздохнуло с облегчением, и повсюду мое управление восхвалялось от всего сердца.

Теперь я уже и сам решил взять отпуск, так как более удобное время выбрать было трудно. Раньше я не мог уехать потому, что слишком тревожился бы в пути о состоянии своих дел, но теперь все находилось в надежных руках и шло как по маслу. Король уже много раз напоминал мне, что четырехлетняя отсрочка, которую я себе выпросил, истекает. Это был намек, что я должен отправиться на поиски приключения и добыть себе славу, чтобы стать достойным скрестить оружие с сэром Саграмором; хотя он все еще граалил, но за ним уже было послано несколько спасательных экспедиций, и его вот-вот могли найти. Как видите, я вполне подготовился к тому, чтобы уйти в отпуск, и не дал застать себя врасплох.

Глава XI

Никогда ни в одной стране на свете не было такого множества бродячих лгунов: тут лгали все, и мужчины, и женщины. По крайней мере раз в месяц к нам являлся какой-нибудь бродяга с басней о принцессе или знатной даме, заточенной бесстыжим негодяем, обыкновенно великаном, в отдаленный замок и ждущей освободителя. Вы, конечно, думаете, что король, выслушав такую сказку из уст совершенно незнакомого человека, требовал от рассказчика удостоверения личности, а также хоть каких-нибудь указаний, где расположен этот замок и как до него добраться. Нет, такие простые и здравые вещи никому не приходили в голову. Тут проглатывали любую небылицу, не задавая никаких вопросов. И вот однажды, когда я куда-то отлучился, явилась одна из таких особ – на этот раз женщина – и рассказала обычную сказку. Ее госпожа заточена в огромном и мрачном замке вместе с сорока четырьмя другими юными и прекрасными девами, большинство из которых – принцессы; уже двадцать шесть лет они томятся в жестокой неволе; замок принадлежит трем братьям-великанам, у каждого из которых четыре руки и один глаз посередине лба, огромный, как плод; какой именно плод, она не сказала, – обычное пренебрежение к точности.

Поверите ли? Король и все рыцари Круглого Стола пришли в восхищение от этого нелепого предлога отправиться на поиски приключений. Все рыцари ухватились за эту возможность, и каждый стал просить, чтобы отправили именно его, но, к их возмущению и горю, король остановил свой выбор на мне, хотя я вовсе и не добивался этой чести.

Не без труда сдержал я свои чувства, когда Кларенс сообщил мне об этом решении. Но он… он своих чувств сдержать не мог. Он был в восторге от моей удачи и полон благодарности к королю за то, что король так великолепно выказал свое благоволение ко мне. Ноги у него так и ходили, он не мог устоять на месте и в упоении от счастья, приплясывая, летал по всей комнате.

Я, конечно, проклял это королевское благоволение, но из дипломатических соображений скрыл свой гнев и старался казаться довольным. Да, я сказал, что я доволен. Я был доволен, как человек, с которого сняли скальп.

Ну что ж, любое положение надо стараться улучшить и, не тратя времени на бесполезную досаду, посмотреть, вникнув в дело, что из него можно извлечь. В любой лжи есть крупица правды; эту крупицу я должен найти. Я послал за девушкой, она явилась. Она оказалась приятной на вид, милой и скромной, но точность ее показаний можно было сравнить только с точностью дамских часов.

Я сказал:

– Вас, милая моя, расспрашивали о подробностях?

Она ответила, что не расспрашивали.

– Я в этом не сомневался. Я хочу задать вам несколько вопросов, чтобы проверить вас – так уж я приучен. Вы, пожалуйста, не обижайтесь, что я вас немного задержу, – это необходимо, потому что мы ведь не знаем вас. Весьма возможно, что вы говорите правду, я охотно это допускаю, но в делах ничего нельзя принимать на веру. Вы должны сами с этим согласиться. Я вынужден задать вам несколько вопросов; отвечайте прямо и ничего не бойтесь. Где вы жили до того, как попали в плен к великанам?

– В стране Модер, благородный сэр.

– В стране Модер? Никогда не слыхал я о такой стране. Ваши родители живы?

– Не знаю, живы ли они еще, – я ведь столько лет была заточена в замке.

– А как вас зовут?

– С вашего разрешения, меня зовут Алисандой ля Картелуаз.

– Может ли здесь кто-нибудь удостоверить вашу личность?

– Вряд ли, благородный лорд, ибо я никогда прежде здесь не бывала.

– Нет ли у вас каких-нибудь писем, каких-нибудь документов, каких-нибудь доказательств, что вы заслуживаете доверия?

– Конечно, нет; у меня есть язык, и я могу сама все о себе рассказать.

– Но одно дело, когда вы сами о себе говорите, и другое дело, когда кто-нибудь другой о вас говорит.

– В чем же разница? Боюсь, я не понимаю вас.

– Не понимаете? Проклятая страна… Видите ли… ну, видите ли… Черт побери, неужели вы не можете понять такой простой вещи? Неужели вы не можете понять разницу между… Почему у вас такой невинно-идиотский вид?

– У меня? Не знаю. На то воля божья.

– Да, да, вы правы, на то божья воля. Вам, верно, кажется, что я немного сержусь, но не обижайтесь, я совсем не сержусь. Поговорим о другом. Итак, этот замок трех людоедов, в котором заключены сорок пять принцесс… Где он находится, этот гарем?

– Гарем?

– Ну замок, ведь вы же меня понимаете. Где находится этот замок?

– Ах, вот что. Этот замок огромен, неприступен, красив и стоит в отдаленной стране. До него отсюда много лиг.[30]

Сколько же именно?

– Ах, благородный сэр, очень трудно сказать, сколько их, потому что их так много, и потому, что они налезают одна на другую, и еще потому, что они одного вида и одного цвета и невозможно отличить одну лигу от другой; да и кто ж их сочтет, когда считать пришлось бы каждую отдельно, а такая работа по силам только богу, но не человеку, ибо, как вы сами поймете…

– Довольно, довольно, бог с ним, с расстоянием! В какой стороне находится замок? В каком направлении отсюда?

– Ах, прошу прощения, сэр, он не находится ни в каком направлении, ибо дорога к нему идет не прямо, а все время заворачивает, поэтому направление дороги понять нельзя; она идет то под одним небом, то под другим; вы думаете, что движетесь на восток, и вдруг замечаете, что, описав полукруг, оказались на западе; это чудо повторяется опять и опять, и снова, и много раз, и наконец вы начинаете понимать тщету человеческого разума, возомнившего пойти наперекор воле того, кто, если захочет, укажет вам, в каком направлении находится замок, а не захочет, так уничтожит все замки и все направления на земле и оставит одно пустое место, чтобы доказать своим тварям, что когда он хочет – он хочет, а когда не хочет – он…

– Все это верно, верно, но дайте мне передохнуть. Не нужно направления, черт с ним, с направлением! Простите, ради бога, простите, я сегодня не совсем здоров. Не обращайте внимания, когда я говорю сам с собой, это просто старая привычка, скверная старая привычка, и трудно от нее избавиться человеку, расстроившему себе здоровье пищей, приготовленной бог знает за сколько лет до того, как он родился. Не мудрено испортить себе желудок, если ешь цыплят, которым тринадцать столетий от роду. Но продолжайте… не обращайте на меня внимания, продолжайте… Нет ли у вас карты этого района? Хорошая карта…

– Вы, должно быть, говорите про ту штуку, которую неверные недавно привезли из-за больших морей и которую нужно варить в масле с луком и солью, и…

– Варить карту? О чем вы говорите? Вы знаете, что такое карта? Ну, ну, не важно, я не стану объяснять, я терпеть не могу объяснений: они только все запутывают, и потом ничего не поймешь. Ступайте, дорогая, до свидания. Проводи ее, Кларенс!

Ну, теперь мне было ясно, почему эти ослы не требуют от лгунов никаких подробностей. Быть может, эта девчонка и знала какие-нибудь подлинные факты, но извлечь их из нее нельзя было даже насосом, даже порохом, а разве только динамитом. Она была настоящая дура, а король и его рыцари внимали ей, словно она была страницей из священного писания. Как это для них характерно! И подумайте, какая простота придворных нравов: эта бродяжка вошла к королю во дворец с такой же легкостью, с какою в моей стране и в мое время она могла бы войти в ночлежный дом. И король был рад принять ее, рад выслушать ее болтовню; она со своим рассказом о нелепых похождениях была для него такой же радостной находкой, как труп для следователя.

Едва я кончил размышлять, вернулся Кларенс. Я сказал ему, что от этой девушки мне ничего не удалось добиться; она не дала мне ни одного указания, которое могло бы облегчить мне поиски замка. Юноша, по-видимому, был несколько озадачен и признался, что он все время дивился про себя, зачем я ее расспрашивал.

– Черт возьми, – сказал я, – мне ведь нужно отыскать замок! А как же иначе мне до него добраться?

– Ну, ваша милость, на этот вопрос ответить нетрудно. Она поедет с вами. Так всегда делается. Она поедет с вами.

– Поедет со мной? Вздор!

– Конечно, поедет. Она поедет с вами. Вот увидите.

– Что? Она будет рыскать со мной по горам и лесам, наедине, хотя я почти помолвлен с другой? Да ведь это неприлично! Подумай, что скажут люди!

Ах, какое милое личико возникло перед моими глазами! А Кларенс стал пылко расспрашивать меня о моих сердечных делах. Я взял с него клятву, что он будет молчать, и прошептал ее имя: «Пусс Фланаган». Он был разочарован и сказал, что не помнит такой графини. Для него, молодого придворного, было так естественно тотчас же наградить ее титулом. Он спросил меня, где она живет.

– В восточной части Хар…[31] – начал я и осекся, смущенный; затем сказал: – Сейчас не стоит говорить об этом. Когда-нибудь я тебе расскажу.

А может он ее повидать? Позволю я ему когда-нибудь посмотреть на нее?

Мне было нетрудно дать ему обещание: тринадцать столетий – такие пустяки; и я сказал: «да». Но я вздохнул при этом, я не мог удержать вздоха. То был бессмысленный вздох, – ведь она еще не родилась. Но так уж мы устроены… в наплыве чувств мы не рассуждаем, мы просто чувствуем.

Весь день и всю ночь только и было разговору, что о моем предстоящем отъезде, и все наши ребята наперебой старались услужить мне и всячески за мной ухаживали, позабыв свою досаду, и так волновались, удастся ли мне одолеть тех людоедов и освободить тех перезрелых девиц, словно им самим предстояло выполнить этот подвиг. Славные это были дети – но всего только дети. Они без конца давали мне советы, как выследить великанов и как напасть на них, и учили меня заклинаниям, уничтожающим чары, и давали мне всякие зелья и прочую дрянь для прикладывания к ранам. И ни одному из них не приходило в голову, что, если я действительно такой удивительный чародей, каким я им казался, мне не нужны ни зелья, ни советы, ни заклинания от чар, ни тем более оружие и латы, – даже если бы мне предстояло сразиться с огнедышащими драконами или дьяволами ада, а не только с какими-то заурядными людоедами из захолустья.

Мне надо было рано позавтракать и выехать на рассвете – таков обычай, но я дьявольски долго провозился с моими латами, и это несколько меня задержало. В них очень трудно влезать, и очень трудно запомнить все мелочи. Прежде всего необходимо все тело обернуть одеялом и создать нечто вроде прокладки, предохраняющей от холодного железа, потом надеть на себя кольчугу – нечто вроде рубашки с рукавами, сделанной из переплетенных мелких стальных колец, – такую гибкую, что, если вы бросите ее на пол, она упадет кучкой, подобно большой намокшей рыболовной сети; она очень тяжела, и вообще для ночной рубашки более неудобного материала не выдумаешь; однако ею пользуются очень многие – сборщики налогов, реформаторы, короли, у которых нет ничего, кроме одного коня да сомнительного титула, и тому подобная публика. Потом нужно натянуть сапоги с прокладкой из стальных полос и нацепить неуклюжие шпоры. Затем нужно надеть на голени ножные латы, а на бедра набедренники; затем наступает очередь грудных лат и спинных, и вы начинаете чувствовать, что на вас надето слишком много. Затем к грудным латам нужно прикрепить короткую юбку из широких стальных полос, которая спереди закрывает верхнюю часть ног, а сзади имеет широкий вырез, чтобы можно было сесть, – эта юбка похожа на перевернутый угольный ящик и так же мало годна для того, чтобы надевать ее на себя, как и для того, чтобы вытирать об нее руки; затем нужно опоясаться мечом; на руки нужно надеть печные трубы, называемые нарукавниками, и прикрепить к ним железные рукавицы, а на голову – железную мышеловку со стальной сеткой сзади, прикрывающей затылок, – и вот наконец вы запакованы, как свеча, лежащая в форме. В таком наряде не потанцуешь. Человек, этак упакованный, похож на орех, который не стоит раскусывать, – так ничтожно его ядро по сравнению с его скорлупой.

Ребята помогли мне одеться, – без их помощи я не оделся бы никогда. Едва меня одели, вошел сэр Бедивер, и, взглянув на него, я понял, что выбрал далеко не самый удобный наряд для долгого путешествия. Сэр Бедивер был величав в своем наряде: и высок, и широк, и статен. На голове у него была коническая стальная каска, опускавшаяся только до ушей, а на лице вместо забрала – узкая стальная полоса, доходившая лишь до верхней губы и предохранявшая его нос; все его тело от шеи до пят было покрыто гибкой кольчугой, состоявшей из рубахи и штанов. Поверх всего этого он носил плащ, тоже из кольчуги, свисавший с плеч до лодыжек; от середины до самого низа плащ этот был и спереди и сзади раздвоен, – когда сэр Бедивер сидел верхом, полы плаща прикрывали бока коня. Он отправлялся граалить, и его одежда была отлично приспособлена для путешествия. Я много бы дал за такую куртку, как у него, но уже нельзя было терять времени. Взошло солнце, и король вместе со всем своим двором ждал меня, чтобы пожелать мне удачи; если бы я опоздал, я нарушил бы этикет. Вам самому ни за что не влезть на коня; если вы попытаетесь, вас ждет разочарование. Вас волокут во двор, как волокут в аптеку человека, пораженного солнечным ударом; вас втаскивают на коня, вас усаживают, суют ваши ноги в стремена, а вы в это время кажетесь себе нестерпимо громоздким – каким-то другим человеком, который или только что нечаянно женился, или ослеплен молнией и до сих пор глух, нем и не может прийти в себя. Затем в подставку возле моей левой ноги вставили мачту, которую называют копьем, и я ухватился за нее рукой; наконец на шею мне повесили щит; и вот я готов, могу поднять якорь и выйти в море. Все были безмерно благожелательны ко мне, а одна фрейлина даже собственноручно поднесла мне прощальный кубок. Теперь оставалось только посадить на круп коня ту девицу; усевшись, она обхватила меня руками, чтобы не упасть.

И мы двинулись в путь. Все желали нам удачи, махали нам платками и шлемами. А когда мы спускались с холма и проезжали через деревню, все встречные почтительно кланялись, кроме оборванных мальчишек из предместья. Мальчишки кричали:

– Чучело! Чучело! – и швыряли в нас комьями земли.

Я по опыту знаю, что мальчишки во все века одинаковы. Они ничего не уважают, никем и ничем не дорожат. Они кричали: «Проваливай, плешивый!»[32] – пророку, который, в глубокой древности, никого не трогая, шел своей дорогой; они дразнили меня в священном сумраке средневековья; так же они поступали и во время президентства Бьюкенена;[33] это я хорошо помню, потому что сам был тогда мальчишкой и хулиганил вместе с ними. У пророка были медведи, и они разделались с тогдашними мальчишками; я хотел слезть с коня и разделаться с теперешними, но это было неисполнимо, потому что я не смог бы влезть обратно. Паршивая страна, где нет подъемных кранов!

Глава ХII

Мы сразу выехали за город. Как хороши, как прекрасны были эти безлюдные леса прохладным утром ранней осени! С вершин холмов видели мы внизу под собой очаровательные зеленые долины, по которым, извиваясь, текли ручьи, видели раскиданные там и здесь кущи дерев, видели одинокие огромные дубы и вокруг них темные пятна густой тени; за долинами мы видели волнистые гряды холмов, окутанных голубоватой дымкой и тянувшихся до самого горизонта; на их вершинах далеко друг от друга иногда замечали мы то белое, то серое пятнышко и знали: там замок. Мы пересекали широкие луга, сверкавшие росой, мы двигались неслышно, словно духи, – почва была так мягка, что мой конь ступал беззвучно; как во сне ехали мы по лесным тропинкам, озаренным зеленоватым светом, проникавшим сквозь пронизанную солнцем лиственную кровлю над нашими головами, а у копыт моего коня бежали, журча по камешкам, ручейки, прозрачнейшие, прохладнейшие, и шепот их ласкал слух, словно музыка; по временам мы, оставив простор полей, углублялись в торжественную чащу, и нас окружал лесной сумрак, где шныряли, шурша, какие-то загадочные дикие зверьки, убегавшие так быстро, что мы не успевали даже уловить, откуда донесся шорох, где проснулись только самые ранние из птиц и сразу принялись за песни и ссоры, где слышно таинственное гудение и жужжание насекомых, облепивших какой-нибудь древесный ствол в непроходимой лесной глуши. Затем мало-помалу мы снова выбирались на солнечный свет. Выбираться на солнечный свет из чащи в четвертый, в пятый раз, часа через два после восхода солнца было уже не так приятно, как вначале. Становилось жарко. Солнце заметно припекало. А тут, как назло, нам пришлось долго ехать по открытой местности без всякой тени. Любопытно наблюдать, как маленькие неудобства, возникнув постепенно, превращаются в большие и умножаются. Начинаешь замечать то, на что прежде не обращал внимания, и чем дальше, тем больше. В первые десять – пятнадцать раз, когда мне понадобился носовой платок, я не обратил на это внимания; я говорил себе: обойдусь, ехал дальше и тотчас же забывал о нем. Но теперь другое дело: теперь он все время был мне нужен, мысль о платке меня долбила, долбила, долбила без конца, я никак не мог о нем позабыть и наконец вышел из себя и проклял человека, который, изготовляя латы, не приделал к ним карманов. Видите ли, мой носовой платок лежал в шлеме вместе с некоторыми другими мелочами, а шлем у меня был такой, что его нельзя было снять без посторонней помощи. Когда я клал туда платок, мне не пришло это в голову – по правде говоря, я даже не знал этого. Я думал, что как раз удобнее всего положить его именно туда. И теперь меня особенно раздражала мысль, что платок тут, рядом, под руками, а достать его нельзя. Да, нам всегда хочется именно того, чего достать нельзя, – это замечал каждый. Я ни о чем другом не мог думать; я думал только о своем шлеме; я проезжал милю за милей, воображая себе носовой платок, рисуя себе носовой платок; соленый пот со лба затекал мне в глаза, а я не мог вытереть его, и как это было обидно! Читать об этом легко, а вот попробуйте вытерпеть такую муку на самом деле. Если бы мука была не настоящая, я не стал бы о ней и поминать. Я дал себе слово, что в следующий раз захвачу с собой в дорогу дамскую сумочку, и пусть обо мне говорят и думают что хотят. Конечно, железные болваны Круглого Стола найдут это непристойным и поднимут меня на смех, но мне все равно, для меня всегда удобство важнее внешнего вида. Так мы тряслись, подвигаясь вперед и вздымая облака пыли, которая залезала в нос, заставляя меня чихать и плакать; и, конечно, я произносил слова, которые не следует произносить, – я этого не отрицаю: я ведь не лучше других.

Казалось, в этой пустынной Британии никого невозможно встретить, даже людоеда, а в том состоянии духа, в каком я находился, я был бы рад даже людоеду – конечно, людоеду с носовым платком. Другие рыцари, встретясь с людоедом, думали бы лишь о том, как бы завладеть его оружием; я же стремился завладеть только его тряпицей для сморкания, а весь его железный лом с удовольствием оставил бы ему.

Тем временем становилось все жарче и жарче. Солнце, видите ли, поднималось все выше и все сильнее и сильнее нагревало на мне железо. Если вам жарко, вам досаждает всякая мелочь. Когда я ехал рысью, я звякал, как корзина с посудой, и это меня раздражало; щит хлопал и щелкал меня то по груди, то по спине, и я выходил из себя; а когда я принимался ехать шагом, все суставы мои начинали скрипеть и визжать, как колесо тачки, да вдобавок пропадал обвевавший меня ветерок, и я жарился, как в печи; к тому же чем медленнее вы едете, тем тяжелее кажется надетое на вас железо, – оно словно прибавляет в весе по нескольку тонн ежеминутно. Вдобавок вам приходится беспрестанно менять руку, держащую копье, и переставлять его с одной ноги на другую, так как держать его все время одной рукой слишком утомительно.

Как вам известно, когда пот течет ручьями, все тело начинает, извините за выражение, свербеть и чесаться. Вы внутри, а ваши руки снаружи; между руками и телом – железо. Нелегкое положение, что там ни говори. Сначала зачешется в одном месте, потом в другом, потом в третьем; зуд распространяется во все стороны и наконец оккупирует всю территорию, и невозможно себе даже представить, до чего это неприятно. И когда стало уже так плохо, что я едва терпел, под забрало залезла муха и уселась у меня на носу; а забрало мое поднималось туго, и поднять его я не умел; я только тряс головой, и муха, – вам, конечно, известно, как ведет себя муха, уверенная в своей безопасности, – муха перелетела с носа на губу, с губы на ухо и жужжала, жужжала и так кусалась, что я, и без того измученный, окончательно потерял терпение. Не выдержав, я велел Алисанде снять с меня шлем и освободить от мухи. Девушка вынула из шлема все, что в нем было, зачерпнула им воды и дала мне пить, а когда я напился, она выплеснула оставшуюся воду мне под кольчугу. Трудно себе представить, как это меня освежило! Она таскала воду и лила мне за шиворот до тех пор, пока я, промокнув насквозь, не почувствовал себя вполне хорошо.

Как приятен покой и отдых! Но полного покоя, полного счастья в нашей жизни никогда не бывает. Незадолго до отъезда я сделал себе трубку и изготовил недурной табак, не настоящий табак, а вроде того, который курят индейцы, – из высушенной ивовой коры. Трубка и табак лежали в шлеме; теперь я снова мог ими распоряжаться, но у меня не было спичек.

С течением времени выяснился еще один неприятный факт: мы находились в полной зависимости от случая. Закованный в латы новичок не может влезть на коня без посторонней помощи. Сил одной Сэнди было недостаточно, по крайней мере для меня. Приходилось ждать, не подойдет ли еще кто-нибудь. Я охотно согласился бы ждать в тишине, так как мне было над чем поразмыслить. Я хотел поразмыслить над тем, как могло случиться, что умные или хотя бы полоумные люди выучились носить это железное одеяние, несмотря на все его неудобства, и как им удалось придерживаться этой моды в течение многих поколений, несмотря на то что муки, которые я испытал, им приходилось испытывать ежедневно всю жизнь. Мне хотелось над этим поразмыслить; мало того, что мне хотелось поразмыслить над тем, как исправить это зло и заставить людей отказаться от столь глупой моды, – но размышлять не было никакой возможности: нельзя размышлять, если рядом с вами Сэнди. Она была послушная девушка, с добрым сердцем, но болтала без устали, молола, словно мельница, пока у вас не начинала болеть голова, как от стука городских пролеток и телег. Она стала бы совсем милой девушкой, если бы ей можно было заткнуть рот пробкой. Но таким рот никак не заткнешь, пробка для таких – смерть. Она трещала весь день, и под конец вы начинали опасаться, как бы в ней что-нибудь не испортилось, – но нет, такие никогда не портятся. И никогда ей не приходилось подыскивать слова. Она могла молоть, и гудеть, и трещать, и бубнить целыми неделями, и ее не нужно было ни смазывать, ни продувать. А в результате всей этой работы только ветер подымался. У нее не было никаких мыслей – один туман. Она была настоящая болтунья; болтала, болтала, болтала, молола, молола, молола, трещала, трещала, трещала; но, в общем, она могла быть и хуже. Утром я не обращал внимания на ее мельницу, так как у меня было достаточно других неприятностей, но после полудня я не раз ей говорил:

– Помолчи, дитя; если ты и дальше будешь так расходовать здешний воздух – королевству придется ввозить его из-за границы, а казна и без того пуста.

Глава XIII

Да, недолго, до странности недолго человек может чувствовать себя довольным. Еще совсем недавно, когда я ехал и мучился, каким раем показалось бы мне это спокойствие, это отдохновение, отрадное безмолвие этого уединенного тенистого уголка на берегу бурливого ручья, где время от времени я освежал себя, плеща воду под кольчугу. А я уже был недоволен: отчасти оттого, что я не мог разжечь свою трубку, – я давно уже построил спичечную фабрику, но захватить с собой спички забыл, – а отчасти оттого, что нам нечего было есть. Вот еще пример детской непредусмотрительности этого века и этого народа. Воин, отправляясь в поход, не брал с собой еды и полагался на случай; он возмутился бы, если бы ему посоветовали привесить к копью корзинку с сандвичами. Любой рыцарь Круглого Стола предпочел бы умереть с голоду, чем показаться с такой штукой на древке своего копья. А казалось бы, что может быть благоразумнее? Я собирался сунуть пару сандвичей к себе в шлем, но меня на этом поймали; мне пришлось извиниться, бросить их, и они достались собаке.

Надвигалась ночь и с нею гроза. Быстро темнело. Нужно было готовиться к ночлегу. Я уложил девушку под одной скалой, а сам устроился поодаль, под другой. Но спать мне пришлось в доспехах, так как я не мог снять их сам и не мог позволить Алисанде помочь мне – неловко раздеваться в присутствии посторонних. Под доспехами у меня, правда, была моя обычная одежда, но от предрассудков, привитых воспитанием, сразу не освободишься, и я знал, что, когда придется снимать мою короткую железную юбку, я буду очень смущен.

Гроза принесла с собой перемену погоды; чем сильнее дул ветер, чем яростнее хлестал дождь, тем становилось холоднее. Жуки, муравьи и червяки, не желавшие мокнуть, со всех сторон полезли ко мне под кольчугу, чтобы погреться. Некоторые из них вели себя хорошо и, забравшись в складки белья, лежали там спокойно, но беспокойных и непоседливых было больше, и они все время ползали то туда, то сюда, сами не зная зачем. В особенности докучали мне муравьи, устраивавшие на мне утомительные шествия из одного конца в другой и все время меня щекотавшие; не хотел бы я еще раз ночевать с муравьями. Людям, попавшим в мое положение, я могу посоветовать не кататься по земле, не колотить себя, так как это только привлекает внимание всяких живых тварей, находящихся поблизости; каждая из них захочет пойти посмотреть, что случилось, и положение ваше станет еще хуже, и ругаться вы будете еще неистовее, если только это возможно. Однако, если вы не будете кататься по земле, не будете колотить себя, вы умрете; следовательно, вы можете поступить, как вам угодно, – выбора, в сущности, нет. Даже промерзнув насквозь, я ощущал это щекотание и вздрагивал от него, как труп от электрического тока. Я дал слово, что, вернувшись из путешествия, я никогда больше не надену лат.

В течение всех этих мучительных часов, когда я одновременно мерз и горел на медленном огне от щекотки и зуда, один и тот же вопрос без конца вертелся в моей утомленной голове – вопрос, на который не было ответа: как люди могут носить эти злополучные доспехи? Как они терпят их в течение стольких поколений? Как могут они спать по ночам, не страшась пыток, предстоящих им на следующий день?

Когда наконец наступило утро, я был совсем плох: разбитый, вялый, кислый от желания спать, усталый от ночного избиения самого себя, ослабевший от голода, мечтающий умыться и истребить насекомых, скрюченный от ревматизма. А как себя чувствовала благороднорожденная, титулованная аристократка, девица Алисанда ля Картелуаз? О, она была свежа и прыгала, как белка! Ночь проспала она словно мертвая. Умываться она – как и другие знатные люди страны – не привыкла и потому ничего не потеряла, оставшись без умывания. С современной точки зрения все тогдашние люди были, в сущности, дикари. Сопровождавшая меня благородная дама не проявляла ни малейшего желания поскорее позавтракать, – и это тоже была в ней дикарская черта. Путешествуя, британцы тех времен привыкли к долгим постам и умели переносить их. Перед отъездом они наедались на несколько дней вперед, как делают индейцы и удавы. И можете быть уверены, Сэнди наелась по крайней мере на три дня.

Мы тронулись в путь перед восходом солнца; Сэнди ехала верхом, а я ковылял позади. Через полчаса мы наткнулись на нескольких жалких оборванцев, починявших то, что носило название дороги. Они встретили меня униженно, как животные; и когда я предложил им разделить со мною их завтрак, они были так ошеломлены моей снисходительностью, что даже не сразу поверили. Моя дама презрительно надула губы и отъехала в сторону; она громко заявила, что не собирается есть вместе со всякими скотами, причем эти ее слова нисколько не обидели несчастных, а только испугали. А между тем то были не рабы, не крепостные. Как бы в насмешку, они назывались «свободными людьми». К сословию «свободных людей» принадлежало семь десятых незакрепощенного населения страны: мелкие «независимые» фермеры, ремесленники и т. д.; иными словами, именно это и был народ, подлинная нация; это сословие включало в себя все то, что было в нации полезного и достойного уважения; исключите его из нации, и у вас останутся лишь подонки и отбросы вроде короля, знати и дворянства – ленивые, бесполезные, умеющие только разрушать и не представляющие никакой ценности для разумно устроенного общества. А между тем благодаря своим хитрым козням это позолоченное меньшинство, вместо того чтобы плестись в хвосте, где было его настоящее место, шествовало впереди с развевающимися знаменами; оно только себя считало нацией, и бесчисленные труженики терпели это безобразие до тех пор, пока сами в него не уверовали; они уверовали, что такое положение справедливо и что так и должно быть. Попы говорили их отцам и им самим, что это издевательство изобретено богом; и они, не подумав, что богу вряд ли свойственно развлекаться шутками, да еще такими жалкими и глупыми, верили попам и вели себя почтительно и смиренно.

Для того, кто еще недавно был американцем девятнадцатого века, странными казались речи этих покорных людей. Они считались свободными, но не могли уйти из поместья своего лорда или своего епископа без позволения; они не имели права сами молоть свое зерно и печь для себя хлеб, они обязаны были отвозить все свое зерно на мельницу лорда, всю свою муку в пекарню лорда и за все это хорошенько платить. Они не могли продать ни клочка своей земли, не уплатив лорду изрядного процента с вырученных денег, а покупая чужую землю, они платили лорду за позволение совершить покупку; они должны были даром убирать его хлеб и являться по первому его зову, бросая свой собственный урожай в добычу надвигающейся буре; они обязаны были разрешать ему сажать фруктовые деревья на их полях и сдерживать свой гнев, когда сборщики плодов по небрежности вытаптывали хлеб вокруг деревьев; они должны были подавлять свое негодование, когда лорд с гостями во время охоты скакал по их полям, уничтожая все, достигнутое терпеливым трудом; они не имели права держать голубей, если же стаи голубей из голубятни милорда слетались пожирать их урожай, они не смели, рассердясь, убить ни одной птицы, так как за это полагалась тяжкая кара; когда же наконец им удавалось собрать жатву, сразу налетала банда хищников, каждый за своею долей: сначала церковь взимала жирную десятину, затем королевский сборщик – двадцатую часть, затем люди милорда отрывали изрядный кусок от того, что оставалось; и только тогда ограбленный свободный человек мог отвезти свой урожай к себе в житницу, если только его еще стоило везти; а потом – налоги, налоги, налоги, и снова налоги, и налоги опять, налоги, которые должен платить только он, свободный и независимый нищий, но ни господин его – барон, ни епископ, ни расточительная знать, ни всепожирающая церковь; если барону не спалось, свободный человек после трудового дня должен был сидеть всю ночь напролет у пруда и стегать по воде прутом, чтобы лягушки не квакали; если дочь свободного человека… впрочем, эта последняя низость монархического образа правления совсем непечатного свойства; и, наконец, если свободный человек, доведенный этими муками до отчаяния, хотел прекратить свою невыносимую жизнь и покончить с собой, ища прибежища и милосердия у смерти, кроткая церковь обрекала его на вечные муки ада, кроткий закон хоронил его в полночь на перекрестке дорог, вогнав ему кол в спину, а его господин – барон или епископ – забирал себе его имущество и выгонял его вдову с сиротами на улицу.

И вот эти «свободные люди» собрались здесь чуть свет, чтобы чинить дорогу господина своего, епископа, даром; каждый глава семьи и каждый сын его должны были работать три дня даром, а их батраки – на один день больше. Казалось, будто я читаю о Франции и о французах до их навеки памятной и благословенной революции, которая одной кровавой волной смыла тысячелетие подобных мерзостей и взыскала древний долг – полкапли крови за каждую бочку ее, выжатую медленными пытками из народа в течение тысячелетия неправды, позора и мук, каких не сыскать и в аду. Нужно помнить и не забывать, что было два «царства террора»; во время одного – убийства совершались в горячке страстей, во время другого – хладнокровно и обдуманно: одно длилось несколько месяцев, другое – тысячу лет; одно стоило жизни десятку тысяч человек, другое – сотне миллионов. Но нас почему-то ужасает первый, наименьший, так сказать, минутный террор; а между тем что такое ужас мгновенной смерти под топором по сравнению с медленным умиранием в течение всей жизни от голода, холода, оскорблений, жестокости и сердечной муки? Что такое мгновенная смерть от молнии по сравнению с медленной смертью на костре? Все жертвы того красного террора, по поводу которых нас так усердно учили проливать слезы и ужасаться, могли бы поместиться на одном городском кладбище; но вся Франция не могла бы вместить жертв того древнего и подлинного террора, несказанно более горького и страшного; однако никто никогда не учил нас понимать весь ужас его и трепетать от жалости к его жертвам.

Эти бедные мнимо свободные люди, разделявшие со мной завтрак и беседу, столь смиренно чтили короля, церковь и знать, что худшего не мог бы пожелать им и их злейший враг. Мне было смешно и грустно смотреть на них. Я спросил их, могут ли они представить себе народ, который, обладая правом свободного выбора, выбрал бы в правители одну семью, с тем чтобы ее потомки во веки веков властвовали над ним независимо от того, будут ли они даровитыми людьми или болванами, и с тем, чтобы никакая другая семья, в том числе и семья избирателя, никогда не могла бы уже достичь такого могущества; а также выбрал бы несколько сотен семейств с тем, чтобы вознести их на головокружительную высоту и украсить оскорбительными для других, передающимися по наследству почестями и привилегиями, и с тем, чтобы все остальные семьи в стране, в том числе и семья избирателя, этих почестей и привилегий были лишены?

Они выслушали меня равнодушно и ответили, что ничего этого не знают, что никогда об этом не думали и что они не могут себе вообразить страну, в которой народ имеет право высказывать свое мнение о делах государственных. Я ответил, что видел один такой народ и что он не потеряет своих прав до тех пор, пока не введет у себя единую господствующую церковь. Они опять выслушали меня равнодушно. Но вдруг один из них посмотрел мне в лицо и попросил повторить то, что я сказал, повторить медленно, чтобы он мог понять. Я повторил. Он скоро понял меня, стукнул кулаком и заявил, что, по его мнению, народ, имеющий право выбора, никогда добровольно не опустится в такую грязь и что ограбить народ, отняв у него право выбора, – тягчайшее из всех преступлений.

Конец ознакомительного фрагмента.