2
В нынешний июльский день Захар Васильевич Астахов со сподручным парнем Филатом чинил в саду плетень. Про Филата слободские люди говорили:
Наш Филатка —
Всей слободе заплатка.
А девки лопотали в праздники:
Ах, Латушка, Филат —
Ни сопат, ни горбат,
Ничем не виноват,
Сам девицам рад.
А и вдовушкам не клад!
Это напрасно – Филат девицам не радовался, человек без памяти о своем родстве и жил разным слободским заработком: он мог чинить ведра и плетни, помогать в кузнице, замещал пастуха, оставался с грудным ребенком, когда какая-нибудь хозяйка уходила на базар, бегал в собор с поручением поставить свечку за болящего человека, караулил огороды, красил крыши суриком и рыл ямы в глухих лопухах, а потом носил туда вручную нечистоты из переполненных отхожих мест.
И еще кое-что мог делать Филат, но одного не мог – жениться. На это ему не раз указывали – летом кузнец, а зимой шорник Макар:
– Што ж ты, Филя, век свой зябнешь: в бабе – полжизни! Не раздражай себя, покуда тебе тридцать лет, потом рад бы, да кровостой жидок будет!
Филат немного гундосил, что люди принимали за признак дурости, но никогда не сердился:
– Да я непосилен, Макар Митрофаныч! Мне абы б самому прокормиться да сторонкой прожить! Да в слободе и нету такой дурной девки, чтобы по мне пришлась!..
– Вот хреновина какая! – говорил Макар. – Да аль ты дурен? У мужика не облицовка дорога, а сок в теле! Про то все бабы знают, а ты нет!
– Какой во мне сок, Макар Митрофаныч? Меня на мочегон только чего-то часто тянет, а больше ничем не сочусь!
– Дурной ты, Филат!.. – скорбно кончал Макар и принимался трудиться.
Филат работал спешно во всяком деле, а в кузнице у Макара Митрофановича с особой бодростью. Макар Митрофанович все больше говорил с мужиками-заказчиками, а Филат один поспевал, как черт в старинной истории:
«Дуй – бей – воды – песку – углей!»
Но в нынешний день Филат помогал Захару Васильевичу. Июль удался погожий и знойный: самая пора для хлеба и сена. Сад З. В. Астахова прилегал сзади к самому двору и тоже был окружен садами других домовладельцев. В саду росло всего деревьев сорок – яблони, груши и два клена. Промежду деревьев место заняли лопух, крапива, крыжовник, малина и прелестная мальва, которая ничем не пахла, несмотря на красоту цветов.
– Закуривай, Филат! – закричал Захар Васильевич. – Глянь, сегодня день какой благородный, как на Троицу!
Филат покорно слез с плетня и подошел к Захару Васильевичу, хотя не курил. Захар Васильевич был глуховат и время от времени спрашивал: «А?» Но Филат ничего не произносил, и Захар Васильевич, поведя на него белыми глазами, успокаивался насчет необходимости ответа.
Захар Васильевич курил, а Филат так просто стоял. Филат никогда не имел надобности говорить с человеком, а только отвечал, Захар же Васильевич постоянно и неизбежно мог думать и беседовать только об одном – о своем цопком сладострастии, но это не трогало сердце Филата. Сейчас тоже Захар Васильевич попытал Филата по этому делу.
Филат прослушал и вспомнил Макара Митрофановича – тот каждое воскресенье читал вечером по складам книги своей семье, а домашние и Филат умильно слушали чужие слова.
– Макарий Митрофанович по-печатному читал, – что в женщине человеку откроется, то на белом свете закроется.
– Да ну, чушь какая! – удивлялся и отвергал Захар Васильевич.
– Я не знаю, Захар Васильевич, в книге по-печатному написано! – не сопротивлялся Филат, но сам тайно верил в справедливость книги. Поработав на плетнях еще часа два, труженики шли обедать.
В той степной черноземной полосе, где навсегда расположилась Ямская слобода, лето было длинно и прекрасно, но не злило землю до бесплодия, а открывало всю ее благотворность и помогало до зимы вполне разродиться. Душащая сила черноземного плодородия исходила даже в излишних растениях – лопухах и репьях – и способствовала вечерней, гложущей мошкаре.
В тот июль было душно – людей тянуло на квас и на легкую жидкую пищу. Хозяйка Захара Васильевича поставила обед на дворе. Стол был накрыт под кущей сирени – в прохладной тени. Жадный, нетерпеливый Захар Васильевич сейчас же подошел к столу, не ожидая жены, а Филат совестливо остановился вдалеке.
Захар Васильевич, увидя в чашке молоко, подернутое пленкой, подумал, что оно – холодное. Он взял половник и без оглядки, наспех хватил его целиком внутрь. Вслед за этим первым принятием пищи он харкнул и неожиданно – с большой скоростью – перелез через забор к соседу. Филат смутился, как будто он был виноват, и отошел еще дальше от стола. Вышла хозяйка и спросила:
– А где же Захар-то?
– К соседу чего-то кинулся!
– А кто молочный кулеш расплескал? Ты, что ль, хватаешь, не дождешься никак, – ведь он вар!
– Я не брал, – сказал Филат, – это хозяин покушал.
Но хозяин пропал и пришел не так скоро. Он обошел длинную улицу с обеих сторон и тогда вошел в калитку на свой двор. Филата тяготила немощь от голода, но он терпел. Хозяйка поймала курицу, которая квохтала и хотела сесть наседкой, и окунула ее в кадку с водой, слегка попарывая хворостиной, чтобы курица бросила свою блажь и начала нести яйца.
Тогда вошел Захар Васильевич и, совсем успокоенный, кротко сказал:
– Давайте обедать – все нутро сжег!
Аккуратней и меньше всех ел Филат. Он знал, что он всем чужой и ему никто не простит лишней еды, а в будущий раз – откажут в работе. За обедом Захар Васильевич по глухой привычке иногда спрашивал:
– А?
Но евшие молча чавкали, и разговор не начинался. Когда хозяйка дала говядину, то Филат присмотрелся к своему куску и начал копать его пальцами.
– Чего ты? – спросил Захар Васильевич.
– Волосья чьи-то запутались! – ответил Филат, стеснявшийся своей брезгливости.
– Пищей гребуешь! – сказал хозяин. – А ты глотай ее – пущай она потом в пузе разбирается!
Здесь Захар Васильевич добродушно поглядел на жену: дескать, ничего, дело терпится!
Хозяйка разглядела волосок на мясе Филата и раздраженно заявила:
– Да ты небось сам его приволок своими погаными руками – у меня таких длинных и нету!
Захар Васильевич сейчас ел мягкую кашу, но спешил, как зверь, стараясь захватить побольше.
– Хо-хо-хо! Да что ты, Филат, одного волоса испугался – у твоей присухи сколько их будет! Весь век во щах ловить будешь!..
Филат стеснительно улыбался и давно проглотил волос, чтобы не обижать хозяев.
– Захарушка, правда, нынче каша хорошо упарилась? – нарочно ласково спросила жена, чтобы муж забыл поскорее про нечистоплотный волос.
Хозяин тогда медленно начал жевать кашу, чтобы взять ее достоинство, и дал среднюю оценку:
– Каша – терпимая!
Тут отворилась калитка и вошел пожилой человек – с кнутом в руках, но без лошади.
Захар Васильевич, не ослабляя своей работы над обедом, дал человеку подойти к столу и потом спросил:
– Ты чего, Понтий?
Человек помолчал, снял зимнюю шапку, на кого-то перекрестился и степенно сказал:
– Ну, здравствуйте! Приятного вам аппетита! – и замолчал; а Филат ожидал, смотря на его приготовления, что он сейчас расскажет бог знает что.
– Здравствуй! – приветствовал гостя хозяин и, рыгнув, положил ложку: – Будя, натрескался! Ты насчет ямы, Понтий? Теперча не нужно: Филат намедни горстями по лопухам все расплескал! Хо-хо, Филат жуток на расправу!
Человек с кнутом еще постоял и ушел не сразу.
– Так, стало быть, теперча не нужно?
– Нет, Понтий, Филат живьем все унес! – ответил хозяин.
– Ну, а когда дело будет неминуемо – нас не забывайте, Захар Васильевич!
– Ну еще бы, Понтий! Только бочку полней наливай и черпак возьми не худой, а что тебе Макар заново справил!
– Да уж чего там, Захар Васильевич! Возкой не обижу! Прощевайте пока!
– С богом, Понтий! По улицам добро не проливай – вонь от тебя с малолетства помню!
Но Понтий не услышал последнего напутствия: его кнут раздражал собак – и дворовый Волчок моментально начал лаять, как только Понтий отошел от стола.
Это был Пантелеймон Гаврилович – хозяин слободского ассенизационного обоза, самый богатый и самый скромный человек во всей слободе. Для простоты и из уважения к нему люди его звали Понтием. Работал Понтий с семи лет на одном и том же деле, ел с рабочими один хлеб и много лет не спал ночей, подремывая лишь на передке дрог с бочкой, когда обоз выезжал из слободы в глухой дальний лог.
– Вот тебе бы золотарем стать – хлебное дело! – говорил после обеда Захар Васильевич Филату и задумывался – как будто и сам не прочь стать им. Но Филат и раньше думал про это занятие, только выходило, что ему нужно сто рублей на лошадь и дроги с бочкой. Если бы рубашки и штаны не носились, тогда через пятнадцать лет у Филата очутились бы эти сто рублей, а иначе не будет денег.
Макар два вечера в прошлом году при лампе считал и говорил Филату:
– Нет, брат, капитал нужен велик; если бы ты харчи не натурой получал, а деньгами… то и тогда, скажем, тебе полтора года следует не есть либо пять лет голодать – выбирай сам! Вот тебе и будет лошадь при дрогах!
До позднего вечера, пока комары силу не взяли, Захар Васильевич с Филатом кончали задний плетень. Пахло навозом и кислотой давно обжитой почвы, но и этот воздух казался благоуханием после духоты низких жилищ – и в Захаре Васильевиче он разжигал аппетит на ужин.
Ужинали они под той же сиренью. Чуткий вечер во всеуслышание разносил голоса соседей и отпирал все тайные запахи дворов. Захар Васильевич пил парное молоко и наслаждался мирной жизнью и грядущим сном. А Филат обошелся без молока – поел только хлеба с огурцами – и слушал голос соседа Теслина, что заклинал доску под живопись на завтра. Это случалось каждый вечер – все знали и уже не слушали, но хозяйка Захара Васильевича сказала:
– Вон Василь Прохорыч опять забубнил! Ты где ляжешь – со мной или в сенцах?..
Захар Васильевич ответил, что в сенцах – от жары чего-то мочи нет. Теслин писал церковные иконы, но, веря в бога, он не верил в животворящую силу своего таланта. Поэтому готовую доску – для божественного изображения – он не сразу пускал под кисть, а сначала троекратно прикладывал к животу своей жены и троекратно же произносил нараспев:
Пропа́хни жизнью,
Пропа́хни древом,
Пропа́хни девой…
Делал это Теслин почему-то обязательно в погожий вечер, а в ненастье копил доски до освящения их на жене, но кистью ранее того не малевал. Ни одной иконы никто из соседей никогда не видел: через знакомого в монастырской ризнице Теслин сбывал их в дальние села и в северные скиты. Это и хорошо, потому что слободские богомольцы не стали бы молиться на такие святотатственные иконы – с живота бабы.
После ужина все жители обязательно выходили на улицу и садились на лавочки у домов – посидеть. Вышел и Филат с хозяином и хозяйкой. У хозяйки рос живот, и Захар Васильевич ждал к ноябрю мальчишку: говорил, что дом поручить после смерти некому и что фамилию Астаховых учредила Екатерина Великая – проездом по этим местам. Захар Васильевич два года боялся, что ему от царя достанется, если потомства не будет – пока жена не почала: тогда утихнул совестью и повеселел на дому. Филат не знал – не то это правда, не то Захар Васильевич зазнался от своего положения, – но ничего не спрашивал.
На лавочке уже сидел какой-то молодой, но толстый мальчик. Его знали немного: Володька, сын железнодорожного жандарма с другого конца улицы.
– Подвинься-ка, барчук, – сказал Захар Васильевич.
Тот не подвинулся, а встал, оскорбил и ушел:
– Налопались, уроды, да вышли!
Тогда все трое сели, и Захар Васильевич громко заикал, но ничуть не беспокоился об этом, а заговорил с женой о ягодах на варенье:
– Ты, Насть, вишню теперь волоком волоки, иначе не уцепишь – цена на ее пойдет! Она долго не держится!
– Я бы малинки хотела маленько прикупить – маловато сварили, на зиму не хватит – ты пить здоров, тебе только подавай!
– С малиной время терпит – ты смородину не упусти!
– Знаю, знаю, заказала одному мужику – в пятницу привезет.
– Ты молоко-то отнесла в погреб? Скиснет!..
– Не скиснет, – сейчас пойдем ложиться – отнесу!
– Завтра керосину купи полфунта – опять клопы в койке…
Филат сидел и дышал – у него ничего не готовилось впрок, – и он мог свободно умереть, если работа перемежится недели на две. Но он никогда не помнил об этом, а прожил нечаянно почти тридцать лет.
У Теслиных тоже сидели, только на завалинке: у них не было скамейки.
Завечерело совсем – и не было видно лица у старушки, которая только что вышла из дома Теслиных. Напротив дома Теслиных также сидели люди и что-то бормотали в темноте. Старушка от Теслиных ласково сказала туда:
– Никитишна, здравствуй!
С лавочки напротив раздался певучий ответ из щербатого рта:
– Здравствуй, здравствуй, Пелагей Иванна!
И обе старушки смолкли, потому что все было заранее переговорено: сорок лет знакомы, тридцать лет соседями живут.
Сверчки напевали свою вечернюю песню, отчего на улице становилось уютней, а на душе покойней. Вдалеке иногда шумели поезда железной дороги, но ни в ком не вызывали ни чувств, ни воспоминаний, потому что никто не ездил по железной дороге. Ежегодное путешествие, совершаемое половиной людей из слободы, было пешим: сопровождение крестного хода из ближнего Иоакимовского монастыря до раки преподобного Вараввы – восемьдесят верст по степному тракту. Еще бывали путешествия на подводах – в ближние деревни на престольные праздники, где гости объедались грубой громадной пищей и иногда кончались.
Конец ознакомительного фрагмента.