Вы здесь

Язык, онтология и реализм. Часть I. Модели соотношения языка и реальности в аналитической философии XX в. (Л. Б. Макеева, 2011)

Часть I. Модели соотношения языка и реальности в аналитической философии XX в.

Анализ языка служит ключом к выявлению структуры и содержания реальности. Такова позиция создателей аналитической метафизики, которые убеждены в том, что, изучая феномен языка, его общие черты и механизмы функционирования, можно составить представление и об онтологическом строении мира, т. е. установить, что имеет статус существующего. Конечно, речь здесь идет не о существовании отдельных конкретных предметов, так как эта задача решается эмпирическим путем. Речь идет о таких наиболее общих категориях, как физические вещи и процессы, свойства и отношения, абстрактные объекты вроде чисел и множеств, психические феномены и т. п. Что же из перечисленного можно признать существующим? Для большинства аналитических философов сам факт использования слова с тем, чтобы говорить о чем-то, еще не считается свидетельством существования этого чего-то, однако, полагают они, если разработать соответствующий метод анализа языка, то можно определить, каким требованиям должны отвечать языковые выражения, чтобы мы признали их обозначающими нечто существующее. Более того, с их точки зрения подобный анализ представляет собой единственный способ, каким философы могут решать онтологические проблемы.

На чем основывается эта убежденность в плодотворности анализа языка? Что служит оправданием для аналитической метафизики? В поисках ответа на этот вопрос философ неизбежно оказывается перед необходимостью разъяснить, как он понимает связь между языком и реальностью. Именно эта проблема – проблема соотношения языка и реальности – является ключевой для аналитической метафизики. Об этом свидетельствует тот факт, что многих ее представителей в значительно большей степени заботит решение данной проблемы, чем выстраивание собственно онтологической концепции.

Наше обращение к этой проблеме также неслучайно, поскольку она приобретает особое значение в контексте исследования природы аналитического реализма. Характеризуя, какая связь имеет место между языком и реальностью, философ тем самым ставит вопрос, является ли мир, который мы описываем с помощью языка, независимым от нас и нашего языка, т. е. обладает ли он реальным существованием, и, если да, то как можно обосновать веру в его объективность. Это означает, что так или иначе он решает вопрос о своем понимании реализма и об отношении к нему. Исследуя, как философ представляет себе связь между языком и реальностью, мы получаем хороший ракурс для рассмотрения его трактовки реализма.

Важно подчеркнуть, что при обсуждении соотношения языка и реальности аналитические философы обсуждают очень широкий спектр вопросов; иначе говоря, эта проблема имеет довольно сложную структуру, в которой можно выделить несколько наиболее важных составляющих.

Во-первых, эта проблема предполагает ответ на вопрос, что представляет собой язык, как он включается в систему взаимодействия человека и мира. Каковы его основные функции и какое место среди них занимает репрезентирующая функция?

Во-вторых, если язык – это система знаков, имеющих значение, то что следует понимать под значением слова – благодаря чему удается «вдохнуть жизнь» в простые звуки и начертания и сделать их языковыми символами? Как связаны между собой значение языкового выражения и то, что оно обозначает?

В-третьих, поскольку в аналитической философии центральными понятиями, выражающими отношение между языком и реальностью, оказываются понятия истины и референции, то встает вопрос о том, какое истолкование они получают и как они связаны между собой.

В-четвертых, поскольку в решении онтологических проблем аналитические философы опираются на анализ языка, то следует установить, каким должен быть этот анализ, а стало быть, какая логика лежит в основании языка и, главное, необходимо ли реформирование логической структуры языка (скажем, с помощью использования искусственных логически совершенных языков) в целях выявления онтологической структуры мира.

В-пятых, поскольку анализ аналитических философов направлен прежде всего на выделение языковых выражений, имеющих онтологическую нагрузку, т. е. обозначающих что-то существующее, то возникает вопрос, согласно какому критерию мы можем выделить эти языковые выражения. Иными словами, появляется необходимость сформулировать критерий существования, а вместе с тем и ответить на вопрос, что следует понимать под существованием.

Таким образом, предлагая свои решения для проблемы связи между языком и миром, аналитические философы, по сути, так или иначе отвечают на перечисленные вопросы. Учитывая сложную структуру этих решений, мы будем называть их «моделями соотношения языка и реальности», и наша задача будет состоять в том, чтобы показать, какие модели были предложены и как происходило их развитие, т. е. как менялись представления аналитических философов по этой ключевой проблеме. Мы отнюдь не претендуем на сколько-нибудь полное изображение развития этих представлений, поскольку для этого пришлось бы написать подробную историю практически всей аналитической философии. Наша задача куда более скромная и простая – представить то, что нам видится важными вехами на этом пути. Мы отобрали для изложения наиболее влиятельные и в то же время наиболее целостные и полные трактовки отношения между языком и реальностью, предложенные выдающимися аналитическими философами XX в. – Бертраном Расселом, Людвигом Витгенштейном, Рудольфом Карнапом, Уиллардом Ван Орманом Куайном, Питером Стросоном, Дональдом Дэвидсоном и Майклом Даммитом. Влиятельность этих трактовок не в последнюю очередь объясняется масштабностью и ясностью лежащих в их основании идей, представленных к тому же в чистом и прозрачном виде. Кроме того, в своем выборе мы руководствовались тем, что большинство из перечисленных философов предложили онтологические концепции, в которых они признали реальное существование определенного рода объектов и сущностей, поэтому их представления о соотношении языка и реальности проливают свет и на проблему истолкования и обоснования реализма, а она составляет главную цель нашего исследования.

Глава 1. Формальный язык, логическая семантика и мир

В этой главе описывается первый этап в развитии представлений о языке и мире в рамках аналитической философии. Главная особенность моделей соотношения языка и реальности, разработанных на этом этапе, состоит в том, что на них доминирующее влияние оказали идеи немецкого математика, логика и философа Готлоба Фреге. Созданная Фреге концепция новой логики, формально-логического языка и логической семантики задала ракурс рассмотрения связи между языком и тем, для описания чего этот язык используется, который в разных вариантах попытались реализовать такие философы, как Рассел, Витгенштейн и Карнап. Преимущество подобного подхода эти философы видели в том, что благодаря четкости логической структуры формального языка и точности его правил приобретают вполне обозримый вид отношения между элементами языка и структурными компонентами мира, которые они обозначают. В естественных языках, которые создавались стихийно и в ходе исторического развития подвергались воздействию самых разнообразных факторов, эти отношения скрыты под толщей случайных зависимостей, поэтому, осуществляя перевод выражений этих языков на логически совершенный язык, мы получаем возможность выявить онтологические предпосылки, лежащие в их основе.

Концепция языка Фреге и связанные с ней возможности логического анализа послужили стимулом для создания Расселом и Витгенштейном метафизических теорий под названием «логический атомизм». И хотя оба философа внесли важные изменения в эту концепцию, подстраивая ее под свои философские нужды, эти изменения во многом еще лежали в русле развития основных идей, сформулированных в философии языка Фреге. В духе этих идей Рудольфом Карнапом была разработана развернутая семантическая теория, названная им методом экстенсионала и интенсионала. Несмотря на то что логический позитивист Карнап был последовательным и непреклонным противником метафизики во всех ее формах, он дал определенное, согласующееся с его семантикой решение проблемы соотношения языка и онтологии в виде теории языковых каркасов. Именно эти теории Рассела, Витгенштейна и Карнапа будут в центре нашего внимания в этой главе, но начнем мы с Фреге.

1.1. Язык и онтология в философии Г. Фреге

Свое рассмотрение развития идей о связи между языком и реальностью в аналитической философии мы начинаем с изложения взглядов выдающегося немецкого мыслителя Готлоба Фреге (1848–1925), поэтому неизбежно возникает вопрос, насколько правомерен выбор такой отправной точки для нашего исследования. Есть очень серьезные возражения против отнесения Фреге к аналитической традиции, состоящие в том, что он был последовательным противником эмпиризма и номинализма – философских учений, доминирующих в аналитической философии, не разделял характерных для многих представителей этого направления антиметафизических и позитивистских установок и отнюдь не считал логико-лингвистический анализ единственным законным методом решения философских проблем. Однако это не помешало известному британскому философу Майклу Даммиту объявить Фреге «предтечей аналитической философии», а саму аналитическую философию охарактеризовать как «постфрегевскую». Даммит полагает, что эту философию в ее разнообразных проявлениях отличает от других школ «убеждение в том, что, во-первых, философского понимания мышления можно достичь посредством философского осмысления языка и, во-вторых, только таким образом можно достичь исчерпывающего понимания мышления» [Dummett, 1994, p. 4], поэтому аналитическая философия родилась, когда произошел «лингвистический поворот», и первым произведением, в котором можно усмотреть признаки такого «поворота», Даммит считает «Основания арифметики» (1884) Фреге. Мы не будем здесь касаться вопроса о том, насколько правомерна такая трактовка специфики аналитической философии, однако, на наш взгляд, Даммит в изрядной мере «осовременивает» идеи немецкого мыслителя, которые, как отмечает отечественный исследователь творчества Фреге Б.В. Бирюков, во многом «были прямой противоположностью этого философского направления» [Бирюков, 2000, с. 61–62]. Вместе с тем Фреге действительно оказал колоссальное влияние на развитие аналитической философии, которого нельзя не учитывать, особенно если рассматриваешь вопрос о взглядах аналитических философов на соотношение языка и реальности. И хотя сам немецкий мыслитель не связывал напрямую анализ языка с решением онтологических проблем, созданная им концепция языка и логики была воспринята многими философами как инструмент построения онтологии. Поэтому его идеи – вполне оправданная отправная точка для нашего исследования, правда, с некоторой оговоркой, состоящей в том, что основное внимание мы сосредоточим на тех аспектах его логико-философской концепции, которые получили «вторую жизнь» в аналитической традиции. Поскольку же Фреге не выводит свою метафизику из исследования языка, а, скорее, создает язык для определенной – заранее заданной – онтологии, мы вначале рассмотрим, какие категории сущего он признает во вселенной, а затем перейдем к его концепции языка.

Фреге очень необычный мыслитель, поскольку его творческий поиск осуществлялся на стыке философии и математики. Свою главную задачу он видел в том, чтобы подвести под арифметику надежное логическое основание, продемонстрировав возможность определения ее основных понятий и аксиом в терминах чистой логики. Таким образом, Фреге первым выдвинул программу обоснования арифметики путем сведения ее к логике, которая получила название «логицизм». Для выполнения этой программы он создал совершенно новую логику, осуществив первое аксиоматическое построение пропозиционального исчисления и построив теорию квантификации и исчисление предикатов, которые образуют ядро современной математической логики. Эта новая логическая система была сформулирована Фреге на специально разработанном им формально-логическом языке. Задавая интерпретацию этого искусственного языка, Фреге заложил основы логической семантики, однако если в дальнейшем при создании логических языков стали четко отделять их синтаксис (задание словаря исходных символов, формулировка правил образования и преобразования выражений языка и т. п.) от семантики (сопоставление категориям языковых выражений различных типов внеязыковых сущностей), то Фреге выстраивает синтаксис и семантику своей системы одновременно по мере введения новых знаков и выражений. Более того, семантика языка формулируется им с учетом уже имеющейся онтологии внеязыкового мира, для представления которой и создается язык. Однако следует отметить, что Фреге не просто взял стандартную онтологию для арифметики, которая включает теорию чисел и математический анализ, но внес в нее существенные дополнения и изменения, по-новому осмыслив многие математические понятия, прежде всего понятия функции, класса и числа.

Начнем с того, что Фреге включает в свою онтологию такие типы объектов, как функции и предметы, которые могут выступать в роли аргументов и значений функций. При этом он значительно расширил понятие функции, освободив ее от связи с числами и определив в качестве ее возможных аргументов и значений любые другие предметы, например физические вещи, людей и т. п. Помимо перечисленных он включил в число предметов два абстрактных объекта – «истину» и «ложь», которые являются аргументами и(или) значениями особой категории функций – так называемых логических функций. Частным случаем логических функций (с одним аргументом, определенным на области произвольных предметов, и «истиной» и «ложью» в качестве значения) у Фреге оказываются понятия, которые играют ключевую роль в его логической системе, ибо, относя к арифметике все то, что поддается счету, он полагал, что ее область совпадает с областью понятийного мышления[9]. Поскольку, по его мнению, понятие должно указывать, каким свойством нужно обладать предмету, чтобы подпадать под данное понятие, именно в понятиях он усматривал «основание существования классов». Отождествив понятие с общим свойством, которым должны обладать подпадающие под него предметы, а объем понятия – с классом этих предметов, Фреге ввел в свою онтологию такие важные сущности, как свойства и классы. Кроме того, он особо выделил еще два вида логических функций – отношения (функции с двумя аргументами, определенными на области произвольных предметов, и «истиной» и «ложью» в качестве значения) и пропозициональные функции, где и аргументами, и значениями выступают «истина» и «ложь», которые в дальнейшем стали называть истинностными значениями.

Таким образом, мы видим, что онтология Фреге довольно богата; она содержит физические вещи, людей, разнообразные абстрактные предметы (числа, классы, истинностные значения), функции, включающие понятия (свойства) и отношения. В последующем, когда его интерес сместился к естественным языкам, его онтология претерпела определенное изменение, поскольку в ней важное место стали занимать «смыслы» и «мысли» как объективные непсихические содержания мышления. Поэтому в целом онтологическую концепцию Фреге можно квалифицировать как реализм в традиционном смысле и, в частности, как математический платонизм, ибо, с его точки зрения, абстрактные предметы, хотя и не существуют в пространстве и времени и не могут воздействовать на органы чувств человека, тем не менее обладают таким же объективным существованием, как и конкретные физические вещи. Под «объективным» Фреге понимает существование, независимое от психических процессов, происходящих в голове человека, т. е. независимое от ощущений, восприятий и представлений. Поясняя, что он имеет в виду, он приводит в качестве примера экватор: мы не можем видеть экватор или ехать по нему, но от этого он не становится субъективным или иллюзорным, ибо высказывания о нем могут быть объективно истинными или ложными. В таком же духе он говорит и об абстрактных математических предметах (числах и функциях), которые, по его мнению, математик не может создавать: «он так же мало имеет на это право, как и географ; он тоже может лишь открывать то, что существует, и давать ему название» [Frege, 1884, S. 107–108; цит. по: Бирюков, 2000, с. 33]. В последние годы жизни, трудясь над работами, объединенными под общим названием «Логические исследования», Фреге развил далее свои онтологические идеи, сформулировав концепцию «трех царств»: царства физических вещей, царства психических явлений (представлений) и царства абстрактных предметов. Отличительной особенностью обитателей третьего царства, считает он, является их неизменный и вневременной характер. Свои онтологические идеи он дополнил и определенной гносеологической концепцией, которая главным образом касается вопроса познания человеком сущностей, принадлежащих к «третьему царству». Согласно Фреге, «если мы хотим выйти за пределы субъективного, мы должны понимать познание как деятельность, которая не создает познаваемого, а лишь схватывает существующее» [Frege, 1893, S. xxiv цит. по: Бирюков, 2000, с. 30]. Мысль как нечто объективное не нуждается для своего бытия в мыслящем человеке. «Если бы человек не мог мыслить и делать предметом своего мышления то, носителем чего он не является, то он, быть может, обладал бы внутренним миром, но окружающего мира для него не существовало бы» [Фреге, 2000, с. 338], поэтому мышление не создает мыслей – оно только схватывает, постигает их. Но если физическая вещь может быть «схвачена» с помощью органов чувств, то как мы «схватываем» мысль? Она не может быть представлена разным людям разными способами, считает Фреге, иначе она не была бы одной и той же мыслью; вместе с тем процесс постижения мыслей человеком, по его мнению, является «самым таинственным» из всего, с чем имеет дело человек[10].

Обрисовав в общих чертах онтологию, или область «обозначаемого», у Фреге, мы можем теперь перейти к области «обозначающего», т. е. к тому, каким образом многообразие онтологических сущностей представлено в знаках созданного им языка. В том, как он решает эту задачу, в не меньшей мере проявился его новаторский подход.

Следуя традиции, Фреге определил языковые выражения, обозначающие отдельные предметы из описанного им «универсума», как имена собственные. Однако в их число он включил не только привычные для нас имена собственные вроде «Сократа» или «Парижа», но также выражения, получившие в дальнейшем название «определенных дескрипций» (например «нынешний король Франции»), отождествив тем самым имя собственное с единичным термином. Более того, Фреге стал трактовать как имена собственные целые повествовательные предложения, которые, по его мнению, обозначают абстрактные предметы «истину» и «ложь». Назвав отношение между именем и обозначаемым им конкретным или абстрактным предметом именованием, Фреге выявил основные его свойства[11], но о них речь пойдет чуть позже.

Для обозначения функций он использовал категорию функциональных выражений, отметив такую их важнейшую особенность, как «ненасыщенность» или «невосполненность». На необходимость восполнения функциональных выражений указывает наличие в них переменных, вместо которых может быть подставлено имя предмета, благодаря чему само функциональное выражение превращается в имя предмета. Поскольку понятия являются частным случаем функций, обозначающие их выражения также являются ненасыщенными, и их восполнение именем предмета (например, путем подстановки вместо x в «x смертен» имени «Сократ») превращает их в предложения, которые являются истинными или ложными. Истолкование понятийных выражений как ненасыщенных позволило Фреге по-новому решить проблему единства суждения. Если в традиционной логике для связи субъекта и предиката суждения требовалась специальная предицирующая связка (copula), то у Фреге понятийные слова (а также слова, выражающие отношения) обладают предикативным характером уже в силу своей природы, и поэтому никакой специальной связки не требуется[12].

Что касается логических терминов, то Фреге использует в качестве исходных «импликацию» и «отрицание», а все остальные пропозициональные связки определяет через них. Кроме того, он изобретает кванторы; в результате переменные используются им не только для указания ненасыщенности функциональных терминов, но и для выражения всеобщности. Вместе с тем теория квантификации в представлении Фреге позволяет точными средствами выразить, что есть существование. Поскольку операция квантификации отделяется им от предикативного компонента квантифицированного суждения, существование перестает быть атрибутом, пусть и особым, отдельных предметов и превращается в свойство понятий[13]. Так, примененный к понятию, квантор существования означает, что при подстановке по крайней мере одного имени предмета это понятие превращается в предложение, имеющее в качестве истинностного значения «истину», т. е., иными словами, это понятие не является пустым. Поскольку существование является свойством понятий (или понятием второй ступени), то совершенно бессмысленно, считает Фреге, приписывать его отдельным предметам; например, по его мнению, «предложение “существует Юлий Цезарь” не истинно и не ложно, оно не имеет смысла» [Фреге, 2000, с. 259]. Конечно, в своих повседневных высказываниях люди часто приписывают существование отдельным предметам, но то, что при этом имеется в виду, по мнению Фреге, лучше выражает слово «действительность» или «реальность» (Wirklichkeit), т. е. о предметах в этом случае следует говорить, что они являются действительными или реальными.

Простое соотнесение разных типов онтологических сущностей с категориями языковых выражений Фреге счел недостаточным для задания интерпретации языка и поэтому он разработал теорию смысла и значения[14], которая является квинтэссенцией его логической семантики и, более того, позволяет соединить, через посредство языковых знаков, конкретные и абстрактные предметы. Различение значения и смысла Фреге применяет к именам собственным[15], считая, что значением имени является предмет, который оно обозначает, а смыслом – информация, которую оно в себе несет. Необходимость такого различения он обосновывает тем, что два имени, обозначающие один и тот же предмет и соответственно имеющие одно и то же значение (например «Утренняя звезда» и «Вечерняя звезда»), могут сообщать нам разную информацию, и поэтому, скажем, утверждение тождества «Утренняя звезда есть Вечерняя звезда» является для нас когнитивно информативным (ибо отражает важное астрономическое открытие), тогда как «Утренняя звезда есть Утренняя звезда» – нет. Согласно Фреге, это обстоятельство объясняется тем, что эти два имени, обозначая один и тот же предмет, различаются по смыслу. Это же различение применяется им и к предложениям как особой категории имен собственных, но в этом случае значением выступает «истина» или «ложь», а смыслом – выражаемая предложением мысль.

Как же связаны между собой смысл и значение? Фреге трактует смысл как «способ представления» или «задания» предмета, обозначаемого именем, т. е. смысл указывает путь к значению имени. Поскольку один и тот же предмет может обозначаться разными именами, он может иметь разные способы представления. Вместе с тем, полагает Фреге, каждое имя может обозначать только один предмет, и смысл этого имени должен однозначно задавать данный предмет, т. е. никакие два имени не могут обладать одним и тем же смыслом, но разными значениями. Более того, имя не может не иметь смысла, хотя у него может и не быть значения, однако подобные «пустые» имена Фреге считал недопустимыми в языке науки и свой формальный язык строил таким образом, чтобы в нем все имена имели своих носителей.

Поскольку создаваемый Фреге формальный язык содержит сложные выражения, образуемые из простых (или исходных) терминов, то он рассматривает, как соотносятся части и целое в сложных выражениях в свете проведенного им различия между смыслом и значением, и формулирует следующую функциональную зависимость: значение сложного выражения есть функция от значения входящих в него частей, а смысл сложного выражения есть, соответственно, функция от смыслов этих частей. Более того, значение целого однозначным образом зависит от значения его частей, и если какая-либо часть лишена значения, то и целое лишено его. Так, согласно Фреге, предложения с пустыми именами не имеют истинностного значения.

Хотя логическая семантика Фреге включает в себя смыслы, построенный им язык является экстенсиональным, ибо объемы (экстенсионалы) понятий и значения играют в нем доминирующую роль. Как отмечает Б.В. Бирюков, «экстенсиональность была заложена в самом способе развертывания фрегевского исчисления» [Бирюков, 2000, с. 37]. Во-первых, в его логической системе истинностные значения сложных предложений однозначно определяются истинностными значениями составляющих их простых предложений (эти зависимости как раз и выражают упомянутые выше пропозициональные функции, и хотя Фреге не создал для их определения таблиц истинности, их идея была им уже намечена). Во-вторых, истинностное значение предложения считается в конечном счете зависящим от значения входящих в него имен, т. е. семантическая роль имен собственных состоит прежде всего в том вкладе, который они вносят в истинностное значение предложений. В случае квантифицированных предложений (например «для всякого x верно, что x есть P») это требует некоторого уточнения. Такое предложение истинно, если входящее в него понятие P «отображает» каждый предмет из области определения x на «истину», и ложно, если имеется такой x, что P отображает его на «ложь». Поскольку не все предметы в области определения могут быть поименованы, истинностное значение квантифицированных предложений зависит не только от значения входящих в них имен, но и от отображений непоименованных предметов. В соответствии с этим Фреге сформулировал важный для его логической системы принцип взаимозаменяемости, согласно которому значение сложного выражения не изменится, если входящие в него выражения будут заменены выражениями с тем же значением. Языковые контексты, в которых выполняется этот принцип, были в последующем названы экстенсиональными.

Большая заслуга Фреге заключается в том, что он попытался применить свои логические и семантические идеи к естественному языку, заложив тем самым традицию «переносить результаты, полученные в семантике точных языков, на анализ естественного языка, производя необходимые адаптирующие изменения» [Nelson, 1992, p. 54]. Это тем более удивительно, что немецкий мыслитель часто гневно обрушивался на недостатки естественного языка, провозглашая задачей логика и философа «освобождение от языка» или даже «борьбу» с ним.

Фреге осознает, что необходимость адаптирующих изменений вызвана тем, что естественный язык и даже тот язык, на котором говорят ученые, не является, строго говоря, экстенсиональным, поскольку его слова могут иметь разное значение в разных контекстах употребления. Поэтому во Введении к «Основаниям арифметики», где Фреге дает неформальное изложение своих идей, он формулирует известный «принцип контекстуальности», согласно которому «ставить вопрос о значении слов надо, учитывая их взаимосвязь» и «только в контексте предложения слова нечто обозначают» [Frege, 1884, S. xxii; цит. по: Бирюков, 2000, с. 496]. Именно этому принципу, считает Б.В. Бирюков, Фреге находит применение, когда рассматривает придаточные предложения. В таких предложениях подстановка имен с одинаковым значением может привести к изменению истинностного значения всего предложения, и, кроме того, нет однозначной зависимости истинностного значения сложноподчиненного предложения от истинностного значения содержащегося в нем придаточного предложения. Так, предложение «Петя знает, что Пушкин написал “Евгения Онегина”», может быть как истинным, так и ложным, хотя его придаточное предложение бесспорно истинно в любом случае. Поэтому Фреге предлагает рассматривать придаточные предложения как имеющие косвенное значение, т. е. их значением является не «истина» или «ложь», а то, что выступает их смыслом при их обычном – прямом – употреблении. В придаточных предложениях косвенное значение имеют и входящие в них имена собственные, т. е. их значением становится то, что при прямом употреблении было бы их смыслом.

Другое адаптирующее изменение связано с тем, что выражения естественного языка имеют, согласно Фреге, не только значение и смысл, но также «окраску» и «силу». Например, два предложения «А и В» и «Не только А, но и В» выражают одну и ту же мысль, но различаются по «окраске», т. е. «содержание предложения нередко превосходит содержание той мысли, которая в нем выражена» [Фреге, 2000, с. 331], и это дополнительное содержание как раз и выражает то, что Фреге называет окраской. Кроме того, предложения естественного языка, считает он, могут произноситься с разной «силой» – как ассерторические или как вопросительные. Вопросительные предложения (Фреге имеет в виду общие вопросы, требующие ответа «да» или «нет») совпадают по смыслу с соответствующими ассерторическими предложениями, и различие между ними состоит лишь в том, что в первом случае мы спрашиваем, являются ли выражаемые ими мысли истинными, а во втором случае мы утверждаем их истинность.

В завершении нашего изложения семантики Фреге уместно коснуться вопроса о роли в ней понятия истины. Как мы видели, истина представляет собой принципиально важный абстрактный предмет в онтологии Фреге, ибо даже саму логику он определяет как «науку о наиболее общих законах бытия истины» (цит. по: [Бирюков, 2000, с. 36]). По его мнению, человек не способен напрямую схватывать истину, но всегда постигает ее через конкретные предложения, которые ее обозначают. Конечно, говорит Фреге, мы можем выразить мысль, и не утверждая ее истинности. Когда же мы оцениваем мысль как истинную, мы «движемся от мысли к истинностному значению», однако это движение не означает, что имеется еще одна мысль о том, что первая мысль истинна. Отсюда следует, что, предваряя предложение, выражающее определенную мысль, словами «истинно, что», мы не сообщаем ему ассерторической силы, но просто выражаем туже самую мысль. В дальнейшем такого рода соображения легли в основу «избыточной» концепции истины (redundancy theory of truth).

Фреге высказал и немало других ценных и удивительных по своей глубине идей относительно значения, понимания языковых выражений, истины и иных семантических аспектов языка, которые, как мы увидим, продолжают оставаться в центре внимания аналитических философов.

Итак, подведем итоги. Размышления Фреге о языке и онтологии явились продолжением его исследований по логике и основаниям математики, нацеленным на сведение арифметики к логике. Он еще не воспринимал построение языка как задающее определенную онтологию, хотя желал он того или нет, но онтологические вопросы оказались у него тесно связанными с исследованием языка. Поскольку свой формальный язык он создавал для описания предметной области арифметики и для осуществления логицистской программы, отношение между языком и внеязыковой реальностью не представляет для него особой проблемы и не заключает в себе ничего загадочного. Можно сказать, что в его системе множество слов (имен собственных) просто отображается (в математическом смысле) на множество предметов, и поэтому отношение между знаками языка и элементами онтологии, которое он называет отношением именования, является прямым, конвенциональным и не требующим никакого обоснования. Фреге исключает из своего рассмотрения тех, кто использует язык, чтобы говорить о мире; они просто имеют в своем распоряжении готовую систему «язык-мир», никоим образом не влияют на природу связи между словом и предметом и не участвуют в механизмах установления этой связи. При таком подходе язык (langue в терминологии Ф. де Соссюра) берется в полном отрыве от речи (parole), что позволяет полностью отвлечься от всех иных его функций, кроме репрезентативной. В этом случае язык воспринимается исключительно как система знаков, используемая для описания внешнего мира.

Безусловно, такой подход был в каком-то смысле настоящим прорывом в представлениях о языке. В течение долгого времени в философии преобладала трактовка языковых выражений как «знаков идей», которая в основном опиралась на картезианское представление о том, что сознание и идеи отделены от внешнего мира «эпистемической пропастью», поэтому главная задача состоит в том, чтобы установить, как связаны между собой ментальные сущности и объекты в мире. Эта задача решалась по-разному: ментальные сущности или трактовались как причинно обусловленные физическими вещами (как, например, у Дж. Локка), или рассматривались как «естественные знаки предметов» в силу заложенной в природе разума направленности на объект (как, например, у Ф. Брентано), а уже потом эти ментальные сущности конвенционально связывались с языковыми выражениями. Таким образом, слова напрямую обозначали ментальные сущности и лишь опосредованно соотносились с объектами в мире. Фреге, вслед за Дж. С. Миллем, устранил «ментального посредника» в отношении между словом и объектом, создав «референциальную» или «денотативную» семантику.

Как мы видели, изгнав мысли и смыслы из сферы психического, Фреге поместил их в «третье царство» вневременных и неизменных предметов, которые в своем существовании не зависят от их схватывания кем бы то ни было. Практическим следствием этого онтологического решения стало отвержение психологизма в логике. Вместе с тем, как отмечает Даммит, важность отрицания ментального характера мыслей заключается не в той философской мифологии, которую оно породило, а «в той непсихологической направленности, которая была дана анализу понятий и суждений. И совершенно понятно, почему это привело к аналитической философии, к анализу мышления посредством анализа языка. Ибо если совершается первый шаг – изгнание мыслей и их компонентов из сознания – и философа не удовлетворяет онтологическая мифология, которой это изгнание дополняется, то выход один – попытаться найти что-то немифологическое, но объективное и внешнее по отношению к индивидуальному сознанию, что воплощало бы мысли, которые отдельный субъект схватывает и может принять или отвергнуть. Где еще это можно найти, как не в институте совместного языка?» [Dummett, 1994, p. 25]. Аналитические философы, как известно, вначале попытаются устранить эти абстрактные сущности посредством отождествления значения слова с его референцией, а затем – путем истолкования значения как употребления.

Восприняв этот антикартезианский и антипсихологический подход к языку, аналитические философы вместе с тем взяли у Фреге и созданную им концепцию языка и модель «язык-мир». Созданный Фреге искусственный язык не просто кардинально расширил возможности логической формализации мыслительных операций и мыслительного содержания, но и представил в ясном и четком виде определенные механизмы функционирования любого языка. Это сделало язык в чем-то более понятным и в то же время стимулировало философов к применению аналогичных формально-логических языков для анализа структуры человеческого знания и описания онтологической структуры мира. Не учитывая этого обстоятельства, очень трудно понять, как происходило развитие представлений о связи между языком и миром в рамках аналитической философии, которое в основном состояло или в уточнении и модификации предложенной Фреге модели в целях ее лучшей адаптации к решению онтологических проблем, или в ее преодолении и замене более адекватной моделью, но в любом случае она служила отправной точкой.

В оставшейся части этой главы мы рассмотрим тех философов, которые были лично знакомы с Фреге, испытали непосредственное влияние его идей и восхищались ими тогда, когда научный и философский мир не проявлял к ним особого интереса. Речь идет о Б. Расселе, Л. Витгенштейне и Р. Карнапе. Первый состоял с Фреге в переписке и был, можно сказать, «главным транслятором» его идей в англоязычном мире. Витгенштейн в 1911–1913 гг. трижды приезжал к Фреге в Иену и переписывался с ним. Неслучайно, что в Предисловии к «Логико-философскому трактату» он упомянул лишь «выдающиеся работы» Фреге и Рассела, назвав их «стимулировавшими» его мысли. Карнап слушал лекции Фреге по логике и основаниям арифметики в 1910–1914 гг., и по его признанию благодаря этим лекциям он «познакомился с настоящей логикой». Каждый из этих философов создал свою концепцию взаимосвязи языка и мира, но во всех этих концепциях хорошо просматриваются контуры фрегевской модели.

1.2. Логический атомизм Б. Рассела: язык как отображение структуры реальности

В 1918 г. Бертран Рассел (1872–1970) прочитал в Лондоне цикл лекций, которые в последующем были опубликованы в журнале «Monist» под названием «Философия логического атомизма». В этих лекциях он представил набросок всеобъемлющей философской системы, в которой постулировал строгий параллелизм между языком и миром. Благодаря этому провозглашенному параллелизму он счел возможным использовать методы логического анализа языка для раскрытия глубинной структуры реальности.

Рассел подверг суровой и жесткой критике предшествующую метафизику, однако «в основном его критика сводилась к тому, что метафизика давала неправильное объяснение мира, и Рассел полагал, что ему удалось выяснить, почему это произошло. Но он не отвергал саму задачу законченного объяснения мира и приближения к тому, что называл “окончательной метафизической истиной”» [Страуд, 1998, с. 512]. Основанием для его разрыва с прошлой философией послужила логика. Все прежние метафизические системы, по его мнению, опирались на аристотелевскую логику[16], а у Фреге он обнаружил идею совершенно другой логики, которая и вдохновила его на построение метафизики нового типа.

Таким образом, определяя свою позицию как «научную философию, основанную на математической логике», Рассел отнюдь не считал, что строение мира и его онтологический «состав» должны быть полностью отданы в ведение науки. Да, эмпирические вопросы нужно оставить науке, а вот вопросы о фундаментальных структурных особенностях вселенной (например, есть ли факты и что они собой представляют) принадлежат к компетенции философии. В статье «Логический атомизм» (1924) Рассел пишет: «Философия должна быть всесторонней и смелой, чтобы предлагать гипотезы о Вселенной, которые наука все еще не в состоянии ни подтвердить, ни опровергнуть. Но они должны быть представлены именно как гипотезы, а не, что часто делается, как бесспорные истины, подобно догмам религии» [Рассел, 1998, с. 35]. Однако для решения этих задач, как было сказано, философия должна вооружиться новой логикой.

Вера Рассела в могущество логики и логического анализа вполне объяснима. Как и Фреге, он был математиком, обратившимся к философии в связи с проблемой оснований математики. Как и Фреге, он увлекся логицистской идеей сведения всей «чистой» математики к логике. Когда в 1900 г. Рассел на Международном философском конгрессе познакомился с результатами Дж. Пеано по аксиоматизации арифметики, его программа построения всей математики как единой дедуктивной системы, опирающейся на минимальное количество понятий и основоположений, которые могут быть соответственно определены в логических терминах и выведены из чисто логических принципов, приняла вполне осязаемые очертания. В ходе осуществления этой программы Рассел построил формальный логический язык[17], который в своих принципиальных чертах совпадал с языком, используемым в этих же целях Фреге, но были и некоторые важные различия. Во-первых, Рассел стал применять более простую и наглядную, чем у немецкого логика, систему записи выражений формального языка, которая сохраняется до настоящего времени. Во-вторых, хотя Рассел, подобно Фреге, для описания логической структуры суждения использовал понятие функции, он сохранил для нее традиционное название «предикат». В-третьих, его логическая система содержала такой важный компонент, как «теория типов», созданная им для преодоления парадокса[18], который он обнаружил в теории множеств весной 1901 г. и который впоследствии был назван его именем. Однако наиболее важные изменения коснулись интерпретации формального языка и созданной в этих целях теории значения.

Рассел задает следующую интерпретацию для основных категорий языковых выражений в его формальном языке (имен, предикатов, «открытых» формул и предложений). Имена обозначают индивидов, а предикаты – свойства и отношения. Что касается предложений, то сначала Рассел считал, что они обозначают суждения, однако затем – ко времени создания логического атомизма – место суждений заняли факты[19]. Формулы, которые не являются предложениями («открытые формулы»), выражают пропозициональные функции, т. е. функции, областью определения которых являются индивиды или n-ки индивидов, а областью значений – суждения. Если взять, к примеру, предикат «есть философ» (P), то формула «x есть философ» (Px) выражает функцию, которая при подстановке в нее любого индивида из области значения (например, Сократа) превращается в предложение, и этому предложению приписывается в качестве значения суждение, говорящее о том, что Сократ есть философ. Это суждение истинно, если Сократ действительно является философом.

В целом Рассел отказался от фрегевского различения смысла и значения и выступил в поддержку теории значения, которую принято называть денотативной, поскольку, во-первых, она касается такой категории языковых выражений, как имена собственные, а, во-вторых, согласно этой теории, значением имени собственного является его носитель, т. е. значение имени отождествляется с его денотатом (референтом). Кроме того, Рассел исключил из категории имен собственных предложения и предикаты. По его мнению, предложение, указывающее на сложную сущность, состоящую из абстрактного свойства или отношения, обозначаемого предикатом, и индивидов, обозначаемых именами, которую он вначале истолковывал как суждение, а затем – как факт, не может эту сложную сущность именовать, поскольку в этом случае было бы невозможно указать, что именуют ложные предложения, а такие предложения отнюдь не лишены значения. Что касается предикатов, то в своей трактовке их значения Рассел фактически, как справедливо отмечает Г. Кюнг, уподоблял их именам индивидов, видя «в них подлинные имена определенных сущностей» [Кюнг, 1999, с. 91].

Как известно, на первом этапе, опираясь на эту денотативную теорию значения, Рассел вслед за А. Мейнонгом полагал, что все, что обозначается именем собственным, должно в каком-то смысле существовать – если не как вещь, имеющая реальное существование (eхistence), то как понятие, обладающее идеальным существованием (subsistence). В результате онтология, представленная им в работе «Принципы математики» (1903), содержала помимо привычных объектов внешнего мира такие сущности, как числа, множества, отношения, свойства и даже гомеровские боги и химеры. Однако подобная трактовка имен собственных как онтологически нагруженных языковых выражений наталкивалась на серьезные концептуальные затруднения, одно из которых связано с невозможностью отрицать существование чего-либо, не впадая в противоречие[20]. Действительно, если исходить из того, что значением имени собственного является его носитель и что предложение, содержащее имя, является истинным в том случае, когда имеется объект, обозначенный данным именем, и он обладает свойством, выраженным предикатом, то получается, что считающееся истинным предложение «Пегаса не существует» говорит следующее: существует объект (Пегас), для которого верно, что он не существует. Еще одно затруднение состоит в том, что если мы возьмем предложение «Нынешний король Франции лыс», которое считается ложным, то, согласно закону исключенного третьего, мы должны признать истинным его отрицание «Нынешний король Франции не лыс». Поскольку этого признать нельзя, мы оказываемся перед необходимостью отказаться от закона исключенного третьего как важнейшего логического принципа.

Для разрешения этих и подобных им концептуальных затруднений Рассел разработал специальный метод логического анализа, для которого в 1914 г. ввел название «философская логика». Он был убежден, что применение логических методов в решении философских проблем придаст философии научную строгость и определенность, свойственную математике. Ключевое место в разработанной им концепции анализа занимает различение логической и грамматической форм. Согласно Расселу, предложение имеет грамматическую форму, тогда как выражаемое им суждение имеет логическую форму. Иногда эти формы совпадают, а иногда нет, однако в определении истинностного значения предложения участвует именно логическая форма, поэтому, если не позаботиться о тех случаях, где логика и грамматика расходятся, то возникает опасность уподобления грамматических категорий логическим и соответственно онтологическим, что грозит серьезными метафизическими искажениями. В связи с этим стратегия Рассела состояла в том, чтобы для каждого проблематичного предложения S сформулировать логически эквивалентное ему предложение S1 такое, что его грамматическая форма точно отображает логическую структуру суждения, выраженного в S и S1. Для ясного и однозначного представления логической формы Рассел стал использовать разработанный им формальный язык, приписав ему тем самым статус «логически совершенного» языка. Необходимость же подобного перевода на формальный язык он объяснял тем, что обыденный язык – это источник путаницы и неясности, которые на протяжении веков были причинами философских заблуждений.

Этот метод Рассел применил для анализа так называемых обозначающих выражений, т. е. всех тех слов и словосочетаний, которые, помимо имен собственных, могут выполнять в предложении роль подлежащего и среди которых наиболее важную категорию составляют определенные дескрипции («самая высокая горная вершина», «столица Франции» и т. п.). В статье «Об обозначении» («On Denoting», 1905) Рассел сформулировал «теорию дескрипций», которая стала ядром его философской логики. Согласно этой теории, определенные дескрипции по своим логическим функциям сильно отличаются от имен собственных: если имя обладает самостоятельным значением, то дескрипция – это неполный символ, приобретающий значение только в контексте целого предложения и исчезающий при переводе предложения в логически совершенный язык[21]. Так, предложение «Сократ смертен» в логически совершенном языке выражается формулой F(a), тогда как предложение «Нынешний король Франции лыс» представляет собой конъюнкцию из трех предложений, одно из которых утверждает существование человека, являющегося нынешним королем Франции, второе говорит о единственности такого человека, а третье приписывает ему свойство быть лысым. Подобный анализ устраняет иллюзию того, что выражение «нынешний король Франции» кого-то обозначает, и вместе с тем позволяет понять, как определяется истинностное значение рассматриваемого предложения. Поскольку среди ныне живущих людей нет человека, обладающего свойством «быть королем Франции», то первый конъюнкт в этом сложном суждении является ложным, а стало быть, ложным является и все суждение в целом. Благодаря такому анализу остается в неприкосновенности закон исключенного третьего, поскольку уже нельзя считать предложение «Нынешний король Франции не лыс» отрицанием предложения «Нынешний король Франции лыс». Аналогичным образом разрешается и проблема единичных отрицательных суждений существования: предложение «Пегаса не существует» переводится в предложение с квантором «Не существует такого x, что x есть Пегас», которое уже не содержит в себе ничего парадоксального.

Таким образом, при разрешении трудностей, с которыми столкнулась денотативная теория значения, стратегия Рассела, по сути, состояла в следующем: сохранить в неприкосновенности основные положения этой теории, но радикально сократить категорию имен собственных, опираясь на следующий принцип: если языковое выражение встречается в предложении, которое может быть преобразовано в логически эквивалентное ему предложение, не содержащее этого выражения, то данное выражение не является именем собственным, а стало быть, оно не несет и никакой онтологической нагрузки. Исключив определенные дескрипции из категории имен, Рассел на этом не остановился. Следующим видом выражений, к которым он применил свой метод логического анализа, стали имена вымышленных персонажей и объектов, которые он истолковал как «скрытые» или «сокращенные» дескрипции. К примеру, произнося «Пегас», мы, согласно Расселу, используем это выражение не как имя, обозначающее несуществующий предмет, а как, скажем, сокращение для дескрипции «крылатый конь Беллерофонта», так как при анализе предложений, в которых «Пегас» выступает в качестве подлежащего, это выражение будет исчезать, переходя в состав предиката в виде указанной дескрипции. Это означает, что предложения, содержащие пустые сингулярные термины, уже не лишены истинностного значения, как это было у Фреге, т. е. Расселу удалось тем самым сохранить крайне важный для него принцип: любое осмысленное предложение является либо истинным, либо ложным.

Поскольку такие выражения, как «Пегас», «Зевс» и т. п., традиционно считаются именами собственными, Рассел ввел название «логически собственное имя» для обозначения тех выражений, которые, по его мнению, не только грамматически, но и логически являются подлинными именами, а стало быть, обозначают нечто существующее. В различные периоды творчества он по-разному проводил границу между логически собственными именами и другими «обозначающими» выражениями. Если вначале в категорию логически собственных имен он включал обычные имена реальных людей и объектов («Скотт», «Лондон» и т. п.), то к интересующему нас времени он стал трактовать и их как «скрытые» или «сокращенные» дескрипции, отводя роль подлинных имен указательным местоимениям «это», «то» и т. п.[22] Удивительно, что выражения «это», «то», представлявшие для Фреге ничтожный интерес, у Рассела стали ключевыми выражениями, несущими основную онтологическую нагрузку. Почему это произошло? Ответ на этот вопрос дают две его теории – теория знания-знакомства и знания по описанию и теория «логических конструкций».

Подобно Декарту, Рассел стремился открыть основание всего нашего знания, не подверженное скептическому сомнению. Такое основание он обнаружил в знании, которое мы получаем в актах непосредственного восприятия и которое, по его мнению, исключает возможность ошибки. Однако, в отличие от Декарта, Рассел не считал, что на основе этого исходного знания можно достичь достоверности в отношении физических вещей, других людей и даже своего собственного «я». Знание такого рода вещей всегда является выводным или «производным», а потому подверженным ошибкам. Рассел обозначил эти два вида знания как «знание-знакомство» и «знание по описанию», и их различение напрямую связано с его теорией дескрипций: имя применяется только к тому, с чем человек непосредственно знаком, а дескрипции используются для выражения знания, которое мы получаем от других или выводим из наших непосредственных восприятий. Более того, в статье «Знание-знакомство и знание по описанию» (1910) Рассел выдвинул в качестве «основополагающего эпистемологического принципа» следующее положение: «Каждое высказывание, которое мы понимаем, должно состоять только из частей, с которыми мы непосредственно знакомы» [Russell, 1988, p. 23].

Так что же представляет собой это знание-знакомство? С точки зрения Рассела, это прямое и непосредственное отношение между сознанием и сущностями вне сознания. В «Проблемах философии» он пишет: «Способность быть знакомым с вещами, иными, чем оно само, является основной характеристикой сознания. Знакомство с объектами по существу состоит в отношении между сознанием и чем-то отличным от сознания; и это отношение образует способность сознания познавать вещи» [Russell, 1952, p. 42]. Подчеркивание Расселом непосредственного и прямого характера этого отношения во многом объясняется его неприятием идеализма. Идеалисты считали, что наше знание всегда опосредовано сложной структурой, о которой мы можем иметь априорное знание и которая обеспечивает наше знание о мире в той мере, в какой он является познаваемым. Отношение знакомства – это когнитивное отношение между сознанием и объектами, которое не опирается ни на какую структуру или теорию и в этом смысле является «беспредпосылочным» отношением. Сознание находится в прямом контакте с объектами вне его, и непосредственность этого контакта должна исключать возможность ошибок.

Представления Рассела о том, что может быть объектом знания-знакомства, менялись. И хотя он всегда включал в эту категорию чувственные данные, под которыми понимал цвета, звуки, запахи и т. п., тем не менее вначале он вовсе не считал, что наш непосредственный когнитивный контакт с миром осуществляется только через чувственное восприятие. Так, в неопубликованной работе «Теория познания» («Theory of Knowledge», 1913) он пишет: «Объект [знакомства] может быть в настоящем, в прошлом и вовсе вне времени; он может быть воспринимаемой партикулярией (particular), универсалией или абстрактным логическим фактом» (цит. по: [Hylton, 1992, p. 332]). В «Проблемах философии» помимо партикулярий (т. е. индивидуальных сущих) и универсалий в числе объектов «знакомства» упоминается также содержание наших сознаний (воспоминания, мысли, чувства и т. п.). Однако в работе «Наше знание внешнего мира» (1914) Рассел ограничил знакомство непосредственным знанием того, что дано нам в восприятии, оставив единственными объектами такого знания чувственные данные, хотя им самим, как мы увидим, он дал довольно широкую трактовку.

В этот период творчества (охватывающий и создание концепции логического атомизма) Рассел подчеркивал нементальный характер чувственных данных[23] в связи с тем, что в духе неореализма[24], сторонником которого он являлся, он четко различал ментальный акт знакомства и объект знакомства, который не является ментальным. Этот аспект чувственных данных призвана была подчеркнуть и концепция «сенсибилий», которую Рассел изложил в статье «Отношение чувственных данных к физике» (1914). Под сенсибилиями он понимает объекты вроде чувственных данных (т. е. имеющие такой же метафизический статус) с тем лишь отличием, что с ними никто не находится в отношении знания-знакомства. В этой статье Рассел отмечает, что признает лишь «физиологическую» субъективность чувственных данных, означающую «их причинную зависимость от органов чувств, нервов и мозга». Он пишет: «Если бы – per impossible – имелось человеческое тело, в котором было бы всё, кроме сознания, все эти сенсибилии существовали бы по отношению к этому телу и были бы чувственными данными, если бы в этом теле имелось сознание. Сознание добавляет к сенсибилии лишь осведомленность (awareness): все остальное является физическим или физиологическим» [Russell, 1914, p. 111]. Будучи независимыми от сознания, чувственные данные вместе с тем являются наиболее близкими к сознанию в том смысле, что никакой вносящий искажения посредник не может вмешаться в их отношение с сознанием, которое обладает поэтому достоверным знанием о них.

Следует отметить, что в трактовке онтологического статуса чувственных данных Рассел придерживался разных точек зрения. Вначале он истолковывал их как универсалии, представляющие собой такие абстрактные свойства, как «белизна», «квадратность» и т. п., которые в его формальном языке обозначались предикатами. В последующем, однако, он пришел к выводу, что чувственные данные представляют собой партикулярии, т. е. к ним относятся, скажем, не цвета как таковые, а конкретные цветовые пятна, и тогда словарь его логических имен собственных пополнился словами «красное», «твердое» и т. п., а в списке универсалий остались «неустранимые» абстрактные отношения[25].

Итак, знание-знакомство составляет фундамент всего знания. Важно подчеркнуть, что в отношении знакомства мы находимся с поименованными объектами, т. е. это знание не является пропозициональным[26]. Однако большая часть из того, что мы знаем, не является знанием-знакомством, ибо всякий раз, когда мы думаем или говорим о материальных вещах или других людях, слова, которые мы используем, не именуют их напрямую, а описывают, поэтому существенная часть нашего знания является знанием по описанию. По своему характеру такое знание является выводным. Стало быть, именно логика, которая является наукой вывода, позволяет нам продемонстрировать, как мы получаем такое дескриптивное знание.

Чтобы представить себе «масштабность» знания по описанию в структуре человеческих знаний, достаточно сказать, что даже суждения восприятия Рассел считал выводными. Так, на основе чувственных данных, например при восприятии сложного визуального пятна, мы делаем вывод, что «видим собаку». По его мнению, мы не можем иметь отношения «знакомства» с физическими вещами и другими людьми, поскольку наше знание о них подвержено сомнениям, иллюзиям и ошибкам, тогда как знание-знакомство является безошибочным. Когда мы делаем выводы от чувственных данных к физическим вещам, то что лежит в основе этих выводов? Как связаны между собой чувственные данные и физические вещи в онтологическом плане? В разное время Рассел по-разному отвечал на этот вопрос. В «Проблемах философии» он рассматривает физические объекты как причины чувственных данных, т. е. как независимые сущности. В этой работе ему важно было объяснить, как мы можем что-то знать (пусть и недостоверно) о физических вещах, не будучи «знакомыми» с ними. Поэтому, скажем, предложения физики он воспринимал как говорящие о физических объектах, а не о чувственных данных. Однако кардинально иным решением стала его концепция о материальных вещах как логических конструкциях из чувственных данных.

В работе «Наше знание внешнего мира» (1914) Рассел применил к эмпирическому материалу метод «логического конструирования», который, по его мнению, доказал свою плодотворность в логических и математических исследованиях[27]. По сути, концепция логических конструкций представляет собой теорию о значении предложений определенного вида, которая позволяет продемонстрировать, что предложения, говорящие о материальных объектах, в действительности являются предложениями о чувственных данных[28]. Так, эта теория означает, что предложения физики нуждаются в радикальной переинтерпретации, в результате которой станет ясно, что их истинность определяется уже не физическими вещами, а чувственными данными. Хотя эта теория говорит о значении предложений, она имеет серьезные онтологические следствия. Это связано с тем, что Рассел принимает важный принцип, вытекающий из его теории дескрипций: если символ встречается в предложении, которое может быть преобразовано в логически эквивалентное предложение, не содержащее этого символа, то этот символ не несет никакой онтологической нагрузки, т. е. не имеет референции ни к чему существующему. Отсюда вытекает, что концепция логических конструкций является методом «онтологической» редукции физических вещей. Рассел был настолько воодушевлен этой идеей, что объявил ее «высшей максимой научного философствования»: «везде где возможно, логические конструкции должны прийти на смену выводным данным» [Russell, 1914, p. 115]. Эта максима наилучшим образом согласовывалась с другим важнейшим принципом его философии, который он называл «бритвой Оккама»: «имея дело с любым предметным содержанием, следует выяснять, какие сущности оно содержит несомненно, и все выражать в терминах этих сущностей» [Russell, 1914, p. 112].

Хотя Рассел уповал на то, что метод логических конструкций должен поставить философию на научную основу, ему не удалось осуществить даже приблизительный перевод предложений о материальных объектах в логически эквивалентные им предложения о чувственных данных. Кроме того, поскольку чувственные данные являются личной принадлежностью отдельных людей, физика и все знание в целом оказываются основанными на «солипсическом» базисе. Это означает, что возможность знания о физическом мире и о других людях должна быть объяснена с учетом того факта, что субъект может иметь непосредственное знание только о своих собственных чувственных данных. Безрезультатный поиск такого объяснения самим Расселом, а также логическими позитивистами показал несостоятельность этого «методологического солипсизма».

Итак, мы рассмотрели основные идеи Рассела, которые вошли составными блоками в его метафизическую концепцию логического атомизма. Эта концепция выросла из стремления Рассела понять взаимосвязь между языком и миром, подкрепленного верой в то, что формальная логика, позволяющая построить логически совершенный язык, обеспечивает лучший путь к пониманию этой взаимосвязи.

Рассел использует в названии своей концепции слово «атомизм» с тем, чтобы противопоставить свою позицию монизму неогегельянцев, представлявших реальность как целостность, части которой внутренним и необходимым образом связаны друг с другом. Онтология, разрабатываемая Расселом, является плюралистичной. Еще одним следствием монизма неогегельянцев было то, что ни одно отдельное суждение не является целиком истинным или целиком ложным, ибо истиной обладает реальность в целом, понятая как Абсолют. Для Рассела такая позиция неприемлема: в его представлении мир состоит из дискретных фактов, которые могут быть помыслены и выражены в языке, и если предложения соответствуют этим фактам, то они, как отдельные «атомы», являются целиком истинными или целиком ложными. Определение «логический» в названии концепции призвано подчеркнуть, что атомы, которые имеет в виду Рассел, не следует смешивать с физическими атомами, это иные онтологические сущности. Логический атом – это онтологическое простейшее, выступающее пределом логического анализа знания.

Согласно Расселу, самая интересная вещь о мире, обнаруживаемая в ходе логического исследования, состоит в том, что наиболее фундаментальные черты реальности являются очевидными. Такой очевидностью обладает, с его точки зрения, составленность мира из дискретных фактов, которые, в свою очередь, составлены из метафизически простейших компонентов – партикулярий (индивидуальных сущих) и универсалий. Последние и представляют собой предельные «атомы», обнаружить которые можно только с помощью логического анализа языка, ибо Рассел постулирует параллелизм между онтологической структурой реальности и логической структурой (совершенного) языка: для того чтобы предложение утверждало какой-то конкретный факт, оно должно иметь логическую структуру, совпадающую с онтологической структурой факта.

Однако отображают реальность только атомарные предложения в силу того, что входящие в их состав логические имена собственные обеспечивают связь с миром, ибо если выражение является именем, то должна существовать конкретная вещь, обозначаемая данным именем. Атомарное предложение является истинным в том случае, когда оно соответствует атомарному факту, который рассматривается Расселом как сложная сущность, состоящая из универсалии, обозначенной предикатом, и партикулярий, поименованных логическими именами собственными. Истинность же молекулярных предложений, образуемых из атомарных при помощи логических связок «и», «или», «не» и т. п., определяется как функция от истинности составляющих их атомарных предложений. Но здесь возникает вопрос: если истинность атомарных предложений обусловливается их соответствием атомарным фактам, то существуют ли в мире факты, соответствующие отрицательным, конъюнктивным, дизъюнктивным и другим сложным предложениям? В случае конъюнкции Рассел считает, что предложение P&Q истинно в том случае, когда оно одновременно соответствует фактам, которые делают истинными P и Q соответственно. Нам не нужно иметь какого-либо сложного конъюнктивного факта, поскольку одновременного соответствия двум фактам достаточно для объяснения истинности конъюнкции. Сходные соображения он высказывает в отношении дизъюнкции: истинность дизъюнктивных предложений вполне объясняется их соответствием одному или двум соответствующим фактам, без допущения дизъюнктивных фактов, поэтому, подобно конъюнкции, дизъюнкция ничего не обозначает в мире. Однако в отношении отрицания позиция Рассела иная, ибо он признает существование отрицательных фактов. Истинность отрицательного предложения не-P не может быть обусловлена соответствием факту, который делает истинным P, ибо такого факта не существует. Тогда какому другому факту это предложение могло бы соответствовать? Рассел не видит иного выхода, как признать, что истинное отрицательное предложение соответствует факту, в который помимо обычных компонентов входит также абстрактный элемент, обозначенный «не». Включает он в свою онтологию и «общие» факты, соответствующие предложениям с кванторами, – на том основании, что общие суждения, как правило, не являются логическим следствием из какой-либо совокупности единичных суждений, а стало быть, должны существовать общие факты, не редуцируемые к единичным фактам. С определенными колебаниями Рассел признает существование «неэкстенсиональных» фактов, соответствующих предложениям с пропозициональными установками (выражениями вроде «считает, что», «надеется, что» и т. п.), полагая, что их истинность нельзя объяснить с помощью фактов, соответствующих входящим в них придаточным предложениям.

Как мы видим, в установлении Расселом онтологической структуры мира ключевую роль играет принцип «соответствия», лежащий в основе его трактовки истины. Таким образом, Рассел принимает корреспондентную теорию истины, хотя и вносит в нее некоторые важные уточнения[29]. С его точки зрения, предложение (или суждение) P истинно, если и только если в мире имеется некоторый факт, который это предложение точно описывает. Точное описание означает совпадение логической структуры предложения и онтологической структуры факта, поэтому для Рассела истина – это простое и единообразное структурное соответствие, или конгруэнтность, благодаря которому обеспечивается согласие выраженной в языке мысли с объективным фактом. Итак, в представлении Рассела связь между языком и реальностью имеет два аспекта: во-первых, это структурное соответствие между предложениями и фактами, благодаря которому предложения являются истинными, и, во-вторых, это прямая связь между логическими именами собственными и партикуляриями, так что если какое-то выражение является именем собственным, то должна существовать партикулярия, обозначаемая этим выражением.

Важную часть концепции логического атомизма Рассела составляет трактовка существования. Ко времени создания этой концепции его позиция в данном вопросе четко определилась[30]. Заявляя, что «немыслимое количество ложной философии возникло из-за непонимания того, что означает “существование”» [Russell, 1956, p. 234], он вслед за Фреге считает, что точное значение «существования» передает экзистенциальный квантор, но, если Фреге полагал, что этот квантор выражает свойство понятий, то Рассел говорит о пропозициональных функциях. По его мнению, «существование есть по существу свойство пропозициональной функции. Оно означает, что эта пропозициональная функция истинна по крайней мере в одном случае» [Russell, 1956, p. 232], т. е. свойство или отношение, выражаемое этой пропозициональной функцией, имеет хотя бы одну «инстанциацию»[31]. Отсюда следует, что «индивиды, имеющиеся в мире, не существуют, или, скорее, бессмысленно говорить, что они существуют, и бессмысленно говорить, что они не существуют» [Russell, 1956, p. 252]. Поэтому рассуждение: «Люди существуют. Сократ – человек. Следовательно, Сократ существует» – столь же ошибочно, как рассуждение: «Люди многочисленны. Сократ – человек. Следовательно, Сократ многочислен».

В этой трактовке существования смыкается философия языка и эпистемология Рассела. Поскольку предложения, в которых индивиду предицируется существование, должны, согласно теории дескрипций, переводиться в предложения с экзистенциальным квантором, в которых говорится, что существует нечто, что обладает такими-то свойствами, существование оказывается связанным с инстанциацией свойств и отношений, а именно они-то и являются содержанием актов знания-знакомства. В этом, на наш взгляд, проявляется и особенность расселовского реализма. С одной стороны, он безусловно является сторонником неореализма и свое обоснование объективного и независимого от сознания существования определенных сущностей (в его случае – чувственных данных) строит в духе этого подхода. С другой же стороны, его неореализм приобретает «лингвистический» оттенок, поскольку в выявлении этих простейших метафизических атомов ключевая роль отводится им логическому анализу языка. Не желая признавать, что каждый компонент суждения связан с чем-то существующим, Рассел разработал метод, позволяющий установить, какие языковые выражения несут на себе онтологическую нагрузку. С помощью этого метода он попытался элиминировать из языка ничего не обозначающие выражения и предложил соответствующую переформулировку истинных предложений с тем, чтобы по их логической структуре можно было судить об онтологической структуре описываемых предложениями фактов.

Однако здесь неизбежно встает вопрос о том, почему должен существовать параллелизм между простейшими лингвистическими «атомами» и базовыми элементами реальности и почему следует принять в качестве простейших, далее не разложимых метафизических «атомов» мира чувственные данные. Рассел не дал прямого ответа на этот вопрос. Можно предположить, что предложенное им онтологическое решение мотивировалось эпистемологическими соображениями. Ведь если признать чувственные данные базовыми элементами реальности, то у нас появляется шанс объяснить, как возможно познание мира. Именно отношение знакомства, по Расселу, дает ответ на вопрос о том, как нашим мыслям и нашему языку удается быть мыслями и языком о мире, внешнем по отношению к нашему сознанию. Это отношение является тем местом, в котором происходит непосредственный контакт между реальностью и познающим субъектом; через это отношение субъекту «открывается» мир, а поэтому те сущности, которые познаются в актах знания-знакомства, и являются простейшими метафизическими элементами мира.

В качестве заключения отметим еще некоторые важные, на наш взгляд, особенности расселовской концепции о связи между языком и реальностью.

Во-первых, модель языка Рассела в своих основных чертах воспроизводит фрегевскую модель. Это проявляется и в том, что образцом и квинтэссенцией языка для Рассела выступает формально-логический экстенсиональный язык со строго заданной структурой, и в том, что язык берется им в его одной-единственной функции – быть репрезентацией внеязыковой сферы, и в том, что отношение между именем и его референтом трактуется им как простое и единообразное. Человек в этой модели представлен лишь как субъект, акты знания-знакомства которого являются каналом для установления референции имен.

Во-вторых, хотя Рассел отказался от «трехуровневой» семантики Фреге («знак-смысл-значение») и разработал «двухуровневую» семантику («знак-значение»), это не имело еще радикальных последствий для онтологии, поскольку, как отмечает Г. Кюнг, «в двухуровневой семантике область отображаемой реальности может включать в себя такие же абстрактные сущности, как входящие в область смысла в трехуровневой семантике» [Кюнг, 1999, с. 94].

В-третьих, в концепции Рассела стала более явной одна черта, свойственная в какой-то мере и представлению Фреге о соотношении и языка, и реальности. Эта концепция опирается на предположение о том, что существует один-единственный язык (имеется в виду язык, логический анализ которого может быть использован в метафизических исследованиях) и ему противостоит один-единственный мир, структура которого отображается в структуре этого единственного языка. Более того, отношение между языком и миром является твердо установленным и неменяющимся.

В-четвертых, логический атомизм Рассела включает в себя не только онтологию дискретных «атомов», но и своеобразный «семантический атомизм», состоящий из двух частей – «атомизма истины» и «атомизма значения». Согласно атомизму истины, каждое атомарное предложение (или суждение) является полностью истинным или ложным независимо от других атомарных предложений. Согласно атомизму значения, языковое выражение обладает значением благодаря отношению между словами и миром, т. е. благодаря отношению референции. Это отношение предшествует тому, какую роль данное выражение выполняет в языке, и устанавливается независимо от этой роли. Соответственно референция трактуется как первичное отношение между языком и миром, а истина как отношение между предложениями и фактами устанавливается в том случае, когда составные части этих предложений имеют референцию к чему-то существующему.

Наметив контуры грандиозной метафизической системы, в рамках которой логически совершенный язык обеспечивал философов инструментом для описания реальности, Рассел, однако, вскоре забросил над ней работу и обратился к решению иных проблем. Дальнейшее обсуждение этой темы было продолжено Витгенштейном, предложившим в «Логико-философском трактате» (1921) свой вариант логического атомизма.

1.3. Логический атомизм Л. Витгенштейна: язык как образ реальности

«Логико-философский трактат» Людвига Витгенштейна (1889–1951) занимает особое место среди философских произведений XX столетия. Он выделяется не только своей необычной стилистикой и оригинальным построением, но прежде всего загадочностью, которая окутывает некоторые из его ключевых идей. В какой-то мере это объясняется тем, что Витгенштейн, говоря словами Пауля Энгельманна, «вывел определенные логические следствия из мистического, в своей основе, отношения к жизни и миру» (цит. по: [Munitz, 1981, p. 180]). В своей работе он, с одной стороны, предложил решение проблем, которые говорят о его близости к Фреге и Расселу, а с другой – создание «Трактата» было продиктовано совсем иными интересами: Витгенштейна глубоко волновали этические вопросы – смысл жизни, природа добра и зла[32]. Ценность и значение этих двух ключевых тем «Трактата» по-разному оценивается и теми, кто воспринял идеи австрийского философа, и теми, кто занимается исследованием его творчества. В своем кратком рассмотрении «Трактата» мы ограничимся лишь обсуждением концепции логического атомизма, но не потому что, на наш взгляд, она более всего заслуживает внимания, а потому что наша цель – понять вклад раннего Витгенштейна в развитие представлений о связи между языком и миром в рамках аналитической философии.

Несомненно, Витгенштейн продолжил линию Фреге и Рассела, ибо к проблемам, обсуждаемым в «Трактате», он пришел во многом благодаря своему интересу к основаниям математики и знакомству с трудами этих двух мыслителей. От них он унаследовал ряд важных идей, специальную терминологию и многие концептуальные различения. Более того, предложенный им вариант логического атомизма во многих важных аспектах совпадает с расселовским вариантом этого учения, однако в то же время не следует преувеличивать близость Витгенштейна к его «предшественникам». Неслучайно, что, когда «Трактат» был завершен и Витгенштейн ознакомил с ним Фреге и Рассела, их реакция его разочаровала. Как он с горечью отмечает в одном из своих писем (см.: [Munitz, 1981, p. 170]), Фреге искренне признался в своем полном непонимании этой работы, а Рассел дал ей неверное истолкование.

Сходство в концепциях логического атомизма Рассела и Витгенштейна обусловливается тем, что и тот и другой философ видят в логическом анализе языка инструмент, с помощью которого можно обнаружить онтологически простейшие элементы мира. Необходимость такого анализа оба оправдывают несовпадением грамматической и логической форм предложения; так, по словам Витгенштейна, язык «переодевает» мысли, скрывая под лингвистическим обличьем их подлинную логическую форму. Оба мыслителя постулируют строгий параллелизм между логической структурой предложения и онтологической структурой факта и в своем анализе опираются на экстенсиональный формально-логический язык со строго заданной структурой. Однако в реализации этого общего подхода у них обнаруживаются серьезные расхождения, которые, как мы увидим, вызваны их разным истолкованием логики.

Различия начинаются уже с трактовки логических атомов. Если Рассел четко указывает, что понимает под последними чувственные данные, то Витгенштейн не дает их точного определения и не приводит примеров, однако из того, что он говорит о них, можно заключить, что это индивидуальные объекты или предметы, ибо они просты, устойчивы, неизменны и образуют «субстанцию мира». Они не имеют формы, цвета и всех тех привычных свойств, которыми обладают окружающие нас вещи в повседневной жизни, но они являются тем, что составляет или образует подобные вещи и их свойства. Из-за отсутствия у них привычных свойств мы не можем описывать эти простые объекты, но можем лишь именовать их. Главной особенностью простых объектов является их способность вступать в комбинации или конфигурации друг с другом, ибо «…мы не можем мыслить никакого объекта вне возможности его связи с другими» (2.0121) [Витгенштейн, 2008, с. 38][33]; возможность же такой связи заложена в самом объекте. Каждая возможная конфигурация объектов представляет собой положение вещей, которое Витгенштейн, вслед за Расселом, называет атомарным фактом. «Для предмета существенно то, что он может быть составной частью атомарного факта» (2.011). Вместе с тем все изменения в мире связаны с разрушением одних конфигураций объектов и возникновением других: «объект есть постоянное, существующее; конфигурация есть изменяющееся, неустойчивое» (2.0271).

Заложенные в объекте возможности комбинирования с другими объектами Витгенштейн характеризует как логическую «форму объекта». Эта форма определяет отличительное для каждого объекта «пространство» возможностей. Объекты, таким образом, не наделены каким-либо особым содержанием, которое можно было бы постичь. Мы можем понять, как скомбинированы или упорядочены простые объекты, но мы не можем знать, каковы они сами по себе, и эта их метафизическая «скрытость» есть нечто существенное для них.

Таким образом, согласно Витгенштейну, простые объекты не только являются вечным и неизменным источником всего изменения, но и источником всех возможностей. Сказать, что что-то не имеет места, но могло бы быть, значит сказать, что хотя простые объекты не скомбинированы определенным образом, они могли бы быть так скомбинированы. Будучи «строительными блоками», из которых состоит действительный мир, простые объекты остаются теми же самыми в каждом возможном состоянии, в котором мог бы находиться мир. Действительный мир – это мир, которому случилось иметь место в силу сложившихся конфигураций объектов, это область случайного. Совокупность же всех возможных конфигураций очерчивает область необходимого. Хотя возможным положениям вещей отводится важное место в концепции Витгенштейна, у нас вряд ли есть основания относить его к сторонникам «модального реализма»[34], поскольку в «Трактате» ничего не говорится о том, что вдобавок к действительным фактам и положениям вещей имеются дополнительные сущности – возможные факты, которые обладают если не полнокровным существованием, то хотя бы некоторым более «слабым» видом бытия. Называя какое-то положение вещей возможным, Витгенштейн, скорее всего, имеет в виду лишь то, что в мире могли бы сложиться иные конфигурации объектов, чем те, которые действительно сложились. Вместе с тем для Витгенштейна представление о факте как о том, что реально имеет место, предполагает в качестве «фона» представление о том, что могло бы быть.

Как и у Рассела, простейшие объекты Витгенштейна соединяются в атомарные факты, однако и здесь есть важное различие. Определяя атомарные факты как конфигурации объектов, Витгенштейн проводит аналогию между ними и цепью (2.03): подобно тому, как звенья цепи соединены вместе благодаря их взаимному расположению по отношению друг к другу, так и объекты не нуждаются в определенном онтологическом «клее» для соединения их в атомарный факт. Тем самым Витгенштейн отвергает представление Рассела об отношениях как онтологических атомах, выполняющих роль сцепления других онтологических атомов в комплексы, поэтому в его онтологии допускаются только индивидуальные объекты и нет места универсалиям. Поскольку в природе витгенштейновского онтологического атома уже заключено его вхождение в атомарный факт, это означает, что, с одной стороны, объект самостоятелен, ибо может существовать во всех возможных положениях вещей, но, с другой стороны, «эта форма самостоятельности является формой связи с атомарным фактом, формой зависимости» (2.0122). Поэтому Витгенштейн определяет мир как «совокупность фактов, а не предметов» (1.1).

После описания онтологии мира Витгенштейн переходит к построению теории «образа» или «картины». Хотя используемые нами образы создаем мы сами, они имеют под собой онтологические основания, ибо в качестве образа может использоваться все то, что имеет одинаковую структуру с изображаемым. Любой образ поэтому представляет собой конфигурацию из частей или элементов. Как хорошо известно, в подготовительных материалах к «Трактату» Витгенштейн поясняет понятие образа на примере представленной в зале суда модели, воспроизводящей дорожный инцидент, в которой игрушечные автомобили замещают реальные автомобили и находятся в таких же пространственных отношениях друг к другу. В этом примере между образом и изображаемым имеется совпадение пространственных структур или форм, однако пространственный изоморфизм не является обязательным для образов. Тот минимальный структурный изоморфизм, который каждый образ должен иметь с изображаемым, чтобы вообще быть образом, Витгенштейн называет логической формой. Поскольку факты являются конфигурациями объектов и соответственно обладают логической формой, они могут выступать и в качестве образов, и в качестве изображаемого. Именно логические образы фактов, к которым Витгенштейн относит мысли и предложения, представляют для него особый интерес. Мысли состоят из психических элементов, взаимосвязь которых отображает логическую форму фактов, однако, поскольку для Витгенштейна любая мысль имеет выражение в языке, главное внимание он уделяет лингвистическим образам фактов.

Если мы проведем «полный» логический анализ языка, то, согласно Витгенштейну, мы получим класс наиболее простых предложений, которые он называет элементарными и которые, с его точки зрения, представляют собой конфигурацию или «сцепление» имен. Будучи лингвистическим фактом, элементарное предложение является образом некоторого (реального или возможного) положения вещей или атомарного факта в том смысле, что способ сочетания имен в предложении совпадает с тем, как скомбинированы объекты в положении вещей. Но что означает это совпадение? Оно не может быть сходством в пространственном (физическом) взаиморасположении элементов предложения и положения вещей. Согласно Витгенштейну, факт и его лингвистический образ существуют в одном и том же логическом пространстве, а потому могут иметь общую логическую форму. Поскольку имена в его представлении являются конвенциональными знаками, совпадение логической формы образа и факта, видимо, следует понимать так: имена комбинируются друг с другом в соответствии с правилами, которые образуют «синтаксис» языка; синтаксис же в такой же мере пронизан логикой, как и все то, о чем мы можем говорить[35]. Таким образом, благодаря лингвистическим конвенциям и «логичному» синтаксису языка определенные способы сочетания имен при образовании предложений способны репрезентировать определенные способы комбинирования объектов в положениях вещей. Вместе с тем, как мы увидим далее, Витгенштейн относит логическую форму к тому, что «не может быть сказано». Образ является отображением факта, но он не может изображать то, благодаря чему он является образом. «Предложения не могут изображать логическую форму, она отражается в них» (4.121). Предложения своим видом предъявляют логическую форму, показывают ее, но описать ее нельзя.

Отметим еще один важный аспект «образной» теории Витгенштейна. Для того чтобы что-то стало образом, совсем необязательно существование того, изображением чего оно является. Так, картина, изображающая единорога, является образом, хотя единорогов не существует. Нечто тогда является образом, когда изображаемое им (составной объект или положение вещей) могло бы существовать, а значит, могло бы быть помыслено и выражено в языке. В отношении предложений отсюда следует, что они являются образами, если изображаемое ими положение дел или факт является возможным. Этот аспект, как мы увидим далее, имеет важные следствия для теории значения Витгенштейна. Поскольку «то, что образ изображает, есть его смысл» (2.221), смыслом предложения оказывается изображаемое им возможное положение вещей.

Витгенштейн признает только две категории значащих языковых выражений: предложения и имена. Предложение – это сложный «пропозициональный» знак, который можно разложить на более простые составляющие, а имя – простой знак, который далее не разложим и выявляется при «полном» анализе элементарных предложений. Витгенштейн принимает предложенное Фреге различение значения и смысла, однако у него они оказываются присущими разным категориям языковых выражений. Так, имя обладает значением, но не имеет смысла, а у предложения есть смысл, но нет значения. Значением имени является обозначаемый им объект, который трактуется как нечто метафизически простое, представляющее собой предел анализа, т. е. подлинный логический атом. Имя не сообщает об объекте никакой информации, а лишь указывает на него. Согласно «Трактату», каждое имя именует точно один объект. Семантическая роль имени состоит в том, чтобы замещать именуемый объект в предложении. Таким образом, в трактовке значения имен Витгенштейн, как и Рассел, придерживается денотативной теории. Однако основными единицами языка он считает элементарные предложения, поскольку только они позволяют что-то сказать, имена же лишь «показывают» обозначаемый ими объект. Поэтому по его определению язык есть совокупность предложений. Элементарные предложения изображают возможные (иначе говоря, мыслимые[36]) факты или положения дел, которые и считаются их смыслом. Факты могут быть описаны, но не поименованы. Предложение не может считаться именем факта хотя бы по той причине, что каждому факту соответствуют по крайней мере два предложения – истинное и ложное.

Значение имени устанавливается конвенционально при соотнесении его с объектом, который оно обозначает. Знание значения имени предполагает знание его носителя. Чтобы имя имело значение, должен существовать объект, обозначаемый этим именем. Существование же положения вещей, имеющего структуру, изображаемую в предложении, необязательно. Даже если оно не существует, предложение имеет смысл. Мы можем понимать предложения (знать их смысл), которые мы никогда прежде не слышали, поскольку мы можем помыслить изображенные в них возможные положения вещей. Стало быть, для того чтобы понимать предложение, нужно знать, что имело бы место, если бы предложение было истинным[37], иначе говоря, нужно знать условия истинности данного предложения. Если Рассел считал, что «значением» предложения является сложная сущность, а именно комплекс, состоящий из онтологических «атомов», то Витгенштейн отказывается от такой трактовки. Чтобы предложение было осмысленным, оно не должно выражать некоторую сущность, и его понимание не связано с постижением этой сущности. Это, безусловно, было шагом вперед и в трактовке значения предложения, и в понимании отношения между предложениями и репрезентируемой ими реальностью. Хотя эта идея была высказана в свое время Фреге, свое классическое выражение она получила в «Трактате» Витгенштейна. В дальнейшем ей предстояло сыграть очень важную роль в развитии философии языка и, в частности, в создании так называемой истинностно-условной семантики.

Тенденция к более «простой» онтологии наблюдается и в истолковании Витгенштейном отношений и логических связей, обычно представляемых в языке реляционными предикатами и логическими операторами (или связками). Как уже отмечалось, для Витгенштейна отношения не являются онтологическими сущностями, а потому они не могут быть обозначены, к ним нельзя прикрепить ярлык. В отличие от «а» и «b», «R» в выражении «aRb» не является именем чего-либо. Оно символизирует определенное взаиморасположение объектов в некоторой конфигурации. Поэтому, хотя в обыденных (неидеальных) языках используются реляционные предикаты, в языке, применяемом для описания онтологии, их быть не должно. Это означает, что элементарные предложения не могут содержать реляционных предикатов, и конфигурация поименованных объектов символизируется в них самой их формой[38]. То же самое можно сказать и о логических операторах, с помощью которых из элементарных предложений образуются более сложные, «молекулярные», предложения. Им не соответствуют никакие абстрактные сущности или объекты в мире, связывающие атомарные факты в сложные конфигурации (например, отрицательные или общие факты, существование которых признавал Рассел). Для Витгенштейна все факты являются атомарными. Это связано с тем, что атомарные предложения «включают все содержание», а предложения, образованные из атомарных предложений, «есть лишь развитие этого содержание» [Wittgenstein, 1929, p. 163], поэтому в молекулярных предложениях нет ничего помимо того, что содержится в их атомах, и истинность, и ложность этих молекулярных предложений можно объяснить исключительно в терминах истинности и ложности элементарных предложений.

В вопросе истины Витгенштейн, подобно Расселу, придерживается корреспондентной теории, правда, здесь требуются некоторые уточнения. Признавая, что любой образ может быть истинным или ложным в зависимости от его соответствия или несоответствия реальности, Витгенштейн основное внимание уделяет предложениям. Элементарное предложение является истинным, если и только если оно соответствует существующему атомарному факту. Это соответствие имеет место в том случае, когда объекты, поименованные в предложении, действительно сочетаются таким образом, как это представлено в сцеплении имен в предложении. Что касается молекулярных предложений, то, по мнению Витгенштейна, истинность любого такого предложения является функцией от истинности составляющих его атомарных предложений. Например, отрицательное предложение является истинным, если и только если предложение, отрицанием которого оно является, ложно, т. е. если не существует соответствующего факта. Истинность отрицательного предложения состоит, таким образом, в его несоответствии существующим фактам[39].

Таким образом, в представлении Витгенштейна язык является почти «зеркальным» образом мира: каждое имя обозначает один-единственный простой объект, а совокупность истинных предложений в точности воспроизводит все существующие в мире положения вещей. Отсюда следует, что «границы моего языка означают границы моего мира» (5.6). Но поскольку предложения языка служат образами не только действительных, но и возможных фактов (т. е. могут быть не только истинными, но и ложными), язык – это «модель» и действительного, и «возможного» миров. Область же возможных положений вещей (как существующих, так и несуществующих) определяется логическим пространством. Но что имеет в виду Витгенштейн, говоря о «логическом пространстве», «логической форме» и т. п., что вообще он понимает под логикой? Настало время рассмотреть этот вопрос.

Исследование природы логики является ключевой темой «Трактата», что следует уже из самого его названия. Витгенштейн, безусловно, считает логику, созданную усилиями Фреге и Рассела, важным достижением по сравнению с традиционной логикой и во многом опирается на нее в своем исследовании. Вместе с тем, с его точки зрения, основной прогресс в ее развитии коснулся техники логического анализа, а не истолкования ее природы. Но Витгенштейна интересует именно вопрос о природе логического, и здесь он выступает против того, что он называет «старым пониманием логики» (6.125), к сторонникам которого он причисляет и Фреге с Расселом. В основе этой «старой» трактовки лежит представление о том, что логика – это одна из наук, отличающаяся лишь максимальной общностью своих законов. Логические законы опосредуют любые демонстративные выводы[40], и в этом смысле являются универсально применимыми. Именно благодаря общности ее фундаментальных законов логика обеспечивает формы и структуры, охватывающие все науки. Основные законы, выступающие в качестве аксиом в логической системе, обладают самоочевидностью, но при этом они вовсе не лишены содержания.

Витгенштейн же отвергает и общезначимость, и самоочевидность в качестве критериев логического. Для него логика не может быть наукой, поскольку она служит предпосылкой любой науки. Она не исследует законы какого-либо процесса или явления, поэтому вместо логических законов Витгенштейн говорит о «логических предложениях», ибо слово «закон», по его мнению, здесь лишь вводит в заблуждение. Логические предложения не имеют содержания и ничего не говорят о мире (пусть даже о его наиболее общих фундаментальных чертах). Согласно Витгенштейну, существенным для них является лишь то, что они представляют собой тавтологии. Как известно, тавтологии образуются при определенных способах соединения предложений друг с другом, и главная их особенность состоит в том, что они гарантированно являются истинными – независимо от истинноcтных значений составляющих их предложений. Для Витгенштейна это означает, что тавтологии сами себя «показывают». В тех же случаях, когда их распознание затруднено, можно применить чисто «механическое средство» в виде метода построения таблиц истинности или какого-либо логического доказательства. В любом случае истинность тавтологии устанавливается путем анализа ее структуры. Это означает, что «специфическим признаком логических предложений является то, что их истинность узнается из символа самого по себе» (6.113)и не требует какого бы то ни было обращения к опыту, т. е. они являются аналитическими и априорными истинами.

Поскольку, согласно Витгенштейну, логические предложения являются тавтологиями, их функция состоит в том, что они «демонстрируют логические свойства предложений, связывая их в ничего не говорящие предложения» (6.121). К числу наиболее важных логических свойств предложений относится их способность образовывать друг с другом такие логические связи, которые позволяют выводить одни предложения из других. Поэтому «тот факт, что истинность одного предложения следует из истинности других предложений, мы усматриваем из структуры предложений» (5.131), т. е. любой логический вывод имеет основание в структуре или форме предложений. Он не нуждается ни в каких опосредующих «законах логики» и носит такой же непосредственный характер, как modus ponens[41]. Поэтому любое предложение логики является «формой доказательства»[42], а стало быть, выражает логическую необходимость. Все предложения логики имеют равный статус (6.127), среди них нельзя выделить основные или производные. Более того, мы вполне можем обходиться без логических предложений, поскольку демонстрируемые ими формальные свойства других предложений мы можем узнавать «простым наблюдением» (6.122). Согласно Витгенштейну, в каждой символической системе есть что-то произвольное (относящееся к принимаемым нами конвенциям) и что-то такое, что выражает природу символизма и к чему имеет отношение логика, поэтому «если мы знаем логический синтаксис какого-либо знакового языка, то нам уже даны все предложения логики» (6.124). К тому же для Витгенштейна предложения логики не только отражают способ конструирования символических систем, но и задают «строительные леса» мира, поэтому «логика не теория, а отражение мира» (6.13).

Надо признать, что мир предстает довольно необычным в таком «отражении». Поскольку истинность атомарного предложения не зависит от истинности других предложений (а определяется существованием соответствующего атомарного факта), мы не можем на основе истинности одного атомарного предложения заключить об истинности другого атомарного предложения. Отсюда Витгенштейн делает вывод о том, что «из существования или несуществования какого-либо одного атомарного факта нельзя заключить о существовании или несуществовании другого атомарного факта» (2.062), т. е. все атомарные факты оказываются независимыми друг от друга. Каждый атомарный факт случаен в том смысле, что объектам, составляющим субстанцию мира, «случилось» иметь такую конфигурацию. Если конфигурации, присутствующие в действительном мире, случайны, то совокупность всех возможных конфигураций, согласно Витгенштейну, определяет область необходимого и совпадает с логическим пространством. Необходимость в мире Витгенштейна является только логической, другие необходимые связи (например, причинно-следственные) в нем отсутствуют. Эту логическую необходимость и выражают тавтологии, которые одновременно являются аналитическими и априорными истинами.

Необычность рисуемого Витгенштейном мира во многом объясняется тем, что в качестве его «коррелята» выбран экстенсиональный формально-логический язык. Хотя в «Трактате» не дано подробного и строгого описания этого языка, однако, взяв в качестве отправной точки логические системы Фреге и Рассела, Витгенштейн внес некоторые существенные изменения, о которых следует кратко сказать и которые, видимо, были вызваны его стремлением привести формальный язык логики в соответствие с новым пониманием ее природы. Здесь главным новшеством стало введение вместо пропозициональных связок и кванторов единого оператора N, в котором были обобщены идеи пропозициональной связки и квантора[43] и который был призван выразить ту идею, что истинность каждого предложения, образованного с его помощью из других предложений, является функцией от истинности этих других предложений. В результате в логической системе Витгенштейна каждое предложение может быть построено из атомарных предложений путем повторного применения к ним этого оператора N. Мы не будем касаться вопроса о достоинствах и недостатках этой системы. Отметим лишь, что в отличие от стандартной пропозициональной логики, в которой каждое высказывание является функцией истинности от конечного числа атомарных высказываний и поэтому существует разрешающая процедура для определения логически истинных высказываний (тавтологий), в системе Витгенштейна некоторые предложения (а именно те, которые содержат индивидные переменные) являются функциями истинности от потенциально бесконечного числа предложений или предполагают потенциально бесконечное число применений оператора N к другим предложениям. Это означает, что разработанный им метод истинностных таблиц не во всех случаях позволяет выявить тавтологии.

Подводя итог нашему рассмотрению логики Витгенштейна, нужно сказать, что он признает, таким образом, две категории осмысленных предложений: «случайно» истинные предложения, истинность которых устанавливается эмпирическим путем, и тавтологии (и противоречия[44]), которые выявляются с помощью чисто формальных вычислений (добавим, что помимо предложений логики Витгенштейн относит к тавтологиям и предложения математики). Однако имеются много предложений, которые не попадают ни в ту, ни в другую категорию (ценностные предложения этики и эстетики, философские предложения и т. п.). Обычно эти предложения выдвигаются как необходимые истины, стало быть, их истинность нельзя установить на основе эмпирического исследования, а потому они не принадлежат к первой категории. В то же время они не являются и тавтологиями, так как их истинность нельзя установить путем логического анализа. Витгенштейну ничего не остается как признать их лишенными смысла, однако для него это означает, что они не могут быть «сказаны».

Здесь мы подошли к тому, что составляет принципиальное, кардинальное различие между концепциями логического атомизма Рассела и Витгенштейна. Это различие касается понимания природы философии. Дело в том, что, согласно автору «Трактата», к тому, что не может быть сказано, относится и связь между языком и реальностью. «Предложения могут изображать всю действительность, но они не могут изображать то, что они должны иметь общим с действительностью, чтобы быть способными ее изображать, – логическую форму. Для того чтобы можно было изображать логическую форму, мы должны были бы быть в состоянии поставить себя вместе с предложениями вне логики, то есть вне мира» (4.12). Предложения могут показывать логическую форму, поскольку они ее имеют, но не могут ее выражать, ибо «любой образ (как и любой факт) указывает на нее, несет ее в себе, но как раз вследствие своей вездесущности она неописываема» [Сокулер, 1994, с. 43]. Таким образом, логические предложения не описывают логическую форму, а лишь «предъявляют» ее. Отсюда следует тот парадоксальный вывод, что мы не можем использовать язык для описания связи между языком и миром. Философия, претендующая на описание этой связи, пытается поэтому сделать нечто бессмысленное.

Более того, философия вообще не может претендовать на описание мира, ибо это функция естественных наук; задача же философии – «логическое прояснение мыслей». «Правильным методом философии был бы следующий: не говорить ничего, кроме того, что может быть сказано, – следовательно, кроме предложений естествознания, т. е. того, что не имеет ничего общего с философией, – и затем всегда, когда кто-нибудь захочет сказать нечто метафизическое, показать ему, что он не дал никакого значения некоторым знакам в своих предложениях» (6.53). Это означает, что философия представляет собой деятельность, результаты которой не могут фиксироваться в виде предложений или теорий. Невозможность философии в ее традиционном понимании вытекает, таким образом, из существования пределов того, что может быть сказано. Витгенштейн не останавливается даже перед тем, чтобы признать бессмысленными и собственные философские построения. Он предлагает воспринимать предложения «Трактата» как «лестницу», которая нужна лишь для того, чтобы «правильно увидеть мир» (6.54), а затем после осознания бессмысленности этих предложений она должна быть отброшена.

Таким образом, если Рассел предлагает в своем логическом атомизме метафизическую теорию, то для Витгенштейна его логический атомизм – это попытка сказать то, что не может быть сказано, и поэтому, строго говоря, его нельзя считать метафизической теорией. Однако, поскольку Витгенштейн все-таки попытался сказать то, что не может быть сказано, можно попытаться оценить, какую философскую позицию выражает предложенное им описание связи между языком и миром, а точнее говоря, – является ли он реалистом.

Начнем с того, что Витгенштейн не разделяет эмпиристских эпистемологических мотиваций Рассела в обосновании параллелизма между логической структурой языка и онтологической структурой мира. Если Рассел оправдывал свой атомизм ссылками на возможность непосредственного «знакомства» с чувственными данными и универсалиями, то Витгенштейн никак не характеризует объекты, которые выступают у него в качестве логических атомов, и ничего не говорит о том, как осуществляется их познание. Хотя «Трактат» написан, скорее, в дескриптивной, чем аргументативной, манере, по мнению многих авторов, предельно лаконичное оправдание логического атомизма содержится во фрагментах 2.021, 2.0211 и 2.0212: «2.021. Объекты образуют субстанцию мира. Поэтому они не могут быть составными. 2.0211. Если бы мир не имел субстанции, то имеет смысл предложение или нет – зависело бы от того, истинно или нет другое предложение. 2.0212. Тогда было бы невозможно построить образ мира (истинный или ложный)». Основная идея этого оправдания (см.: [Munitz, 1981]) усматривается в том, что уместность атомистской онтологии заключена в нашей способности репрезентировать мир в языке. А поскольку язык репрезентирует мир благодаря тому, что и тот, и другой пронизаны единой логикой, то в конечном счете оправданием логического атомизма у Витгенштейна служит своеобразный «панлогизм».

Мир, мышление и язык, как они представлены в «Трактате», выглядят совершенно безличными. Складывается впечатление, что язык «никем не используется, а как бы сам устанавливает свои отношения с описываемой им реальностью благодаря тому, что снабжен какими-то «щупальцами», которыми без содействия языкового сообщества «дотягивается» до реальности» [Сокулер, 1994, с. 44]. Это впечатление неслучайно, и связано оно с тем, как Витгенштейн трактует понятие субъекта. Для него субъект, или «философское Я», – это не отдельное человеческое существо, его душа или тело, а метафизический субъект, устанавливающий границу мира: «субъект не принадлежит миру, но он есть граница мира» (5.632). Чтобы показать связь субъекта с миром, Витгенштейн использует аналогию с глазом: мы видим глазом, но самого глаза не видно в поле зрения и «ни из чего в поле зрения нельзя заключить, что оно видится глазом» (5.633); так и метафизический субъект не находится в мире, но его существование удостоверяется самим существованием мира. «Я выступает в философии благодаря тому, что “мир есть мой мир”» (5.641).

Эта солипсическая позиция дополняется тем, что именно через субъекта в мир, который содержит только факты, «входят» ценности, добро и зло, да и сам «смысл мира». Более того, субъект является источником априоризма, играющего такую важную роль в логическом атомизме Витгенштейна. Однако в отличие от Канта, считавшего опыт продуктом априорной структуры трансцендентального субъекта (его форм чувственности и категорий рассудка), автор «Трактата» средоточие априорного видит в языке с его логическими принципами организации. Логика языка определяет, таким образом, возможные состояния мира и тем самым устанавливает его границы. Согласно Витгенштейну, мы можем видеть эти границы только «с этой стороны» – изнутри логически возможного использования языка. Мы ничего не можем сказать о мире «по ту сторону» этой границы. Иначе говоря, мой мир – это мир, организованный в соответствии с логическими принципами моего языка. Вместе с тем логика и язык устанавливают лишь границы мира, но не определяют «содержание» нашего опыта, а поскольку мир, который мы переживаем в опыте, может быть другим, это означает, согласно Витгенштейну, что солипсизм, выраженный в утверждении «мир есть мой мир», «совпадает с чистым реализмом. Я солипсизма сокращается до непротяженной точки, и остается соотнесенная с ним реальность» (5.64). Очевидно, что реальность, о которой говорит Витгенштейн, не является независимой от субъекта, поэтому его позицию можно охарактеризовать как современный лингвистический вариант кантовского подхода.

В заключение отметим еще несколько важных, на наш взгляд, особенностей витгенштейновской модели соотношения языка и реальности.

Во-первых, интерес Витгенштейна в большей степени, чем у Рассела, смещается к естественному языку. Это проявляется в том, что если для Рассела метафизическое исследование реальности требует построения специального «логически совершенного языка», структура которого и отражает онтологическую структуру мира, то в представлении Витгенштейна «идеальный» язык есть просто результат «очищения» естественного языка. Идеальный язык фиксирует то, что лежит в основе естественного языка, но оказывается скрытым поверхностными грамматическими формами. Поэтому у Витгенштейна мир, по сути, представляет собой «слепок» уже с естественного, а не идеального языка.

Во-вторых, в логическом атомизме Витгенштейна получили более наглядное выражение «онтологические» следствия использования экстенсионального языка в качестве «образа» мира. Независимость атомарных фактов друг от друга, отсутствие в реальности какой-либо иной необходимости, кроме логической, – все это черты мира, подчиненного принципам экстенсиональной логики.

В-третьих, разделяя с Фреге и Расселом универсалистское представление о языке, согласно которому существует один-единственный язык, который служит «картиной» одного-единственного мира, Витгенштейн развил это представление дальше, сделав вывод о том, что выход за пределы такого языка невозможен, а потому невозможно и построение его семантики. Тем самым, если Кант осуществил «критику мышления», положившую пределы разуму, то Витгенштейн, как он сам отмечает в предисловии к «Трактату», предложил «критику выражения мышления» в языке, продемонстрировавшую пределы выразительных возможностей языка.

Труд Витгенштейна не остался без внимания у современников; он оказался в центре обсуждений Венского кружка, который «одновременно и поддержал, и трансформировал некоторые центральные идеи “Трактата”, особенно касающиеся природы и возможностей философии» [Страуд, 1998, с. 514]. Однако логических позитивистов не убедила идея Витгенштейна о том, что язык может «показывать» что-то такое, чего нельзя выразить языком, и они – в лице Р. Карнапа – предложили свое видение проблемы соотношения языка и мира.

1.4. Языковые каркасы Р. Карнапа

Возможно, кому-то вопрос о том, как ставилась и решалась проблема соотношения реальности и языка в рамках логического позитивизма, покажется, по меньшей мере, надуманным, ибо ни одно философское направление в XX в. не выразило такого принципиального неприятия метафизики, как логический позитивизм. Однако, на наш взгляд, рассмотрение вклада логических позитивистов в решение этой метафизической проблемы представляет немалый интерес. В пользу этого можно привести два соображения. Во-первых, в философии нередко случается так, что уход от решения какой-либо проблемы на деле неявно предполагает определенное ее решение. В свое время английский неогегельянец Френсис Брэдли остроумно заметил, что человек, утверждающий невозможность метафизики, является собратом-метафизиком, просто придерживающимся иной теории. Так и логические позитивисты, объявившие вопрос о связи между языком и реальностью «бессмысленной псевдопроблемой», по сути, предложили определенное решение этого вопроса, заняв тем самым некоторую метафизическую позицию. Наиболее четко и ясно это решение представлено в теории языковых каркасов Рудольфа Карнапа (1891–1970). Во-вторых, логические позитивисты отводили ключевую роль исследованию языка. Для них философия имела право на существование только как логический анализ языка. Им удалось получить ряд важных результатов в области изучения языка, которые заставили изменить взгляд и на то, как язык соотносится с реальностью. Поэтому логический позитивизм составляет важный этап в развитии рассматриваемой нами темы в рамках аналитической философии. Во многом это является заслугой Карнапа, позиция которого и будет изложена в этом параграфе.

Как уже было отмечено, в отличие от Витгенштейна члены Венского кружка пришли к выводу, что можно анализировать и выражать в языке логическую форму языковых выражений. Осуществление такого анализа стало одной из главных задач в творчестве Карнапа. Воспринимая язык как систему знаков[45], организованную согласно определенным правилам, Карнап проводил четкую границу между естественными и формализованными языками. Если правила естественных языков являются эмпирическими обобщениями, полученными при описании действительного лингвистического употребления или поведения, и изучаются эмпирической лингвистикой, то правила формализованных языков представляют собой соглашения, явно сформулированные для конкретных целей их создателями. Вслед за Расселом и Витгенштейном Карнап полагал, что для философии интересны именно вторые языки, поскольку только с их помощью можно выявить правильную логическую форму языковых выражений. Кроме того, под влиянием А. Тарского Карнап принял строгое различение объектного языка и метаязыка: объектный язык используется для того, чтобы говорить об объектах, находящихся вне этого языка, тогда как метаязык – это язык, в котором описываются и анализируются свойства объектного языка[46]. Именно таким образом Карнап надеялся преодолеть вывод Витгенштейна о мистической невыразимости логической формы языковых выражений.

Вначале исследования Карнапа сосредоточились на «синтаксическом» аспекте языка, и им была выдвинута идея логического синтаксиса языка как чисто аналитической теории о структуре его выражений. Эта идея нашла выражение в книге Карнапа «Логический синтаксис языка» (1934), в которой форма (или структура) выражения характеризовалась через указание входящих в нее знаков и порядка их соединения без каких-либо ссылок на их значение. Цель создаваемой теории заключалась в том, чтобы продемонстрировать возможность определения основных понятий формальной дедуктивной логики (доказуемости, логической независимости и т. п.) в чисто синтаксических понятиях, но параллельно Карнап сделал несколько важных философских выводов. Во-первых, как он отметил позже в своей «Интеллектуальной автобиографии», знакомство с совершенно разными формализованными языками (языками «Principia Mathematica», модальной логики К.И. Льюиса, интуиционистской логики Л. Брауэра и А. Гейтинга и др.) подвело его к осознанию бесконечного многообразия возможных языковых форм. Карнап понял, что нельзя говорить о некой «правильной языковой форме», потому что различные формы имеют разные преимущества и в разных отношениях [Carnap, 1963а, p. 68]. Это послужило основанием для формулировки им «принципа терпимости» или «принципа конвенциональности языковых форм» [Carnap, 1937, p. 51–52], который провозглашает свободу каждого в выборе языка и, стало быть, в выборе логики. При этом языковые формы, среди которых осуществляется выбор при решении той или иной задачи, включают не только исторически возникшие естественные языки или исторически разработанные символические языки математики, но также любой новый язык, который кто-либо пожелает создать. Во-вторых, в «Логическом синтаксисе языка» Карнап попытался показать на многочисленных примерах, как философские тезисы и вопросы при надлежащем анализе оказываются говорящими не о каких-либо сущностях и объектах, а о свойствах используемого языка, которые могут быть охарактеризованы при помощи синтаксических понятий. Карнап предложил различать материальный и формальный модусы речи: предложения, сформулированные в материальном модусе, сообщают об объектах, в то время как предложения в формальном модусе говорят о словах. В философии предложения, которые выглядят как предложения об объектах, при внимательном анализе оказываются предложениями о словах, но поскольку они используются как предложения об объектах, это и приводит, по Карнапу, к возникновению псевдопроблем. Таким образом, задачи философии были сведены им к синтаксическому анализу языка.

Важным шагом в логических исследованиях Карнапа стало дополнение синтаксического анализа языка семантическим, т. е. опирающимся на понятия значения и истины. В 1920–1930-е годы главным образом усилиями логиков Львовско-Варшавской школы были заложены основы логической семантики. Так, Тарский разработал общий метод построения точных определений истины для дедуктивных языковых систем, т. е. метод формулировки правил, определяющих для каждого предложения такой системы необходимые и достаточные условия его истинности [Тарский, 1998, с. 90–129]. Эти правила формулируются в метаязыке, и каждому предложению объектного языка они ставят в соответствие задаваемые в метаязыке условия, при которых это предложение истинно[47]. Это позволяет дать строгое и точное описание отношений между предложениями языка и фактами. Взяв теорию Тарского в качестве основы, Карнап создал развернутую концепцию логической семантики в серии работ под общим названием «Исследования по семантике» («Studies in Semantics», 1942–1947)[48].

В рамках своей концепции Карнап сформулировал метод семантического анализа, который назвал методом экстенсионала и интенсионала и который является развитием и обобщением фрегевского подхода к анализу значения. Понятия экстенсионала и интенсионала соответствуют значению и смыслу, предложенным Фреге. Различие между этими парами терминов состоит лишь в том, что у Фреге они, по мнению Карнапа, являются экспликатами понятий «денотация» и «коннотация», предложенных Дж. С. Миллем, а экстенсионал и интенсионал являются экспликатами для таких логических терминов, как объем и содержание понятия. Все языковые выражения, к которым применяется семантический анализ и которые соответственно имеют более или менее независимое значение, Карнап называет десигнаторами и выделяет среди них три основных вида: индивидные выражения, предикаторы и (декларативные) предложения. Десигнатор любого вида обладает экстенсионалом и интенсионалом. Для определения последних Карнап вводит понятия фактической истинности (F-истинности) и логической истинности (L-истинности)[49], а также понятия (фактической) эквивалентности (F-эквивалентности) и логической эквивалентности (L-эквивалентности). Если для установления F-истинности предложения необходимо обращаться к внеязыковым фактам, то L-истинность устанавливается на основе одних лишь семантических правил языка. Два предложения являются F-эквивалентными, если они одновременно F-истинны или одновременно F-ложны. Понятие F-эквивалентности Карнап распространяет, с соответствующими уточнениями, на все виды десигнаторов и на его основе определяет L-эквивалентность: два десигнатора L-эквивалентны, если их F-эквивалентность вытекает из одних только семантических правил, т. е. если они одновременно L-истинны или одновременно L-ложны. Все эти понятия нужны Карнапу для того, чтобы сформулировать следующие два постулата. 1. Два десигнатора имеют один и тот же экстенсионал, если и только если они F-эквивалентны. Это означает, что экстенсионалом индивидного выражения является объект, предикатора – класс объектов, а предложения – истинностное значение. 2. Два десигнатора имеют один и тот же интенсионал, если и только если они L-эквивалентны. В результате интенсионалом индивидного выражения является индивидный концепт (смысл), предикатора – свойство или отношение, предложения – выражаемое им суждение[50]. Интенсионал десигнатора – это то, что известно человеку, когда он понимает данный десигнатор. Экстенсионалы десигнаторов определяются их интенсионалами, и механизм этого определения обеспечивается связью между интенсионалом и аналитической истиной. Так, в случае индивидных выражений этот механизм состоит в том, что некоторый объект входит в экстенсионал некоторого выражения, если и только если он имеет характеристики, включенные в интенсионал данного выражения[51].

Итак, в логической семантике Карнапа допускаются в качестве экстенсионалов разного рода языковых выражений (т. е. того, что обозначается ими) не только отдельные «индивиды», но и такие абстрактные сущности, как классы, свойства и т. п. Многие его молодые коллеги (У.В.О. Куайн, Н. Гудмен и др.) усмотрели в таком решении проявление платонизма и стали настаивать на том, что нельзя просто «гипостазировать» подобные сущности; необходимо доказать, что они «действительно существуют». Ответ на возражения своих оппонентов Карнап дал в статье «Эмпиризм, семантика и онтология» (1950), где и сформулировал теорию языковых каркасов. Чтобы лучше понять, чем вызвана предложенная в рамках этой теории трактовка онтологических вопросов, необходимо принять во внимание ряд важных аспектов логического эмпиризма Карнапа.

Как известно, одной из центральных тем в творчестве Карнапа был поиск точного и строгого выражения основной идеи эмпиризма, трактуемой им как сведение всех предложений науки к некоторому классу элементарных («протокольных») предложений, образующих предел их логического анализа и фиксирующих «чистый» опыт. Система знания воспринималась им как закрытая система, в которой протокольные предложения обеспечивали неопровержимый и абсолютно достоверный базис знания, а сводимость к ним всех других предложений науки трактовалась как критерий их истинности и осмысленности. В осуществлении эмпирической редукции Карнап отводил принципиальную роль построению формально-логических языков и строгому определению процедур сведения. Первую попытку соединения эмпиризма и логики Карнап предпринял в книге «Логическое построение мира» («Der logische Aufbau der Welt», 1928), где им была разработана «конструкционная» методология сведения всего массива знания к феноменалистическому базису, составленному из элементов индивидуального чувственного опыта[52]. Эта методология предполагала построение многоуровневой системы понятий, связанных между собой цепями определений, цель которых – обеспечить строгую сводимость понятий более «высоких» уровней к понятиям низшего уровня[53]. Возможность использования ресурсов символической логики для подобной реконструкции знания, а главное, для описания «сырого материала» опыта обосновывалась Карнапом тем, что наука имеет дело с описанием не содержания опыта, а лишь его структурных свойств, допускающих формальное представление в логических символах. С помощью разработанной им «конструкционной» методологии Карнап надеялся продемонстрировать адекватность предложенного логическими позитивистами верификационистского критерия значения, согласно которому предложение имеет значение, если оно может быть верифицировано, т. е. сведено к протокольным предложениям.

Вскоре, однако, под влиянием критики со стороны О. Нейрата, К. Поппера и др., а также в ходе собственных исследований Карнап осознал неосуществимость подобного проекта реконструкции знания. Во-первых, обнаружилась неприемлемость феноменалистического базиса, ибо сугубо индивидуальный характер опыта, фиксируемого в протокольных предложениях, противоречит общезначимости научного знания и не обеспечивает возможности коммуникации и интерсубъективной верификации. Во-вторых, логические исследования показали невозможность строгого определения в терминах наблюдаемых характеристик, даже наиболее близких к эмпирическому базису теоретических понятий – так называемых диспозиционных предикатов, выражающих предрасположенность объекта реагировать определенным образом при определенных обстоятельствах. В-третьих, была осознана чрезмерная жесткость верификационистского критерия значения, отсекающего от науки многие ее важные части (например, предложения, выражающие научные законы, утверждения о прошлом и др.). Все это побудило Карнапа пересмотреть и эмпирический базис системы знания[54], и процедуры сведения всего знания к этому базису[55], что повлекло за собой значительную либерализацию критерия значения и в конечном счете замену понятия верификации более слабым понятием подтверждения. Согласно новому критерию, значение предложения уже не заключается в фиксации «непосредственно данного», а раскрывается через бесконечный ряд предложений наблюдения, служащих элементами подтверждения.

Во всех своих попытках осуществить логическую реконструкцию системы знания Карнап, как и Рассел, стремился подвести под эту систему надежный и достоверный эмпирический базис, однако в их подходах в решении этой задачи есть существенные различия. Одно из различий состоит в том, как трактуется связь между понятиями истины и существования в их концепциях. У Рассела истинность атомарного предложения имеет в качестве необходимой предпосылки существование тех объектов и сущностей, которые обозначаются логическими именами собственными. Существование же этих объектов и сущностей удостоверяется тем непосредственным контактом с ними, который осуществляется в акте знания-знакомства. У Карнапа же «первичным» оказывается понятие истины. Языковыми выражениями, в которых фиксируется непосредственный опыт субъекта, являются протокольные предложения; в их истинности субъект удостоверяется сразу благодаря самому факту наличия у него такого опыта. Вопрос о том, что обозначают составные части протокольных предложений и существует ли обозначаемое ими, это уже следующий вопрос, и ответ на него предполагает проведение определенного логического анализа. О «приоритете» истины по отношению к существованию говорит хотя бы то, что верификационистский критерий значения формулируется для предложений («значение предложения есть способ его верификации»), а не для отдельных слов и словосочетаний. Таким образом, в трактовке значения начинается постепенный переход от «атомизма» к «холизму», когда не значение частей определяет значение целого, а значение целого определяет значение частей.

Логический эмпиризм Карнапа обладает еще одной интересной особенностью: в нем принципиальное значение имеет четкое различение аналитических и синтетических истин. Поскольку эмпиристы считают опыт единственным источником знания о мире, которое является поэтому апостериорным и случайным, для них всегда серьезную проблему представляло объяснение необходимого и априорного характера истин математики и логики. Решение этой проблемы логическим позитивистам, и Карнапу в частности, подсказал Витгенштейн, предложивший трактовать предложения логики и математики как тавтологии. Тем самым эти предложения перестали быть угрозой для эмпиризма: как тавтологии, они лишены эмпирического содержания и не несут никакой экзистенциальной нагрузки, а их необходимый характер проистекает из их аналитичности, ибо предложения логики и математики оказываются истинными (или ложными) исключительно в силу значений входящих в них слов. Помимо того, что аналитикосинтетическое различие позволило Карнапу безболезненно включить математику и логику в систему знания, оно дало ему и ключ к объяснению того, как нетавтологичное (синтетическое) знание получается из чувственного опыта. Карнап прекрасно понимал, что науку нельзя получить из одних только эмпирических данных. Наука имеет некоторый ненаблюдаемый, неэмпирический «компонент», который, согласно Карнапу, и придает ее законам всеобщий характер и концептуальную силу. Этот компонент выявляется при реконструкции процесса сведения научного знания к эмпирическому базису. Он фиксирует чисто формальные, структурные характеристики используемого языка и предстает в виде концептуального «каркаса» для фактуального знания. Будучи аналитическим и априорным, он создает, таким образом, структуру, в которой становятся возможными синтетические предложения.

Именно в таком духе Карнап характеризует языковой каркас в своей статье «Эмпиризм, семантика и онтология». Для него это некоторая система способов речи, подчиненная определенным правилам. Как было сказано выше, вопрос, который Карнап рассматривает в этой статье, касается существования таких абстрактных объектов, как свойства, классы, числа и т. п. Он отмечает, что эмпиристы вообще, и логические эмпиристы в частности, с подозрением относятся к такого рода абстрактным объектам, однако это не означает, что они не могут использовать язык, ссылающийся на подобные объекты, ибо «употребление такого языка не означает признания платоновской онтологии и вполне совместимо с эмпиризмом и строго научным мышлением» [Карнап, 1959, с. 299]. В целях обоснования этого положения Карнап указывает на принципиальную важность различения для каждого языкового каркаса двух типов вопросов о существовании: внутренних и внешних. Хотя внешне эти два типа вопросов могут не отличаться друг от друга, они имеют кардинально разное содержание и требуют кардинально разных ответов. Внутренние вопросы задаются и решаются в рамках определенного языкового каркаса. Идея Карнапа состоит в том, что если мы устанавливаем «язык» с его синтаксисом, словарем, правилами и процедурами проверки, то мы в принципе можем найти решение внутренним вопросам. Например, если у нас есть каркас в виде «числового языка» (содержащий, в частности, переменные для чисел, общие термины вроде «число», «четное число», «простое число», а также соответствующие правила их употребления), то вопрос «Существует ли четное простое число?» является внутренним в этом каркасе и мы располагаем концептуальными средствами для его решения. Или, скажем, на вопрос, сформулированный в каркасе «вещного языка»: «Существуют ли белые тигры?», также может быть получен ответ; только в этом случае потребуется не концептуальный анализ или вычисление, а определенное эмпирическое исследование. Внутренние вопросы могут иметь и очень общий характер, например: «Существуют ли числа?» или «Существуют ли физические вещи?», но, будучи заданными в соответствующем каркасе, они, как правило, являются аналитическими и тривиальными, ибо «если кто-либо принимает каркас для определенного рода объектов, то он обязан допустить и эти объекты в качестве возможных десигнатов» [Карнап, 1959, с. 314–315]. Таким образом, внутренние вопросы имеют отношение к введению или использованию в языковом каркасе тех или иных форм выражений, и дать на них утвердительный ответ, т. е. признать какую-либо вещь (не только абстрактную, но и физическую) существующей, значит «суметь включить эту вещь в систему других вещей, признанных реальными, в соответствии с правилами каркаса» [Карнап, 1959, с. 301].

Однако, отмечает Карнап, когда философы традиционно задают вопросы вроде «Существуют ли числа?», они, как правило, ставят вовсе не внутренний вопрос. Ибо они прекрасно знают, что существует четное простое число и что отсюда следует, что числа существуют. Их интересует не существование чисел «в арифметике», а их «реальное» существование вне какого-либо языкового каркаса. Такого рода вопросы Карнап называет внешними. Они задаются «вне» каркаса и касаются существования всей системы объектов, признаваемых в языковом каркасе. В некотором смысле они «предшествуют» введению или принятию языкового каркаса, поскольку часто считается, что введение языкового каркаса оправданно, если только можно показать, что утвердительный ответ на внешний вопрос существования является истинным. Для Карнапа же тезис о реальности, скажем, мира вещей «не может быть сформулирован на вещном языке и, по-видимому, ни на каком другом теоретическом языке» [Карнап, 1959, с. 302]. Поэтому если внешние вопросы существования истолковываются как теоретические, то они являются «псевдовопросами» и на них не может быть дано ответа[56]. Эти вопросы и ответы на них лишены познавательного значения, и их следует воспринимать как практические вопросы, касающиеся целесообразности, удобства, простоты и плодотворности использования того или иного языкового каркаса. Для Карнапа введение языкового каркаса «не нуждается в каком-либо теоретическом оправдании, потому что оно не предполагает какого-либо утверждения о реальности» [Карнап, 1959, с. 310]; оно не подразумевает никакой метафизической доктрины. Принятие или отказ от языковых каркасов «будет в конце концов решаться эффективностью их как инструментов, отношением достигнутых результатов к количеству и сложности требуемых усилий» [Карнап, 1959, с. 320]. Поэтому в соответствии со своим принципом терпимости Карнап призывает предоставить «тем, кто работает в любой специальной области исследования, свободу употреблять любую форму выражения, которая покажется им полезной» [Карнап, 1959, с. 320].

Итак, мы видим, что при таком подходе онтология становится зависимой от языка: она варьирует от языка к языку. В одном языковом каркасе числа определяются на основе множеств, которые поэтому считаются существующими; в другом каркасе существование чисел признается напрямую без ссылок на множества, существования которых не требуется. Поэтому на онтологический вопрос о том, существуют ли множества, нет прямого ответа. Ответ зависит от того, какой языковой каркас мы выберем. Независимо от выбора языка, полагает Карнап, такой вопрос просто не имеет смысла. Мы можем говорить на языке, в котором осуществляется квантификация по множествам, но это не обязывает нас принять существования множеств в каком-либо независимом от языка смысле. Мы вообще не можем говорить о том, что есть и чего нет, в независимом от языка смысле. Выбор же языкового каркаса свидетельствует лишь о том, что нам оказалось удобно или полезно для некоторых целей использовать этот каркас. Это означает, что мы ничего не можем знать о том, как детерминируется и детерминируется ли вообще наш выбор языкового каркаса внеязыковой реальностью. Что считать истинным или ложным, правильным или неправильным, существующим или несуществующим, определяют правила языкового каркаса; именно их мы выбираем, выбирая языковой каркас, но при выборе самого каркаса мы не можем руководствоваться этими правилами; наш выбор в этом случае не может с ними согласовываться, поскольку он предшествует их принятию.

Таким образом, онтологические вопросы, которые пытались ставить и решать традиционные философы, должны быть просто отброшены. По словам М. Шлика, с которым Карнап здесь полностью согласен, «мы не можем с помощью философского анализа решить, является ли что-либо реальным или нет; мы можем лишь установить, что значит сказать, что что-то является реальным» [Schlick, 1959, p. 86]. Это позволяет найти «простое» разрешение метафизических споров, в частности спора между реалистами и их противниками, поскольку этот спор, по сути, сводится к выбору между двумя языками – языком материальных вещей и языком чувственных данных[57].

Важно отметить, что Карнап, в сущности, заменяет вопрос об отношении между языком и реальностью вопросом об отношении между языком и «проецируемой» этим языком онтологией. Как уже было сказано, каждый языковой каркас содержит правила, определяющие, что считать реальным или существующим, и тем самым постулирует существование определенных объектов. Совокупность постулируемых таким образом объектов составляет онтологию данного языкового каркаса. Вопрос о внеязыковой реальности выносится, стало быть, за «скобки» философского рассмотрения. Отсюда можно сделать вывод, что реальность вне всех языковых каркасов превращается в «ноуменальный» мир, о котором мы ничего не можем знать и который поэтому становится бесполезным «допущением». Вместе с тем Карнап отказывается от идеи «универсального» языка и логики, пронизывающей собой всё и вся. Языковых каркасов может быть сколько угодно много, и каждый, в соответствии с принятыми в нем логическими правилами, задает свою собственную онтологию. Мы свободны в нашем выборе языковых каркасов, и эта свобода означает конвенциональность языка и относительность онтологии. Немаловажно и то, что языковой каркас трактуется Карнапом как что-то такое, что мы можем сознательно конструировать, что может служить предметом «лингвистической инженерии». Это означает, что рассмотрение языка и проецируемой им онтологии переносится в контекст создания специальных искусственных языков и их исследования в рамках логической семантики.


Итак, мы рассмотрели первый этап в развитии моделей соотношения языка и реальности в рамках аналитической философии. Этот этап отличается тем, что в представлениях о языке доминирующей оказалась сформулированная Фреге концепция языка с заложенными в ней возможностями логического анализа. Аналитических философов очаровал созданный в рамках новой логики формальный язык – очаровал четкостью логической структуры, точностью правил и удивительной прозрачностью отношения между его знаками и тем, что они обозначают. Этот язык стал для них образцом не только в том смысле, что он лишен многих недостатков естественного языка, но и в том, что он являет собой своего рода «квинтэссенцию» языка: все те аспекты естественного языка, которые не находят отражения в «логически совершенном» языке, были восприняты аналитическими философами как вторичные или, по крайней мере, как не оказывающие существенного влияния на его «фундаментальные» черты. Однако любой искусственный язык, какими бы богатыми выразительными возможностями он ни обладал, имеет одно принципиальное отличие от естественного – он создается для определенных, т. е., иначе говоря, ограниченных, целей, тогда как естественный язык по своей природе многофункционален. Формально-логические языки вроде языка логики предикатов имеют в качестве основной и определяющей репрезентирующую, или описательную, функцию; каждое их выражение в соответствии с правилами интерпретации соотносится простым и однозначным образом с некоторым элементом четко определяемой «онтологии» языка. Когда такой язык берется в качестве модели естественного языка, из рассмотрения исключаются другие функции последнего, а также не учитываются те, кто используют язык, чтобы говорить о мире; они просто имеют в своем распоряжении готовую систему «язык-мир», никоим образом не влияют на природу связи между словом и обозначаемым им предметом и не участвуют в механизмах установления этой связи.

Другой особенностью рассматриваемого этапа в развитии лингвистических идей является то, что значение языкового выражения трактуется как некая сущность, не важно – считается ли оно состоящим из двух компонентов (в этом случае выражение соотносится с двумя сущностями) или из одного. Это решение также во многом навеяно моделью формально-логического языка, в котором значением знака считается элемент «онтологии», соотносимый с этим знаком при помощи правил интерпретации. Кроме того, на этом этапе аналитические философы ориентировались на экстенсиональные языки логики, в основе которых заложена идея семантического атомизма, которую они перенесли и в свою философию – на трактовку понятий истины и значения.

Указанные особенности подхода к осмыслению природы языка, как мы видели, сказались и на созданных в этот период онтологических картинах мира (в виде концепций логического атомизма), и на истолковании отношения между языком и миром. Поскольку это отношение воспринималось как простое «отображение» элементов языка (прежде всего имен) на элементы мира и в этом смысле оно является прямым, конвенциональным и не нуждающимся ни в каком объяснении, то встает вопрос о том, что же представляет собой реальность, отображаемая в языке. С точки зрения Рассела, эта реальность объективна и не зависит от субъекта, но обосновывает он этот тезис в духе неореализма, т. е. опираясь на эмпиристские эпистемологические соображения. Витгенштейн и Карнап предложили иное решение. Для них мир, соотносимый с языком, неизбежно оказывается организованным или оформленным логической структурой этого языка, а стало быть, зависящим (в определенной мере) от языка и от субъекта, использующего этот язык для описания мира. С тем, что находится за пределами структурированного языком мира, мы не можем вступать в познавательное отношение, это ноуменальный мир, который Витгенштейн характеризует как «мистическое», а Карнап – как «практическое», как то, что может влиять на наш выбор языка. Если у Витгенштейна источником этих кантовских «мотивов», видимо, является философия А. Шопенгауэра, то в случае Карнапа они, скорее, являются результатом прямого перенесения в область более общего философского рассмотрения некоторых идей, концепций и подходов, которые были сформулированы в рамках логической семантики.

Дальнейшее развитие представлений о связи между языком и реальностью в рамках аналитической философии не в последнюю очередь было связано с осознанием упрощенного характера той модели языка, на которую опирались Рассел, ранний Витгенштейн и Карнап. Это выразилось прежде всего в замене трактовки языкового значения как некой сущности трактовкой значения как употребления. Эта идея получила разные истолкования у аналитических философов, послужив основой для разных концепций языка и разных моделей соотношения языка и реальности, которые станут предметом нашего рассмотрения в последующих главах.

Глава 2. Связь между языком и онтологией в философии У.В.О. Куайна

Уиллард Ван Орман Куайн (1908–2000) является первым и крупнейшим представителем аналитической философии, родившимся в США. Но не только этим он выделяется среди участников этого философского направления. Если подавляющее большинство аналитических философов XX в. стремились к постепенному и последовательному решению проблем, не заботясь о приведении полученных результатов в единую систему, то Куайн – это прежде всего систематический философ, и его философия выглядит как единый монолит[58]. Главными принципами его философской системы являются сциентизм, эмпиризм и бихевиоризм, а в ее рамках Куайн отстаивает натурализм (в противовес ментализму), физикализм (в противовес феноменализму), холизм (в противовес редукционизму и атомизму). Своеобразие философского мировоззрения Куайна состоит в том, что оно образует синтез из определенных идей и установок логического позитивизма и прагматизма. Из-за систематического характера философии Куайна при рассмотрении любой ее части (учения или концепции) приходится учитывать ее связи с другими частями. Поэтому хотя отношение между языком и реальностью является лишь одной из тем в творчестве Куайна (пусть и центральной[59]), ее изложение потребует обращения ко многим другим аспектам его философии.

В работе «Философия логики» Куайн отмечает, что между предложением и реальной ситуацией, которую оно описывает, находятся «два неуловимо вмешивающихся элемента – значение и факт» [Quine, 1970а, p. 1]. Чтобы понять, почему это происходит и какие последствия это имеет для онтологии, мы начнем с общего обзора теории значения и концепции языка Куайна.

2.1. Концепция научной семантики

Куайн принимает фрегевское различение значения, с одной стороны, и именования, или референции – с другой, хотя и выражает его в иных терминах. Он отвергает денотативную, или референциальную, концепцию значения, согласно которой значение языкового выражения отождествляется с объектом, который оно обозначает, – отвергает на том основании, что выражениям не нужно иметь референцию к какому-либо объекту или сущности, чтобы обладать значением. В результате Куайн выделяет два раздела семантики: теорию значения и теорию референции. По его мнению, если благодаря усилиям Тарского и Карнапа удалось превратить теорию референции в «научно респектабельное» предприятие, задав строгие и точные определения таких понятий, как истина, выполнимость, именование, экстенсионал и т. п., то теория значения пребывает в «печальном состоянии», которое Куайн и стремится исправить.

Свою задачу Куайн видит в том, чтобы построить теорию значения на прочных научных основаниях, а для этого, считает он, ее нужно избавить от всяких ссылок на «интенсиональные» сущности, как ментальные, так и абстрактные. Лингвистическим значениям нужно дать такую трактовку, чтобы они заняли свое место в «натуралистически истолкованной вселенной»[60]. Таким образом, теория значения должна стать антименталистской и антиплатонистской: мы должны отказаться от представления о значениях как некоторых психических феноменах или абстрактных сущностях вроде фрегевских «смыслов». По словам Куайна, идея ментальных или абстрактных значений – это «миф музея, где экспонатами являются значения, а табличками – слова» [Quine, 1969, p. 27].

Однако, если мы отвергаем идею, согласно которой значения локализованы в сознании человека или, как фрегевские смыслы, каким-то образом вступают в контакт с сознанием, то мы остаемся с тем, что предложения и слова оказываются простыми звуками. Тогда благодаря чему же удается «вдохнуть жизнь» в звуки и сделать их языковыми символами? На этот вопрос Куайн отвечает – употребление: звуки становятся частью языка, когда их употребляют люди в своей коммуникации друг с другом. Таким образом, лингвистические выражения приобретают значение не благодаря своей связи с ментальными процессами или абстрактными сущностями, а выполняя определенную роль в коммуникации. Более того, язык потому способен «вплетаться» в человеческую деятельность, что сам является определенным видом поведения. Поэтому, считает Куайн, в той степени, в какой понятие значения является правомерным, оно должно быть объяснено ссылкой на вербальное поведение. Важность этой идеи, по мнению Куайна, подчеркнул Витгенштейн, а задолго до него – Дьюи, для которого «значение – это не психическое существование; это прежде всего свойство поведения» [Quine, 1969, p. 27].

Представления Куайна о человеческом поведении имеют прямые корни в бихевиоризме. Он многое почерпнул у своего коллеги по Гарварду Б.Ф. Скиннера, хотя своим общим бихевиористским мировоззрением он обязан создателю этого направления в психологии Дж. Б. Уотсону Для Куайна бихевиоризм служит ключом к научному изучению языка. «В психологии можно быть или не быть бихевиористом, но для лингвистики иного выбора просто не существует. Каждый из нас обучается языку, наблюдая за вербальным поведением других людей и сталкиваясь с тем, что наше собственное неуверенное вербальное поведение наблюдается, поощряется или корректируется другими людьми. Мы жестко зависим от публичного поведения в наблюдаемых ситуациях. Пока наше владение языком соответствует всем внешним контрольным точкам, где наше высказывание или наша реакция на высказывание кого-либо другого может быть оценена в свете некоторой общей для нас ситуации, до тех пор все идет хорошо. Наша ментальная жизнь в промежутке между контрольными точками безразлична для оценки нашего овладения языком. В лингвистическом значении нет ничего сверх того, что может быть добыто из публичного поведения в наблюдаемых ситуациях» [Quine, 1992, p. 37–38]. Куайн указывает, что понимает бихевиоризм довольно широко и не ограничивает его условной реакцией[61], однако, как мы увидим далее, в своей трактовке вербального поведения он главное внимание уделяет поведенческим реакциям на «стимулы», возникающие в результате воздействия окружающего мира на «наши нервные окончания».

Итак, чтобы значения могли стать предметом эмпирического исследования, они должны быть «локализованы» в публично наблюдаемом поведении. Все это означает, что язык имеет социальную природу: «язык есть социальное умение, которые мы все приобретаем исключительно на основе открытого поведения других людей при публично распознаваемых обстоятельствах» [Quine, 1969, p. 26]. Куайн не устает это повторять, подчеркивая: «когда мы знаем значение выражения, мы знаем то, что является наблюдаемым в открытом вербальном поведении и его обстоятельствах» [Quine, 1987b, p. 131], т. е. значение есть нечто такое, что «манифестируется» вербальным поведением.

Чтобы выявить все физические и поведенческие факты, лежащие в основе лингвистической коммуникации и образующие значение в его надлежащем понимании, Куайн предлагает провести «мысленный эксперимент» (или «концептуальное упражнение»), в котором установление значения произносимых звуков осуществляется на совершенно «голом месте», т. е. без какой-либо предварительной информации. По мнению Куайна, это имеет место в ситуации «радикального перевода» – идеализированном контексте, в который помещается полевой лингвист, исследующий до этого неизученный язык, не имеющий исторических или культурных связей ни с одним из известных языков. Лингвист не может рассчитывать на словарь или помощь билингвиста. Эмпирические данные, имеющиеся в его распоряжении, исчерпываются наблюдаемым поведением носителей языка (туземцев) в публично наблюдаемых условиях.

Как отмечалось выше, для Куайна поведение человека – это прежде всего его реакция на воздействие окружающего мира. Различные виды энергии (свет, звук, тепло) приходят в столкновение с поверхностями человеческого тела, имеющими сенсорные рецепторы, которые получают тем самым различные виды стимуляции, влияющие на поведение. «Под стимуляцией, которой подвергается субъект в некотором данном случае, – пишет Куайн, – я имею в виду лишь временно упорядоченное множество всех тех его экстероцепторов[62], которые приводятся в действие в этом случае» [Quine, 1992, p. 2]. Каждый вид стимуляции сенсорных рецепторов скоррелирован с определенными диспозициями к вербальному поведению. В результате совокупность получаемых человеком стимулов и составляет значение, манифестируемое его вербальным поведением. Поскольку такая трактовка значения очень сильно расходится с его обычным понимаем, Куайн вводит специальное название для этого «бихевиористского эрзаца» значения – «стимул-значение».

Идея стимул-значения станет яснее, если принять во внимание следующие два обстоятельства. Во-первых, носителем стимул-значения Куайн считает не отдельное слово или словосочетание, а предложение в целом, и, во-вторых, краеугольным камнем его семантики служит бихевиористский метод установления согласия или несогласия субъекта с тем или иным предложением. «Без этого приема не было бы никакой надежды на передачу языка последующим поколениям и на понимание вновь открываемых языков. Именно исследованием предложений на согласие или несогласие мы осваиваем резервуары вербальных диспозиций» [Quine, 1975а, p. 88]. Итак, Куайн определяет класс способов активирования сенсорных рецепторов человека, которые побудили бы его согласиться с исследуемым предложением в какой-то конкретной ситуации, как утвердительное стимул-значение этого предложения. Класс аналогичных способов, побуждающих к несогласию, он называет отрицательным стимул-значением данного предложения. Соединенные вместе утвердительное и отрицательное стимул-значения предложения образуют его стимул-значение в целом. Это означает, что в стимул-значение предложения для субъекта «суммируются его диспозиции соглашаться или не соглашаться с предложением в ответ на имеющуюся в настоящий момент стимуляцию» [Quine, 1960, p. 34]. На основе стимул-значения Куайн вводит и другие бихевиористские «аналоги» отвергнутых им интенсиональных понятий[63].

В свете сказанного задачи лингвиста в ситуации радикального перевода сводятся к наблюдению каузальных связей между окружением туземцев и их диспозициями к вербальному поведению, т. е. каузальных связей между «силами, которые, как он видит, воздействуют на поверхности тела туземца, и наблюдаемым поведением туземца, речевым или иным» [Quine, 1960, p. 28]. Иначе говоря, лингвист воспринимает туземцев как «черные ящики», на «вход» которых подаются внешние стимулы, а на «выходе» имеются определенные диспозиции к вербальному поведению, и единственными объективными данными для него служат каузальные связи между движениями, звуками и окружающей средой. В своем широко известном примере Куайн описывает, как же именно происходит установление стимул-значений. Радикальный переводчик и туземец находятся в ситуации, когда мимо пробегает кролик и туземец произносит «Гавагай». Согласно Куайну, лингвист воспринимает эту фразу «голофрастически», т. е. как бесструктурное односложное предложение, и записывает в качестве ее предварительного перевода предложение «Кролик». Если ему уже удалось установить, как туземцы выражают согласие или несогласие, он сможет проверить этот свой перевод, выясняя при каждом новом появлении кролика, согласится ли туземец в этом случае с «Гавагай». Таким образом, он сможет собрать индуктивные свидетельства в пользу перевода «Гавагай» как предложения «Кролик». «Общий закон, в пользу которого… (лингвист. – Л.М.) собирает примеры, грубо говоря, состоит в том, что туземец согласится с “Гавагай” именно при наличии тех стимуляций, при которых мы, будучи спрошенными, согласились бы с “Кролик”» [Quine, 1960, p. 30], т. е. индуктивным образом радикальный переводчик приходит к заключению, что «Гавагай» и «Кролик» имеют одно и то же стимул-значение.

Конец ознакомительного фрагмента.