Вы здесь

Яблоко для Ситы. *** (Искандар Хамракулов, 2003)

Глава I

Часть

I

Меня зовут Вафо Назар, я родом из Кабула. Практикую военным лекарем. Лекарями были мой отец, и дед, да будет светлой их память. Лекарем, даст бог, может, станет и мой сын, иметь которого я уже не надеялся, ведь меня сильно покалечила война…

Война принесла много бед и горя. Погибла вся моя семья. Погибло больше половины людей с нашего гузара-улицы. С той поры я и воюю. На войне успел состариться. И хотя мне всего сорок три года, чувствую себя на все пятьдесят. За это время я видел много разбитых судеб, роковых обстоятельств, несправедливости. Всем сердцем ненавидел врагов. Долгое время, если кто-нибудь из них попадал к нам раненый в плен, не оказывал помощи. Зачем, думал я, коль он мой враг? Пусть умирает. Не знаю, как это бы долго продолжалось, если бы к нам не попал в плен русский лекарь.

Мистер Бест попал к нам как раз в самую горячую пору боёв за город Хост. Город мы тогда оставили – очень много было у русских танков. Были злые-презлые и не щадили никого. Его пощадили. Что мне изменило, не знаю. Да и не мне одному. Его сто раз могли убить мои товарищи. Ни у кого не поднялась рука. Русский табиб спокойно ходил внизу по дороге от одного раненого к другому, оказывал помощь, шел к третьему, и ничего не боялся, как будто Аллах дал ему сто жизней.

Мы, моджахеды, знаем что такое смелость. Я знаю себя и каждый из нас знает себя. И вот тогда, глядя на этого врача, каждый из нас, наверное, подумал, что не смог бы ходить под пулями, как этот русский. Может, поэтому у всех возникла одна и та же мысль, не стрелять в него.

Бой тот был обычным. Были и пленные, и раненые. Двоих шурави повели в специальное место, где содержались военнопленные. Их, при случае, можно было обменять на своих. Впрочем, речь не о пленных, а об одном пленном, о русском лекаре.

После окончания боя я спустился на дорогу, подошел к парню и стал смотреть на его руки, как он перевязывает раненого. Ловко перевязывал. Перевел глаза на его лицо и поразился, потому что он улыбался. Я оглянулся – два дымящихся бронетранспортера, танк, десятки трупов, а этот белобрысый улыбался.

Когда он закончил работу и сложил инструмент в медицинскую сумку, я показал ему на нее, мол, поднимай и следуй за мной.

В ответ он посмотрел на меня с улыбкой на лице и покачал головой, мол, не подниму.

Я прямо-таки опешил от такого нахальства. Все пленные, кто к нам попадали прежде, готовы были ноги нам лизать, лишь бы их не убили, а этот не хотел поднимать свою же ношу!

Подумал, что не понял меня, и снова показал жестом, чтоб взвалил рюкзак себе на спину и шел за мной.

Он еле оторвал рюкзак от земли, будто бы тот очень тяжел для него, и снова положил на место.

Тут я не выдержал, двинул его прикладом автомата. О господи, как я потом об этом сожалел. Однако русский лекарь с той же улыбкой, но уже со строгими глазами, каких я не видел у отца своего, так посмотрел, что я застыл с поднятым прикладом… Потом он показал на свои руки и сказал по-английски: «Это руки хирурга. Помогите поднять сумку мне на плечо».

Я повиновался. Именно повиновался. Не знаю что на меня нашло. Я был потрясен. Увидев мое смущенное состояние, наш командир Ходжи Мурод рассмеялся – он и его парни стояли вокруг нас и наблюдали за скандалом. «Вафо Назар, – сказал Ходжи Мурод. – Бери его в лазарет. Походишь под его началом».

Он как в воду глядел, этот Ходжи Мурод. Уже через полчаса я работал под началом этого белобрысого…

После того боя у нас тоже был тяжелораненый – хазариец из кишлака Лагман, некто Амриддин. Он был ранен в спину. Левая сторона его рубашки, начиная от лопатки до колен, была мокрой от крови. Лагманца решено было доставить в лазарет. И, хотя такие раненые у нас не выживали – на все ведь воля Аллаха, для очистки совести мы решили доставить тяжелораненого в лазарет. И надо же, этот Амриддин выжил…

Да… Мы погрузили лагманца в уазик, такой советский джип, за рулем солдат-шофер, вчетвером отправились в горы. Перед тем, как погрузить Амриддина в машину – хазариец был еще в сознании – русский лекарь, улыбаясь, сказал, что раненый через полчаса помрет. Я ничего не сказал, потому что и без него знал, что так и будет, и другие ничего не сказали, потому что им нечего было сказать.

Когда проехали километров пять, русский вновь сказал, показывая на бедного хазарийца, что через двадцать минут тот скончается. Надо оперировать. Я опять ничего не сказал, потому что если говорить нечего, не надо говорить. Через минуту, когда на губах хазарийца появилась пена, я приказал солдату свернуть с дороги и притулить машину так, чтобы ее не было видно.

Остановились. Русский показал, чтобы мы вытащили раненого из машины и положили его на землю. Далее без паузы он сказал шоферу, чтобы поднял капот джипа. Сам скинул рюкзак, достал из него пластмассовую коробку, размером с коробку для ботинок, и открыл ее. В ней хранилась какая-то штуковина с электрическими проводами. Мы переглянулись с шофером: не мина ли? Нисколько не мешкая, пленный соединил два конца провода с аккумулятором. На приборе зажглась красная лампочка. Потом он приказал шоферу, да, именно приказал, принести сидение машины и положить на него несчастного Амриддина животом вниз. Мне дал спирт и показал, чтобы я срезал рубашку и зачистил рану. Я так и сделал. Он тем временем расстелил на земле свой халат, встал на него коленями, вынул из той самой коробки какую-то катушку, прикрутил к ней металлическую иглу величиной с небольшую вязальную спицу.

Рана была, как я уже говорил, со спины: то ли осколок, то ли пуля пробила лопатку и застряла в теле. Короче, гиблое дело. Увидев, что он собирается в теле человека ковыряться тупой иглой, я остановил его. Он посмотрел на меня тем же взглядом, каким смотрел полчаса назад, взял скальпель и повел по кончику иглы. Конец иглы легко подавался в разные стороны. Я ничего не понимал. Он показал мне, чтобы я тоже встал на колени с другой стороны. Потом осторожно ввел эту гибкую иглу в рану и стал опускать ее внутрь. Игла медленно погружалась в человека миллиметр за миллиметром. На ней были нанесены эти черточки миллиметров. Он погрузил иглу почти до отметки восемь сантиметров и остановился.

– Сердце, – сказал он, не глядя на нас.

Я и сам знал, что он достиг сердца. Я стоял на коленях рядом с ним. Шофер поддерживал голову бедного лагманца и тоже не сводил глаз с иглы. А белобрысый юнец тем временем стал водить ею круговыми движениями, потом легкими прямыми движениями туда-сюда, как мы делаем, когда ищем занозу.

«Осколок», – сказал он, и включил кнопку на катушке. Зажглась зеленая лампочка, катушка зажжужала. Он стал медленно вытаскивать иглу. Дважды останавливался, крутил иглу и поднимал снова. Когда поднял ее на пять сантиметров, показал мне на скальпель, чтобы я расширил отверстие в лопатке.

Человеческая лопатка – плоская кость. За секунды я расширил отверстие почти в два раза. Он сделал движение, мол, достаточно, и стал также медленно поднимать иглу. Вскоре она вышла вся. На ее конце прочно держалась безобразная кровавая штуковина размером вот с такую косточку черешни. Поднес иглу к халату и выключил катушку. Штуковина вся в сгустках крови упала на белую ткань. Потом, я и глазом моргнуть не успел, лекарь достал тонкую пластиковую трубку с грушей посредине, прочистил спиртом и погрузил ее в рану. Когда трубка ушла глубоко, он передал ее мне и показал, чтобы я качал грушу. Я так и сделал. Вскоре через другой конец трубки потекла бордово-красная кровь. Я качал, пока не выкачал ее всю.

А русский тем временем распечатал из целлофана большой шприц, набрал из ампулы прозрачной жидкости и стал впрыскивать ее в почти мертвое тело. Всего он сделал шесть таких уколов. С той же быстротой он наложил на рану какой-то мази, накрыл ее пластырем, потом ватной подушкой и ловко запеленал грудь и спину бинтами. Операция заняла минут пятнадцать, а мне казалось, что прошло гораздо больше. Потом он показал нам, чтобы мы отнесли раненого в машину. Мы повиновались.

И пока переносили обратно сидение, самого раненого, который стал постанывать, когда мы его укладывали на это самое сидение, наш пленник успел протереть и сложить свой инструмент в рюкзак, и теперь ждал, когда я этот рюкзак помогу ему поднять… Я сам занес его рюкзак в машину!

Базовый лазарет, прямо скажу, был у нас хороший. Оборудование как в настоящей больнице: электричество, рентген, операционная, две чистые палаты. Чего желать большего! И место выбрано удачное. Где оно – я раскрыть не могу, война еще продолжается, скажем, что в окрестностях Джалалабада. Выбор этого места определился тем, что здесь находились угольные копи. Пласты угля выходили прямо на поверхность земли. Местное население знало про копи давно, много веков брало отсюда уголь. Пустые штольни уходили на сотню метров вглубь горы. Одну из этих штолен мы и оборудовали под лазарет. Поставили паровую машину, которая вырабатывала и электричество и тепло. Об этом, впрочем, лучше мог рассказать мистер Шмидт. Это по его предложению и проекту соорудили наш лазарет. Мистер Шмидт тоже врач, австралиец. Надо сказать, весьма странный человек. Когда-то в молодости он не поехал на вьетнамскую войну. Друзья по этой причине почему-то отошли от него. Он тоже обиделся на них и, когда началась война у нас, приехал к нам. Никто его не просил, однако он тоже с самого начала на войне. Мистер Шмидт хороший хирург. И Хаким Хошим хороший хирург. Именно поэтому в наш лазарет везут самых тяжелораненых.

Когда мы привезли в лазарет лагманца Амриддина, мистер Шмидт осмотрел его и ничего не понял. Если бы мы привезли труп, то понял бы обязательно, потому что объяснять ничего не надо. Но Амриддин был живой. Австралиец осмотрел раненого еще раз и буркнул по-немецки: «Gut». Потом попросил моего пленного лекаря показать свою катушку. Покрутил ее так и сяк, сказал: «Keine Vаrcheit», что означало «Невероятно», пожал ему руку и сказал по-английски: «Оставайтесь с нами, будем работать вместе». Будто и без этого не было ясно, что русский останется с нами. Ведь он был нашим пленником.

Немного позже наш главный врач Хаким Хошим допросил белобрысого: мол, кто он, каких кровей и как попал в Афганистан? Русский рассказал, что зовут его Александр Бестужев, что родился и вырос в городе Самарканде, студент тамошнего медицинского института, что после шести лет обучения направлен на год на практику в действующие войска шурави в Афганистан, что на афганской земле находится четыре месяца.

Господин Хошим объяснил ему, что он теперь пленник Музаффара Якуба – главного человека у нас, что пребывание в плену будет проходить здесь, в лазарете – будет помогать при операциях и, может быть, сам оперировать. Пусть считает, что практика его продолжается, даст бог, и диплом получит. А пока пусть поменяет одежду – ему выдадут афганское платье. Жить он будет вместе с Вафо Назаром, то есть со мной, и Абдулатифом – это другим полевым лекарем, в лазарете. Кроме всего пусть отпускает бороду, чтобы не смущать моджахедов. Потом сказал, что ему здесь сделают обрезание, мол, таков порядок. На последнее русский лекарь ответил, что ему уже сделали однажды обрезание, или в Афганистане делают по два обрезания? После этого замечания надо было видеть лицо господина Хакима Хошима, когда он самолично убедился в правдивости слов русского. Больше он ни о чем уже не спрашивал…

Для докторов в лазарете были выделены три комнаты. Одну занимал господин Хаким Хошим, другую мистер Шмидт, а третью занимали мы вдвоем с Абдулатифом. Фактически же в ней жил кто-нибудь из нас. Потому что или я, или Абдулатиф посменно находились в военных отрядах. Короче, мистер Бест стал жить с нами. Ему поставили отдельную кровать возле двери.

Первое время я как-то с недоверием воспринимал этого наголо подстриженного юношу. Как-то не вязалось, что эта круглая солдафонская голова принадлежит отличному хирургу. А потом эти его привычки – обязательный душ утром и вечером, чистка зубов после еды, массаж рук, обработка их разными мазями, какие не каждая модница знает, откровенно раздражали. Ногти он шлифовал каждый вечер, причем таким образом, чтобы не оставалось никаких шероховатостей. Хотя, должен признать, руки у него были на самом деле красивые, с ровными, чуть удлиненными ногтями. Многие женщины хотели б иметь такие руки. Работал он без резиновых перчаток, и считал, что голые руки лучше, чем все хирургические инструменты вместе взятые. Я долго не мог привыкнуть ко всем этим его безобразиям, а потом сам не заметил, как стал следовать им.

Прошел, наверное, месяц, как мистер Бест – его так стал называть мистер Шмидт – жил у нас в лазарете, а молва о нем пошла прямо-таки кругами. Во всех отрядах говорили про него чуть ли не так, что пророк наш Мухаммед послал его к нам искупать грехи русских. Он, мол, и лечит не как другие: дает просто кусочек хлебца больному, тот съедает, а на следующий день уже бегает совершенно здоровый.

И вправду, мистер Бест имел такую привычку. Первое время, когда у него не было денег, он брал лепешку, и во время утреннего обхода раздавал каждому больному по кусочку хлеба. Те, как к волшебным, относились к этим крошкам. Позже он стал угощать их леденцами. И тот же эффект, как будто он раздавал воду из святого источника «Зем-зем».

В те месяцы боев в Хосте и на северном фронте изуродовало много людей. Наши две палаты, рассчитанные на пятьдесят человек, вмещали до ста пятидесяти раненых. Не палаты, а одна сплошная рана. И все тяжелораненые. Господин Хаким Хошим встречал раненых в приемном покое. Он осматривал их и направлял в операционную. Разница состояла в том, что кого-то оперировали в первую очередь, а кого-то – во вторую. В операционной стояли два стола: за одним колдовал мистер Шмидт вместе с Хаким Хошимом, за другим – мистер Бест и я, ваш покорный слуга, реже Абдулатиф, пока бедного не убили. Само собою разумеется, нам господин Хаким Хошим поручал оперировать самых трудных и, конечно, у нас получалось лучше, хотя таких настроений «у нас, у вас» в лазарете не было. Увы, эти разговоры начинали раненые. Они меж собою давно все расставили. И когда поступал новенький, его сопровождающие, всегда хмурые лица, угрюмо говорили: «К Бесту».

Конечно, они были правы. Забегая вперед, скажу, что у мистера Беста не умер ни один пациент. У него стало правилом: если раненый доставлен живым до лазарета, значит он должен жить. Я мог бы рассказать про множество разных операций, которые провел с русским хирургом: как мы сохраняли людям руки, ноги, которые, не будь мы, отрезали бы окончательно, ведь разбитые пулей кости не собрать. После нашей операции эти ноги и руки становились короче, зато сохранялись и продолжали служить своим хозяевам. Надо было видеть, как это делалось. К столу мистер Бест выходил как артист, с белозубой улыбкой, в синем, тщательно выглаженном халате. Приступал к операции решительно, зная наперед, что будет делать до ее конца. Он и нас приучил помогать ему в таком же опрятном виде. Смешно сказать, я, человек без предрассудков, на двадцать лет старше, ловил себя на мысли, что в чем-то следую ему. Я пытался внутренне протестовать против этого, но ничего не мог поделать… Обворожил меня мальчишка, которому я тоже стал, хотя и с трудом, говорить «мистер». Это потом, когда подружились и сблизились, я называл его или Мистер, или просто Бест.

Спустя два месяца у русского появился первый «выпускник» – некий Мардон Раджаб. Он попал к нам с ранением бедра. У него была задета кость и большая артерия. Бест заштукатурил кость и заштопал артерию. Спустя два месяца, на месте раны осталось только розовое пятно. А потом стали выписываться и другие раненые. Каждый из них, прежде чем уйти, тепло прощался с доктором. Благодарил его.

Потом настал день расставания и того хазарийца Амриддина. Он выглядел как новенький. Хазариец оказался мягким и застенчивым человеком. Лицо его покрывала матовая бледность, обычная для людей долго находившихся в помещении. Перед тем, как покинуть лазарет, он тепло попрощался с мистером Бестом, но все не уходил. Я понял, что он хочет отблагодарить русского чем-то конкретным, наверное, деньгами. Мистер Бест тоже понял его затруднение. С той же легкой улыбкой он показал рукой, мол, не мучайся, то, что между нами произошло, больше, чем деньги. Однако хазариец топтался и не уходил. Тогда Бест обратился ко мне и сказал:

«Переведите ему, Вафо Назар, раз он без этого не может, пусть при случае пришлет корзину фруктов».

Бедный Амриддин просиял от радости. Он поднял большой палец и сказал:

«Будут самые лучшие, господин доктор!»

Через неделю в лазарет доставили корзину яблок, отборных яблок сорта «хубон», каждое яблоко не обхватить ладонями. Я и не знал, что у нас такие есть.

С той поры пошло поехало. Многие выздоравливающие стали присылать нам, причем, не продовольственным караваном, каким доставлялись к нам медикаменты и продукты, а различной оказией, фрукты, миндаль, орехи. Мы, естественно, не могли одолеть такое количество посылок, отдавали их раненым. Лишь одна корзина яблок хранилась в нашей комнате. Мистер Бест держал ее для аромата, а аромат от яблок исходил такой, что и я был довольный.

За четыре месяца мистер Бест изменился до неузнаваемости. Я уже говорил, что мы его переодели в афганское платье, какое носят наши мужчины, в длиннополую, ниже колен, рубашку и просторные шаровары серого цвета. Мы дали ему две смены такой одежды, и, надо сказать, с ней он поступил тоже по-своему: взял какие-то реактивы, соль, еще какие-то порошки и обесцветил и шаровары, и рубашку, вернее сказать, придал им совершенно белый цвет. Потом один комплект перекрасил в желтый. Так и ходил: один день в белом, другой – в желтом. Изменился он и лицом. До неприличия стал красивым: на щеках пушистая красно-черная бородка, усы, брови – черные, а волосы на голове соломенно-рыжего цвета. Мальчик как-то сразу повзрослел. Велик Аллах, я и не думал, что у белобрысых русских могут быть симпатичные люди.

Еще одна привычка была у мистера Беста. Я относился к ней как к ребячеству, мол, чем бы дитя не тешилось, лишь бы не плакало. Так, утром, перед обходом, он обязательно доставал стопку цветных картинок размером с небольшую фотографию и начинал их раскладывать на столе картинкой вниз. Потом переворачивал бумажки одну за другой, вновь складывал в стопку и прятал в карман. Только после этого приступал к обходу и перевязкам, как будто без ритуала с этими картинками может случится что-то непоправимое…

В лазарете у нас была общая комната. Доктор Шмидт называл ее кают-компанией. Что такое кают-компания я до поры и времени не знал, но в этой комнате мы несли дежурство по ночам. По вечерам же мы здесь смотрели телевизор, вместе пили чай или кофе, вели разные беседы, по большей части про работу, болезни и больных. Но иногда они перескакивали на другие темы: про дом, про войну и затягивались допоздна.

Русский лекарь тоже стал приходить в кают-компанию. Первое время он не вступал в разговоры. Садился за стол, на котором стоял компьютер, включал его и смотрел программу про разные человеческие болезни. Компьютер был собственностью мистера Шмидта, но фактически им занимался Бест. Иногда же он просто доставал свои картинки, мешал их, раскладывал на столе, потом переворачивал, вообщем делал то, что обычно делал перед обходом. Я смотрел на него и думал, застрял парень в детстве. Но вслух, конечно, ничего не говорил. Я опять заблуждался, потому как вскоре убедился, что мозги у нашего Беста не так уж плохо поставлены. Во всяком случае в споре с доктором Шмидтом он хорошо выглядел. И хотя я не все понимал, о чем идет речь, был на стороне русского.

Старшим среди нас по возрасту и положению был Хаким Хошим. Он смотрел-смотрел, как наш пленник раскладывает картинки, потом однажды сел напротив него и сказал:

– Вы играете в преферанс?

– Да, – сказал Бест.

– Разыграем пульку?

– Вдвоем?…

– Зачем вдвоем, Вафо Назар и доктор Шмидт поддержат. Если они не могут играть, научим. Сейчас я принесу карты.

Короче говоря, с той поры мы увлеклись этим чертовым преферансом. Играли не на деньги, а на символические очки, однако азарт у всех был настоящий. Я большей частью проигрывал, поэтому меня вскоре посадили на прикуп. У доктора Шмидта получалось неплохо, он оказывается тоже играл в эту игру, а господин Хаким Хошим вообще хорошо понимал карты.

Вскоре расклад получился такой: мистер Бест выигрывает у всех, господин Хаким Хошим выигрывает немного у мистера Шимдта, я же, как уже сказал, сижу на вечном прикупе и очки мне достаются за счет остальных.

Обычно разыгрывали одну пульку – это несколько конов. Потом доктор Шмидт, человек пунктуальный, смотрел на часы и говорил: «Genug». Еще по чашке чая и бай-бай. Уже скоро десять.

Как-то, проиграв в очередной раз, доктор Шмидт сказал:

– Мистер Студент, вас что карточной игре в колледже обучали?

– Бест рассмеялся и сказал:

– Нет, конечно. Мне неведомо, играет ли в институте кто в карты или нет. Это наша семейная страсть. Отец нас с братом обучил картам. Отец наш старинного воспитания человек. А по этому воспитанию каждый порядочный человек должен уметь играть на фортепьяно, знать, как минимум, два иностранных языка, заниматься спортом, фехтованием, ну и играть немного в карты, чтобы в обществе не выглядеть букой. С моим братом мы одно время сильно увлеклись картами. Брат старше меня на три года. Поначалу он постоянно обыгрывал меня. Позже, когда я стал понимать карточную игру, проигрывал он. Мы с ним много карточных игр знаем.

– И на деньги играли?

– Никогда. Нам достаточно было, как здесь с вами, обыграть друг друга. Победа для нас значила больше, чем деньги. К тому же, если б отец узнал, что мы играем на деньги, он огорчился бы. Отца мы не огорчали. Нет, на деньги мы не играли.

– Кто ваш отец по профессии? – продолжил спрашивать господин Хаким Хошим.

– Он математик. Заведует кафедрой в самаркандском университете.

– Скажите, то, что вы по утрам раскладываете картинки на столе, связано с карточной игрой? – спросил доктор Шмидт.

– Нет. Бумажками я проверяю чувствительность пальцев. Могу я положиться на них при операции или нет. Карты здесь не причем.

– И как это достигается?

– Это, мистер Шмидт, мой маленький секрет. Вы уж извините, но человек неинтересен, если в нем нет чего-то загадочного.

– Вы, конечно, правы, мой юный друг, русская душа всегда загадочна.

– Напрасно вы так говорите. Это касается любого человека, независимо от его нации и вероисповедания. Просто есть интересные люди и неинтересные. Вот вы, например, извините, конечно… Когда увидел вас впервые, то сразу сказал себе, какой это хирург с его фигурой бочкой и толстыми пальцами… Тем более в очках. Вы, ваша комплекция, не укладывались в мое представление о хирурге. Но ваша работа, хотя и не совсем, но пошатнула мое представление… Так что вы, мистер Шмидт, для меня, определенно, загадка.

– О скромности, мистер Студент, вам лекций явно не читали.

– Вы правы, доктор. О том, что вы вкладываете в это слово, конечно. Я, например, никогда после похвалы, хотя это льстит, не потуплю глаза. Это ложная скромность. На Востоке существует другого рода скромность: если ты молод и что-то знаешь или умеешь, не высовывайся, дай вначале сказать старшему, ибо старший в ответе за тебя и всех. Это аксиома. И сдержанность в действии, когда тебя просто распирает, чтобы совершить это действие или сказать что-то – есть настоящая скромность. Лишь после разрешения или если очередь дойдет до тебя, можешь говорить и делать свое и, конечно, радоваться, если получится хорошо… В нашем хирургическом кругу, здесь, я самый младший и, естественно, свою инициативу я никогда не навяжу вам. Но если вы ее сами мне предоставите, я буду лечить так, как умею, и говорить то, что знаю, то есть как на экзамене, когда мои знания и способности проверяют сильные преподаватели. Или, по-вашему, я тут должен жеманиться и говорить не то, что хотел бы сделать или сказать… В том числе и о вас?

– Я не о том. Вас, русских, трудно понять. Я говорил о вашей загадочности. В Германию приезжаю, там тоже свои странности, но они понятны: разница между нами, австралийцами и немцами, лишь в том, что мы раскованнее, но моральные ценности у нас одни и те же. А у вас, у русских, иногда мне кажется, морали вовсе нет…

– Тогда, как вы чувствуете себя здесь, в мусульманской среде Афганистана? Здесь на все европейские ценности сплошное табу?

– Насчет табу замечено верно.

– Об этом и я толкую: не высовывайся, пока не дойдет до тебя черед. Отсюда и проистекает синдром так называемой загадочности восточных людей: большинство из них молчит, хотя они могли бы сказать очень многое. Просто или по возрасту, или по положению им не положено много и обо многом говорить. Но в какой-то момент человек все-таки раскрывается, и ты думаешь, откуда это у него? Ведь ничего подобного за ним никто не замечал? А он просто молчал из скромности. Восточного очень много в характере у русских. Может, поэтому нам легче жить в мусульманском мире, да и им с нами. На территории Советского Союза христиане живут вперемежку с мусульманами. Я посмею сказать, доктор, раздвоенность, то есть, европейское и восточное начала, которые перемешались в нас, больше непонятна и странна и для западного мира, чем для мусульман.

– Не знаю, мой юный коллега. В обществоведении я слаб. О чем не знаю, о том не могу судить. Уж больно мудрено вы выражаетесь.

Такие разговоры происходили часто. Я их слушал, но мало чего понимал. Зато за нашего Мистера был чрезвычайно рад. Мнение о нем росло у всех на глазах. Он и внешне превратился в настоящего моджахеда-доктора. Эдакий солидный табиб с окладистой, по грудь бородой. Как ни говори, взяли мы его в ноябре, а с тех пор незаметно пробежал целый год…

За этот год было и много неприятного, что обычно на войне. Убили Абдулатифа. Лекарь и та группа, которую он сопровождал, попала под обстрел минометов. Русские их называют «Град». Никто не уцелел. С тех пор вместо Абдулатифа на боевые дежурства стали отправлять Беста. За пятьдесят – сто километров от лазарета. По несколько дней он отсутствовал в горах, и каждый раз, к нашей общей радости возвращался целым и невредимым. Много разных историй приключались с ним на этих дежурствах. Рассказывали другие, он ничего. Может, когда-нибудь расскажет о них, а что мне говорить с чужих слов…

Между тем война с шурави после хостских боев пошла на убыль. Раненые поступали все меньше и меньше. Военные действия отодвинулись далеко на север. В лазарет поступали только очень тяжелораненые, как правило, еще и обмороженные. Стояла как никогда лютая зима. В горах лежал пятиметровый слой снега. Раненых доставляли к нам на вертолетах. Их лечили сообща три хирурга, а операция все-таки доверялась Бесту. Был у него какой-то «файз», удача, нечто, данное ему свыше. Это была его вторая зима в лазарете.

По всему было видно, что война заканчивается. Русские не выдерживали затяжной войны. У них из-за нее появились проблемы в своей стране. Мы очень радовались, что войне конец. В палатах оставались несколько человек раненых и врачи. Мы понимали, что скоро разъедемся по домам. Мистер Шмидт, человек аккуратный и обязательный, уже давно собрал свои два чемодана и только ждал радиограммы представителя ООН, чтобы по ее разрешению отправиться в свою Австралию. Хаким Хошим намеревался уехать в Исламабад, где находилась его семья. Я же пока не знал, куда податься, но все равно мечтал о мирной жизни.

Только мистер Бест никуда не спешил. На лице его, даже сквозь бороду, светилась та же белозубая улыбка, которая – я много раз это видел сам – сохранялась даже во сне. Увы, он являлся военнопленным, а военнопленные являлись собственностью Якуба Музаффара. Однако случилось так, что раньше других лазарет оставили мы с ним вдвоем.

В марте 1989 года к нам прилетел вертолет. Вышли его встречать. Думали, что привезли раненого. Ошиблись. Из машины вышел человек и сказал господину Хакиму Хошиму, что русского и Вафо Назара, то есть меня, господин Якуб Муззафар требует в Лахор. Потом порадовал нас известием, что шурави почти полностью оставили нашу землю, что последние их войска стоят в городе Мазари Шариф, чтобы оттуда двигаться через Хайратон в Термез.

Мы с Бестом, конечно, собрались, – нам и собирать особенно нечего было – и стали прощаться. Доктор Шмидт оказался чувствительным человеком. Вытерев платком глаза, он обнял Беста, меня, и сказал, обращаясь к юноше:

– Вот вам мой телефон и адрес. Будет трудно или нужно, звоните. Я всегда помогу. А вот это на карманные расходы… Мало ли чего может случиться, – он положил в рюкзак 300 долларов.

Хаким Хошим тоже тепло попрощался с нами, дал свой адрес телефон и сунул 100 долларов, сказав при этом:

– Если станете защищать диплом в Индии или Пакистане, позвоните, буду непременно на защите.

Русский юноша поблагодарил их за то, что судьба свела их вместе, что ему здесь с нами было хорошо, что хирургическая практика, проведенная в лазарете за четырнадцать месяцев, дала ему не меньше, чем шесть лет обучения в институте. А на прощание сказал, что даст бог, они обязательно свидятся.

Часть II