Глава II
Юность 1838—1845.
Парижская жизнь, которую Ренан впервые увидел лишь издали, из-за монастырских стен, произвела на него потрясающее впечатление.
«Буддийский лама или мусульманский факир, перенесенный в одно мгновение из глухой Азии на шумный бульвар, – говорит Ренан, – не испытал бы такого изумления, какое пришлось мне испытать, внезапно попав в среду, не имевшую ничего общего с миром старых бретонских священников, этих почтенных голов, окончательно одеревеневших или окаменевших и напоминающих колоссы Озириса, которыми я так восхищался впоследствии в Египте, когда они предстали предо мной длинными рядами, столь величественные в своем блаженном покое. Мое прибытие в Париж является точно переходом в другую религию… Моя безыскусственная бретонская вера так же мало подходила к господствующей здесь религиозной системе, как грубое деревенское полотно, имеющее твердость доски, не похоже на ситец. Здесь исповедуют иную веру. Мои старые отцы в своих тяжеловесных церковных одеяниях казались мне магами, постигшими вечную тайну, а то, что я здесь встретил, было религией, разодетой в батист и кружева, надушенным и прикрашенным благочестием, утонченным дамским ханжеством, которое проявляется в разных пустяках, – в ленточках, в букетах и подсвечниках. Это был тяжелый перелом в моей жизни. Молодого бретонца нелегко оторвать от родной почвы. Глубокий нравственный удар, какой мне пришлось испытать в связи с полной переменой в строе всей жизни и в привычках, разразился ужасным припадком тоски по родине. Порядки закрытого заведения были для меня убийственными. Воспоминания о свободной и счастливой жизни на родине, под крылышком любимой матери, поразили меня в самое сердце».
И не один Ренан страдал. На его глазах умер от тоски по родине его лучший школьный товарищ. Многие семинаристы мечтали о самоубийстве, глядя с высоты третьего этажа, где помещалась общая спальня, на камни мостовой. Дошло до того, что юный Эрнест тяжко заболел. Спас его тот же Дюпанлу, ректор семинарии св. Николая, по милости которого Ренан попал в Париж. Этот ловкий деятель церкви, впоследствии добившийся места в палате депутатов и епископской кафедры, случайно прочел письмо бедного измученного семинариста к матери и, должно быть, почуял в отроке, способном так сильно любить и так хорошо говорить о своих чувствах, глубоко сокрытую непостижимую силу. А ведь Дюпанлу был большой знаток человеческих страстей, пороков и грехов. Даже такого старого хитреца, лжеца и скептика, как знаменитый Талейран, он сумел на смертном одре примирить с церковью и с Богом. Этот изящный аббат, любимец большого света, принадлежал к довольно распространенному в католической Франции типу служителей церкви, которые умеют соединять строгое исполнение религиозного долга с изящными манерами и светской жизнью. Он стремился всех вверенных ему воспитанников, а их у него бывало до 200 человек, переделать по возможности на свой лад, то есть научить их считаться с действительностью и с человеческими слабостями, чтобы тем успешнее достигнуть главной цели – торжества католицизма в распущенном и скептически настроенном обществе. Как вождь на поле битвы, он не обращал при этом особенного внимания на страждущих и погибающих своих новобранцев-воспитанников, прибывших из самых глухих углов Франции, и не церемонился с их личностями. Он захватывал их юные души в свои гибкие, мягкие, но сильные руки и сразу бросал в мутный водоворот житейских впечатлений, но как только неопытная душа, восхищенная новыми, неожиданными чувствами, вздрагивала от страстного желания личного счастья и свободы, он умел как раз вовремя затронуть самые чувствительные струны человеческого сердца и незаметно, но крепко привязать своего воспитанника к церкви, сделать его послушным исполнителем высших предначертаний. По мнению Дюпанлу, Вергилий и классические поэты не могли служить помехой для отцов церкви и апостолов, а потому в семинарии св. Николая религиозное воспитание шло об руку с классическим и литературным. Воспитанников приучали излагать религиозные воззрения в изящной и поэтической форме и знакомили с новейшими литературными и умственными направлениями в таком возрасте, когда они еще находились под непосредственным влиянием духовных отцов. Не только произведения древних классиков, но и Ламартин, и Виктор Гюго не составляли здесь запретного плода. Иногда в классах во время духовных чтений заходила речь о романтических писателях, и преподаватель вмешивался в горячие споры учеников.
Для Ренана, прибывшего из глухой Бретани и не имевшего никакого понятия о парижской жизни, все это было настоящим откровением. Здесь он впервые узнал, какая борьба кипит в наши дни. При всем своем высоконравственном развитии он в умственном отношении был в то время почти ребенком, только что начинающим жить настоящей жизнью. Его школьный товарищ, аббат Конья, дает следующий портрет Ренана-отрока:
«Бледный и худощавый, он обладал большой головой на хилом теле. Глаза его почти всегда были опущены… Робкий и неуклюжий, молчаливый вследствие постоянной задумчивости, он не принимал никакого участия в играх сверстников и говорил только в тесном кругу друзей. К неприятностям, неизбежно вытекающим из подобного настроения, присоединилась еще тоска по матери, горькие воспоминания о родине и уколы самолюбия, какие ему приходилось испытывать в новой обстановке».
Можно представить, какая тяжелая борьба происходила в сердце юноши, сколько пришлось ему перечувствовать и пережить, прежде чем он нашел исход из терзавших его противоречий. Дух века проникал в его душу со всех сторон, оживляя сокрытые в нем силы. Преподавание в семинарии св. Николая не соответствовало его настроению, но оно было тем влиянием, благодаря которому все в нем ожило и расцвело. Его религиозные верования пострадали, но зато мысль работала, стремясь утолить томительную жажду знания. Во время прогулок и вечернего отдыха юные семинаристы спорили без конца. А по ночам впечатлительный Ренан не мог уснуть. Голова его была переполнена строфами из Ламартина и Гюго; он понял, что значит слава. Неведомые явления поражали его на каждом шагу: талант, известность, блеск великих имен. Он точно выплыл в открытое море, где свирепствовали великие бури и течения века.
«Эти глубокие влияния, – говорит Ренан, – в три года изменили все мое внутреннее существо. Аббат Дюпанлу в полном смысле слова сделал из меня другого человека. В бедном отроке, выросшем в глуши, спеленатом по рукам и ногам, он пробудил открытый и деятельный ум. Без сомнения, были недочеты в этом воспитании, оно оставляло какую-то пустоту. Недоставало в нем положительных знаний, идеи критического исследования истины. Мои христианские верования несколько изменились, однако в то время я не знал еще сомнения».
Оно явилось лишь несколько лет спустя, когда Ренан разочаровался в своих попытках примирить веру с наукой и не нашел в последней прочных устоев для религиозного идеала.
Следуя заведенному порядку, по окончании курса риторики в маленькой семинарии св. Николая Ренан перешел в семинарию Исси, составлявшую загородное подготовительное отделение большой семинарии Сен-Сюльпис. И опять крутая перемена: здесь воспитательные приемы Дюпанлу казались настоящим ребячеством; на первом плане стояло основательное изучение теологии и философии, конечно схоластической. Быть может, в строго церковном и нравственном отношении это изучение приносило богатые плоды, но на мозг оно влияло удивительным образом. По наблюдениям какого-то французского ученого-антрополога, измерившего значительное количество человеческих черепов, между прочим и у бывших воспитанников семинарии Сен-Сюльпис, оказалось, что последние обладают, сравнительно с учениками высших светских учебных заведений, значительно меньшими размерами головного мозга. Конечно, умственные способности находятся в некоторой зависимости не только от количества, но и от качества мозгового вещества, однако факт, подмеченный антропологом, до некоторой степени поясняет образное выражение Мишле, назвавшего нравственно-педагогический союз сюльписьенов с иезуитами «супружеством смерти с пустотою». В семинарии Сен-Сюльпис все воспитание являлось настоящим культом пустоты и смерти, напоминавшим преклонение перед нирваной у буддистов. Там боялись мыслить из опасения впасть в ошибку. Это приводило подчас к безысходным противоречиям. С одной стороны, задавшись целью воспитывать юношество в строго религиозном духе, почтенные отцы должны были поневоле изучать основательно не только богословие, но и связанные с ним науки и сделаться таким образом настолько учеными, чтобы стоять на высоте нелегкой задачи подготовить будущих деятелей церкви, проповедников и писателей. И действительно, между преподавателями встречались несомненно люди, одаренные крупным талантом и силой воли. Но, с другой стороны, над всеми этими монахами, подобно дамоклову мечу, тяготело известное изречение апостола Павла: «Только тот христианин, кто умер во Христе». В такой смерти при жизни основатель ордена сюльписьенов Олье видел высший идеал правоверного. Но умереть для мира и людей в столице мира Париже – задача нелегкая, убить в себе желания и страсти, сделать сердце неспособным что-либо чувствовать в наше бурное время, когда на каждом шагу жизнь затрагивает самые чувствительные струны человеческой души, – это подвиг еще более тяжкий, чем мученическая смерть за идею. Вот почему большинство наставников Ренана, при всем их благочестии и благородстве стремлений, производили удручающее впечатление людей, взваливших себе на плечи ношу не по силам. Они истощались в жалких попытках извратить человеческую природу и сделать своих воспитанников нравственными уродами. У менее талантливых и увлекающихся наставников, например у аббата Манье и у аббата Госселена, стоявшего во главе семинарии Исси, этот глубокий внутренний разлад сказывался не так резко; они все-таки допускали возможность примирения науки с религиозными догматами. Другие, более ревностные и проницательные, не колебались объявить беспощадную войну современному просвещению. В этом отношении особенно выделялись Готтофрэ, один из профессоров философии, юный священник поразительной красоты, и профессор физики Пино, грязный, оборванный и умышленно грубый в обращении с учениками. Готтофрэ, казалось хранивший в своем сердце неисчерпаемый источник любви, под влиянием каких-то непонятных причин бежал от мира, сулившего ему столько счастья, все силы свои отдал на служение религиозному идеалу самоотречения и умер в Монреале в 1847 году, ухаживая за больными, а Пино бросил кафедру математики в университете и, преследуемый религиозными видениями, в стенах монастыря искал «смерти при жизни», отрекся от науки, старался загубить свой громадный талант, чтобы вполне осуществить высший идеал аскетизма. Эти наставники совершенно откровенно, с особенным даже злорадством глумились и над человеческим разумом, и над теми науками, которые преподавали.
«Стремление к научным занятиям составляло всегда сущность моей природы, – говорит Ренан. – Пино был бы для меня настоящим руководителем, если бы – по странной извращенности своего ума – не стремился с каким-то бешенством скрыть и извратить лучшие стороны своего гения. Но я его разгадал вопреки его желанию. Еще в Бретани я получил довольно основательное математическое образование. А те знания, которые я вынес из лекций Пино по естественной истории и физиологии, дали мне понятие об основных законах жизни. Я заметил недостаточность так называемой спиритуалистической системы. Декартовские доказательства существования души независимо от тела всегда казались мне очень слабыми. Впрочем, я всегда был идеалистом в общепринятом смысле этого слова. Вечное fièri – развитие и видоизменение без конца – казалось мне основным законом мира. Я понял природу как одно неразрывное целое, в котором нет места для отдельных актов творчества и где все подвержено последовательной эволюции».
Таким образом, Ренан незаметно и постепенно освобождался из-под строгой ферулы своих правоверных наставников. Это уже не был наивный бретонский отрок, для которого слова учителя имели значение безусловного догмата. Мертвая схоластическая философия, преподаваемая в Исси, не могла уже его удовлетворить, и он жадно изучал те отрывки современных философских идей, которые с подобающими опровержениями и комментариями сообщались семинаристам, чтобы заблаговременно подготовить их к борьбе с «лгущей ученостью». Он внимательно прислушивался к рассказам тех товарищей, которые имели возможность ознакомиться поближе с парижской жизнью. Один передавал вкратце содержание лекций прославленного эклектика Кузена, которые ему приходилось слушать до поступления в семинарию. Другой знакомил с воззрениями неокатоликов, с мечтами таких романтиков веры, как Ламенне, Лакордер и Монталамбер, или с новейшими научными теориями. Все схватывалось на лету, но тем не менее оставляло глубокие следы в душе Ренана. Однажды во время схоластических прений он выказал такую критическую мощь при разборе различных противоречивых доктрин, что Готтофрэ – «святой», как его называет Ренан, – не на шутку испугался, прервал лекцию, а вечером, в интимной беседе, указал своему гениальному ученику на то, как опасно доверяться человеческому разуму и как гибельно влияет современный рационализм на развитие религиозного чувства. В конце концов Готтофрэ разразился резкими упреками против чрезмерного увлечения наукой. «К чему она?! Разве без нее душа человеческая не может быть спасена?! Ты не христианин!» – воскликнул он в заключение, поддавшись фанатическому увлечению. Эти слова до того поразили Ренана, что, выходя из кельи своего «святого» учителя, он едва держался на ногах. Всю ночь он провел, не сомкнув глаз, дрожа от ужаса. Слова: «Ты не христианин!»– подобно раскатам грома звучали в его ушах. Только на другой день, после исповеди, он несколько успокоился. Его духовник Госселен взглянул на это дело с рутинной точки зрения. Он знал по опыту, что бурные юношеские сомнения в вере проходят без следа, как маленькие тучки в ясный день. Он даже запретил Ренану сомневаться в своих религиозных чувствах и преподал благоразумный совет – верить, не мудрствуя лукаво, как верят тысячи и миллионы простых людей. Ренан на время успокоился. Он был еще так молод и не умел спокойно разобраться в своих убеждениях и чувствах. Ведь многие великие люди весь век смиренно преклонялись перед судьбой. Даже такой проницательный философ, как Мальбранш, всю жизнь служил обедни, хотя его миросозерцание не было вполне религиозным. Естественная скромность не позволила Ренану придать решающего значения своим пока еще неясным и непродуманным сомнениям. Со спокойной совестью он продолжал учиться, не подозревая, что наука со временем приведет его к полнейшему разладу с церковью.
По окончании двухлетнего курса философии Ренан поступил на богословское отделение семинарии Сен-Сюльпис. Здесь основательное изучение древнееврейского языка и Библии привело его, так сказать, к первоисточникам христианских догматов. В юношеские годы, когда большинство увлекается блестящими мечтами и сменой легких впечатлений, он весь отдается науке, как будто ищет в ней спасения от покушений и преследований злобного духа сомнения. Он учится с таким напряжением своих непочатых громадных сил, что его физическая природа не выносит ярма. Рост его преждевременно прекращается, появляются сутуловатость и упорный кашель, но мысль работает без устали. Священные тексты легко укладываются в его памяти.
Богословие преподавалось в семинарии чуть ли не в том же виде, как и шесть веков тому назад. Это было величественное здание, воздвигнутое непреодолимой силой веры в святость древних преданий и напоминающее средневековые храмы с массой всевозможных хитросплетений, тонкостей и крутых подъемов. На вершину такого здания взобраться нелегко. Но трудности не пугают Ренана. Для полного понимания Ветхого и Нового завета в подлинниках необходимо основательное знание древнееврейского языка, и он изучает грамматику у великого ученого Ле-Гира, посещает необязательные специальные курсы по истолкованию наиболее запутанных текстов знаменитого ориенталиста Гарнье, слушает с разрешения наставников во французской коллегии лекции по сирийскому языку у Этьенна Катрмэра. Необходимость подвинуть как можно дальше изучение экзегетики и семитической филологии побуждает его к изучению немецкого языка. Только ознакомившись с Гезениусом, Эвальдом и другими корифеями немецкой науки, впервые он почувствовал веяние новейшего научного гения. Ему казалось, что он вступает в храм, так велико было его благоговение, и не раз ему пришлось пожалеть, что он не родился протестантом, ибо это дало бы ему возможность сделаться философом, не разрывая связи с церковью.
Увлекаясь все более и более наукой, он на время как бы забыл о строгих требованиях католицизма и о великом долге священника – верить в святость своей проповеди. До последних дней пребывания в семинарии он был уверен в своем призвании, и эту глубокую уверенность разделяли с ним его наставники. «Вступайте в наше братство, – сказал заведовавший семинарией Карбон, – здесь ваше место». Он же заставил Ренана принять 150 франков на покупку необходимых книг. Этот чрезвычайно добродушный и хороший священник, конечно, не подозревал, чему послужит наука в руках его скромного на вид, благочестивого, трудолюбивого и кроткого питомца. Очевидно, почтенные духовные отцы Сен-Сюльпис смотрели на него как на своего собрата. Ренан отвечал полной взаимностью на это дружеское расположение, и после многолетней ожесточенной борьбы с воспитавшей его церковью он говорит о своих наставниках с непритворной любовью и уважением. Некоторых из них, как например Готтофрэ и Ле-Гира, он прямо называет «святыми» и удивляется, как мог последний, при своей громадной учености, не видеть явного противоречия между текстами Священного писания и догматами католицизма и сохранить во всей неприкосновенности свою глубокую веру. Вообще, необходимо заметить, что Ренан обладал удивительным даром любить даже своих врагов по убеждениям и наносить ужасные удары без малейшего признака гнева, а скорее с глубоким сожалением к заблуждениям людей, с которыми он был вынужден бороться. А час неизбежной борьбы и разрыва приближался. Религиозное настроение Ренана за эти последние годы пребывания в семинарии Сен-Сюльпис нисколько не изменилось, но каждый день тем не менее разбивал одно из звеньев тяжелой цепи, привязывавшей его к церкви. Однако чрезмерная работа долго не давала ему времени на всестороннюю оценку ее результатов. Он шел безостановочно вперед, как человек, преследуемый ужасными видениями, пока не почувствовал наконец, что сбился с настоящего пути. И Ренан опять обратился за утешением к своему духовнику, который, как некогда Госселен, постарался еще раз успокоить его чуткую совесть. «Искушения против веры! Не обращайте на них внимания, – убеждал он, – идите все вперед». Для большей убедительности он сослался на письмо св. Франциска де Саль, в котором тот признает искушения в вере неизбежным горем и злом. «Не надо только им поддаваться. Кому не приходилось их испытывать! Надо призвать на помощь все свое терпение, и даже когда дух-искуситель станет стучаться в нашу дверь, не надо откликаться и спрашивать: кто там?»
Под влиянием подобных убеждений Ренан решился принять первый чин посвящения. Оставалось сделать еще шаг, чтобы связать себя на всю жизнь неразрывными узами, так как по учению католической церкви таинство посвящения не может быть уничтожено ни отлучением, ни преступлениями, ни волей принявшего священство. Духовник Ренана горячо убеждал его не поддаваться никаким сомнениям и до конца идти по избранному пути. Требовалась большая сила воли, чтобы при подобных условиях отстоять свою свободу.
«Я был бы вполне счастлив, – 22 марта 1845 года писал Ренан своему приятелю Лияру, – если бы моего душевного спокойствия не нарушали отчаянные мысли. Меня ужасает все возрастающее безверие. Я уже почти решился не принимать в ближайшую очередь посвящения в помощники дьякона. Это не должно никому казаться странным, так как мой возраст обязывает меня не торопиться с посвящением. Впрочем, какое мне дело до чужих мнений. Необходимо приучиться пренебрегать ими, чтобы быть готовым на все жертвы. Но я переживаю ужасные минуты; особенно эта страстная неделя была для меня мучительна, так как я сильнее почувствовал свой разрыв с обыденной жизнью, и моя тревога усилилась. Я утешаюсь мыслями о судьбе Иисуса, столь прекрасного, чистого и идеального в своих мучениях. Я сохраню к Нему любовь навсегда. Даже если бы мне пришлось покинуть церковь, Он не осудит меня, так как я поступаю по совести, и один Бог знает, чего мне стоит эта жертва! Я уверен, что ты меня поймешь. О мой друг, как человек мало свободен в выборе своей участи!»
Юный семинарист уже предчувствует роковую развязку и с ужасом заглядывает вперед, еще не зная, какой путь ему избрать.