Вы здесь

Эхо Армении. Воспитание чувств. (маленькая повесть) (Амаяк Tер-Абрамянц)

Воспитание чувств

(маленькая повесть)

1

Никогда еще в жизни я не видел более злющего пса. И имя у него было подходящее к дикому и свирепому нраву этой здоровенной немецкой овчарки, бурой, с траурными подпалинами – Тарзан. Будка его находилась в самом дальнем конце двора, рядом с курятником и изящной кабинкой туалета, и по этой причине каждый из живущих в этом доме по нескольку раз в день имел неизбежное удовольствие быть яростно облаянным, а лай у этого пса был непростой, он был подобен проклятью, в котором только может воплотиться ярость одного живого существа к другому. Впрочем, взрослые к нему привыкли, как привыкают к другим вещам – к постоянным скандалам, шемякиному судопроизводству, к немецкой оккупации, сталинским порядкам, а мы, дети, это чувствовали тоненькими не успевшими заматереть шкурками, каждой своей клеткой и, оказываясь в кабинке, когда Тарзан теряя нас из виду переставал бесноваться, всякий раз вздыхали с облегчением, спокойно отдавая свой низменный долг, а назад неслись уже ангелами, которых запоздалый лай почти не достигал.

Раз или два в день хозяин, дед Авдей или его жена, моя тетушка Ануш, приносили ему миску с густым хлебовом и банку с водой. Раньше его время от времени выпускали гулять во двор, однако с тех пор как он бросился на хозяйку, его вовсе перестали снимать с цепи (к тому же во дворе могли находиться дети) и пищу ему приносил лишь дед Авдей. Дед Авдей был единственным представителем рода людского, на которого пес не щерился. Тяжелый и грузный старик подходил к Тарзану и тогда не было слышно ничего, кроме рабской музыки преливчато струящейся цепи.

В то время наша семья временно жила у тетушки Ануш, загостившись на полгода, и в этом же доме, в этом же дворе обитал мой сверстник, двоюродный брат, Левка, внук тетушки и деда Авдея. Собственно, строго говоря, Левка был мне двоюродным племянником, а двоюродным моим братом приходился его отец, Митя, Но было как-то неудобно мне одиннадцатилетнему мальчику называть братом взрослого сорокалетнего человека, директора известного на всю страну ворошиловоградского вагоностроительного завода, с которым мы не прожили ни дня вместе, и потому я его величал дядей.

Длинный одноэтажный дом был разделен на две части с отдельными выходами во двор: в верхней части, ближе к воротам части жили дед Авдей и тетушка Ануш, в нижней, в глубине двора – их сын Митя, со своей семьей: женой Бэлой, дочкой Кариной и сыном Левкой. В этом немирном семействе, в этом дворе постоянно бушевали страсти, шла непримиримая, то чуть затухающая, то вспыхивающая с новой силой из-за какого-нибудь пустяка, столетняя война между свекровью и невесткой, рикошетом то и дело сильнее или слабее задевающая остальных: обе были одинаково несдержанны на язык и не уступчивы и в то же время крайне щепетильны до всяких мелочей как только могут до них быть заметливы и памятливы на нехорошее восточные люди. Нашему же семейству удавалось среди этой бури поддерживать нейтралитет и даже играть некую посредническую миротворческую роль.

Я не видел более скучного города, чем Луганск: ни древней крепости, ни моря, ни великой реки, ни старого центра, хранящего следы архитектурных древностей, ни речки с лесом поблизости – ничего, что могло бы пробудить в душе возвышенное или хоть сколько-нибудь лирическое: тысячи и тысячи белых крытых черепицей одноэтажных беленьких домиков в садах, разбросанных по холмам на месте бывшей степи насколько хватает глаз, трубы заводов облака угольной пыли. Здесь сразу чувствовался культ еды – это было видно по рослым и цветущим луганчанкам и луганчанам, их гладкой блестящей коже с легким золотистым загаром, сквозь который пробивается румянец, крупными скругленным жирком чертами лиц и обводами телесной фактуры, в сравнении с чем их северные славянские собратья «москали» кажутся более подсушенными и бледными, примороженными что ли… Нежный воздух доносил из дворов запахи пищи и действовал на мозги растворяющим образом. Самое удивительное было, что жители здешние вовсе не выглядели страдающими от полного интеллектуального штиля, в который был погружен город, как мне казалось тогда. Только на моей памяти город этот пару раз переименовывали: из Ворошиловограда в историческое исконное имя Луганск после разоблачения культа личности Сталина Хрущевым, и снова в Ворошиловоград, после того как Хрущев пал.

Здесь, в Луганске, кажется еще с царских времен существовала небольшая армянская колония. Дом Авдея и тетушки Ануш, как и все дома здесь – с белеными известью стенами под черепицей, тяжелыми, закрывающимися на ночь ставнями, стоял на углу пересекающихся улиц. Со стороны одной из улиц к их двору примыкал, отгороженный лишь глухой стеной из известняка, двор младшего брата Авдея – Власа, известного на всю округу самодура, а с другой улицы дом соседа Карпуши. Родные братья Авдей и Влас не разговаривали друг с другом со времен нэпа, хотя до его крушения имели общее дело: что-то произошло тогда между ними и Авдей проклял младшего тяжелым армянским проклятьем. Само собой и члены их семей не общались, случайно встречаясь лишь у артезианской колонки на перекрестке и, будто друг друга не видя, набирали воды и уходили, как призраки. Каждый из родных братьев жил так, как будто бы другого и его семьи живущих за забором не существовало в природе. Даже упоминание имени Власа в доме тетушки было под негласным запретом или не иначе как с непременным пояснением: «Эта сволочь, Влас». Сосед Карпуша был тихий маленький и худенький человечек, который иногда навещал тетушку. Он садился развернув стул наоборот посреди комнаты, положив руки и подбородок на спинку стула и тихо о чем-то беседовал с тетушкой по-армянски с долгими паузами во время которых его светлые глаза устремлялись в какое-то неведомое пространство. Одно независтливое окно его дома доброжелательно смотрело прямо в сад тетушке. У него была дочь Элла, волоокая белотелая девочка, иногда приходившая погулять в тетушкин сад. Разговаривала она мало и мне казалась скучной и туповатой.

Тетушка Ануш, несмотря на то, что прожила в России большую часть своей жизни, хорошо говорить по-русски так и не научилась. Возможно из-за того, что общалась по большей части со здешними армянами на каком-то особом языке, который образовался здесь из смешения различных армянских диалектов и наслоившегося русского и украинского произношения многих звуков. Однако читать и писать по-русски она все-таки научилась, хотя и писала письма с забавными ошибками, отражающими ее кавказский акцент. Естественно, всех людей и все предметы мужского рода были для нее «она», а все женского рода – «он»: Митя поехала, Бэла пошел и т. д.

Захаживал в гости к тетушке время от времени странный человек по имени Сетрак: рыжий, горбатенький с голубыми глазами и толстым красным носом. У него не было семьи, определенной работы и никто не воспринимал его всерьез. Основным его занятием было то, что он ходил по домам и доказывал, что тот или иной из известных людей является армянином (получалось, что едва ли не все известные люди на свете – армяне, только это упорно скрывают). Особенное веселье у слушателей вызывало, когда он садился на своего любимого конька и начинал доказывать, что великий русский полководец Александр Суворов являлся на самом деле армянином.

Этого человека даже так и прозвали: Сетрак-Суворов.

Уже гораздо позже, в зрелом возрасте, мне в руки попала книга о Суворове. Каково же было мое изумление, когда в ней на первых страницах я прочитал, что отец матери Суворова дьяк по фамилии Мануков. Вообще-то Манук —армянское имя, Манукяны или Мануковы не так уж редки среди армян. Больше в книге о материнском происхождении Суворова – ни слова – все внимание на высокой дворянской родословной отца.

Представляю как бы взбесились российские ура-патриоты заяви им такое: «Нашего Суворова „хачики“ хотят отнять!?…» Успокойтесь. Как Пушкин «наше все» для русской литературы, так и Суворов «наше все» для русской военной истории. Но как и Пушкин, несмотря на своих эфиопских предков – русский писатель, так, безусловно, и Суворов – русский человек и русский полководец.

И все ж не полным идиотом оказался этот рыженький, горбатенький, с толстым носом: Воистину неисповедимы перекрестья наших генеалогических корней!

2

Мы вместе с моим племянником-братом ходили в школу, в один и тот же третий класс, где нас заставляли учить украинскую «мову», а я, к тому же, посещал и музыкальную школу, класс скрипки. Я учился хорошо, Левка – «дюже похано». Я считался пай мальчиком, Левка – хулиганом, хотя автором некоторых, пожалуй самых одиозных, в итоге вызывающих новую волну шторма во дворе шалостей, бывал я.

Болтаясь во дворе, мы с Левкой часто недоумевали зачем престарелой тетушке нужны уныло лежащие на грядках зеленые помидоры. Шли летние месяцы, а ленивые помидоры никак не хотели не то что краснеть но даже розоветь и вместе с листвой стеблей жалко, будто изнывая от никому не нужного существования, так и валялись на земле. Иногда тетушка разрешала сорвать несколько штук. Мы клали неудачливые томаты в ванночки для проявления фотобумаги, которых у дяди Мити была прорва, относили их на крышу гаража. Через два-три дня под щедрым малороссийским солнцем помидоры приобретали кровянисто алый цвет, правда кожура их истончалась, становилась мягкой и, по правде говоря, я не помню, чтобы их кто-нибудь ел. Возможно, тетушка использовала их в приготовлении потрясающего человеческое воображение украинского борща.

Иногда в гости к нам с Левкой приходили мальчишки из соседних домов. Мы мечтали устроить футбольный матч, но на улице были машины, а во дворе все было занято разнообразными грядками, а самое удобное пространство под абрикосовым деревом – помидорами. И однажды меня осенила блестящая идея, которая будто сама уже давно витала в воздухе, осторожно примеряясь в чью же первую мальчишескую башку все-таки влететь: надо сделать то, до чего просто не доходят руки престарелой и перегруженной хозяйственными заботами тетушки – вырвать все зеленые, лениво не желающие созревать помидоры и положить их на крышу гаража, где они быстро, ударными темпами созреют, а грядки мы разровняем и сделаем небольшую спортивную площадку, где можно будет играть в футбол. Два добрых дела одним ударом – и нам спортивная площадка, и тетушке радость – красные помидоры… Идея была немедленно и горячо воспринята всей компанией, которая тут же перешла к ее претворению в жизнь: в какие-то несколько минут все помидоры были тщательно с корешками выдраны, плоды тщательно отделены, помещены в различные емкости – тазики и ванночки для фотобумаги, доставлены на крышу гаража и аккуратно расположены для созревания. Стебли и корневища были свалены в стороне в стожок, и вся команда принялась дружно и весело топтаться и прыгать, утрамбовывая будущую спортивную площадку, родину новых чемпионов.

Примерно в этот момент тетушка появилась на крыльце. Я было двинулся к ней, чтобы рапортовать о видах на досрочное созревание помидоров, но что-то меня внезапно остановило.

– Тетя Ануш, а мы…

Она застыла на ступеньках, будто резко остановили кинопленку, руки упали вдоль туловища, черные глаза ее нехорошо расширялись. Грядки специального сорта зеленых помидоров, которые она заботливо выращивала для засолки на зиму, отсутствовали, а на их месте выплясывали бесенята.

– Вай! Вай!… Авдей! – неожиданно заголосила-запела она – пасматри, что эти сволачи сделали! Памидоры! Маи Памидоры!… – Она всплеснула руками, будто собираясь куда-то лететь.

Если уж звали деда Авдея, значит, дело было совершенно нешуточным. Где-то мы что-то недоучли, но разбираться было некогда. Да и дед появился на пороге необыкновенно скоро. Чудовищно громоздкий квадратный великан стремительно двигался в нашу сторону, что-то кричала тетушка по-русски и по-армянски, но нам некогда было разбирать. Стайка пионеров рванулась к воротам и замыкающие – мы с Левкой. Дед двигался необычно быстро, но не переходя на бег, даже в своем преследовании сохраняя степенность. Все, кроме нас успели проскочить в калитку – мы были отрезаны и рванули в сад. Юркий, как мартышка, Левка кинулся к штабели досок у глинобитного забора, вскарабкался и перемахнул на ту сторону. Однако доски лежали одна на другой неустойчиво и от толчка Левкиных ног посыпались вниз, отрезав мне отступление.

Ужас мой был нешуточным. Дело в том, что в отличие от Левкиной семьи, где его матушка тетя Бэла щедро выписывала сыну подзатыльники, в нашей семье считали правильным не бить, а объяснять. Удар по лицу или по шее, удар почти чужого человека, каковым по сути для меня был дед Авдей, был бы для меня каким-то невероятным и дичайшим событием, нарушающим все устои мироздания. Другое дело сверстники: с ними драка почти сразу переходила в борьбу и я чаще выходил победителем, укладывая соперника на обе лопатки – этим все и кончалось. Частое битие, если и не повысило уровень успеваемости Левки в школе, зато развило в нем какую-то животную изворотливость и хватку, и он раньше меня среагировал, рванув через забор. В то лето я с удовольствием читал каким-то образом попавшую ко мне в руки книжку о карибских флибустьерах, с описаниями боев и жуткой резни, почти отождествляя себя с героями книги, а тут полностью растерялся: я и не представлял себе как омерзительно простейшее насилие в жизни! Но события стремительно раскручивались к потере божественной целомудренности небитого дитя… В панике я оглянулся и увидел единственный путь: открытую дверь гаража, который в этот час был пуст (Левкин папа дядя Митя уехал на работу на своем голубом москвичике первого выпуска). Конечно, это была ловушка, потому что ворота гаража на улицу были заперты, но мне было не до размышлений и я действовал совершенно инстинктивно, нисколько не умнее убегающей курицы. Заскочив в гараж, я бросился в длинную узкую недавно выкопанную смотровую яму, вжался в сырую землю под выступающим над краем козырьком досками пола, так, чтобы меня сверху не было видно. В сумрачном гараже стало совсем темно: это перекрыл собою дверь дед Авдей и послышалось отчетливое, почти задумчивое:

– Нет, здесь никого нет!

– Да там он, там! – слышался издалека тетушкин голос.

– Да нет, здесь никого нет! – раздумчиво повторил голос Авдея, и в гараже посветлело: он ушел. Теперь-то я понимаю: конечно, он знал, что я в яме, но вовсе не горел желанием схватить меня и устроить показательную экзекуцию, ведь мы были, хоть и родственники его жены, но гостями, и это могло вызвать серьезные осложнения с моими родителями – он поступил по-мужски мудро, не поддавшись на женскую истерику.

В яме было прохладно и спокойно, и я не спешил вылезать, обдумывая свою неизбежную печальную участь. Я вылез из ямы лишь тогда, когда услышал голос мамы, вернувшейся из магазина, и появилась какая-то гарантия, что меня не тронут. Осмелев, я вышел в сад и бочком стал приближаться к крыльцу, на котором стояли моя мама, появившийся отец, дед Авдей и тетушка Ануш.

Взрослые меня почти не заметили, лица их были обращены к дальнему концу двора, где тетя Бэла крепко держала Левку за шиворот и что-то раздраженно выговаривала свекрови.

Дискуссия шла в основном между тетушкой Ануш и Бэлой, Левкиной мамой, по проблемам воспитания детей. Тетушка Ануш подвергала невестку громогласному осуждения за то, что она не умеет воспитывать сына, ее внука, который удостоился чести пару раз быть названным «сволочью». Невестка яростно огрызалась, однако, не выпуская Левку из рук.

– Что он один что ли там был? – кричала она. – Он свое получит! – и раз!…раз! – влепила затрещины по затылку Левки. Левка взвыл:

– За что? Это все Артурчик выдумал!

Стоявшая тут же мама, не принимающая прямого участия в перепалке глянула на меня:

– Ты?…

– Я молча кивнул, – маме своей я никогда не смог бы солгать.

– Неправда! – закричала тетушка Ануш. – Артурчик не может! Он мальчик воспитанный! Он на скрипке играет! Это твой Левка хулиган!…

3

Не помню ничего скучнее домашних занятий на скрипке. Мама уходила по делам, все взрослые куда-то расходились и в доме оставались лишь мы с Левкой, а я должен был отыграть свой необходимый, приближающий меня к какому-то очень светлому жизненному будущему, час. Мальчик я был ответственный, обманывать было не в моих правилах, и я стоял посреди большой полутемной комнаты, как стойкий оловянный солдатик, и пиликал на скрипке, пожирая глазами циферблат старинных надежных, как всякие дореволюционные вещи, ходиков, пытаясь усилием воли протолкнуть минутную стрелку быстрее в будущее (слово «телекинез» – я узнал лишь гораздо позже). Но сколько я ни таращился, стрелка, то ли в силу своей дореволюционной консервативности, то ли того, что (как я вынужден с грустью себе признаться) сила воли моя еще не была достаточно тренирована, не поддавалась воздействию моих духовных вибраций, наоборот, плевать на них хотела и даже ползла медленнее чем обычно, медленнее, чем когда-либо. В сумрачной комнате было по гробовому тихо, пахло старой мебелью и мятежные извлекаемые мною из-под смычка звуки казались здесь совершенно чуждыми. В полном равнодушии, нисколько мне не сочувствуя, смотрели на меня со стен фотографии многочисленных весьма дальних даже по кавказским понятиям армянских родственников, незнакомых хмурых мужчин, женщин в монисто и с вуалями на головах и робко зреющими в уголках губ предвестиями улыбок, явно не признавая в мальчике в коротких штанишках со скрипочкой своего потомка, сродственничка, порой весьма дальнего бокового ответвления обширного древа, перемахнувшего за крепостную изгородь, оттуда, где все шито-крыто, оказавшейся на чужой улице любопытной ветки и того гляди готовой проорать то, чем надо бы традиционно помалкивать. Да и я их почти никого не признавал, разве отца, еще совсем молодого с первой женой ленинградкой и моей сводной сестрой Наташкой. Да сыновей тетушки – беспутного красавчика любимца тетушки светлоглазого Рафика, жившего с семьей в Москве, да молодого дяди Мити в буденновке. Был там еще какой-то незнакомый мaльчик в белой овечьей папахе и с кавказской чохе с газырями – вот ему я немного завидовал за эти газыри с патронами и папаху, хотя откуда-то знал, что стоило ему повзрослеть, как все эти украшения исчезли и стал он обыкновенным советским школьником в серой униформенке, с серой фуражкой с козырьком кокардой и еще что-то мне говорило, что и в будущем, во взрослом состоянии никогда не одеть ему сие экзотическое одеяние, в котором удобно гонять в горах отары овец, отстреливаться от волков и разбойников, и то была всего лишь игра… Я видел, я чувствовал инстинктивно, как изгонялась из жизни любая своеобычность и красота, как все смешивалось, усреднялось, и в одеждах, и в языках, и в строительстве, и в нравах, как безлико аляписто укрупнялось, и как-то понижалось, особенно в сравнении с тем миром, который я встречал в книгах, и большинство же меня окружающих взрослых принимали эту неизбежность, как правило, без малейшего протеста, а во мне все дергалось, трепыхалось, все хотелось чего-то необычного, как море, которое мы когда-то оставили.

В основном, все эти родственики локализовались в пределах большой золоченой рамы, которая в течении десятилетий заполнялась все новыми образами. Было их уже не менее сотни, вставленых в полукруглые альбомные уголки, придерживаемые стеклом, разных размеров, обычные, с овалом, пожелтевшие и не очень. Тетушка Ануш всегда просила родственников присылать ей фотокарточки, особенно если кто рождался, женился или умирал…. Мест уже не хватало, и она помещала их в уголки своей рамки. Многих из этих людей уже и не было в живых, и лишь она могла с ними беседовать или кому-то рассказывать (впрочем охотников слушать у нее бывало мало, разве такая же древняя армянка с соседнего двора, мать Карпуши).

Я отвлекался от всех этих непонятных людей и снова возвращался к скрипке. Унылые гаммы напоминали подъем и спуск по лестнице серьезных всегда скучных взрослых людей, более веселые арпеджио перепрыгивали через ступеньки, как дети, но в их систематической повторяемости чувствовалась вновь лишь ловушка взрослых, муштра лишь замаскированная под праздник… А преподаватель Роберт Исаич Канцель не уставал повторять, с сожалением смотря на меня светлыми ледяными очами, что самые великие музыканты играли эти самые скучнейшие гамы по пять часов в день!!! И сердце при этом слегка холодело от ужаса.

В темноте поблескивали громадные золоченые набалдашники, похожие на церковные купола, могучей металлической кровати с растительным чугунным узорчьем решеток и колоссальной периной. Сей альков был явно предназначен не для легкого игривого услаждения, а для темного и жаркого труда продолжения рода. А над ним фотография молодых тетушки Ануш и деда Авдея – у молодого Авдея уже начинали редеть волосы, однако, светлые усы слегка топорщились вверх и в больших светлых глазах таилась искорка усмешки. Говорили, что во время резни он перенес на себе свою будущую жену через Зангезурские горы. Силу он свою сохранял довольно долго – рассказывали, подаваемые к десерту грецкие орехи колол одним ударом пухлой белой лапы. А иногда, во время обеда перед тем как употребить украинский борщ, искусством готовки которым Ануш овладела в совершенстве, Авдей брал маленький стручок острейшего красного перца, одной крохотной дольки которого добавленной в борщ хватало бы на то чтобы вызвать у обычного человека во рту геенну огненную. Дед Авдей молча отправлял весь стручок в рот, крякал и некоторое время сидел неподвижно и в этот момент его могучий купол лысины, как свдетельствовали наблюдатели, покрывался тысячью мельчайших капелек пота… В двадцатых годах он стал довольно успешным нэпманом, с братом Власом что-то продавал, что-то покупал и скопил неплохое состояние. Но однажды в конце двадцатых годов он пришел домой, сел за стол и обхватив голову руками сказал; «Нам конец!». Только что он слуайно проходил мимо комсомольского митинга, на котором выступал его сын Митя и жарко, искренне клеймил богачей и нэпманов. «Ануш, ты послушай о чем эти босяки говорят! – поделить все поровну и раздать! А они работали? А они ночами не спали? Взять и отдать!» – возмущено повторял дед Авдей. Сына он хорошенько вздул, однако с тех пор глубоко задумался и стал еще более молчалив.

Экзекуция над сыном, однако не смогла остановить необратимый ход истории, обеспеченный крутыми мерами чека и НКВД: вскоре налоги взлетели настолько, что дело пришлось закрыть.

С тех пор дед Авдей стал тихим и примерным советским служащим, устроился какого-то завсклада, где, очевидно, как это бывало, негромко подворовывал (впрочем, воровством это считалось лишь с точки зрения советского государства, а с точки зрения Авдея было справедливой, хотя бы частичной компенсацией учиненного ему государством грабежа), ходил в белом френче в белой фуражке и с кожаным портфелем из крокодиловой кожи. А старший сын Митя пламенный комсомолец, пошел в рабочие вагоностроитенльного завода и к семидесятым годам, последовательно изведав все этапы – мастера, инженера, начальника цеха – дорос до директора.

Конец ознакомительного фрагмента.