Александр Суворов
Суворов Александр Естиславович родился в 1965 году в Казани. Закончил Литературный институт им. Горького и литаспирантуру по теме «Достоевский и западный философский роман XX века». Постоянный автор журналов «Наш современник», «Москва», «Роман-журнал – XX век», газет «Российский писатель» и «День литературы». Член Союза писателей России. Сотрудник журнала «Наш современник».
Человек без паспорта (рассказ)
Фамилия у меня плохая: Серегин. Плебейская фамилия. Ничего благородного здесь не сыщешь, хоть в лепешку расшибись. А я благородным быть хотел до жути, верил в свою совершенную исключительность среди необозримых миллионов человеческих существ, вот и вышла мне моя неповторимость боком. Довела меня гордыня до ручки, я отгородиться хотел и сам по себе в силу своей исключительности прожить. В золотом дворце на мраморном утесе под облаками и высшему чувству любви изменил. Другие вон преступления не выносят – совесть заедает, а я любви к себе не стерпел.
Никто не знает, как жить, – говаривал друг мой покойный, бывший гитарист из вокально-инструментального ансамбля, сокращенно – ВИА, как их в благостные советские времена называли. Прошли те времена, канули в лету, и люди озверели буквально, а ведь раньше благородные были все, кого ни возьми, даже последние, казалось бы, изверги из числа преступного мира. А одичавших и опустившихся интеллигентов, как я, и вовсе в природе не существовало. И как ведь говорили: «человек – это звучит гордо» и все в таком роде. И ведь звучало гордо. И умных книг было не достать, а ума на всех хватало, потому что у каждой последней твари из рода людского пищало внутри: человек человеку друг, товарищ и брат. Проморгали мы свое благоденствие, незаметно опустились на четвереньки и стали вонючим и потным стадом. И погнались за деньгой. Голодными стали и послушными. А голодный пес всем руки лижет.
Так о чем я начал-то? Забыл уже, мысли все в голове перепутались, кишки голодные в комок слиплись, брюхо к позвонкам прилипло. А мысль у меня теперь одна: выпить, забыться, свернуться в клубок на чем-нибудь мягком и отвернуться к стене, чтобы мир этот паскудный некоторое время не видеть. Да ведь не спасет это, знаю, знаю. Конченый человек всяк тот, кто лакает по утрам водку из горлышка. Какая это, право, мерзость. Ух! Кажется, полегчало. Ну а коли так, продолжу свою последнюю повесть, рассказ опустившегося человека.
Плохо быть слабым. И уж совсем худо твое дело, когда руку твою, не мытую уже десятый день, некому пожать во всем этом печальном мироздании, и сам ты мечешься, как пес, по огромному бесприютному городу без конца и края, над которым бегут рваные серые облака, словно Северный ледовитый океан опрокинулся вверх дном. И не к чему пристать тебе, сволочи безродной, у которой ни кола и ни двора, и мечешься, как щепка в водовороте. Тону я, братья мои, хотя никаких братьев у меня и не было отроду. А может, мы все уже умерли, а? Есть кто живой под этим ледяным палящим солнцем? Никто не отзовется, хоть охрипни тут. Люди катятся по улицам, как камни. Обернись и плюнь мне вслед, прохожий, я для тебя никто.
Никто не знает, как жить, говорил один мой друг из прошлой жизни, хотя… я повторяюсь, когда я пьян, я всегда повторяюсь, а пьян я в стельку. Друг мой Леонид давно сгинул с лица земли, а истина эта осталась и по сей день. Время истине не указ. Хорошо ей там, за облаками, где нас нет, а тут живи, корчись, ползай на чреве своем, как дождевой червь, и жди, пока тебя раздавят. Или… дави сам. Се ля ви, так-то, други мои, хотя друзья мои сошли на прошлых остановках. Как говорится, иных уж нет, а те далече. Леонид, вот, покойный жил бобылем, спился, якшался со всяким сбродом, привечал бомжей, не платил за квартиру. У него обрезали провода, выбили окна, сломали дверь, списали на него уголовное дело и посадили в сизо. Когда его выпустили после суда, это был уже не человек. Он кашлял, как овца, рассыпал вокруг кровавые плевки, а через месяц умер. Когда в квартиру вошли, Леонид лежал желтый и высохший, точно мумия, подтянув колени к животу, синие губы его свела скорбная скобка и вокруг все было сплошной кровавый плевок. Вот что стало с человеком. Наверно, я тоже кончу чем-то плохим, просто думать об этом не хочется. Ну да пусть, все равно, коли так у меня на роду написано. Я уже не поднимусь, меня списали со счета.
Когда я вижу глаза встречных, я все понимаю, лучше не смотреть. Поэтому я иду, потупясь в землю. Я хуже всех людей, – хуже по той простой причине, что у меня нет паспорта и штрих-кода ИНН. Паспорт. Кто бы знал смысл этого ужасного слова, от которого, если его понять правильно, горы обрушатся в моря. Никому не пожелаю я мук утраченного паспорта, какая-то чертовщина стоит за этой книжицей, но сей великой и страшной тайны я еще не постиг окончательно. Знаю одно: любая тля с документом за пазухой вырастает в сравнении со мной до размеров несказанных. Документов нет, а я еще жив, – так я понимаю это обстоятельство. Горы правосудия, падите на главу мою, ибо я давно уже вне закона о регистрации местопребывания, меня попросту нет.
Но я есть. Я, свидетель этих сучьих времен. Страшный, разбухший, как желудочная киста, эгоизм и страшное роковое одиночество ждут нас на конечной станции исторического маршрута. Злодей-стрелочник направил летящий на всех парах пассажирский экспресс в зловонный тупик, где колея рельсов обрывается над пропастью. За окнами стелются золотые поля и частят телеграфные столбы, низкое небо с клочьями облаков бежит навстречу. Проводник поутру разносит душистый чай и звенит подстаканниками, женщины кормят детей, мужчины дымят в тамбуре. Знали бы вы все, что расписание лжет, что вас обманули и поздно, уже поздно возвращать билет, что купейное благополучие скоро закончится, и путь оборвется внезапно ужасным пробуждением среди ночи, и с грохотом вздыбятся в дугу, наезжая друг на друга, вагоны, и крики ужаса потонут в железном скрежете сминающих всех жерновов. Машинист, рвани рукоятку экстренного тормоза так, чтобы искры полетели из-под колес! Одинокий юноша в тамбуре, глядящий в багряную закатную даль, оторвись от мечты, сорви стоп-кран? Вас всех обманули, поезд не придет по назначению. Это говорю вам я, человек без паспорта и штрих-кода.
Ежедневно пятьсот черных «мерседесов» с синими молниями на крышах с воем и ревом несутся по проспектам. Пятьсот водителей в черных очках не пощадят ребенка, выбежавшего за мячиком на мостовую: у них есть право на ВСЕ. За черными стеклами не различить лица тех, кто сидит на заднем сиденье. Тот, кто правит, всегда во тьме. Милиционер на перекрестке перекрывает движение и отдает честь вслед ревущему черному лимузину. Тысяча кадровых офицеров покончили с собой от бесчестья, и госбезопасность тоже не нужна обесчещенной стране, именно милиционер – главная профессия грядущего, а вор – настоящего дня.
Почему так плохо на душе, хотел бы я знать. И сам же отвечу сквозь зубы: да потому, что она есть, она жива. И вы, гниды из черных «мерседесов», не дождетесь, чтобы я вывернул ее перед вами наизнанку, как старую кошелку, чтобы вы толкнули меня потом под зад коленом в гущу той человекомассы, во что вы обратили род людской. С детства терпеть не мог манной каши, которой меня обкормили на заре жизни, а теперь готов есть ее пригоршнями, как манну небесную. До исступления. Я ем теперь быстро и жадно, крупными кусками, почти не пережевывая пишу. И мне это нравится. Да! Только милостью небес жив я каждый день, и всякий кусок мне теперь – Божий дар! А ведь я не одинок – голодных и нищих миллионы. И ты презирай меня, чтущий эти строки, но все же оглянись на всякий случай – чья-то совиная тень мелькнула у тебя сейчас за левым плечом. Ты-то спокоен, ты-то доволен жизнью? И если да, то плохи твои делишки: если сердце не дрожит в груди, значит кто-то выпотрошил тебя во сне. Повернись и вырви из совиной глотки свое сердце. Смеешься? Тогда – прощай.
Знаете, я не создан для благополучной жизни. Я когда-то жил с любимой женщиной вдвоем на берегу огромной седой Волги. Скажите мне после этого, что я не знавал счастья. Я был просто пьян этим счастьем, необъятным, как сама Волга, хотя и не пил тогда, и не нюхал этой проклятой водки. Счастье – самое хмельное зелье на свете, когда оно наваливается на человека, – такая теплота, такое невыразимое блаженство разливается по нутру, что просто перестаешь чуять землю под ногами. Счастливые всегда чуть пошатываются при ходьбе, обратите внимание. И тогда мир плывет перед глазами, все кажется чудесным и родным. И вот под таким блаженным хмельком можно жить много лет кряду. Таких счастливцев, как и пьяниц, нужно жалеть и оберегать, чтобы те не влипли в какую-нибудь неприличную историю. Но и те, и другие презирают уроки судьбы – пьяному всегда море по колено.
В ту пору я казался самому себе художником, в котором дремлют великие образы. Всемирный потоп только брезжил тогда в седых облаках над землей. Хотя Леонид – царство ему небесное! – умнейший был человек, с самого начала «перестройки» сказал: это властям надоело украдкой жить, они хотят своими миллионами рай на земле построить. Для себя рай. Небольшой такой райчик, где вместо серафима с мечом огненным – огромный недреманный костолом-омоновец, ростом с версту, с кобурой и автоматом на шее вход охранял. И чтобы у всех на виду сиял всем на диво тот эдем под стеклянным бронированным колпаком и кондиционером на куполе. И чтобы полная свобода тем, у кого есть средства эту свободу купить. Нам-то с тобой в этот аквариум тропический хода нет, мы в списке господ не значимся.
Чудное было время. Мы с Анной познакомились на моей выставке, которая проходила в большом и просторном зале, где было много воздуха из-за высоченных потолков и много света, лившегося из огромных окон. Теперь бы меня туда и на порог не пустили, даже если бы в кармане завалялись деньги на билет. Я рисовал тогда облака, распущенные по ветру космы земли, находя в них сходство с людьми, животными и демонами из Апокалипсиса. Я был профан, самодеятельный художник, не лишенный однако воображения и взгляда на вещи, но адский стрелочник уже вцепился в рычаг, и вся моя чертовщина считалась тогда очень продвинутым искусством. Я бы и теперь был на коне, умей я хоть как-то устроиться в этой жизни. Благо, что я не успел погрязнуть во всем этом. У меня, самозваного художника, имелась даже своя мастерская в детской студии рисунка. Дети приходили вечерами рисовать, я выдавал им бумагу и краски, а сам исступленно чертил на листах точеные бюсты дьяволиц, лица, глаза и рты. Зрители восхищались. Но был случай или предостерегающее видение – не знаю до сих пор – которое вовремя одернуло меня.
Не могу сказать, что это было. Я сидел в совершенном одиночестве и слушал музыку Вивальди, эстет этакий, когда дверь мастерской тихо отворилась и с улицы вошла женщина лет сорока в черной шляпе и шелковом платке, повязанном на шее. У незнакомки был в руках маленький кожаный чемоданчик, наподобие докторского. Мельком глянув на меня, она стала рассматривать мои бредовые картины, висевшие по стенам студии. У некоторых гостья задерживалась подолгу, а потом переводила взгляд на меня, все так же молча. Я тоже молчал, наблюдая за посетительницей. Наконец она заметила: «Талантливо». Я пожал плечами. «У вас есть друзья? – спросила она ни с того ни с сего. – Знайте, пока вы не один, вы не чувствуете подноготной тех тварей, которых выпускаете на свет. Но берегитесь, как только вы станете одиноки, а этого вам не миновать, мир этих чудищ сомкнётся, и они растерзают вас». «Кто вы?» – спросил я озадаченно. «Допустим, психиатр». (Это я их тогда в мир напустил – чудовищ, вот и глумятся они над нашим братом, оборотни.) И направилась к выходу. В дверях она задержалась, посмотрела на меня долгим взглядом и вышла на улицу. Я вышел следом, но перед домом уже никого не было. Скажите мне, похож ли я теперь на того, прежнего себя, о котором пишу? Вы только ухмыльнетесь в ответ. Только все это правда. Вы можете презирать меня теперь, и я достоин того, но есть во мне нечто этакое, от чего вам не отмахнуться. Этакое, с чем вам придется посчитаться в конце концов. Это вам не штрих-код и не регистрация, это даже не паспорт. Я сам не знаю, что это. Не смейтесь надо мной.
Вот за такое этакое меня и полюбила Анна. А теперь взгляните на меня, как будто видите в первый раз, и ответьте, можно ли такого мытаря полюбить? Полюбить по-настоящему – не из-за денег, не из-за прописки с жилплощадью, даже не за внешность и, как теперь модно говорить, за сексуальную привлекательность, а за одну душу мою и… представьте, за мой ум. Можно ли? Это теперь я самый презренный из людей, прежние друзья избегают меня, знакомые стараются не узнавать на улице, чтобы я не попросил у них в долг. Проклятые деньги, что вы творите с людьми! Я ведь все понимаю на свете, все, все! Самый достойный, честный, умный, талантливый и благородный человек теперь тот, у кого есть деньги. Вот ведь как теперь все стало просто. Имей деньги – и будешь принц датский. А ты попробуй так, даром, чувство великое стяжать. Пытался уже? То-то!
Анна была библиотекарем. Я-то несчастный в ту приснопамятную пору моей жизни считал библиотеку местом святым и непорочным. Самым надежным пристанищем на свете. И когда у меня квартиру отнимать начали, я книги свои, на которые последние гроши тратил, собрал и быстренько в ближайший читальный зал отнес, в тот самый, где я в ненастные часы жизни от мира бывало прятался. Так вот, мы познакомились у меня на выставке (я опять повторяюсь, но вы уже в курсе – почему). Анна была женщина очень умная и проницательная, она меня сразу раскусила. Недаром школу с медалью закончила. Хотя, почему была, она и теперь есть и здравствует, не в пример, скажем, мне. Что же, дай ей Бог. Кстати, в Бога она не верит, и это – главное отличие всех теперешних умных и проницательных людей, для кого Бог только полезное народное суеверие и не более того. Анна моя сразу, с первой встречи, меня как человека слабовольного и впечатлительного (вот самая непростительная черта!) взяла за руку, будто ребенка, и втащила в свою жизнь. Она и называла меня частенько заброшенным ребенком, но это так, к слову. Мы тогда, в день первого свидания, отправились гулять, и тут снег повалил. Помню, зашли мы в тот вечер к Леониду, который в ту пору имел образ вполне человеческий, и тот нас не принял, сославшись на какую-то пустяковую причину. Тогда я обижен был смертельно, а теперь понимаю, почему так вышло, друг мой ведь тоже был человеком умным и проницательным, хотя и на иной манер, чем моя спутница. Анна поняла меня, а Леонид понял Анну. И вечер этот снежный действительно был концом нашей дружбы и началом моей любви. А дружба с любовью под одним кровом никогда не уживутся: неприхотливой дружбе потребен простор, а любви, как декоративному растению человеческой души, – уютное гнездышко, хоть иногда, по временам. Любовь вообще – чувство каторжное, ее не выбирают, как вольную дружбу.
И когда мы вышли на улицу, Анна взяла меня за руку, и мы отправились ко мне. Там все и случилось. В первый же вечер знакомства. Точнее, узнал-то я ее позднее, а вначале мы просто стали близки. Вот и вся мораль. После всего, что я сказал, вы думаете, я осуждаю ее? Ничуть. Главный осужденный моего рассказа это я, сам, конечно сам, разве вы не видите? Плохи мои дела под небесами. Но вы еще не знаете главного: Анна была замужем, и в тот день супруг (она в разговорах со мной всегда называла его именно этим словом, как скрип телеги супруг), кстати, профессор эстетики, чем-то, уже не помню, обидел ее. Однако не стоит делать из этого никаких выводов, в жизни ведь всякое случается. Мы стали часто бывать вместе.
Уж не знаю, какие надежды в то время она на меня возлагала, а может, и вовсе никаких: с ее-то умом она видела меня до самого донышка, впрочем, женщины вообще обладают обостренным чутьем мужского ничтожества, и презирают его изо всех сил. Но тогда я был молод, сравнительно обустроен в жизни и на самом деле подавал некоторые надежды. Другое дело, что я всех обманул. Или почти всех.
Она любила стоять со мной перед зеркалом и говорила в такие минуты, что наше отражение останется там навсегда: в жизнь вечную она не верила и легонько подсмеивалась над моими соображениями на сей счет, но зато верила в вечность материального отражения, в то, что в этом неведомом Зазеркалье мы навсегда останемся молодыми влюбленными. Она обнимала меня, и глаза ее сверкали в зеркале. Но жизнь за стенами текла не в мою пользу.
Анна поговаривала о разводе, а я не хотел этого. Не знаю, был ли я прав, может быть, это спасло бы меня, может быть, смышленая Анна сумела бы совершить невозможное… хотя, не стоит об этом, что было, то было: жизнь моя в целом любопытна и познавательна, с какой стороны ее ни возьми, а все прочее не более, чем сопутствующие обстоятельства. Может быть, в будущем, когда я проснусь наконец, окажется, что мне просто привиделся дурной сон. И Анна обнимет меня поутру и поцелует легонько. Как тогда.
Итак, однажды летом мы поселились с любимой на волжском берегу. Это произошло совершенно чудесным образом. За это счастье не пришлось платить ни копейки. В жизни так не бывает, уверяю вас я, человек без паспорта и штрих-кода. Вечно со мной случается что-нибудь необыкновенное – хорошее или дурное, не о том сейчас речь. Анну направили от библиотеки в международный летний лагерь, где она выдавала книги отдыхающим, большей частью – состоятельным господам, начавшим уже плодиться в то время со скоростью мух. Они приезжали туда, как это теперь называется, «оттянуться». И жили в тени духовитого соснового бора в сказочных домиках-избушках, а тут же рядом тянулся сколько хватало глаза золотистый пляж, на который с рокотом накатывались волны великой русской реки. Сказка, одним словом.
И в этой сказке для взрослых у нас с Анной была своя двухэтажная избушка из золотистых бревен с окнами на речную даль до самого горизонта, где смутной полоской лежал невидный в пасмурные дни противоположный берег. На первом этаже было царство книг, которым заведовала Анна, а на втором – наш общий уютный мир. Один на двоих. Днем мы купались, уходя далеко по песчаному пляжу, или гуляли по лесу, где иногда можно было набрести на земляничную поляну, усыпанную спелыми крупными ягодами. Мы говорили обо всем, что есть на свете. Нам никогда не было скучно или попросту нечего сказать друг другу. Анна знала толк в яствах духовных, как и в земных, другой такой я больше не встречал никогда. Значит и не встречу. Такое бывает только единожды в жизни.
Она тогда забеременела от меня. Теперь я понимаю, почему Анна создала этот чудесный мир посреди сосен на речном берегу. Она сразу похорошела, стала очень красивой, вся точно светилась изнутри. Я сначала отговаривал ее, как мог, потом стал замыкаться, малодушно избегать встреч. По привычке получать в жизни все, чего бы ни захотелось, Анна не отступала. И тут откуда-то из поднебесья сверкнул мстительный меч (за всякое удовольствие полагается расплата), она заболела, и ребенок, которому не суждено было явиться на свет, погиб во влажной темноте чрева. Потом он пришел к ней во сне и долго смотрел на свою несчастную мать. Анна печально сказала мне, что у мальчика были мои глаза. Вот и сказке конец. Все, что продолжалось у нас потом, уже не заслуживает описания из-за своей заурядности. Сказать одним словом, начались просто встречи тайком, по-воровски. Таких случаев на земле миллионы, слишком пошлых, а оттого и неприличных супружеских измен.
Все это у нас тянулось еще несколько лет. Потом Анна бросила меня, и я покатился вниз. Потерял работу. Поехал в Москву в последней надежде прославиться своими картинами. Плевать здесь хотели на мое художество. Пропали мои неудавшиеся шедевры, оставленные скопом у случайного знакомого. Пропала моя квартира, которую я сдал перед отъездом мошеннику-квартиранту. Вот и жизнь моя пошла коту под хвост. Никто не знает, как жить. Вот с тех самых пор я и скитаюсь по чужим углам, перебиваясь случайным заработком или просто выпрашиваю деньги у тех немногих добрых людей, с кем знаком. Нечем мне отблагодарить их, кроме доброго слова. Вот и весь сказ.
Один мой знакомый, из тех немногих, что кивают мне головой при встрече, будучи в хорошем расположении духа, так что даже остановился и заговорил со мной (это было как раз после обеда), назвал меня как-то очень терпеливым человеком. Вот комплимент так комплимент! После этого я целый день летал, словно на крыльях. Просто отвык от доброго слова, за душу взял меня тот человек. Как перышко, взял и приподнял. А я уже, признаться, в роде людском разочаровываться начал, как в тупиковой ветви. Это началось у меня, когда я с Анной расстался, а когда уже меня с квартирой обманули и стал я натуральным бездомным, или бомжем, как теперь говорят, я и вовсе такое отвращение ко всему почувствовал, что и жить стало тошно. Налицо свое в зеркале смотреть не мог, чтобы не сплюнуть. «Ты тоже, – думал, – человек, такая же мразь».
Дом – это ведь святое, и силы святые – они все больше в родных стенах действуют, хотя и вольны дышать, где им вздумается. Бездомный становится извергом и звереет изнутри. Нельзя же человека дома лишать, дом ему по природе положен, как и всякому другому живому существу, это все равно, что храм разрушить. Пусть маленький, но Бог и в маленьком живет, ему метры жилплощади безразличны. Откуда знаю, спросите? Да я теперь все на свете знаю, потому что бомжи все знают, они ведь часть улично-каменной городской природы и живут по естественным законам, то есть вовсе без законов: в природе-то все позволено, оттого на ее лоне и дышится легко, и отдыхать все благоустроенные люди туда ездят и даже тратят на то священную свою деньгу. Но я еще настоящим бомжем не стал, потому как все себе позволить пока не могу. Я еще человек, правда неполноценный – без паспорта. Теперь можете назвать меня спортсменом, я ведь вкус к своей окаянной жизни ощутил и понял в ней наслаждение. Но первые дни, на самом старте я чувствовал себя ужасно.
Тогда я кинулся к Анне. Прямо домой. Дурак же я был, никогда нельзя возвращаться к женщине, которая тебя бросила, я бы этому железному правилу прямо в школе учил – в старших классах. Это же азбука, как дважды два. Ночевал я на вокзале, точнее, просто сидел в зале ожидания и трясся, как осиновый лист, от сквозняков, которые там дули, и вообще от расшатанных нервов. Вот после этой адской ночевки примчался я прямиком к женщине, с которой жил некогда в сказочной избушке на берегу блаженной Волги. И прямо на пороге, увидев милую, дорогую и единственную из потерянного рая, чуть было не вцепился в нее с рыданиями. Но та только бровкой своей собольей сердито повела. «Вы что-то хотели?» – спрашивает. Тут у меня и сердце оборвалось. «Анечка, мне с тобой поговорить надо, – лепечу, – у меня возникли ужасные в жизни обстоятельства». Тут ее прямо затрясло всю, никогда в таком фуриозном образе ее не видал. «Ты хоть понимаешь, – шипит, – что ты меня перед всеми соседями компрометируешь?» Так и сказана – «компрометируешь». И слово это жестокое меня прямо в печень двинуло, я даже зашатался. «Покорми меня», – прошу зачем-то, как будто голоден, да я и в самом деле голоден был, но это дело десятое, когда земля из-под ног уходит. «Нет, – отвечает, уходи сейчас же». И прямо ножкой топнула. Вот вам и любимая женщина, лучше бы я сдох где-нибудь под забором в безвестности, но зато с верой в святой образ любви.
И только Анна собралась дверь захлопнуть, тут как тут появляется некто другой и прямиком мимо меня шагает в распахнутую дверь. Вот и вся любовь. Никто никого не компрометирует. Как жить после этого, ответьте мне, любезные мои! Думаете, я полнейшая тряпка и все на свете могу стерпеть ради одной жизни этой дерьмовой? Чтобы только сопеть в две дырки? Нет, дорогие, всему на свете есть свое место и своя цена. И жизнь сама по себе не самое дорогое удовольствие в жизни, есть в мироздании вещи и посерьезнее, чем собственная ободранная персона. Про это вы лучше спросите у матери кормящей или у пулеметчика, который, стиснув зубы, на сердце последнюю гранату греет, как родную, на помин души солдатской, чтобы та нехристям на потеху не досталась. Но я-то в тот раз стерпел все, только на улицу выскочил. И тут же мысль: вот только что о меня, о мою бессмертную душу ноги вытерли, это тебе урок на всю жизнь последующую. Каково?! Я – обратно и кулаками в дверь забарабанил. Снова открывает она. Глаза испуганные. «Позови-ка мне, – говорю, – того молодого человека, который только что к тебе зашел». «Не надо, – шепчет, – уходи. Ну пожалуйста». «Нет, позови», – настаиваю. И вдруг шаги на лестнице. Появляется муж, профессор эстетики. Молод, осанист, умные глаза. Увидел нас, и брови вопросительно поднялись. Анна с умоляющим видом на меня смотрит. Я мужу обманутому, которого я же сам и обманывал в компании с этой женщиной: «Будьте добры, пусть выйдет человек, который у вас сейчас на кухне сидит». Немая сцена. Профессор быстро нашелся, на то он и профессор: «Этот человек пришел ко мне». Вышел я из подъезда, в окно им кулаком погрозил и побрел куда глаза глядят. Пусть они там сами разбираются между собой. Гнусно однако на сердце от таких воспоминаний, сам-то себе я не лгу никогда. Или думаю, что не лгу. Мерзко это – быть с чужой женой, хуже всякого воровства, вот меня Бог и наказал, не иначе. Поделом.
Но я на этом не успокоился и порешил тогда свести счеты с жизнью. Честно говорю. Дане так-то это просто, как оказалось. На тот свет люди тоже попадают в порядке живой очереди, и с самозванцами здесь не церемонятся. Но довольно об этом. Последнее, что я запомнил перед тем, как совершить это непростительное безрассудство, была шахматная доска. Черные фигуры наползали со всех сторон, и белый король в два счета был повержен на своем поле. Я очнулся в пустой аудитории института, в котором когда-то учился и куда пробрался тайком, чтобы осуществить свой злодейский, кощунственный замысел. Но не тут-то было. Я оказался совершенным глупцом, прущим против рожна.
Поди угадай, где твое место в жизни. Так и в смерти. Заварил кашу, так расхлебывай до конца. Ничто так не угнетает меня, как собственное окаянство. Незаконная любовь и незаконная смерть – многовато для одного человека. Эти две борозды на моем сердце не дают мне покоя.
Я заметался тогда. Леонид не открывал, либо он уже сидел в тюрьме, либо валялся бесчувственным на своем продавленном диване. Другие, те, что прежде казались друзьями, услыхав о моих злоключениях, вежливо, но твердо отказывались войти в мое положение. «Извини, старик, – звучало в ответ, – у меня у самого проблемы». И это были те люди, с которыми я делился в лучшие времена самым сокровенным. Я уже не удивлялся ничему на этом черном белом свете. Я стал человеком с проблемами, изгоем, от которого надо сторониться. Черной бубонной чумой меж мирных хижин с телевизорами, видео по вечерам и уютно и сыто урчащими холодильниками, набитыми разной вкуснятиной.
Зимними снежными вечерами я блуждал по пустеющим улицам, судорожно выгадывая себе место ночлега. Я с какой-то детской голодной завистью смотрел, как светятся маняще сотни и сотни окон в домах, представляя себе сцену семейного ужина. И ничего прекраснее этого не приходило мне тогда на ум. В животе урчало, иногда на меня находила такая безысходность, что я начинал хрипло подвывать про себя, чтобы не услышали прохожие, и по щекам катились тогда такие жгучие ледяные слезы. Я мечтал найти бумажник, полный крупных купюр, и накупить себе пирожков. Целый огромный пакет. А потом забраться куда-нибудь в укромное место и съесть их. И слаще мечты для меня не было. Но как только я разживался какими-то деньжатами, я почему-то предавал эту мечту и покупал водку, а потом пьяный ночевал, где придется, потому что, если трезвым меня бывало жалели, то под хмельком я внушал одно отвращение. Тогда меня ругали и гнали прочь. Пьяный всегда виноват, даже если он и не виноват ни в чем. Так я снискал всеобщее осуждение, меня стали презирать и те немногие, кто прежде дарил участием и даже пытался помочь. Я прослыл человеком безнадежным. «Он забулдыга, сам во всем виноват», – слышалось со всех сторон. И кто-то вздохнул с облегчением: помогать такому бессмысленно, пусть себе катится вниз. «Падающего – толкни». Уж лучше грешным быть, чем грешным слыть.
Хорошо еще, что меня не убили, впрочем, чего тут хорошего, рассуждаю я частенько. Пусть бы и убили, а тело расчленили на куски, как теперь модно, и в целлофановых пакетах выбросили на свалку. Разве теперешняя моя жизнь не такая же свалка, где свалены целые горы отбросов: тех постыдных и омерзительных поступков, которые я совершил за все годы своего сознательного бытия. Точнее, не свалка – там хоть небесный простор наверху и ветерок сквозит – а попросту пыльный темный чулан, набитый всякой рухлядью. Я ведь теперь ясно смотрю на вещи, даром что пьяница. Шельма-квартирант, которому я сдал квартиру, какими-то бесовскими махинациями переписал ее на себя, продал и испарился. Таких примеров тысячи, некоторые находят, что я еще дешево отделался. От милиции, куда мне советовали обратиться поначалу приятели-доброхоты, проку мало, она теперь ничем не может помочь простому смертному, это стала просто устрашающая мясорубка, дробящая кости и вытягивающая из человека жилы. Одно членовредительство, а не милиция, но это я так, ворчу по привычке. Только родная соболезнующая душа может еще помочь человеку, в этом я убедился на собственной шкуре. Никому мы на свете не нужны.
Вот такой-то души у меня и нет. Да скоро и у вас не будет, помрут все души живые, останутся одни майки с номерами, как у футболистов. Как только я слышу привычное «это – ваши проблемы», понимаю: человек человеку никто. Иногда я прохожу мимо окон собственного дома, где теперь живут неизвестные мне люди, и, подняв воротник, чтобы меня не узнали во дворе, смотрю, смотрю до слез, как светятся в наползающих сумерках огни чужого очага, где за чужими шторами идет обычная вечерняя кутерьма.
Видимо, жизнь скоро пройдет, век бездомного короток. Знавал я на своем веку тот незабвенный медовый месяц на волжском берегу. И довольно с меня. Недолго музыка играла… Я больше не верю в рай земной. Жизнь поманила и обманула. Любовь обернулась собачьим вальсом. Смерть с пренебрежением отшвырнула прочь, указав на место в толпе очередников. Судите сами, что мне остается? Вот еще отхлебну из горлышка, с неприличным звуком – горе и поутихнет. Ваше здоровье, дорогие мои собратья по разуму, будьте счастливы! Помните, число бедствий наземне ограничено законом сообщающихся сосудов, и если вы блаженствуете, значит кто-то там бьется за вас, как рыба об лед.
Я, конечно, существо безусловно вредное для окружающего общества. Другой бы на моем месте давным-давно впрягся бы тянуть какую-нибудь лямку, вроде разгрузки вагонов или дорожных работ. Я пытался не раз и понял, что не способен на постоянное усилие. Это у меня от безволия. Анна как-то объяснила мне, что неспособность к труду и устройству собственной жизни на самом деле болезнь и передается генетически. Заразная хроническая болезнь, хочу прибавить от себя, просто эпидемия какая-то. Я теперь угрюмый, нелюдимый человек с осторожными движениями и быстрыми взглядами искоса. Голос мой дрожит, язык запинается. Всю мою прежнюю высокопарную художественную дурь как помелом смело в одночасье. Вот это одно хорошо, я считаю. Если на мое никчемное, чумное счастье перепадают какие-то деньжата, я тихо напиваюсь один, сидя где-нибудь на скамейке бульвара, чтобы подальше от глаз людских. Тогда я начинаю перебирать в своих трясущихся алкоголических пальцах годы, месяцы и дни своей жизни. И так все снова и снова, до самых мельчайших подробностей. Повторенье – мать ученья. Ненавижу все новое! Пересматриваю при случае старые фильмы, виденные уже сто раз, перечитываю старые добрые, растрепанные книжки, из которых больше всего люблю детские, «Приключения Вити и Маши», например, или «Незнайка на Луне». Просто зачитываюсь ими, сидя в читальном зале за дальним столиком у окна. Понял однажды простую премудрость Соломона: все новое на земле – от беса.
Вот и стало все сразу на свои места. Люблю однажды виденное, верните мне мой потерянный рай, прежнюю Анну, летний месяц, сосны, пляж, избушку, верните мне прежнюю Волгу наконец! Боже, возьми меня осторожно, как кроху-жучка, двумя пальцами за спинку и вынь из этого мутного и страшного потока мироздания! Я тону, меня уносит все дальше и дальше. Думать не хочется, что станется со мной потом. Спаси меня, умоляю, ведь другого такого уродца на свете у Тебя больше не будет никогда. Никогда, Господи.
Хорошо, что у меня нет детей. Только представлю себе, как они, заплаканные и чумазые, мечутся по этой голой неприютной земле и растирают ладошками слезы по лицу, сердце у меня сразу щемит и проваливается в пустоту. Хорошо, что я, чадо вырождения, первые признаки которого – отсутствие паспорта и ИНН, не успел в прошлой жизни своей родить на свет с Анной мальчика с моими испытанными глазами. Наверное, от таких, как я, надо в спешном порядке избавляться, диспансеризацию, что ли, какую провести в массовом порядке, чтобы укол – и нет человека, тормозящего своим неопрятным видом общественный прогресс. Чтобы глянцевитые люди из рекламы со здоровым цветом лица и улыбками от «Дирол вайт» могли безмятежно разъезжать на «джипах» по неоглядной Среднерусской равнине и вечно болтать по сотовому телефону о погоде на Канарских островах, не опасаясь, что какой-то опустившийся тип в глубоком тылу жиреющего общества потребления думает иначе, чем розовощекая разбитная сатана-дикторша в телевизоре.
Я-то не охвачен телевидением, и в этом главная моя опасность для общества. Будь на то воля мирового правительства, меня бы силком усадили за экран и сказали: «Расслабься и считай слонов. Один слон, два слона, три слона, четыре… И так далее. А в остальном будь паинькой и слушайся тетю с микрофоном». Вот вам полное пророчество дня завтрашнего. Точка.
Скажете, я просто валю с больной головы на здоровую? Может, вы и правы. Тогда замолкаю себе в темном чулане бытия. Меня заперли, ключ торчит снаружи. Пауки хозяйничают здесь. Только ровный, монотонный голос за дверью считает вслух: «Один слон, два слона, три…» Ненавижу «джипы», «Дирол» и шампуни от перхоти. Плюнь мне вслед, прохожий, я для тебя никто.