Вы здесь

Эстетика энергоэволюционизма. Глава 2 (М. И. Веллер, 2010)

Глава 2

Украшение себя

Для чего темнокожей красотке из джунглей, по вступлении в возраст женской зрелости, выбивать клыки, а резцы стачивать на треугольник и натирать лиственным соком с золой, пока не станут черными? А иначе она вроде и неполноценный человек промеж своих – сожаление, презрение, насмешечки. Э?

Даже самый «первобытный» человек в самом примитивном племени себя украшает. И этнография с этнологией занимаются этим изо всех сил: описывают и классифицируют, и иногда пытаются давать рациональные объяснения. И медицину часто подключают: она тоже старается усмотреть в таких украшениях себя рациональное зерно. Странно только, что этим вопросом практически не занимается психология. То есть социопсихологи легко объяснят насчет места и ранга в обществе, раскроют символику разнообразных нательных знаков, но все это по поверхности: мол – терпи надрезы, зато теперь ты мужчина, терпи надпилы, зато теперь ты женщина, терпи татуирование, зато теперь ты воин. Типа: терпи проколы ушей, зато теперь ты будешь носить серьги. Но – зачем?! Уж вовсе-то зачем уродоваться?..

Что такое любое украшение – серьги, кольца, бусы, повязки и побрякушки? В первые ряды сразу эстетики выпрыгнут: это тяга человека к красоте, к прекрасному. Гм. Вы полагаете, огромные мочки ушей, свисающие до плеч, где в десятке дырок торчат палочки и веревочки – это красиво?.. Ах, скажут эстетики, красота – это кое в чем относительно, это определяется культурой этноса и прочие турусы на колесах; рубленый орлиный профиль конкистадора, который для европейца олицетворяет мужественную красоту, азиату может представляться уродством «длинноносого» племени.

Относительно, говорите? Оно конечно. А вот вам фокус. Тело азиата безволосо, а многие мужчины многих европейских народов волосаты везде, кроме боков и спины, так и спина же бывает волосата (хоть у кавказцев, хоть у сардинцев), а уж ноги – у всех, и грудь чаще тоже. А теперь берем два ну оч-чень разных народа двух оч-чень разных культур – древнего Рима и средневековой Японии. Приличный римлянин должен был иметь гладкое безволосое тело, и все волоски ему регулярно выщипывали, – люди со средствами для этого прибегали к услугам специальных мастеров в банях, а бедные, если следили за собой, дергали свою шерсть сами. Вот безволосые японцы ну никогда бы этого делать не стали. Наоборот – японские самураи, если позволяли средства, заказывали себе нагрудные парики – «чтоб не быть похожими на женщин». Плевать, что его не видно, пусть хоть в вырезе у шеи торчит и лохматится, чтоб все знали, что он есть. (Вроде как в Европе от дорогого белоснежного белья торчали только ворот и краешки манжет, и всем ясен уровень достатка и достоинства владельца.)

Иногда проповедуется точка зрения, что красота – это естественность. Да? Тогда почему у волосатых красиво быть безволосым, а у безволосых – волосатым? (Эстетикам: молчать, тупицы!)

Другой фокус: ну все же черняво-курчавые и смугло-кареглазые народы имеют неукоснительную претензию восходить в предках к типу белокурой бестии: светлокожий голубоглазый блондин, понимаешь, вот их идеал человека. Древние эллины, древние германцы, древние прибалты, древние славяне, древние иудеи и древние кельты – ну просто не народы, а гордость нордической расы лейбштандарт «Адольф Гитлер» (который сам был, разумеется, брюнет). И вот когда средь смуглого города идет блондинка… черт с ней, о блондинках разговор долгий, – идет блондин, то женщинам он ах нравится больше своих брюнетов. Латиноамериканки – падают. Кореянки и японки – падают. Зато миловидная мулатка в белобрысой Скандинавии – это конец всему: флегматичные альбиносы бросают пить свое пиво и ведут за ней глаза с вожделением и восторгом. Привлекает не то, что у тебя есть, а то, чего у тебя нет, черт возьми!

Неудовлетворенность имеющимся. Тяга к чему-то другому. Биполярность как источник энергии, которая в данном случае прежде всего сказывается в тяге к не такому, как ты и прочие обычные.

Вот вам и красота как естественность. Это бриллианты естественны? Или замысловатые прически? Или блестящие предметы, вдетые в проколотые в ушах дырочки?..

Вот вам «культура тела»: мусульманин бреет голову, верующая иудейка замужем носит парик, средневековая европеянка бинтует и плющит корсетом грудь, античная гречанка выщипывает волоски на лобке и под мышками, а слободской ухарь середины XX века ставит на передний зуб стальную фиксу. Необыкновенно естественно!

Поднять и выпятить женский бюст, округлить бедра и зад, утянуть талию – понятно. Расширить мужские плечи и обтянуть гульфик, туда еще напихав чего-нибудь для объема – понятно. Но уже сбривать естественную растительность с мужского лица – менее понятно.

Мода? Мода оно конечно. О ней мы уже упоминали в I части (см. главу «Максимальные действия»). Понятие «мода» во многом просто заменяет понятия «относительность красоты», «обычай», «признак значительности», «культура», «традиция», а также «традиция менять традицию». И сводится это к тому, что человек стремится через моду предъявлять себе и другим свою значительность. Все это так.

Но. Но. Нас сейчас интересует другое: почему человеку всегда надо чегой-то такое изделать над собой, чтоб было не так, как раньше, как от природы задано было. Вот.

Шрамы-насечки на лице африканского воина. С нашей точки зрения – уродуют, ведь можно было на руке, скажем. Полинезийская татуировка по всему телу. Красиво? Это спорно. Может на чужой взгляд быть уродливо. Боевая раскраска индейца. Да, мундира у него нет, пуговицы и галуны пришивать не к чему, но вообще-то можно прекрасно обойтись и без галунов, и без раскраски.

Дорогие товарищи, а также граждане и друзья. Как ухаживает за собой кошка, бык или птичка? Одна вылизывает шерсть и точит когти, другой чешется о дерево и трется рогами, третья перебирает и поправляет перышки. Они приводят в порядок то, что у них есть, и это их вполне устраивает.

И только человека не устраивает то, что у него есть. Чего бы он ни хотел – он хочет, чтоб было иначе, чем он сейчас имеет.

Это что значит? Это значит, что у него есть от природы избыток энергии. То есть у него есть желание совершать действия, производить какую-то работу, чтобы в результате этой работы он был не таким, какой есть сейчас.

Украшение себя есть одно из проявлений избыточной энергетики человека. Украшение себя есть один из аспектов передела мира человеком. Да – и традиция, и стремление к значительности, и представление о красоте, – но в основе, в основе, в основе что лежит? Произведенная работа. И желание производить эту работу. Энергия.

Боже, вот голый папуас на райском острове. Науки нет, техники нет, письменности нет, быт нищ, язык примитивен, пищи полно, хищники отсутствуют. Что он может, бедолага, до материка тысячи миль через океан, весь его мирок размером с гулькин нос. И все равно ему надо чего-то над собой делать – утыкаться, изрезаться, навесить ракушки и травинки – и тем самым он становится «окультуренным» человеком, а не «натуральным». Он совершает в этом мире все, что сегодня может. И отличается от животного в обличье человека всем, чем может. Он изменяет мир, черт возьми, и этого хочет, и ему это нравится, и он находит в этом удовлетворение.

…Вот и страдает юная туземка, которой одни зубы выбивают, а другие пилят, и безо всякого наркоза. Сделан еще один шаг: от животного, которое всегда в ладу с природой, к человеку, который всегда должен переделывать мир. А куда денешься. Энергетический заряд требует.

Искусство

1. Праобраз искусства эстетический – красная тряпочка и блестящая побрякушка, украденные вороной, которая ими любуется. Бесполезное и самодостаточное удовольствие.

Праобраз искусства эмоциональный – волк, поющий к луне, особенно и долго в возбуждающее полнолуние. Избыток «бесполезных» ощущений, требующих выхода и оформляемых в какое-то действие или создание какого-то предмета.

Праобраз искусства информативный – первобытный охотник, рассказывающий про свою охоту. Сродни вралю-рыбаку. Всегда что-то приукрасит, часто сам искренне веря, что так и было. Это праобраз и литературы, и театра – подкрепить рассказ жестами и позами естественно и доходчиво.

2. «Всякое искусство совершенно бесполезно», – знаменито заключил манифест-предисловие к «Дориану Грею» Оскар Уайльд.

И то сказать: выкинуть все искусство – и можно жить дальше ничем не хуже, чем с ним. Правда, чуть скучнее. Прямой жизненной необходимости в нем нет. Одни хлопоты, траты и выпендреж.

3. Но суть человека в том, что он совершает действия и делает предметы излишние и бесполезные – с точки зрения физической необходимости и целесообразности выживания. Нет прямой пользы в том, что одежда модна, автомобиль блестящ, жилище многокомнатно, диплом престижен. Хотя вообще одежда, транспорт, жилье и образование полезны. А уже через их качество человек самоутверждается и двигает цивилизацию.

Строго говоря, бесполезность искусства, его избыточность – лишь один из аспектов энергоизбыточности человека вообще. А энергоизбыточность – она требует реализации и приложения.

Чисто кажущееся противоречие между пользой и искусством – в том, что понятие пользы редко формулируется четко. Мол, как бы польза – то, что удовлетворяет наши непосредственные физиологические потребности. А тогда бесполезной является почти вся человеческая деятельность. Особенно если учесть, что жизнь человечества конечна. Безусловную пользу можно ограничить коротким рядом: пожрал, совокупился, и – в загородку.

Ага: прикладная наука с техникой делают жизнь более безопасной, сытой, легкой, – удобрения, конвейер, самолет, медицина – это, значит, полезно. А чистая наука – бесполезна, но в конце концов всегда ведет к возникновению на базе себя науки прикладной. В чистой науке можно усмотреть пользу первого рода, пра-пользу. Ладно.

Из чистой науки в конце концов возникает увеличение могущества человека, улучшение качества жизни, в общем же смысле – повышение энергопреобразования. Равно как из географических открытий и многого другого.

А из искусства ничего не следует и ничего не возникает, кроме его самодостаточного постижения и возникающих при этом представлений и ощущений.

Но искусство в тех или иных формах существовало всегда у всех народов. И мы можем констатировать: у человека есть потребность в том, в чем для него нет пользы. А «не хлебом единым». Не было бы потребности – так на кой черт вечно им заниматься.

4. Вот первобытный человек силится понять, как же устроен мир вокруг него, каков его механизм, в чем закономерности, почему восходит-заходит солнце, меняются времена года, что происходит с человеком в момент смерти – куда девался собственно «он»? – и вообще почему дует ветер и идет дождь.

Так возникает мифология. Это наука или искусство? Для нас сейчас – безусловно искусство, наукой там и не пахнет. Духи и боги наделялись человеческими качествами, любили и враждовали, у них были свои судьбы и обязанности. Но первобытному человеку его мифологическая космогония служила космогонией и научной: мир-то познавать хотелось и требовалось, а других-то объяснений не было.

Это уже потом, с фиксированием и анализом многочисленных фактов, с накоплением знаний, стала возникать наука об устройстве мира. Изначально же чистая наука (астрономия, скажем), прикладная (метеорология и др.), гуманитарная (история) были слеплены в одну кучу и замешаны на искусстве.

Познавательная, научная, «объяснительная» функция искусства. Постижение внешнего мира.

5. Рассказ об охоте, сражении, стихийном бедствии. Неизбежное привнесение личностного, субъективного, эмоционального элемента. Приукрасить собственные доблести, принизить врагов.

Информативная функция искусства.

Позднее это выльется во всевозможные поджанры литературы путешествий и т. д.

6. «Бойцы вспоминают минувшие дни». Подвиги, походы, сражения и свершения. Здесь история и историческая (и мемуарная) литература поначалу существуют нераздельно. Рассказчик и слушатели осознают себя не изолированными во времени данного дня, но значительными наследниками всего обозримого исторического процесса, возвысившего их род, племя, народ: часть значительного целого. Вдохновляющий пример прошлого. Осознание, откуда ты, кто твои предки.

Информативно-накопительная функция искусства. История как наука возникнет и выделится позднее.

7. Поэма Гесиода «Труды и дни» – обстоятельное наставление по ведению натурального хозяйства, этике отношений между людьми, воспитанию детей и т. д. Справочник на все случаи жизни, весьма полезное сочинение.

Когда греки в конце VIII века до н. э. увенчали Гесиода лавром за это сочинение, предпочтя в голосовании прочим поэтам и драматургам, они мотивировали свое решение именно полезностью.

Информативно-рекомендательная функция искусства. Дидактическая. Поучительная. Науки агрохимия, метеорология, деонтология и др. отпочкуются и специализируются позднее; вначале же искусство включало в себя и это тоже.

8. Что же касается еще более знаменитой поэмы римлянина Тита Лукреция Кара «О природе вещей», то эта обстоятельнейшая философская монография эпикурейца об устройстве мира и всем на свете. Философия как отдельная и мощная наука уже давно существует, достигнув на несколько веков до этого в Афинах сияющих высот. Но искусство пока от нее еще не отделено вовсе, а иногда и вовсе не отделено.

Философская функция искусства. Философский роман существует и поныне – хотя, честно говоря, он напоминает морскую свинку, которая ведь – и не свинка, и не морская.

9. Мы как-то, по традиции новейших времен с их расцветом и дифференциацией наук, искусством привыкли называть только лирическое искусство – то, которое про внутренний мир человека. Со своих древнейших из известных, пятитысячелетней давности образцов, лирика излагала со слезой, что жизнь печальна и несправедлива, а люди неблагодарны и страдают. Вы чувствуете? – ничего нового.

Подвиги и страдания, любовь и ненависть… ну и так далее, – вот что составляет основу лирического искусства. Это чего? – это как устроен человек психологически, чувства как мотивы и следствия действий.

Психологическая функция искусства. Наука психология будет позднее. Шекспир был психолог гениальный, по его пьесам можно просто-таки учить психологию, – при отсутствии ее как науки в елизаветинской Англии.

10. Архитектура в самом начале занималась тем, чтоб постройка не развалилась и отвечала своему прямому назначению.

В своем роде, гастрономия – это тоже искусство. И моделирование одежды. «Искусство охотника» – нередкое словосочетание.

Короче говоря, искусство чем только не занималось. Весьма нужным и полезным.

Прикладная функция искусства.

11. Но мы желаем разделять искусство на прикладное и чистое. Прикладное как бы классом ниже. Оно прикладывается к тому, что и без него будет отвечать своему назначению: хоть наука, хоть дом, посуда, одежда, оружие. И мы говорим: вот рациональная основа того, к чему приложено прикладное искусство – она да, полезна, а само приложенное искусство – нет, бесполезно, необязательно.

Боевой марш можно считать прикладной музыкой – бодрит, настраивает на агрессивный лад; а симфония – как бы чистая музыка, вводит в задумчивость и не вдохновляет ни на что конкретное.

Говоря об искусстве, мы норовим отслоить его от любого рационального содержания – и оставить только форму и связанные с нею человеческие чувства.

Искусство как форма.

Искусство как непосредственное воздействие на чувства.

12. Крайний пример смычки прикладного и чистого искусства – ювелирное. Вообще-то никакой пользы, можно считать чистым. Но ювелирные материалы – золото, серебро, драгоценные камни – ценятся сами по себе и способны обойтись без художественной обработки. Правда, и ценность самих материалов более или менее условна, они мало полезны или вовсе бесполезны. Однако материал первичен, обработка вторична, вот и прикладное. (О смысле этого – см. «Украшение себя».)

Крайний пример чистого искусства – даже не абстрактная живопись (цветовое пятно может «взять» голую стену, применение найдем), даже не симфоническая музыка (годится как звуковой фон, создающий тихо и без напряга настроение для посиделок, изящной беседы с выпивкой) – я бы упомянул бессмертные лермонтовские строки «Есть речи – значенье темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно. Не встретит ответа средь шума мирского из пламя и света рожденное слово». Это как раз о том самом – искусстве как форме без содержания, рождающем ощущения и настроение. (Хотя как идеал-основа – побрякушка и вой на луну – см. п. 1.)

Понятно, что искусство и прикладное, и чистое идут от одного корня: дать ощущения сверх необходимых и обязательных.

13. Вот зеку в крытой тюрьме нечего делать, годами томится в безделье. И ищет себе занятие. Положим, смотрят за ним плохо, у него есть все возможности доставать инструменты и делать всякие вещицы. Прежде всего он сделает нож, можно быть уверенным. И коли времени невпроворот, он постарается сделать его как можно более красивым и изощренным. Он придаст клинку изящную форму, выточит желобки-кровестоки, отшлифует до предела возможности, латунные усики выпилит узором, рукоять наберет разноцветную – зубная щетка, алюминиевая ложка, резиновая подметка, все в ход пойдет. А на свободе он этого делать не станет – разбойничать надо, пить-гулять надо, а нож можно купить, украсть, выменять, в карты выиграть, времени тратить не стоит.

Шо мы имеем в основе, мотивирующее к созданию искусства? Ресурс энергии – время и силы свободные. Поделки зеков всех времен – это средство убить время. А круто занятому человеку не до искусства. Как ни верти, на искусство пускается энергия, если она остается от борьбы за выживание. А у человека, как правило, сколько-то ее всегда остается в силу его человеческой энергоизбыточности.

14. Что будет делать современный человек, попавший на необитаемый райский остров, где можно никак не заботиться о пропитании: булки на деревьях, непогоды не существует? Лежи себе в тенечке или на солнышке и в носу ковыряй.

Более активный тип начнет искать себе занятия – от не хрен делать. Дом строить, дорожки пропалывать, попугаев приручать.

Менее активный будет мечтать и фантазировать. Фантазии имеют место у каждого, но тут уж им будет полное раздолье. И мысленно он создаст массу кинофильмов: как его спас белый пароход, как из джунглей пришел отряд жаждущих его прекрасных амазонок, как он вообще стал властелином мира и так далее.

Искусство как игра ума, воображения. Способ в мыслях и отчасти в чувствах прожить много жизней, испытать много всего-разного, быть очень счастливым (а также несчастным – человеку свойственно иногда растравлять себя картинами возможных несчастий).

Стремление к максимальным ощущениям и максимальным действиям, частично реализуемое через возможности абстрактного мышления.

Искусство как функция разума. Избыточная? Бесполезная?

15. Помечтает-помечтает – и начнет строить себе черт знает какой большой и мореходный плот и вялить фрукты на дорогу. А, это уже не искусство, это уже – научное предвидение, прикладная деятельность. Пока ковыряет в носу и мечтает – это чистое искусство, из него ничего не следует. Как начал обдумывать проект практически – искусство исчезло, пошла полезная и целесообразная деятельность.

Но. Но. Мечтать – быстрее, легче и приятнее, чем конкретно обдумывать и тем более потеть, таская бревна. Нарисовать себе картину спасения – куда проще, это мигом, чем работать и спасаться. А мотив один, исходный толчок один! «Хочу, чтоб мне было не так, иначе, лучше».

Искусство – это проект переделки мира в самой первой попытке, самом первом приближении. Все начинается с желания.

Хулиганы набили писателю морду, он пришел домой, умылся, выпил, и кипя негодованием и жаждой реванша стал в бешеном темпе – хорошо идет! чувства возбуждены! – сочинять роман или сценарий о благородном мстителе, который победоносно метелит всех хулиганов и вообще наводит порядок в городе. Обычный вариант. Не могу переделать – так хоть помечтаю, как это можно переделать в принципе, вообще.

По глупости только посмеиваются русские люди над бессмертными сюжетами своих сказок про Емелю со щучьим велением и печью – исполнительницей желаний. Европейские сюжеты о конкретизации исполнения желаний – это уже следующий этап, Емеля – фантазия в чистом, первозданном виде. Ничем, кстати, не отличающаяся от восточных сюжетов о джинне, отлично заменяющем щуку и печку. Но джинн – это уже дополнительная фигура, а щука и печь – это нечто свое, обычное, простецкое.

Если жизнь – это переделка мира, то искусство – это переделка мира воображаемая. А воображение – оно действию всегда предшествует у человека.

Энергопреобразовательная функция искусства! А вы говорите – бесполезное, ни фига себе. Что бесполезное, а что и полезное. Далеко не все искусство, конечно, мечтает о переделке мира – нет, так, меньшая часть литературы. Но есть и такая часть, есть и такое искусство.

16. И вот энергичный подросток прочитал роман о благородном мстителе Робин Гуде, сколотил команду и начал лупить хулиганов своего района. И сам хулиган, но – с благородными намерениями, бескорыстный.

Боже, скольких великих воителей вдохновила на подвиги биография Александра Великого! Они бы, может, и так вояками стали, но прочитанное и услышанное в детстве помогает концентрировать усилия, ставить цель жизни, подчинять ей все, обрести идеал и стремиться к нему.

Воспитательная функция искусства. Воздействие искусства. А как же. А куда от этого денешься. Сколько поколений европейских гимназистов воспитывались на героях Плутарха. Где здесь история, где здесь литература? Граждане, дорогие, ну вместе же, вместе.

17. И вот тогда выступает к рампе плачущий хор изящных и глупых пессимистов и сообщает с усмешкой скорбного превосходства: «Увы! Искусство ничему не учит! Иначе, имея в активе все те шедевры мировой культуры, которые говорят обо всем хорошем, человечество давно стало бы благородным, справедливым, добрым и так далее. А оно – нет, лучше с веками не становится. Кажется, – горестно и безмозгло сетует хор в белом, – человечество вообще не способно учиться и делать выводы из своих ошибок, даже в реальной-то истории, войны вот вечно, ужасы, и век за веком; что уж об искусстве-то говорить».

Внимание. Это момент важный – и вечный. Принципиальный момент. Почему это в самом деле зараза-человечество не учится на своих гадких и страшных ошибках?

Имею просьбу: перечитать сейчас пару страничек – часть I, гл. 3, п. 5, § § 6–10. И не сочту за труд, хоть и изрядно надоело, повторить еще раз:

Жизнь человеческая руководствуется не разумом и не моралью, не здравым смыслом и не стремлением к безопасности и процветанию – жизнь руководствуется потребностью в максимальных ощущениях и максимальных действиях. А разум обслуживает эту потребность для ее реализации. А мораль – идеал поведения и отношений – это свидетельство, аспект, следствие энергоизбыточности человека, которому всегда надо не то, что есть, а чтоб было не так, иначе: переделать, улучшить, стремиться к изменению. И стремясь к максимальным ощущениям и максимальным действиям, человек необходимо и неизбежно стремится к страданиям (а не только к счастью) и к «нехорошим» действиям (а не только к хорошим), ибо жизнь человеческая реализуется не в том, насколько она хороша с точки зрения морали или быта, а в том, насколько значительны пережитые ощущения (как положительные, так и отрицательные) и насколько велики и значительны совершенные действия (по абсолютной величине, а не по знаку плюс-минус). И как книга о вкусной и здоровой вегетарианской пище не изменит жизнь волка, так никакая проповедь морали и пользы не изменит жизнь человека – страдание и разрушение (а не только счастье и созидание) явствуют из его сути.

Полководец может на своих и чужих ошибках учиться воевать лучше – но не может учиться бросить войну и жить в мире, это противоречит его сути. Сетуя, что человечество ничему не учится, моралист имеет в виду, что оно не делается лучше и высокоморальнее, т. е. не отказывается от «нехорошей» части своей сущности – не делается ограниченнее и беднее в эмоциональной и деятельной сферах. (См. «Мораль».) А уж вот этого ему, моралисту, не дождаться. Человек всегда будет делать все, на что только способен. Ну, не каждый и не всегда, но в общем и целом.

Жалуясь на бесполезность искусства, моралист жалуется на неспособность искусства ограничивать ощущения, желания и действия, расцениваемые как пагубные разумом и моралью. Не желая понимать, что и искусство, и «нехорошие» желания и поступки вопреки знанию их нехорошести проистекают из одной основы – психической энергоизбыточности. Ему, моралисту, надобно менее энергичного человека, менее жадного до всех ощущений и действий. Перебьется.

С точки зрения невозможности изменить принципиальную суть человека искусство, разумеется, бесполезно. Как, впрочем, бесполезны закон, наука и религия.

Сама постановка этого вопроса, вполне традиционная, происходила всегда от непонимания сущности явлений: природы, истории, человека, морали. О чем и говорится в первой части.

Успокойтесь, человека ничто не изменит.

18. Но с точки зрения богатства ощущений, как учебник и тренинг чувств, искусство куда как полезно.

Воспевание подвигов и силы человеческого духа. Воспевание мужества и стойкости. Любовь и дружба, красота и уродство, верность и предательство. Мир чувств огромной яркости и силы. Черт возьми, да из искусства (в той или иной форме) человек вообще узнает, что он может чувствовать, и что он должен чувствовать, и каково это, собственно – переживать те или иные чувства.

Искусство как воспитание и пред-переживание чувств. Сам еще по малолетству и скудости опыта ничего такого не пережил – но в воображении уже наощущал как сумел любовь Ромео, подвиги д'Артаньяна и прочее.

Используя разум как декодер информации и возбудитель чувств, искусство развивает и расширяет способность человека испытывать разнообразные ощущения. А вот это ему потребно.

19. Эйнштейн как-то выразился, что Достоевский с его «Преступлением и наказанием» дал ему для создания теории относительности больше, чем многие физики. Кто б мог подумать, что для великих свершений в науке полезно читать художественную литературу, а?..

Во-первых, Эйнштейн сказал, его весьма вдохновила на дерзновенные научные решения постановка вопроса Раскольниковым: «Человек я, или тварь дрожащая?» Решив этот вопрос в пользу человека, Эйнштейн перевернул современную физику и создал теорию относительности. Недолго мучилась старушка, и сестре перепало.

Во-вторых, это уже я сказал, и научным открытиям, и любым практическим действиям предшествует возбуждение чувств: любое желание – это ощущение. Искусство – это искусственное возбуждение ощущений, а коли очаг возбуждения силен в мозгу, он начинает ползать по коре и подкорке и требует разрешения, снятия. То есть: искусство возбуждает к действиям реальным и часто полезным (ну, далеко не всегда и не всякое, но в принципе именно так – может возбуждать). Искусственный возбудитель, так сказать.

Плюс к тому: в искусстве, как и везде, каждый в первую очередь ищет то, что ему больше надо. Влюбленный читает и смотрит кино «про любовь», карьерист-офицер читает биографии воителей и военные мемуары, а одинокая старушка смотрит бесконечные сериалы о чужой семейной жизни. И иногда – некоторые – чисто содержательной (плюс эмоциональной) стороной искусства вдохновляются на реальные подвиги: «делают свою жизнь» с исторического – либо даже с вовсе литературного героя. Да д'Артаньян оказал на формирование миллионов людей куда больше влияния, чем весь генералитет французского генштаба – бравый гасконец сегодня реальнее, чем кардинал Ришелье или Луи XIII.

Так что не надо, не надо о полной бесполезности искусства – оно довольно много может. Оно может укреплять человеческий дух, возбуждать чувства, дополнительно стимулировать к совершению поступков, на примерах увеличивать всякие хорошие человеческие качества вроде доброты или храбрости. Хоть чуть-чуть – да это уже радость и чудо.

Справедливости ради надо заметить, что в основном это касается конкретно-информативных форм искусства: литературы в первую очередь, кино, театра.

20. Каким образом взрослый, здоровый, разумный человек может заняться такой «ненастоящей» вещью, как искусство? Это ведь все-таки не власть, не пахота, не торговля и не строительство. Фиг ли ему в его игре?

Обычный вопрос к художнику: «Что вас заставляет писать (рисовать, сочинять музыку)?»

Первое. Безделье. «Праздность вольная – подруга размышленья», – как высказался Пушкин. Об этом самом. От нечего делать плетет зек брелки из цветных ниточек, надерганных из одежды. От нечего делать травят байки охотники на привале. От нечего делать покрывает эскимос затейливой резьбой костяной нож. Избыток времени и энергии.

Второе. Удовольствие. А вот нравится ему, как это ловко и красиво у него выходит. Ниточки сплетаются, стружечки летят, резьба вьется, и вот прямо на глазах появляется что-то такое приятное.

Третье. Фантазия. Любит вот человек мечтать, грезить, фантазировать, придумывать, – и строит себе воображаемый мир, как бы параллельную жизнь. Псевдожизнь. Опиум для народа – вернее, сейчас – для создателя. Частично это следствие безделья разума, и одновременно – способность разума к мощному, вышесреднему абстрактному мышлению.

Четвертое. Самовыражение. Вот меня обуревают такие чувства – я сейчас напишу стихи про эти чувства. Мир – дерьмо, и сейчас я напишу картину, из которой ясно, что мир – да, дерьмо, а не то, что вы думали. А если я просто буду ходить и это кричать, меня никто слушать не станет, это старо и неинтересно. А меня распирают мои чувства! Влюбленные бросаются писать стихи – чувства распирают. Можно плакать, а можно написать реквием. Вариант воплощения ощущений в какие-то реальные предметы и действия.

Пятое. Познание мира. И внешнего, объективного, и внутреннего, субъективного, человеческого. Вот ведь, додумался и понял художник, какие чувства лежат в основе таких-то поступков – и пишет драму, где это показывает, а по ходу написания и размышления над ней и сам в чем-то новом разбирается. Вот ведь краски-то какие бывают на рассвете – я начал вглядываться и увидел, а как же этого не замечал никто раньше: сейчас я нарисую, и увидят все.

Шестое. Эскейпизм, бегство от мира. Мир плох и жесток, все меня обижают, никто не любит, ничего у меня не получается – но когда я забиваюсь в свой угол, мечтаю и творю – мне хорошо, я забываю обо всем плохом, я живу в моем воображаемом и условном мире и там всемогущ, делаю что хочу.

Седьмое. Самореализация. Искусство – вещь штучная, не конвейерная, в нем верхнего предела нет; и надобно в нем, чтоб было максимально хорошо настолько, насколько только возможно. И все свои душевные силы, всю силу ощущений, весь объем знаний – художник вкладывает в свое творение. Творя, он живет на пределе, ничто в нем не пропадает втуне – он буквально-таки приближается к Творцу, создавая свой мир. Да не существует жизни более полной, чем создание шедевра – все муки, все радости, все напряжения переживает художник.

Восьмое. Самоутверждение и честолюбие. Славы и денег! Много, желательно – больше всех! Боже, как самолюбивы художники, как ранимы и завистливы, как ревнивы к чужому успеху… Оцените все мой талант и мои шедевры – это означает: я значительный, я могу больше других, я сделал максимум, что было вообще в данном случае возможно, я заслужил ваше уважение и поклонение, признайте же скорее, что хоть в этом плане я значительнее вас и всех остальных. И как страдает несчастный от непризнания: он клянет идиотов, которые ничего не смыслят в искусстве, и все равно жаждет их одобрения!.. Непризнанный художник и несчастный художник – да это почти синонимы, исключения крайне редки.

Девятое. Воздействие на мир. Пусть все знают, что «так жить нельзя», что добродетель ну должна же восторжествовать! что нельзя строить счастье общества на слезинке ребенка… что любовь сильнее смерти, а человек все может. Воззвать к мужеству, милосердию, справедливости и прочему. «Братцы, нельзя же так!» «Вот как надо поступать!» Это уже, так сказать, искусство как действенный акт, «к штыку приравнять перо». «Я написал это, чтоб люди опомнились, раскаялись и т. д.».

21. А почему и для чего люди потребляют искусство, будучи вполне в силах обойтись без этого?

Первое. Наслаждение красотой (см. «Красота»).

Второе. Эскейпизм. Убежать от неразрешимых трудностей и гадостей жизни в жизнь воображаемую: кинобоевик, авантюрный или любовный роман.

Третье. Познание мира, внешнего и внутреннего: где как живут, что делалось раньше, каковы люди и их чувства в разных обстоятельствах, в том числе экстремальных. Информация.

Четвертое. Получить острые ощущения, нервишки пощекотать: выкручивается герой из смертельных обстоятельств и избегает опасностей, умирает несчастная и прекрасная героиня, рушится в войне государство. Посмеяться над комичным, поплакать над трагичным, и чтоб дух замер от накрученных приключений, поединков, смертей и катастроф.

Пятое. Искусство как самоутверждение и самореализация. Вот некуда мне применить мои способности к пониманию и переживанию: некрасив я, неудачлив, с людьми не лажу и талантов не имею. Не любят меня и не ценят так, как было бы сообразно моим качествам. А читая книгу, смотря кино, слушая музыку – я чувствую, я понимаю все, и душа моя, которой на работе тошнотворной дела не находится, при потреблении искусства занята, напряжена, при деле находится – я соображаю, ощущаю, «живу внутренней жизнью». И вот я разбираюсь в искусстве лучше тебя, больше читал, больше видел живописи и слушал музыки, и хоть по жизни мы равны – я значительнее тебя, ибо куда сведущее и компетентнее в искусстве. Таким вот примерно образом самоутверждались советские интеллигенты, сидя по единообразным советским клеткам дома и на работе. Уважали себя и друг друга за потребление искусства – духовные, значит, люди, не пустые, значительные, умные и образованные.

Шестое. Сброс излишка энергии. Непосредственно связано с предыдущим пунктом. Невостребованность энергии массы потентных людей в СССР породила небывалый в истории спрос на искусство: а что еще делать, куда дернуться, раз все пути перекрыты, а читать – это даже дешевле, чем пить водку. А настала новая эпоха – и энергия пошла в продуктивные русла: карьеры делать, деньги зарабатывать, по миру ездить. И бросили люди в массе своей искусством интересоваться – нашли интересы посильней и поактуальнее.

22. Мы все время говорили об искусстве как о чем-то необязательном и избыточном. Хотя, с другой стороны, стремление к искусству – в природе человека, и даже у животных наблюдается потребность в пра-искусстве (см. п. 1). Как быть с этим противоречием?

Нет противоречия. Еще раз: потребность человека в искусстве проистекает из его психической энергоизбыточности – давай, придумывай, ощущай, делай что-нибудь сверх необходимого, коли появились после еды и отдыха время и силы.

В тяжелом походе, непосильном труде, концлагерном ужасе – человеку не до искусства. Когда, значит, говорят пушки – молчат музы. Ну, всегда найдется музыкант, не способный быть пушкарем, так что музы не вовсе молчат под пушками. Но вообще расцвет искусств происходит в эпохи, когда часть людей обладает излишками богатств, с которыми нечего больше делать, кроме как оплачивать ими художников. Нет, кто-то может голодать, кто-то воевать, но в общем отсутствуют глобальные первоочередные цели, забирающие все свободные средства и требующие полного нервного напряжения всего народа. Все эпохи расцветов искусств – это такие периоды, когда в силу устройства государства часть энергии части населения пускается в «боковой клапан».

Очень соблазнительно и несложно последовать тому выводу, что когда утишаются политические смуты и войны, когда наступает некоторая стабильность и экономическое процветание, когда минует время героев-воителей – вот тогда наступает «золотая осень» культуры. Покой, сытость, образование, свободное время, – вот вам и художники со зрителями.

Оно, конечно, правдоподобно и часто справедливо. Постнаполеоновская буржуазная Франция с ее невероятным взлетом искусств – один из лучших и очевидных примеров. Но итальянский Ренессанс – время сплошной резни и постоянного перекраивания карт; Афины Золотого периода бурлили, ругались, реорганизовывались, воевали с персами и другими греческими полисами. Так что насчет успокоения государств – вовсе не всегда получается. Да и европейская культура второй половины XX века находилась в сплошном упадке по сравнению с недавними вершинами, – а ведь насчет сытости и стабильности время было на редкость благополучное по сравнению с прочими.

Нет ничего лучше для расцвета искусств, чем просвещенная монархия во главе с просвещенным тираном. Класс бездельников с гарантированным доходом потребляет искусство, а самодур-эстет выжимает налоги с тружеников и поощряет художников к созданию шедевров. Искусство делается прибыльно и престижно, и поднимается как на дрожжах.

Так что есть разные способы перераспределения энергии народа в пользу искусства. Хоть в общем и целом – время открывать Америку, и время воспевать ее открытие. Или – или. И – и – это бывает редко.

23. Упадок искусства второй половины XX века – свидетельство и следствие двух взаимосвязанных процессов.

Первый – это вообще утрата белой цивилизацией своей жизненной энергии. Идеалов практически нет – а это означает невысокий уровень потребности в переделке мира, невысокий уровень избыточной энергии человеческого сообщества. Мол, и так все неплохо и приятно, и нет ничего такого, ради чего стоит отказываться от своих личных выгод и удовольствий и жертвовать заработком и жизнью. Фанат-террорист энергетичнее законопослушного белого: он способен жертвовать всем и добиваться своего любой ценой, – т. е. его желание сильнее, его потребность активнее. Скажем, перерезать всех исламских экстремистов – было бы безумно жестоко, конечно, хотя целесообразно с точки зрения продлить существование белой цивилизации, – но мы сейчас не о кровожадности, а о том, что такая кровавая акция была бы показателем высокого энергетического уровня победителей. Сильные ощущения, большие действия, объединяющие цели! Только не надо про зверство, я же не про зверство, я про энергетику. Да, зверь энергетичен. А когда у вас лев ляжет рядом с агнцем – отправляйте льва на живодерню, больше он уже ни на что не годится; и скоро агнец ваш милый и кроткий это расчухает и начнет забивать гуманного льва своими копытцами и рожками. Режьте агнца, пока он не стал волком!

А второй «анти-искусствосоздательный» процесс – огромный и прогрессирующий подъем энергопреобразовательной деятельности через промышленность, технику. Белое человечество сегодня «перевыполняет» свою природную задачу по энергопреобразованию. Объективно, с точки зрения природы, всего происходящего на Земле, белое человечество буквально всю свою энергию вбивает в научно-техническое энергопреобразование. Не субъективно, с точки зрения индивида, стригущего купоны, – а объективно, с точки зрения того, что получается в общем, понятно ли? И поэтому энергии на искусство маловато остается. Такова общая закономерность, такова принципиальная тенденция.

24. «Официант, это чай или кофе? – А вы что, сами не можете различить? – В том-то и дело, что не могу! – Тогда какая вам разница?»

Этот блестящий и древний английский анекдот как нельзя лучше характеризует отношение людей к подлинникам и подделкам в искусстве.

С каждым годом в мире обнаруживается все больше картин кисти знаменитых художников. Производство подделок поставлено профессионалами на поток. Эксперты получают немалые деньги за высказывание своего компетентного мнения: это подлинный шедевр или нет.

Если коллекционер платит деньги за то, что владеет какой-то редкостью тиражом одна штука в мире, тогда понятно: это стоит дорого, потому что этого больше ни у кого нет, – я значителен, поскольку единственный в мире владею тем, чего больше нигде нет. Шедевр живописи, древняя монета, автограф Шекспира и трусы Элвиса Пресли взлетают на ценовой уровень по одному принципу: знаменитая редкость. Финансовая ценность здесь может никак не соответствовать эстетической. Если трусы не Элвиса, то ценность их определяется в ближайшем секонд-хэнде: девяносто девять центов точно за такие.

Но если подлинность картины определяется только радиоуглеродным анализом, то как, спрашивается, это может влиять на ее эстетическую, художественную, ценность?! Коллекционную, финансовую, – да, но художественную?..

Объясните тупому и темному: почему небогатые и образованные люди, ценящие живопись, так любят подлинники не шибко шедевральных, в сущности, картин (шедевры им не по карману)? И они при этом не деньгами, не материальной своей значительностью гордятся – они гордятся именно тем, что картины подлинные. И безоговорочно предпочитают их даже самым лучшим копиям самых лучших картин. Третьеразрядный подлинник ценится у людей искусства несравненно выше, чем люксовая копия всемирного шедевра. А копия как бы и вообще художественной ценности не имеет – она лишь передает подлинник.

В чем здесь причина жесточайшей и однозначной связи между ценностью коллекционной и художественной? Ведь коли ты разбираешься в живописи – смотреть-то тебе лучше на шедевр, чем на так себе картинку. И какая тебе разница, нарисовал это Рембрандт или маляр Петр Иванов, если это по виду ну абсолютный же Рембрандт?

Объясните: как вы сопрягаете эстетическое воздействие от картины с ее авторством? Ну, большинство ценителей в живописи на самом деле ни хрена не понимают, вроде как модистки в истинном качестве одежды, и платят они не за предмет, а за этикетку – она им гарантирует качество, и в гарантии они убеждены. Но есть ведь и такие, которые разбираются, – им-то зачем обязательно подлинник?

Символ богатства? – настоящему ценителю на это плевать. Символ вкуса? – настоящий ценитель ориентируется только на собственный вкус; эстетов и снобов мы оставим в стороне, это разновидность тупой светской толпы, лишенной самостоятельных оценок и самостоятельного мнения, у них все заемное.

Чем различаются подлинник картины и адекватная копия, формально не отличающаяся от подлинника абсолютно ничем?

Созидательным моментом.

Энергетичностью акта.

Художник вкладывал в картину всю душу, все умение, весь накал чувств при вдохновении, все собственное видение мира – и дал взлом по вертикали, прорыв по вертикали, своей энергией создал то, чего до этого в мире не существовало. И этим актом он обогатил культуру, расширил духовный мир человечества.

Копиист вкладывал только ремесло, голую технику. Отсутствие творческого, энергетического, акта. Созидание отсутствует.

И вот этому люди придают огромное значение.

Поэтому для нас вечно важна судьба художника. Как жил, любил, страдал, боролся, достигал, умер. Судьба присовокупляется к творчеству в нашем восприятии, придает ему дополнительную ценность – в значительном художнике мы вечно желаем видеть значительную личность, и тем самым все акты деятельности значительной личности тоже становятся значительными. Судьба превращается в легенду, легенда в перспективе уменьшается до сияющей точки – символа, имени, знака величия. И вот уже достаточно сказать «Рембрандт» – и ничего не знающий о художнике человек проникается сознанием значительности этого имени, просто обозначенного.

Значительность созидательного акта – вот в чем ценность подлинника. Наилучшая подделка только прикидывается шедевром – а этой главной сути в ней нет.

Мы допытываемся, подлинник это или копия, как влюбленный допытывается у любимой: правда она его любит, или просто притворяется и ее слова и поступки выражают лишь желание угодить ему и удержать его любовь. Какая тебе разница?! – вопит выведенная из себя возлюбленная, – тебе что, плохо, или я должна вести себя иначе?! – Нет, ты должна вести себя точно так, но еще это обязательно должно быть правдой, иначе для меня все теряет смысл. – Почему?! – Потому что правда означает еще, что ты сходишь по мне с ума и жить без меня не можешь, а мне вот это и дорого, а не только твои слова и милые поступки.

25. Почему значимость произведений резко подпрыгивает с трагической и ранней смертью автора? Потому что смерть подтвердила: он не придуривался, он всю жизнь свою вложил в шедевры – смотрите внимательней, это ведь и правда должны быть шедевры, раньше-то мы иногда смотрели небрежно. Еще смерть значит: список окончен, новых вещей не будет, и уже имеющиеся подпрыгивают в цене. И еще смерть дает толчок легенде об авторе – и образ воспаряет над своим реальным прототипом, своей идеализированной значительностью подкрепляя и усиливая значительность шедевров.

26. Борхес как-то выразился в том духе, что классическими мы называем произведения, в которых каждый знак условились считать неслучайным, необходимым и исполненным предельного смысла. Как бы классические произведения лишены недостатков и обладают совершенством эталона. (В это «мы» попрошу не включать меня, потому что классика все-таки определяется традицией, а достоинства и недостатки оцениваются личным пониманием и вкусом: каждый, кто обладает самостоятельным суждением, в каких-то классических произведениях всегда будет видеть недостатки, а какие-то считать просто заурядными, возведенными в ранг классики малым умом и низким вкусом критики и толпы.)

Простой пример. Вот есть у нас тысяча картин на все человечество. Одна обязательно признается чемпионом – первое место на мировом конкурсе. Это автоматически становится «классикой» и принимается за верх достижений. То есть максимум ощущений зрителя от восприятия картин вообще – как предписано прицеплять к этой картине. А уж к чему прицепить ощущения – он, зритель, найдет: он такое усмотрит, что самому художнику и не снилось. «Потому что он был гений!» – сообщит эстет: «Он и не думал, у него многое получалось невольно, подсознательно, интуитивно!» Ага. Теперь возьмем, и от этой тысячи картин отнимем верхнюю половину – осталось всего пятьсот, причем тех, что хуже. И что изменилось? И ничего не изменилось! Первое место из всех имеющихся – уже из пятисот – это и будет классика со всеми ее реальными и домысленными достоинствами. Теперь она будет эталоном. На бесптичье и коза шансонетка.

Относительный и условный уровень шедевров. Относительная ценность произведений искусства. Относительно всех прочих произведений этого рода, относительно общей культурной традиции, относительно господствующей системы условностей.

Наилучший показатель этой относительности – гении и классики национальные и общемировые.

(Так. Сейчас я буду замахиваться на святое и наживать себе врагов – как будто с меня мало уже имеющихся. Хотя хула дурака – уже награда. Но поскольку мир преимущественно состоит из дураков, то под грузом наград иногда трудно ноги передвигать.)

Возьмем, скажем, маленькую Эстонию, коренное население которой составляет один миллион человек, достоверная история до племенных глубин – одна тысяча лет, история собственной культуры – около полутораста лет. Здесь, как и везде, есть свои классики, очень мало известные за пределами родины.

Теперь возьмем большую Россию с внятной историей в тысячу двести лет и культурой в области чистых искусств возрастом в двести пятьдесят лет. И возьмем великого и первого классика русской литературы Пушкина. И, надев предварительно скафандр против плевков и доспех против побоев, выскажем мнение, что «Евгений Онегин» – обличенный в весьма скромную стихотворную форму роман достаточно банального содержания с нехитрой любовной основой. Не шедевр. Ничего особенного. За пределами родины никому не нужен и известен только специалистам-филологам. Ну против Шекспира не потянет.

Это – замах на символ веры! И эстонцу, и русскому, и монголу, и португальцу необходимо, среди прочего, иметь предмет гордости в своей культуре. И тут уже происходит инкарнация в эталон – из национальной потребности в самоутверждении. И пудрятся мозги поколениям школьников насчет безупречности шедевров.

Зоилова мера. Ограничение системы координат лишь своей культурой. И верно ведь – все классики были таланты и делали новое в своей культуре. Но со слиянием белой культуры в единый макрокосм ценность чисто национальных шедевров неизбежно падает, оставаясь культурно-исторической вехой конкретного народа.

Сегодня любой приличный виршеплет способен написать роман в стихах не хуже «Евгения Онегина». Только это на фиг никому не нужно. Ценность «Онегина» – в том, что он был первый, что до него в хилой и зачаточной русской литературе с ее церковнославянско-германоподобным косноязычием ничего подобного по легкости, изящной простоте и богатству чувств и мыслей не было. У французов, англичан, немцев, итальянцев – было, и куда лучше, и гораздо раньше, а у русских – нет.

Созидательный акт. Взлом по вертикали, выдача нового: энергетический акт.

Сто лет филологи-русисты спорят: что первее – «Слово о полку Игореве» или «Задонщина». Господствующая точка зрения – «Задонщина» написана позднее и подражает «Слову». А «Слово» – это шедевр. А если наоборот – тогда «Задонщина» шедевр, а подражательное «Слово» резко теряет в ценности. Прелесть! – без изменения единой буквы текста! Вот вам подлинник и подделка, вот вам оригинал и подражание, вот вам относительная ценность шедевров.

27. В славной книжке Льва Кассиля «Кондуит и Швамбрания» есть блестящий эпизод. Слегка как бы эстетствующего подростка «умные» товарищи хотят устыдить – дивным образом. В вечерней комнате отодвигается занавес – и в раме является прекрасный зимний пейзаж с луной. Блестящий пейзаж! он ахает. И вдруг через пейзаж едет извозчик. И для подростка очарование картины сразу исчезает – он понимает, что это окно с рамой от картины. Друзья поучающе посмеиваются. Кассиль, надо заметить, был не великого ума мужчина, и в данном случае сам не понял, чего написал: он тоже фигово разбирался в сущности искусства и условности шедевров. Мол, если есть красота, созидательный акт художника уже излишен. И вообще на фиг оркестру дирижер (такое время стояло на дворе, ранние гримасы сов. власти).

Это как раз перекликается с анекдотом: мама указывает сынку на рисующего художника: «Смотри, как дядя без „Полароида“ мучится!»

Природа сама по себе может быть (и чаще всего) настолько хороша, что улучшать ее художнику не требуется. Так не уничтожила ли фотография живопись?

Частично уничтожила. Фотопортреты и фотокартины доступны любому – без труда и с минимальными затратами. Функция простого визуального изображения действительности с живописи слетела напрочь и навсегда. На фото мы любуемся натурой без посредничества художника.

Искусство остается ценным своей индивидуальностью, тем личностным доворотом, той трансформацией жизни через себя, которые привносит художник. Показать то и так, чего без него не увидят, чего без него не существует.

Созидательный акт.

И вот какая штука. В картине природы нет никакого настроения. Природа она природа и есть. Настроение в нее привносим мы сами, зрители. А уже пейзаж хмурый, солнечный или ветреный – соответствует определенным ассоциациям и настроениям человека.

Говоря же точно о таком пейзаже нарисованном – мы говорим о настроении, которое художник вложил, уловил, передал, создал. Хотя то же самое может сделать и фотограф, причем даже очень плохой фотограф, оказавшийся с хорошей камерой на хорошей натуре.

Так что окно без рамки и точно такая же картина в рамке – это таки две большие разницы. Рамка есть знак созидательного акта.

Недаром во времена древние ходили легенды о художниках, которые так писали цветы, что на них летели пчелы и т. п. Мастерская техника и адекватная передача действительности расценивались как искусство.

Казалось бы: для человека эстетически развитого и духовно самостоятельного должно быть абсолютно безразлично – смотрит ли он в окно или на равнозначную картину художника (как великого, так и копииста): видит-то он точно одно и то же, а от снобизма и влияния чужих мнений он свободен. Ан нет. Чего разного-то? А комплексы ощущений несколько разные. Почему? В чем разница?

В разуме разница, чтоб он сгорел. В рациональном мыслительном аппарате и фактологической информации. Личность и судьба художника, его мастерство, – неизбежно привносятся в оценку картины и впечатление от нее – и влияют на комплекс ощущений. Влияние рассудочного элемента, черт возьми! Истинный эстет балдеет не от того, что изображено, а – как это изображено. От акта искусства балдеет.

Шедевр – копия – природа, – таков в искусстве табель о рангах.

Опять же – энергетика созидательного акта решает все здесь.

28. Художники давно сформулировали: писать надо либо о том, о чем никто еще не писал, или о том, о чем уже писали – так, как никто еще не писал. Сказать свое собственное слово, сделать что-то новое. Иначе – не искусство. Средний инженер, рабочий, торговец – делают свое дело и нужны. Средний художник никому не нужен. Что от него толку? Если он заменяем другим – считай в искусстве его и не было.

29. Руководители ЛИТО (уходящее слово, обозначающее литературно-творческое объединение – кружок начинающих) любили поучать юных поэтов, что нельзя добиваться воздействия на слушателей темой и материалом стихов: напиши даже плохо, но о том, что всех волнует – и аплодировать будут не твоим плохим стихам, а тому, что ты говоришь по делу. Злободневность-то преходяща, а искусство, значит, вечно. И если ты прочитал стихи о дураке-гаде начальнике, то бешеный восторг вызовет не твое искусство, а твоя храбрая правда жизни.

Искусство как форма. Примат формы над содержанием.

Для себя я давно определил, как отличить хорошую книгу от плохой в этом плане: если то, что происходит здесь и сейчас, мысленно перенести на сто лет назад в другую и малознакомую тебе страну, и книга останется интересной – тогда она действительно интересна. Не в реалиях, значит, дело, а в сюжете, героях, чувствах и мыслях.

30. Восточный подход к искусству, древний, тонкий, интравертный, здесь в корне противоположен западному, белому, европейскому – в сравнении с восточным варварскому, агрессивному, экстравертному, личностному.

Весь упор Восток делал на воспринимателя. На прямое слияние с бытием, на сокрытие личности творца и отказе от нее. Умей сам ощущать и понимать многое в малом и т. д.

Поэтому внешне столь проста японская поэзия – и столь глубока и изысканна для понимающего.

Поэтому вершиной и идеалом живописи является «Белый дракон» – чистый белый прямоугольник; где нет ничего, и в то же время есть все – ты все можешь себе вообразить, это полотно, где перед твоим мысленным и чувственным взором проходит все в жизни.

Но вы чувствуете? – даже «Белому дракону» нужна рамка, знак искусства, кусок простыни или пустое пространство где ни попадя здесь все-таки не годится.

31. А вот теперь-то мы подлезли к крайне острому и принципиальному моменту: чем же отличается искусство от подобного ему не-искусства, псевдо-искусства.

Где критерий? Как определить? По какому принципу одно с другим сравнивать? Какой линейкой мерить? Отвечаю:

Уровень созидательности – вот критерий искусства. Уровень энергетичности акта искусства. Мощь творения, в каковой мощи воплощены талант художника, увидение мира по-своему, сила возбуждений художника, создающего свой мир, новый и субъективный.

Размер созидательности. Энергетический заряд, являющий себя в том, что появилось нечто, чего не было раньше. Это несколько косноязычные, не абсолютные определения, и потому лучше дать их несколько, целый ряд, чтоб было предельно ясно, что они выражают. Все-таки тут вопрос сложный, чего уж, и решение его такое я даю первый.

Но сложность еще в том, что созидательный момент необходимо рассматривать на нескольких уровнях, а именно:

индивидуальный акт творения;

размер созидательного шага относительно всего уже существующего в искусстве;

размер созидательности акта в восприятии воспринимателя, его эстетические ощущения и общий комплекс ощущений.

То есть. То есть. В этом вопросе я категорически отрицаю распространенный сегодня релятивизм как следствие вкусового подхода при отсутствии подлинно объективных критериев. Я категорически утверждаю наличие определимых объективных критериев и оперирование ими. Проще говоря: да, можно что угодно сравнивать с чем угодно и с основанием выносить оценку: это хуже, а это лучше.

А). Индивидуальная, субъективная, значимость акта.

Вот два художника. Один – приличной парижской школы, другой – дикарь, туземец из зарослей. И вот сподобились они создать по очень похожей картине – ну словно одной кисти и одной школы. Объективно – художественное качество одинаковое.

Однако парижанин это сделал играючи за два часа – для него это поделка, ерунда, серийная работа, каждый второй парижский художник так может. А туземец шел к своему творению много лет, преодолевая свое туземство, учился как мог, самостоятельно постигал многие секреты творчества и ремесла: в своей стране он классик, лучший, первый; да субъективно рассматривая – он гений. Он изобрел деревянный велосипед. Да ему бы от рождения парижские условия – он бы со своей творческой энергией смог черт знает что.

Собирается международное жюри оценивать эти две картины. И выносит единогласное суждение: первое место занял туземец – потому что картины одинаковые, но туземец труда и таланта явил больше.

С одной стороны, оно верно. С другой стороны, зрителю плевать на биографию автора, ему нужен результат.

Конец XX века – эпоха бесчисленных конкурсов и премий, а также провозглашаемой демократии, равенства и гуманизма. При прочих равных премии получают туземцы (ну, момент интриг и продажности сейчас оставим в стороне, мы берем честную игру, которая тоже бывает).

Что же говорят арбитры изящных искусств, если им указывают на несовершенство туземных шедевров? Они говорят, что качество в искусстве – вещь относительная, субъективная, вкусовая, «нравится – не нравится», а ориентироваться надо на что-то объективное: биография автора – это субъективно, кому было труднее – тот и лучше, а туземцу было труднее. Где шведский король? – дать туземцу Нобелевскую премию по литературе, скажем.

В этом подходе – бесспорное рациональное зерно. Его только абсолютизировать не надо. Не надо говорить, что прочие критерии относительны и размыты. Это не так.

Б). Объективная значимость акта в искусстве.

Вот здесь и зарыты все свиньи, съедены все собаки и сломаны все копья.

Есть критерии количественные, и с ними проще. А – новая тема в искусстве, новый образ, новый материал. Или – новая форма, новый подход к перспективе, новый сюжет. Элемент новизны налицо – что-то явлено в первый раз: открытие, прорыв, оригинальность. Количество: одна штука, хо-па!

Робинзон Крузо. Дон-Кихот. Робин Гуд. Сейчас нам не важно, что образ быстро отделяется от ткани произведения и начинает жить самостоятельной жизнью. Суть в другом: до них не было такого героя в искусстве, взгляда на жизнь под таким углом, постановки и решения проблем таким образом. Новизна содержания.

А может быть содержание новым, а форма плохой, слабой? Может. Жюль Верн писал чудовищно плохо – но уже полтораста лет переиздают и читают без числа. Конан Дойлю надоел Шерлок Холмс, не видел он в нем литературной ценности – а мир перечитывает.

Необходимо признать: достаточно среднего традиционного уровня формы, чтобы оригинальность и мощь содержания вытягивали вещь на уровень искусства.

А может быть содержание банальным, а форма новой и сильной? Сколько влезет, всем понятно. Более того: блеск формы дает новые оттенки картинам, чувствам, мыслям и т. д. Блестящий стиль Набокова. Живопись импрессионистов.

Но число человеческих чувств и проблем не бесконечно, и «все уже было под луной». Поэтому ценители искусств норовят проповедовать: не важно «что», важно «как». Форму ценят. Гм. А как тогда быть с Робинзоном Крузо? Немного неправы ценители формы.

О'кей. Или новая форма, или новое содержание, или то и другое вместе (что уж вовсе блеск), или хоть немножко того либо другого.

Или хотя бы явно очень высокий уровень «мастерства» в границах и традициях уже имеющихся форм.

То есть если взять имеющуюся совокупность всех произведений какого-то жанра, то рассматриваемое произведение или чем-то улучшит этот суп в кастрюле, или хотя бы добавит приличного продукта.

Здесь необходимо рассмотреть такие параметры, как: а) степень сложности; б) коэффициент условности; в) степень трансформации материала художником; г) намеренную возможность для глубины и многозначности трактовок. Что мы и рассмотрим чуть ниже, а сейчас обратимся к третьему основному уровню рассмотрения созидательного момента – впечатлению от субъективного восприятия.

В). Комплекс ощущений воспринимателя.

Пруд с замком и лебедями исправно работает искусством для миллионов людей. «А мне нравится!» И мещанин прав: красиво ведь. В натуре-то от Версаля народ тащится, и признаваться в этом отнюдь не зазорно.

Из двух одно. Или это искусство, и тогда искусство все, что кому-либо кажется таковым. И нет объективных критериев, и не о чем спорить. Или это не искусство (а эрзац, подделка, заменитель) и надо подумать – почему.

Здесь нет ничего нового, оригинального, сложного, – это банальный конвейерный ширпотреб. Созидательный акт отсутствует – и на уровне акта художника, и на уровне акта в искусстве. Сто этих ковриков или миллион – без разницы.

Ага. Восприниматель должен быть эстетически развит. Достаточно образован и понимающ. Он должен мочь сравнивать произведение со всеми, что уже есть. Понимать замысел художника, данный через систему условностей, а всякое искусство условно. Оценивать оригинальность и силу замысла. Принимать во внимание уровень профессионального мастерства.

То есть воспринимателю должен быть явен созидательный акт художника и созидательный шаг в искусстве. Он должен видеть, понимать и оценивать – что сделано, как сделано, чего стоит до этого додуматься и это сделать.

И вот только тогда, когда он овладел восприятием формы – он овладевает содержанием. Не знающий флажного семафора может смеяться над движениями рук с флажками, а может восхищаться четкостью движений и плеском ткани – но только понимающий смысл каждого движения придет в восторг или ужас от совокупности этого мини-балета.

Внешне это выглядит просто-таки примитивно, так все ясно, а на деле у двух равно образованных людей вкусы могут не сходиться, и хоть ты тресни – и спорить будут до хрипоты, какое из двух произведений лучше; а каждый их двух художников будет подтверждать, что прав именно его апологет, ибо здесь столько всего вложено в произведение, что от винта.

Здесь надо сказать что. Один предпочитает блондинок, а другой брюнеток, и каждому свое. Люби хоть обезьяну. Но разбираться в женщинах надо. Субъективный аспект восприятия искусства означает: я не люблю Достоевского, но писатель был великий. Не люби, но оцени.

Первоначальная же, самостоятельная оценка – идет по любви. Интонация, юмор, экспрессия, созвучие мира художника твоему собственному миру. Короче – доступность формы и воздействие содержания.

Да еще примешивается конформизм и репутация художника.

Вычленим пока силу воздействия произведения на воспринимателя.

32. Коэффициент условности. Если жизнь изображается в точных формах этой самой жизни – коэффициент условности отсутствует. Фотография, гиперреализм, документальная литература. Здесь необходимо абсолютное владение ремеслом, и только.

Музыка условна всегда. Живопись может быть полностью без-условна. В литературе диапазон условности наиболее широк. Поэзия «выше» прозы именно тем, что размер, ритм, рифма, аллитерации – уже набор условностей, составляющий суть поэзии. Сюжет, отбор одних деталей и опускание других, выбор слов и такое сопряжение их во фразы, которое отличается от обыденной речи и придает самому тексту энергетическое напряжение – условность, отличающая искусство литературы от простого пересказа материала.

Сказка, фантастика, – обнажение условности. Летописец безусловен, Гомер – условен, уровень обработки материала в «Илиаде» и делает историю осады Трои произведением искусства.

Чем выше коэффициент условности искусства – т. е. чем изображение жизни дальше отстоит от копирования форм жизни – тем выше энергетика формы, тем большую роль играет форма, тем больше элемент искусства в произведении. Как бы возникает энергетическое поле между текстом и подтекстом, словом и богатством ассоциаций, между «что» и «как» сказано. Преобразовательный акт простого отображения реальности в искусство.

33. Вот произошел какой-то случай. Бывший любовник чуть не застрелил бывшую любовницу, которая скатила на него телегу по нынешнему месту работы, где он дивно устроился. Незадачливого и неудачливого убийцу казнили. Все.

Отчет в колонке полицейской хроники займет двадцать строк, и всем все ясно. Журналист, который решит заработать на этой истории, напишет полтораста страниц подробностей. Стендаль написал «Красное и черное» – великий роман о любви, честолюбии, борении чувств и трагичности их столкновения с жизнью.

Чувака законопатили по ложному доносу, он откинулся, их всех отрыл и замочил. «Граф Монте-Кристо».

Что бы ни делал художник – в качестве материала он имеет только реальную жизнь, а в качестве трансформирующего инструмента – только себя самого. Вот через себя он жизнь и пропускает – а на выходе случается искусство. Ум, знания, чувства, фантазия, ассоциации – все идет в ход, чтоб превратить песчинку в жемчужину. Мемуарная запись превращается в эпическую поэму.

Полвека назад Роже Гароди написал знаменитую некогда книгу «Реализм без берегов», где и продвигал ту мысль, что художник в качестве исходного материала имеет только реальность, и всегда трансформирует ее через себя, так что степень трансформации непринципиальна – принципиально то, что все это разновидности изображения реальности. т. е. разновидности реализма: от натурализма до абстракционизма. Не лишено. Хотя если все – реализм, то термин теряет смысл, охватывая все и не противопоставляясь ничему.

Суть же в следующем. Вот в жизни произошла потрясающая история – и писатель изложил ее как есть: впечатление на читателя сильнейшее. А вот другой писатель точно такую книгу высосал из пальца – все сочинил, используя свои общие знания о жизни. Формально произведения адекватны. С точки зрения искусства же – сочинитель гигант, а писатель – э, описать многие могут. Разница только в наличии или отсутствии созидательного акта, личного действия художника, энергетики, которая вложена в создание модели из ничего, из хаоса общих деталей жизни.

Из справедливости заметим, что читателю обычно наплевать на всю предысторию создания, для него важен только результат. Он во многом прав, читатель. Но нас пока интересует роль художника – т. е. сколько в искусстве собственно искусства.

34. Симфония сложнее песенки, поэзия сложнее прозы, многоплановый роман сложнее простого рассказа. Чем сложнее организация произведения – тем дальше оно отстоит от хаоса как неорганизованной мешанины (суммы) всех нот или слов. Тем более высок уровень структурированности произведения, тем более энергонасыщенной является форма. Труда пошло больше, мастерства нужно больше, степень трансформации художником исходного материала больше. То есть при прочих равных, рассуждая механистически, картина площадью десять квадратных метров с сотней фигур – сложнее одного небольшого портрета. Осмысленная композиция из ста портретов – более значительное произведение искусства, чем каждый портрет по отдельности. Уже сам размах, сама мощь впечатляют!

Количество деталей, количество связей между ними, степень условности изображения, степень трансформированности исходного материала художником, – все это входит в понятие сложности, и чем всего этого больше – тем о большей величине созидательного акта можно говорить.

Тем как бы – как бы! – больше искусства. Грубо сравнивая – написать огромное литературное произведение с применением всех жанров прозы и поэзии, дающее жизнь целого города во всех ее нюансах, коллизиях и деталях – это больший акт искусства, чем написать одно простое стихотворение об одном из жителей. Из примеров – «Улисс» Джойса сложнее «Повести о настоящем человеке» Полевого, по каковой причине «Улисс» и почитается с некоторым основанием шедевром, и уж во всяком случае произведением значительным.

35. И еще одна вещь. Многозначность, многотрактовочность, полифония. Она же притчевость.

«Джоконда» то ли добрая, то ли злая. То ли любит, то ли ненавидит. То ли веселая, то ли грустная. Пресловутая «загадочная усмешка» – понимай как хочешь, и все будет верно, и все не исчерпывающе. Тем и знаменита.

Жизнь – она решительно всякая, всему в ней есть место. Отъявленный злодей какой-то частью души, хоть чуток, – и несчастен, и любит кого-то, и на доброту способен. И у святого бывают греховные искушения, и невозможно творить добро, никому не наступив на хвост; и во всем можно найти хорошее и плохое, повод для гордости и повод для печальных раздумий.

Короче, весь мир живет в нашей душе, и чем более полно душа находит в произведении искусства отклик всему-всему хорошему и плохому, что в ней есть – тем больше, значит, чувств и мыслей вызывает произведение, тем оно нагруженнее, насыщеннее, полнее.

Тем значительнее со-созидательный акт воспринимателя. Тем для него это произведение искусства значительнее.

Экклезиаст. «Гамлет». «Война и мир». Настоящий художник понимает и ощущает всю противоречивость и сложность бытия, и в его произведениях это всегда заложено: хоть единой деталью, но дается это ощущение всеохватности и неоднозначности мира. Ну, Вселенная, значит, в капельке, или в чашечке цветка. Дать многое через малое.

И зритель видит и ощущает в «Джоконде» весь мир борений и страстей человеческих; потому и шедевр.

Огромная смысловая и эмоциональная нагрузка на единицу объема произведения. Огромная часть всей жизни, закодированная в малый объем произведения.

Этим также определяется степень искусства – в противопоставление не-искусству, плоскому и однозначному: малосодержательному эмоционально и интеллектуально.

36. Если бы мы жили в более молодом мире, чем наш сегодня. Если бы искусство в этом мире продолжало развиваться по поступающей, вперед и вверх. От простых форм к сложным. От примитивного подражания реальности к ее точному и детальному фотографическому отображению. И от фотографического отображения – к трансформации реальности в рамках реализма, т. е. изображения жизни все-таки в формах жизни – ну, краски сгустили, сюжет круче свинтили, детали отобрали самые выразительные, но все равно все понятно даже непосвященным. Так примерно до уровня Ренессанса в живописи или романтизма XVIII–XIX века в литературе. То тогда бы – тогда бы – отделять искусство от не-искусства было бы очень просто. На основании всего вышеизложенного. А это: созидательный акт в искусстве; созидательный акт художника; сложность, условность, многозначность произведения; и как следствие – воздействие на воспринимателя.

Но на деле у нас есть еще два фактора, которые всегда примешиваются к оценке искусства и обуславливают качество его восприятия. Это жизнь в формах жизни, в которой мы живем и представляем ее себе – реальность! – всегда одинаково, неизменно и весьма адекватно. И вся та история искусства, которая существует до настоящего момента – насколько эта история известна воспринимателю и постигнута им.

И вот с этими ножницами – жизнь и искусство, как они известны и понятны, – восприниматель и подходит к восприятию искусства. И автоматически корректирует свое восприятие. Сбивая тем самым сплошь и рядом наши простые и внятные критерии, где количество так славно и логично переходит в качество.

37. Жизнь в формах жизни понятна каждому, и реалистическое простое искусство будет жить всегда. Плачущий ребенок, влюбленная девушка, самоотверженный герой – понятны каждому и воздействуют на чувства каждого. Картины природы, погони и сражения, свадьбы и похороны – воздействуют на чувства и рождают мысли без всякого дополнительного «художественного оформления».

Когда восприниматель говорит: «Ни черта не понимаю», – это означает, что он не может без усилий раскодировать произведение искусства и перевести его в своем сознании (подсознании) в формы жизни. Что это значит? Что художник имел в виду? Как это, собственно, должно на меня воздействовать? – никак, зараза, не воздействует, только раздражает.

Реалистическая живопись – для всех. Боевики – для всех. Но человек, знающий жизнь и вовсе не знающий искусства, более всего ценит романтизм и сентиментализм. Жизнь в формах жизни плюс острые проявления чувств в очень простых и общепонятных формах. Индийское мелодраматическое кино.

Массовое искусство я бы назвал автономным искусством.

Массовое искусство созидает так, как если бы до него ничего не было. Оно не оглядывается на достижения искусства вообще и не соотносится с ними. Оно соотносится только с жизнью, всегда, из раза в раз.

Не путать с натурализмом. Простому человеку неинтересно и малопотребно получать точное отображение его жизни – он ее и так нахлебался. Ему хочется еще – интересно, красиво и душещипательно: смех – это смех, слезы – это слезы, злодей – это злодей – все элементы произведения абсолютно жизнеподобны, просто пропорции изменены, краски контрастны, страсти обнажены. Хорошему сочувствуешь, злодея ненавидишь, с несчастным плачешь, за несправедливо обиженного переживаешь.

Коэффициент условности массового искусства очень мал, близок к единице. Условность легко расшифровывается из форм жизни, никакой дополнительной подготовки не требуется. Это как раз тот уровень условности, который воспринимателю требуется – такая концентрация жизненных явлений, которая дает повышенное чувственное восприятие и одновременно сигнализирует ему об условности искусства.

Примитив? Примитив. Но смеяться не надо. Обыватель плачет над массовым искусством пронзительней и слаще, чем эстет – над высоким.

Искусство – производная от жизни. Изображение жизни в формах жизни все равно остается тем базовым уровнем, той линией отсчета, от которой пляшет любое искусство. Массовое искусство всегда пляшет от того места, где остановилось в последний раз. Проекция массового искусства на жизнь – проста и легка в восприятии, одноступенчата, непосредственна. Проекция высокого искусства на жизнь – в восприятии сложна, ступенчата, опосредована, ассоциативна. Суть-то одна.

38. Невозможно не упомянуть еще об одной особенности, которая роднит дилетантов-воспринимателей и дилетантов-начинающих-художников. Даже странно, что об этом не говорилось раньше.

Восприниматель особенно любит произведения о том, что происходит не здесь – в высших кругах, в экзотических странах, в старые времена. Это подчеркивает для него условность искусства, очищает страсти и коллизии от бытовщины и позволяет переживать острее, смиряет с неправдоподобием концентратов проявлений чувств: мол, это же не жизнь, а искусство. Это понятная ему система условностей – не здесь, не сейчас, – где раздолье приключениям сильных чувств: ну, немножко сказка, но все как в жизни, люди-то с их отношениями и чувствами те же самые.

Начинающий художник обожает забацать что-нибудь про далекую страну или далекое время. Не знает про это ни хрена. Чем меньше знает – тем охотнее пихает туда своих героев. Инстинктивно он ощущает, что как бы в этом больше искусства. И он прав! Почему?

Потому что он не владеет ремеслом. Он понимает, что искусство условно, но как выражается эта условность – еще не знает, не умеет. Просто описать свою жизнь – не искусство, это он понимает. Должно быть еще что-то, что усиливает общее впечатление, – это он чувствует. И в качестве условности искусства – пихает экзотику. Она оправдывает неестественные отношения и неестественные речи, она позволяет любую сочиненную модель посадить на какой-то жизненный материал – потому что на знакомом, своем, реальном материале модель будет дико наивная, неправдоподобная, глупая. А ему надо – чтоб правдоподобно – но не так, как есть в жизни вокруг, а как-то еще, как-то иначе, сильно, сочиненно, страстно, красиво.

И возникает энергетическое поле между окружающей жизнью – и изображенной им экзотикой. Он изобразил жизнь не в формах жизни, он трансформировал исходный материал (ну, повесть о любви) через себя, он совершил созидательный, энергетический, акт, – простейшим доступным способом.

Это интереснее (для него)! А что значит «интересно»? А хочется узнать. Что хочется узнать? То, чего не знаешь. А неведомое всегда кажется значительнее – в неведомом нет предела ожидаемому, можно ждать чего угодно с любой стороны, за любым мелким движением возможна лавина, любой камушек – знак горы в тумане. Все движения чувств кажутся огромны, как тень альпиниста на облаке. Бытовуха не сковывает, не ограничивает гомерических проявлений страстей: зарабатывать деньги на жизнь не обязательно, кушать не обязательно, какать не обязательно, – экзотика уже сама задает систему условностей, у начинающего художника развязаны руки, опускай что хочешь и выпячивай что хочешь.

Экзотика начинающего – это эскиз величественного храма, подобающего проявлениям великих чувств. Величие храма свидетельствует о величии чувств. Так свита играет короля. Ибо оставаться королем в рубище и одинокому – удел подлинно великих. И давать великие чувства в обыденной обстановке – по плечу только мастерам.

Сам перенос действия в «не здесь и не сейчас» – это уже созидательный акт. Результат чаще всего – дерьмо полное. Но принцип движения правильный – взлом и преображение реальности, создание того, чего еще нет.

Любовь соседа не возбуждает – серый плебей, даже если повесится от своей любви. Любовь принца – о, невообразимая огромность последствий этой любви и небывалость ситуации дают на уровне реалий, которые можно пощупать, всю огромность чувств: т. е. внутренний мир проявляется через внешний ряд, а внешний ряд тут ослепителен.

Через внешний ряд стремится начинающий художник решить свою задачу – выразить силу чувств и коллизий. Вот и экзотика.

У воспринимателя же экзотика уже сама по себе повышает интерес, увеличивает возбуждение чувств от восприятия, и в этом возбуждении, в неизвестном ему полусказочном пространстве действия, все происходящее там воспринимается острее, как под увеличительным стеклом.

Перенос соседской страсти на принца экзотической страны – это перенос страсти под увеличительное стекло. Увеличение внимания, интереса, значительности каждого проявления чувств.

39. Заодно уж. Невозможно удержаться.

На кой черт начинающий художник трепетно несет творение на чужой суд – начиная с друзей и даже случайных знакомых? Он еще не признан – но он абсолютно уверен в себе, убежден в высоком качестве своего творения. И одновременно неуверен – в чем? Он знает, что гения поначалу хулят, не признают, и уж тем более плевать ему на мнение знакомых, которых он считает заведомо некомпетентными в его искусстве. Он плюет на их отрицательное мнение, но положительного жаждет.

У него заклинивает мозги! Он показывает свой опус случайной дуре – и раздражается, что она не понимает. При этом сознавая, что если б вдруг поняла – значит, он написал дурь на ее уровне.

Во-первых, он пустился в море искусства, пока еще неведомое и безбрежное для него. Он уверен в своем курсе, но хотел бы знать, где таки берега. Нет, он и в берегах уверен, но все-таки их пока не видел, не щупал. И в этой жажде соотнести свою внутреннюю ориентацию (верную! верную!) с внешней (я вписался в море искусства!) – он хватается за любую твердь, камень, щепку, какашку: как там у нас с берегами? близятся? Он так жаждет подтверждения своим представлениям о собственном творчестве, что перестает соображать. Согласен на любое одобрение и понимание. Согласия жаждет!

А во-вторых – и это интереснее, это глубже! – он жаждет влиять на мир. Ему не терпится пустить свои произведения в самостоятельную жизнь – чтоб они стали частью мира, входили в мир других людей, изменяли как-то этот мир, вызывали мысли и чувства. Искусство – это его способ влиять на мир и переделывать его, эта жажда переделки мира инстинктивна и часто затемняет разум.

Субъективно – только он один знает, что он сделал, это хорошо и правильно сделано, только он сам себе судья. Но еще ему потребно, чтобы его произведение оказало на мир как можно большее воздействие – чтоб субъективная ценность стала объективной, общей для человечества. И пока признание не пришло – он жадно хватается за любой контактный проводничок человечества: ну как? уже действует? Я уже начал изменять мир?

Неуверенность самоуверенного начинающего художника – это просто оголтелая, нетерпеливая жажда переделки мира своим творчеством. Я уверен, что создал шедевр, я уверен, что он будет признан, – но когда же? когда? скорей, скорей, вы что, не видите, как это хорошо, включайте же это скорее в ваш общий мир жизни и искусства!

Жажда признания – сродни жажде власти и вообще жажде самоутверждения в любой форме: ты не можешь понять моего гения, ты слишком примитивен для этого – но я значителен, значителен, признай же это, признай, дубина, идиот, сволочь! я талантлив, умен, творю великие вещи – признавай, что я таков, и вали прочь со своей тупостью.

Неуверен самоуверенный начинающий художник только в одном – насколько быстро и верно он заставит тупой, в сущности, мир признать его значительность. Так у красавца-супермена, оголодавшего в заключении по бабам, от избытка вожделения может заклинить мозги и он сдуру, не в силах справиться с собой, начнет насиловать первую прохожую уродину – до красавиц еще дойти надо, а от потребности аж челюсть сводит.

Это не неуверенность. Это неразрешенность желания, требующего самой скорой и прямой реализации.

Жажда признания означает: я жажду влиять на мир. То есть: делать в мире то, чего без меня не было бы. То есть: переделывать существующее в мире положение вещей, изменять мир.

Так что разговоры о жрецах чистого искусства, удалившихся в башню из слоновой кости и отрешившихся от мира – не более чем мелкость ума, не умеющего копнуть поглубже. Самим фактом обнародования своего произведения хотя бы перед одним человеком, пусть другом и единомышленником, – ты уже влияешь на мир. Ты уже делаешь его чуть-чуть не таким, каким он был до тебя. Хотя бы на уровне сознания одного человека. А уровень сознания одного человека – это тот базовый уровень, с которого начинаются все свершения человечества.

Искусство влияет на мир уже по самой своей сути. Каким именно образом – это следующий разговор. Это не экскаватором землю копать, здесь зависимость сложнее. Влияние идет на ощущения людей. А уж эти ощущения могут вылиться во что угодно. Очаг возбуждения может перекинуться на соседний участок мозга и вызвать научное озарение. Могут дать лишний микротолчок к убийству врага. Но в любом случае работа на обогащение внутреннего мира людей – лежит в общем русле активизации субъективной жизни, – которая связана с объективной и реализуется в ней.

40. В п. п. 36–37 мы говорили об изображении жизни в формах жизни, которое всегда служит базовым уровнем при восприятии и оценке искусства: так или иначе мы соотносим искусство с жизнью. Второй половинкой «оценочных ножниц» восприятия искусства, вторым базовым уровнем – служит уровень достигнутого в искусстве на момент создания нового произведения. Здесь дело обстоит так:

Любое искусство – это постискусство. Это не относится к двум случаям: к массовому искусству – и к искусству, которое еще не достигло уровня изображения жизни в формах жизни, т. е. к ранним этапам развития и становления, где отличие форм изображения от форм жизни определяется просто неумелостью, невозможностью достичь.

Художник, первый сумевший написать пейзаж с фотографической точностью и подробностью, был гений. После того, как этот уровень был достигнут – он потерял смысл как произведение искусства: нет ничего нового, индивидуального, своего, – созидательный акт как новый шаг в искусстве отсутствует.

И вот Тернер дал свои размытые пейзажи. Несведущий в искусстве зритель считает: мазня, ничего не понять, то ли дело натуралист. Сведущий в восторге: как увидено, как изображено, какая гамма красок, какое настроение!

Коэффициент условности увеличен, степень трансформации мира через художника увеличена, сложность формы увеличена – в том плане, что это уже следующая, над-натуралистическая форма изображения, и для ее раскодировки и восприятия требуются дополнительные усилия (усилия могут субъективно не ощущаться воспринимателем, но его мозг, центральная нервная система, молниеносно, подсознательно, соотносят картину с ее натуральным прообразом – и созидательный шаг, совершенный над этим прообразом, рождает чувство удовольствия и восхищения – во как залудил, ну дает, блеск!).

Здесь можно трансформировать детальность цветовой гаммы: импрессионизм. Прообраз недалек, условность изображения легко и ясно соотносится с натурой, гамма комфортна, восприятие нетрудно. А можно идти дальше, увеличивать коэффициент условности (разнообразные «-измы»: футуризм, экспрессионизм и т. д.). О'кей: сначала удивлялись, потом смеялись, ругались, привыкали, признавали, возносили, – обычный ход. Но – но – работать дальше в этом ключе уже не имеет смысла для художника: эпигонство, подражание, старье.

Всю послереалистическую живопись можно назвать пост реализмом, а можно – над-реализмом. Она отрицает реализм, постоянно имея его в виду. Преобразование натуры – все дальше, круче, изощреннее, сложнее. Для понимающих – эстетическая нагрузка все больше, созидательная роль художника все больше: это тебе не фото!

Или в литературе. Первый, кто написал: «кипящие негодованием глаза» – был великий стилист. Создание тропа, метафора, перенос значения с одного на другое – сколько смелости, выразительности, таланта в этих «кипящих негодованием»! Проходит время, прием делается общим, расхожим, банальным, штампом. Применять его уже смешно и неприлично – это означает расписаться в собственной банальности, подражательности, неумении создать новое. Да и стиль этот надоедает и перестает производить впечатление на образованного читателя. Замылили.

Так. А стиль у нас аккурат достиг предела изящества и изощренности. Юмор, метафоричность, сложноступенчатые обороты речи, кружева и арабески. Еще чуток – и уже будет неясно, о чем речь. Скажем, наиболее стилистически нагруженные места у Диккенса, или Гюго, или Набокова.

И что дальше? И дальше начинается «нео-примитивизм». Короткая фраза! К черту финтифлюшки! Ясно, скупо, точно, честно. И это производит сильнейшее впечатление: мы-то привыкли слова накручивать красивые, а вот оно как все без прикрас, обнаженно, по-человечески. Флобер. Хемингуэй. За счет чего возникает колоссальный подтекст? За счет раскодировки текста, естественно. Пресловутая вершина айсберга. А откуда же взялась подводная часть, семь восьмых, которая подразумевается? А это все те достижения литературы и наработанные средства, которые нам известны и сидят в мозгу. А у кого в мозгу ничего не сидит – тем подавай страсти роковые из жизни герцогов и графьев, хрен ли в Хемингуэе или Чехове, скука, примитивное описание нехитрых вещей.

40-А. Но вот какая происходит вещь. После прохода искусством «верхнего формального уровня» – реализма в живописи Ренессанса, романтизма и реализма в литературе XIX века – форма развивается двояким, противоречивым образом. Внутренне она усложняется: все больше художник трансформирует действительность, все больше за ней подразумевается, все ветвистее система раскодировки, все дальше от натурализма и банального романтического штампа, все большую роль играет созидательный акт художника и воспринимателя.

А внешне она упрощается. «Черный квадрат» может нарисовать дошкольник из специнтерната для дефективных. Вне предшествующей истории живописи знаменитый Малевич ценности не имеет. Пикассо был блестящий рисовальщик, но «Авиньонских красавиц» намалюет и первоклассник, орудуя хвостом дрессированной обезьяны.

Аналогично «новый роман» в литературе и вообще разнообразные виды скупости и примитивности форм. Где сюжет, где герой, где действие… все держится на подразумевании и отрицании натурализма.

То есть. Самостоятельной ценности пост-искусство не имеет. Оно имеет смысл лишь в соотнесении с искусством «вообще» и с имеющимся на сегодня уровнем достижений в частности. Это, так сказать, всегда еще одна вольная надстройка на базисе. Хитрофокусная линза на теле искусства. Еще одно кривое зеркало в комнате смеха.

И характерно, что многие «современные» художники не умеют нарисовать реалистический портрет или лошадку, а «современные» писатели – сочинить детектив или создать образ. А зачем? – если это «несовременно» и искусству сегодня как бы и не нужно…

Таким образом формальная разница между искусством и белибердой стирается. Смысловая же разница условна и произвольна – художник «договаривается» с воспринимателем насчет этой разницы. Мол, мы же оба понимаем, что за этим стоит, что этим отрицается, от какой печки здесь танцевалось. Всем спасибо.

Искусство делается воображаемым. Если без уведомления невозможно различить, Пикассо это нарисовал или пьяный Вася – искусством это является только в воспаленном и изощренном воображении воспринимателя. Гениальное платье голого короля.

Именовать эту хренотень постискусством – все равно что именовать дерьмо пост-едой. Пуркуа па?

То, что формально может сделать каждый, – это не искусство. Суть искусства в том, что художник являет произведение, которое смог создать только он, это его сугубо индивидуальный и отличающийся от всех прочих вклад в мир, делающий этот мир на одну микрогрань богаче и разнообразнее. «Постискусство» – это борьба за воображение воспринимателя чужими средствами, тем, что сделано не тобой.

Хау. Я сказал.

40-Б. А где грань? На сколько отходить от натурализма можно, а на сколько уже нельзя? а судьи кто?

Критерий первый. Нужно быть хорошим профессионалом, чтобы это смочь повторить. Качество формы.

Критерий второй. Наличие в произведении реалистического или сугубо традиционного – т. е. исконного, безусловного, элемента, который воспринимается «напрямую» без всяких условностей эстетической раскодировки и позволяет напрямую же соотносить произведение с формами жизни или с непосредственными, «внеискусственными» ощущениями. (Ритм в музыке. Значимый предмет в живописи. Образ, или сюжет, или система внутренне целесообразных действий в прозе. Это к примеру.) Точка привязки к жизни в самой форме произведения.

Критерий третий. Способность произведения к автономной жизни при отключении его от контекста искусства. Значимость его самого по себе. Как если бы до него и кроме него ничего не было – а оно все равно воспринимается и имеет смысл.

А вот все вот это уже подключается к созидательному индивидуальному акту художника и созидательному акту в искусстве вообще.

Очень хочется наприводить кучу примеров, но это уже тянет вылиться в серию монографий по искусствоведению, где будет масса реалий и мало оригинальных мыслей; приходится иметь дело с концентратом. Дали – да, Брак – нет. «Отверженные» – да, трилогия Фолкнера – нет. Высоцкий – да, поздний Бродский – нет. В таком духе.

41. Поэтому невозможно относиться всерьез к римейкам. Они могут быть милы, остроумны, содержательны – но это карлики на плечах гигантов, протуберанцы от солнца оригинала. Они эксплуатируют чужие образы, питаются чужим миром, базируются на чужом мировосприятии. Это разовые поделки на потребу сегодняшнего дня, вариации импровизатора на темы классической музыки. Они вторичны по сути – всегда проигрывая оригиналу по мощи; новое слово отсутствует, мировое пространство искусства ничем не обогащено.

Созидательный акт художника весьма скромен. Это тоже пост-искусство. Развлечение, пародия, ремесленничество, вроде написания комического сценария по роману «Три мушкетера».

Когда Шекспир раскручивал сюжеты Матео Бранделло – это не римейки, здесь в результате произведение безмерно превосходило скромный и не шибко уж знаменитый оригинал.

А живопись на христианские темы? «Возвращение блудного сына» – это не римейк? Нет. Христианство создавалось сказателями и записывателями, а не живописцами. Тогда можно ли назвать римейком «Иосифа и его братьев» Манна? Гм. Объем, конечно, не сопоставим, герр Томас забабахал роман объемом под всю Библию. Но дело в том, что христианство – это ведь не искусство, а религия и история. Рембрандт плясал не от другого художника – а от религии и истории. От вечных тем и образов, существующих вне сферы искусства, т. е. самостоятельных. Сотый роман о Наполеоне – это не римейк, это историческая литература.

42. Поэтому невозможно всерьез относиться к критике. Каковая, собственно, никогда и не причислялась к искусству, но всегда хотела играть в нем роль третейского судьи и тем стоять над искусством.

В критике мы имеем полное отсутствие самостоятельного созидательного акта, полную вторичность по отношению к искусству, полное отсутствие культурной автономии. Среднее между лианой и зеркалом.

Но как вспомогательный эшелон искусства критика – сила немалая и значимая. Она способна влиять на со-созидательный акт воспринимателя. Тем самым в воображении воспринимателя она может включить произведение в пространство искусства (способствовать – противоборствовать), а может и не включить. Самостоятельных воспринимателей мало, а генеральные русла течения искусства как процесса существуют: на берегах сидят критики и подкапывают либо укрепляют берега. Корректируют. Мощный поток всегда пробьется, но водички отсосать из него либо поплевать-пописать всегда можно, а большинству воспринимателей это небезразлично.

Большинство-то людей – конформисты, и убедить их можно в чем угодно. Тем более там, где очень трудно с объективными критериями, как мы выше выяснили – причем в таком виде впервые.

Кто такой критик? – Профессиональный пониматель.

От чего зависит понимание? – От ума, однако, и образования, т. е. профессиональной сведущности в предмете.

Что такое ум? Смотри в прочих местах книги, однако, согласно оглавлению. Ум – это оформление избыточной нервной энергии человека. Умный – это так или иначе, но изначально высокоэнергичный, высокосозидательный. И кто ж энергичный и созидательный пойдет в критики? Кто ж предпочтет созданию своего – критику чужого? И богачей среди критиков нет, и знаменитостей. Строго говоря, профессиональный критик – это почти аутсайдер, не тянущий более значительной работы.

Но. Но. Первое. Критика – это власть. Власть над людьми – хоть маленькая: над их мнениями по частным вопросам. Критик значителен тем, что по своему усмотрению может оперировать большими величинами – чужими произведениями и мыслями масс. В своих действиях он оперирует совокупностями действий многих людей. Не то чтобы он машинист паровоза, паровоз и без него едет, но он при паровозе: звонит, протирает, объявляет, причастен к большому делу и даже норовит указывать остановки, либо угадывая их, либо определяя по приметам – подъем пути, замедление хода, – либо же споря с машинистом (художником).

Даже хвалить или порицать очевидно сильные или слабые произведения – это как в серфинге мчаться на доске, несомой скатом волны – используешь энергию волны и ее скорость, являя при этом себя, умей только удержаться. А искусство – не девятый вал, всегда можно перестроиться.

И второе. Вот мчит волна, но удержаться на ней невозможно. Или доска у тебя неподходящая. Или волна слишком велика, не видно тебя будет. Серфингист выбирает такую волну, чтоб выжать с нее максимум для своего катания – лихости, красоты и длительности полета, эффектности. Себя и свое дело показать посредством оседлания этой волны.

Точно так критик выбирает для своей критики такое произведение, где может явить максимум своего умения: блеска ума, стиля, анализа, эрудиции. Ведь хорошим критиком считают не того, кто понимает глубоко и точно – а того, кто судит оригинально и излагает блестяще.

Критика – это как бы искусство второго рода, производная от искусства; и истинная, глубинная, первичная задача критика – та же, в сущности, что у любого человека: реализовать все свои возможности и утвердить себя через свое дело. Поэтому произведение искусства для критика – тот исходный материал, та площадка, на которой он ставит собственное здание. Короче, критику несравненно важнее то, что он пишет, чем то, о чем он пишет.

Поэтому художники жалуются, столь же справедливо, сколь и наивно, что критики их не понимают. Но критик заинтересован в понимании произведения ровно настолько, насколько это способствует созданию эффектной критики и позволяет самореализоваться.

43. Один из бесспорных критериев искусства – насколько созданное им становится фактом общественного сознания, не менее значимым, чем реальные исторические факты; часто и более.

Робин Гуд для нас не менее реален, чем Ричард Львиное Сердце, и более реален, чем принц Джон. Шерлок Холмс едва ли не более реален сегодня, чем королева Виктория.

Интересная штука. Книга может быть написана плохо, а может – очень плохо. Сюжет вял, язык банален, мысли убоги, никаким к черту искусством не пахнет. Но образ, центральный образ ее, созданный слабым литератором – иногда отделяется от текста и начинает жить самостоятельной жизнью. Тарзан! Боже, детское массовое чтиво, приличного читателя тошнит, тьфу. А образ живет. Джеймс Бонд – какая ерунда. А стало уже именем нарицательным.

Создавая скромными средствами образ, художник создает то, чего раньше в мире не было. А вот воплощение и совокупность таких-то качеств, такую-то судьбу, такую-то модель взаимоотношений с миром: Робинзон, Гулливер, Дон-Кихот. Созидательный акт.

Здесь трансформация мира дается не через форму искусства – здесь трансформация через содержание. Художник изображает жизнь в формах жизни – вот только изображенной им жизни раньше не было или вообще быть не может. Придумал, сочинил, намечтал, вообразил.

Простейшая, а'ля «дневниковая запись» форма – лишь усиливает правдоподобие образа и ситуации, работая на общую задачу: максимально усилить воздействие на воспринимателя, вызывая у него доверие и ничем не отвлекая от сути, от содержания. Эстетический элемент – растворен, невидим: как бы к черту условности, к черту закодирование и раскодировку, я вам правду говорю!

(Ромео и Джульетта тоже вошли в сознание масс и зажили отдельной жизнью – но здесь история другая: высочайшее литературное искусство формы превратило вещь банальнейшую и общеизвестную – любовь – в символ, знак. Без искусства формы это осталось бы скромной историей, трогательной, но все-таки заурядной – ну, двойное самоубийство из-за препятствий в любви, ну нередкое же дело в общем, уж уголовная хроника это знает. А вот Робинзон – это нечто совершенно новое, ну не гуляло по свету таких историй до Дефо, и перепутать ни с чем невозможно: тираж коллизии – одна штука.)

Насчет «Ромео и Джульетты» сомнений в роли формы не возникает: гений пера работал. А Жюль-Верн был почти графоман: взрослые его не перечитывают – и потому не встает вопрос о том, как чудовищно плохо, беспомощно, банально и неумело писал великий француз. Но повороты его лучших романов потрясали и врезались в память навсегда: из пушки на Луну, двадцать тысяч лье под водой и так далее. Писал плохо – придумывал хорошо, и умел донести до читателя свою придумку.

Это тот редкой случай, когда важно не «как», а «что». Художник созидает новое не через новизну формы – а через новизну содержания. А это крайне мало кому в истории удавалось. Он может плохо владеть ремеслом – зато очень хорошо владеет мыслью и чувством. Искусство здесь творится не на уровне формы, а на уровне базовом, исходном. Почти никто не мог серенькими средствами сказать то, что у него за душой, – и чтоб это было ново, ценно, интересно.

44. В чем отличие условного романа о д`Артаньяне от совершенно аналогичного романа о Наполеоне? Для читателя – ни в чем. Даешь содержание, приключения, страсти, великие свершения, значительные события. Хороший исторический роман – прекрасен и интересен, в нем масса жизни, судьба гигантов. Громадность жизни Наполеона искупает неблестящесть излагателя.

Точно так же ни-на-что-не-похожесть Робинзона искупает внешнюю скромность изложения. Расскажите нам об этой удивительной жизни, об этом удивительном человеке! и хрен с ними, красками и метафорами, вы суть расскажите: какой он был и что делал.

Так что почтенный доктор сэр Артур Конан-Дойль был здорово неправ, когда несколько даже презирал своего мистера Холмса за банальность литературных средств и неглубокость жизненного содержания. Не Диккенс, понимаешь… Как нередко случается, художник нашел не там, где копал особенно старательно. Он создал то, чего до него не было. А свершения выше в искусстве нет. Это максимальный созидательный акт. Мы получили дверь в новый мир, где иногда живем, играем, переживаем, чувствуем. А что дверь незатейлива и плохо покрашена – не так важно.

45. Искусство – это намеренное, условными средствами, воздействие на наши чувства и мысли, в результате чего мы вне каких бы то ни было собственных действий, лишь воспринимая произведение, испытываем разнообразные ощущения, преимущественно положительные, получаем толчок к прямым и ассоциативным мыслям, и даже живем воображаемой жизнью в воображаемом пространстве. Это дополнительные и воображаемые события нашей жизни как источник дополнительных ощущений и дополнительного познания жизни в разных ее проявлениях.

Конец ознакомительного фрагмента.