Глава 3
Братство: едва ли Эрнест Хемингуэй чувствовал себя когда-нибудь счастливее, чем в окружении группы друзей-мужчин. Он всегда собирал вокруг себя духовных единомышленников, с которыми разделял увлечение рыбалкой, охотой и спортом в целом – или, как стало очевидно уже в ранние годы, военную службу. В общем, есть некоторые признаки того, что он считал войну событием той же категории, что и другие занятия: в поздние годы жизни он рассказал, что был «ужасным придурком» в первую войну, «помню, думал, мы хозяева поля, а австрийцы – команда гостей». (Пол Фасселл писал об этой тенденции рассматривать войну как своего рода спорт и упоминал британского капитана В. П. Невилла, который в битве на Сомме повел своих солдат в атаку с четырьмя футбольными мячами на передовую немцев, пообещав награду победителю. «Невилл был тут же убит», – отмечал Фасселл.) К концу жизни его компаньонами оказались прихлебатели и подпевалы, однако молодым человеком он, похоже, считал, что товарищество придает блеск жизненному опыту, которого в ином случае не было. Это дает понимание несколько необычного подхода Эрнеста к спорту. Он никогда не любил командные виды спорта и не выделялся в них. У него бывали периоды, когда он много играл в теннис, однако успехов особых не добился, поэтому не уделял ему внимания. Кажется, о гольфе он никогда не задумывался, даже при том, что этот вид спорта был очень модным в 1920-е. Эрнест всю жизнь любил бокс, в котором, как и в теннисе, требовался партнер, любил и как зритель, и как увлеченный и талантливый спортсмен. Однако, помимо спорта, Эрнест на протяжении всей своей жизни будет со страстью отдаваться охоте и рыбалке – и предпочтительно в компании друзей. Все это вовсе не значит, что Хемингуэй не был индивидуалистом. Он верил в одиночество человека как философский принцип, но любил получать удовольствие от радостей жизни вместе с друзьями.
Война – она была делом мужчин, одновременно и беззаконие, и подчинение строжайшим правилам. Двое друзей из «Канзас-Сити стар» отправятся вместе с ним на службу в «Скорую помощь» Красного Креста в Италии: Уилсон Хикс, кинокритик из «Стар», и Тед Брамбэк. Эрнест уговорил Хикса, Брамбэка и редактора «Стар» Чарли Хопкинса поехать в последний раз на рыбалку в Северный Мичиган; его товарищу Карлу Эдгару, который жил с ним в одной квартире в Канзас-Сити, а на лето уезжал в Хортон-Бэй, не нужны были уговоры. (Хопкинс вскоре уйдет в армию, а Эдгар – в военно-морской флот, Хиксу же придется отказаться и от рыбалки, и от Красного Креста.) Эрнест и его друзья пробыли за городом не очень долго, когда до них дошла весточка от доктора Хемингуэя из Оак-Парка о том, что Эрнесту пришла телеграмма из Красного Креста с просьбой явиться в Нью-Йорк для отправки за границу.
Эрнест, не теряя времени, уехал. В Оак-Парк он заглянул лишь ненадолго; Брамбэк встретится с ним в Нью-Йорке. Уже в поезде Эрнест напишет письма родителям и бабушке с дедушкой с рассказом, как же так вышло, что он едет сейчас вместе с группой таких же добровольцев из Красного Креста из чикагских пригородов Нью-Трир и Эванстон. В отеле «Эрл» в Гринвич-Виллидж Эрнест познакомился еще с несколькими добровольцами Красного Креста из Гарварда, которые уезжали только на лето (большинство волонтеров служили по шесть месяцев) и которые, как выяснилось, отправлялись за границу на неделю раньше остальных. Пока Эрнест находился в Нью-Йорке, он получил около 200 долларов за военную форму и другое снаряжение, в том числе чемодан с нанесенными на него через трафарет именем и номером подразделения и «краги летчика». Эрнест изо всех сил пытался донести до семьи, что у него такая же форма, которую носили «офицеры регулярной армии Соединенных Штатов» и что у них «все знаки отличия американских офицеров». Как многие молодые люди, незнакомые с военной жизнью, Эрнест скоро заинтересовался градацией званий (что, в свою очередь, отражалось на форме). Во-первых, он был рад узнать, что рядовые и сержантский состав должны были «бойко» отдавать им честь, и объяснял, что в силу «новых правил» добровольцы Красного Креста являлись офицерами, «вроде как замаскированные» первые лейтенанты.
Эрнест написал семье 14 мая, что виделся с Мэй Марш в Нью-Йорке и что, по-видимому, тронутый названием или очаровательным обликом «Маленькой церкви за углом» на 29-й Ист-стрит, он раздумывал о венчании в ней: «Я всегда собирался жениться, если когда-нибудь стану офицером, вы понимаете». Грейс и Эд по-настоящему встревожились и стали посылать Эрнесту потоки писем и телеграмм, прося объяснений и убеждая его пересмотреть решение. (Грейс казалось, что она, видимо, «очень плохо преуспела как мать», если он не доверился ей и не рассказал о своей личной жизни, и предупредила, что он не осознает, «каким посмешищем» выставил бы себя, если бы продолжал упорствовать в своих планах.) Эрнест отвечал на их отчаянные расспросы, притворяясь, что не понимает вопросов, пока, наконец, не облегчил их страданий телеграммой от 19 мая. Тем временем Эрнест рассказал Дейлу Уилсону[10], что Мэй, как она призналась, не хочет быть «вдовой военного», хотя будет ждать его и уверена, что когда-нибудь он станет великим журналистом. Он сообщил Уилсону, что потратил 150 долларов, посланные ему отцом, на обручальное кольцо для актрисы (и на одном дыхании доверительно поведал, что купил за 30 долларов пару «ботинок из кордовской дубленой кожи»), и попросил Уилсона не рассказывать «банде» о его помолвке – хотя ничего страшного в том, чтобы сообщить об этом коллеге по «Стар» Джорджу Уоллесу, нет. Неясно, что случилось с этими отношениями после отъезда Эрнеста в Европу, потому что в дальнейшем он больше не упоминал об актрисе, и с ее стороны тоже сохранялось молчание. В том сентябре Марш вышла за кого-то замуж, что, впрочем, и могло стать решающим фактором разрыва.
Во время недолгого пребывания в Нью-Йорке весной 1918 года Эрнест был слишком захвачен важными новыми событиями и ожиданием отправки за границу и не задерживался на вопросах, которые в другое время, пожалуй, имели бы для него большее значение. Добровольцы были заняты получением паспортов, виз и пропусков для зоны военных действий. Когда они отправились посетить мавзолей Гранта, Арсенал, аквариум и смотровую площадку на верхнем этаже Вулворт-билдинга, Эрнест был настолько же занят тем, как он выглядит в своей новой военной форме, сколько и осмотром достопримечательностей. Он сказал родителям, что, когда тебе отдают честь, это приятно, но отдавать честь в ответ – не очень. И тем не менее он очень счастлив был оказаться в центре первого ряда на параде, проходившем по Пятой авеню, ради сбора средств для Красного Креста. Перед парадом он сказал родителям, что, будучи «капралом 1-го отряда», он возглавит парад, однако позже признался, что вывел «второй взвод на середину авеню самостоятельно» и приветствовал президента и его жену, стоявших на трибуне на Юнион-Сквер.
Он отбыл на французском пароходе «Чикаго» – это было первое из многих незабываемых путешествий на любимых судах Французской линии – примерно в третью неделю мая. В эту поездку он познакомится еще с одним добровольцем, который станет его большим другом. Билл Хорн (получивший неизбежное прозвище Хорни [букв. перевод – половой гигант. – Прим. пер.]) был на шесть лет старше Эрнеста; он окончил Принстон в 1913 году. В конечном счете Билл Хорн станет соседом по комнате и участником свадебного торжества Эрнеста. Хемингуэй завяжет новые дружеские отношения еще с одним человеком – Хауэллом Дженкинсом, он же Дженкс или Лихорадка, тоже родом из Чикаго. Дженкинс станет членом бригады скорой помощи Эрнеста, 4-го отделения. Путешествие продлилось десять дней, пассажиры пережили незабываемый двухдневный шторм после двух ясных дней. Эрнест и его друзья (Тед Брамбэк тоже был на корабле) играли в кости и покер и получали особенное удовольствие от превосходной французской кухни и французских вин. Корабль встал на якорь в Бордо 1 июня, и на следующий день добровольцы сели на поезд до Парижа. Их разместили в отеле на площади Согласия, и они наслаждались своим положением в глазах французских военных. Ощущение усиливалось благодаря недавней победе при Белло-Вуд, главную роль в которой сыграли американцы.
Немцы постоянно обстреливали город из новейшей «Большой Берты». Эрнест уговорил Теда Брамбэка сесть на такси, и они неслись туда, куда, как им казалось, падали снаряды. Он вел себя, по словам Теда, так, «будто его отправили на специальное задание, освещать крупнейшее событие года». Действительно, подход Эрнеста к событиям 1917 и 1918 годов характеризовался именно этим напористым энтузиазмом, и, опять же, его отношение к событиям было пронизано какой-то наивностью. В последнюю ночь в Париже он сообщил семье о своем удовольствии от того, что доукомплектовал форму «нахальной фуражкой» и офицерской портупеей. Он выглядел на «легендарный миллион долларов, – заверил он родных. – Ета веселая жисть».
Добровольцы Красного Креста сели на поезд в Милан через несколько дней после приезда в Париж. Переезд через Альпы произвел на Эрнеста должное впечатление. Сразу же по прибытии добровольцев отправили в соседний город с неожиданной миссией: собирать тела и части тел, оставшиеся после взрыва на заводе по производству боеприпасов. Им было поручено собрать как можно больше трупов, а затем снять останки, зацепившиеся за забор из колючей проволоки вокруг завода. Эрнест отправился на задание, скорее всего, с круглыми от страха глазами. Он был заворожен кровавой бойней, потрясен зрелищем разбросанных останков; позднее он расскажет: страшнее всего было видеть, что большинство тел – женские, о чем они поняли по длинным волосам. Пережитое оставило в нем глубокий след. В будущем он включит в книгу «Смерть после полудня» (1932), посвященную корриде – дань эстетике смерти по своей природе, – «Естественную историю мертвых», в которой будет рассказывать о работе по расчистке завода и подробно опишет природу изменений, происходящих с трупом от времени. («Цвет кожи у мертвых кавказской расы превращается из белого в желтый, в желто-зеленый и черный».) Это не знания, которые он, или кто-то другой, мог бы объединить в общую картину с другими знаниями. Это застряло в памяти неусвоенным.
Девятого июня 4-е отделение отбыло на фронт. Сначала они направились в Вицену и затем в городок Скио в предгорьях Доломитов. Менее чем за год до этого итальянская армия потерпела сокрушительное поражение при Капоретто, и этот разгром вынудил итальянцев вернуться на другую сторону реки Пьяве. Сразу после того, как отступавшие солдаты перешли через реку, по случайности произошел разлив, который остановил австрийцев. Здесь Эрнест и другие мужчины приступили к своим обязанностям, заключавшимся в сопровождении опытных водителей машин «Скорой помощи» до перевязочных пунктов на линии фронта, где они будут забирать раненых и перевозить их в больницы. Водители жили на втором этаже суконного завода, над общей столовой, где подавали тарелки спагетти, колбасу, хлеб и столько красного столового вина, сколько им хотелось. Эрнест со своими друзьями Хауэллом Дженкинсом и Биллом Хорном поглощали еду и все происходившее вокруг как губки. В те десять дней, проведенных в Скио, они купались в реке и играли в малый бейсбол. Когда редактор ежемесячной четырехстраничной газеты «Чао» для водителей дал объявление, что ищет новые материалы, Эрнест откликнулся и передал свежий текст, написанный в форме письма «Алу» и в стиле Ларднера, о времяпрепровождении в Скио («Эта окопная жизнь – ад, Ал»).
Хемингуэй и его друзья жаждали действий. Вскоре их ожидания были вознаграждены: командир сказал, что Красный Крест организовал передвижные кухни возле Пьяве, где велись настоящие боевые действия. Там требовались мужчины, заведывать столовыми, где в приятных комнатах, украшенных флагами, раздавали суп, кофе, леденцы и табак. Шоферы Красного Креста должны были укреплять моральный дух бойцов, в этом заключалась их работа. Они носили форму, похожую на форму американских офицеров, что должно было порождать иллюзию, будто американская армия сражается плечом к плечу с итальянцами. Первого июля Эрнест и другие добровольцы, отобранные для работы в кухнях, включая Дженкинса и Хорна, пробились сначала в Местре и оттуда в Фоссальту, где они должны были разбить базу. Там они оказались под командованием Джима Гэмбла, капитана Красного Креста, назначенного «полевым инспектором передвижных столовых»; Гэмбл станет важной фигурой в этот период жизни Хемингуэя. Эрнест, желая как можно ближе пробраться к месту боевых действий, вызвался доехать до окопов на велосипеде и раздать паек – сигареты, конфеты, журналы и т. п. Около шести дней Эрнест разъезжал по окопам, подружившись с итальянскими офицерами.
Ходили слухи, что итальянцы собираются организовать наступление против австрийцев. Первая неделя июля в Пьяве выдалась напряженной. Восьмого июля, около полуночи, Эрнест направлялся к посту подслушивания между окопами и позициями австрийцев, когда начался артобстрел. С австрийской стороны послышались звуки окопного миномета: «Чух-чух-чух-чух», и когда неподалеку упал снаряд, выпущенный из мортиры-миномета, Эрнест ощутил взрыв, который он позже будет сравнивать с горячей волной из открытой дверцы топки. Когда дымовая завеса исчезла, послышались крики и грохот пулемета. Эрнест увидел, что один человек рядом с ним был мертв, а другому оторвало ноги. Эрнест, ноги которого кровоточили от осколков шрапнели, поднял тело третьего, тяжело раненного солдата, и, пошатываясь, пронес его 150 ярдов до укрытия Красного Креста. Он шел, как будто бы, рассказывал Эрнест, на нем «были резиновые сапоги, полные воды». По пути пулеметные пули разорвали ему правое колено и правую стопу. Когда Эрнест добрался до укрытия, он рухнул на землю. Его одежда вся была в крови солдата, которого он тащил на себе, и сначала он подумал, что сам при смерти. Он пролежал там около двух часов, приходя в сознание и снова погружаясь в забытье, пока его не обнаружили шоферы Красного Креста и не забрали на перевязочный пункт в Форначи.
В Форначи Эрнест и другой раненый солдат соборовались капелланом итальянской армии доном Джузеппе Бьянки. Капитан Гэмбл пришел подбодрить Эрнеста до того, как итальянский хирург очистил и перевязал его раны, из которых извлек большие куски шрапнели. Оттуда Эрнеста отправили в больницу в Тревизо, где он провел пять дней. Гэмбл был его единственным посетителем в это время, и между ними завязалась дружба. Ему было тридцать шесть. В 1914 году Гэмбл переехал во Флоренцию, пожить приятной жизнью и поработать над своими картинами. Среди многих тем, которые они с Эрнестом обсуждали, пока неторопливо текли дни, была и жизнь в Европе, полная надежд, о которой мечтал художник. Если Эрнест хотел стать писателем, сказал Гэмбл, то следовало бы подумать о больших городах Европы. Три недели назад Гэмбл потерял в Фоссальте друга, художника-эмигранта и офицера Красного Креста, погибшего под снарядом; ему передали, что последними словами лейтенанта Эдварда Макки были: «Как блестяще сражаются итальянцы!» Гэмбл, возможно, узнавал в Эрнесте молодецкую энергию своего мертвого друга.
Хемингуэй нуждался в дальнейшем медицинском уходе, и Гэмбл, в конце концов, посадил его на санитарный поезд «вместе с мухами и запекшейся кровью», по рассказу пациента. Поезд шел сорок восемь часов до пункта назначения, и Гэмбл отправился в путь вместе с товарищем. Эрнест не забыл доброту старшего друга и позднее написал ему: «Все плохое во время этой поездки из Пьяве в Милан сгладилось тобой. Я ничего не сделал, только позволил тебе создать для меня идеальный комфорт».
Как только Эрнест добрался до Милана, он послал родителям телеграмму, что был ранен, но уже все в порядке и что он получит «медаль за отвагу». Примерно в это же время из Красного Креста тоже отправили родителям Эрнеста телеграмму. Однако первые детали, о которых узнали родители, содержались в письме, отправленном им Тедом Брамбэком 14-го числа, после целого дня, проведенного вместе с Эрнестом в госпитале в Милане. Самое раннее описание Брамбэка героизма Эрнеста:
В нескольких футах от Эрнеста, пока он раздавал шоколад, взорвалась огромная траншейная мина. От взрыва он потерял сознание, его засыпало землей. Между Эрнестом и снарядом оказался итальянец. Он погиб на месте, а другому, стоявшему в стороне на расстоянии нескольких футов, оторвало обе ноги. Третий итальянец был тяжело ранен, и его Эрнест, после того как тот пришел в сознание, взвалил себе на спину и потащил к первому укрытию. Он говорит, что не помнил, ни как он туда добрался, ни что нес на себе человека, пока на следующий день ему не рассказал об этом итальянский офицер и сообщил, что за этот поступок ему решили вручить медаль за отвагу.
К серебряной медали за воинскую доблесть, которая, по некоторым мнениям, давалась всем американцам, получившим ранения, прилагалось иное описание героического поступка Эрнеста: «Получивший серьезные ранения многочисленными осколками шрапнели из вражеского орудия, проникнутый замечательным духом братства, прежде чем позаботиться о себе, он оказал великодушную помощь итальянским солдатам, которые получили более серьезные ранения вследствие того же взрыва, и не позволил перевезти себя в другое место, пока их не эвакуировали». По одним сообщениям, Эрнест вынес раненого товарища с поля боя, другие утверждают, что он отказывался от помощи до тех пор, пока сначала не осмотрят его товарищей. Все это породило какую-то колоссальную путаницу о ранениях Эрнеста Хемингуэя и природе и степени его героизма. В следующие недели и месяцы появится много версий этой истории, когда Эрнест начнет рассказывать, пересказывать и приукрашивать рассказ о своих подвигах. Действительно, все оставшиеся годы жизни он со страстным упорством будет возвращаться к истории своего ранения и героизма, в зависимости от обстоятельств изменяя рассказ. Предыдущие биографы фиксировали эти несоответствия, но расхождения будут вновь появляться в этих рассказах. Сейчас достаточно будет сказать, что слухи упоминали «темноглазую красавицу[11] с оливковой кожей», оставшуюся в Италии, и сексуальный контакт с печально известной Матой Хари (шпионка была казнена в 1917 году).
И все же Хемингуэй частенько будет оставлять намеки, которые могли указывать на правду. Перечитывая сцену из своего романа «Прощай, оружие!» о Первой мировой войне, он переосмысливает свои утверждения о том, что пронес раненого итальянца 150 ярдов (как указывает один критик, это в полтора раза больше длины футбольного поля). Лейтенант Ринальди спрашивает Фредерика Генри, совершил ли он «подвиг», за который дают медаль. «Нет», – отвечает Фредерик, он ел сыр, когда был ранен. Ринальди просит его подумать лучше: «Вы никого не переносили на плечах?» «Никого я не носил, – отвечает Фредерик. – Я не мог шевельнуться». (Историк Хамфри Карпентер считает «удивительным», что биографы Хемингуэя приняли рассказ о «перетаскивании» человека «безоговорочно».) В одной сцене – подобные детали и превращают «Дома» в превосходный рассказ – Кребс, вернувшийся домой с войны, понимает, что его слушатели настолько привыкли к историям о зверствах, что для того, чтобы заставить их слушать, ему приходится лгать. Он начинает старадать из-за всей этой лжи. Раньше Кребс вспоминал о войне и о том, как все было просто, и «чувствовал спокойствие и ясность внутри». Теперь эти воспоминания утратили всю «простоту и ценность и затем позабылись и сами». Из-за лжи Кребс остался ни с чем, он чувствует лишь отчуждение и отчаяние, вернувшись домой после войны. В рассказе «В чужой стране» герой подружился с итальянскими солдатами, которые находились вместе с ним в госпитале в Милане. У всех есть медали, и итальянцы «очень вежливо» интересуются медалями героя; в грамотах, которые герой показывает друзьям, много слов вроде «fratellanza» и «abnegazione» [итал. «братство» и «самоотверженность». – Прим. пер.] (в грамотах самого Хемингуэя те же слова), но если отбросить напыщенные фразы, то на самом деле все грамоты говорят о том, что «медаль мне дали потому, что я американец». Герой этого рассказа, в отличие от Кребса, знает, что «никогда бы такого не сделал». И во время войны, и сейчас, вернувшись домой, он «очень боится смерти». (CSS, 208)
В этом романе и двух рассказах писатель как будто бы признается о собственных переживаниях на войне, обо всем, что он рассказывал. Конечно, мы не можем считать даже, казалось бы, автобиографический рассказ полноценной истиной. Хемингуэй, будучи писателем, прекрасно знал об этом. В обоих рассказах, о лжи и о войне, он говорит очень глубокие вещи о лжи и вымысле, о героях в реальной жизни и героях в художественной литературе. Но было бы нечестно закрывать глаза, когда Хемингуэй показывает нам лгущих, или неискренних, персонажей. Он хочет, чтобы мы, по крайней мере, задались вопросом, не солгал ли он сам о войне. Писатель тоже говорит неправду и выдумывает, как, похоже, говорят нам рассказы. Но что это означает в контексте последствий войны? Осталась ли какая-то правда или достоверность?
«Дома» и «В чужой стране» говорят и о последствиях войны для солдата. Из-за всего пережитого на войне герой «В чужой стране» боится того, что произойдет, когда он вернется на фронт, он боится умереть. Рассказ «Дома» более основательно показывает глубокое отчуждение, которое чувствует Кребс, вернувшись домой. Мать Кребса спрашивает, любит ли он ее, и он отвечает, что нет, он никого не любит; когда она становится на колени на полу в столовой и просит его помолиться вместе с нею, он отказывается.
Невроз военного времени[12] – термин был введен в обращение в Первую мировую войну и впервые упоминался в британском медицинском издании «Ланцет» в 1916 году – по-видимому, описывал до сих пор неизвестное состояние солдат, включающее нервозность, утомление, психическую нестабильность разного типа и многочисленные соматические заболевания, начиная с лицевого тика и заканчивая диареей. Военный невроз считался биологическим феноменом, причиной которого была «ударная волна» от разрыва снарядов в непосредственной близости от пострадавшего солдата; позднее под военным неврозом стали подразумевать также психическое расстройство, вызванное стрессом в условиях современной войны.
Много чернил было пролито, чтобы прояснить вопрос, страдали ли герои Хемингуэя от военного невроза – особенно Ник Адамс, который в разных рассказах Хемингуэя, и в частности «На сон грядущий» и «На Биг-Ривер», с трудом держит себя в руках и справляется с помощью ритуальной рыбалки и жизни на природе. Выдвигаются предположения, мог ли создатель Ника страдать от того же расстройства. Доказательства неубедительны, потому что ни в одном медицинском отчете того времени о состоянии здоровья Хемингуэя оно не упоминается, за одним не очень убедительным исключением. Один доктор из Бойн-Сити, видевший Хемингуэя летом после того, как тот вернулся с войны, рассказывал исследователю: «Психическое здоровье Эрнеста было страшно расстроено, когда он приехал на лечение летом 1919 года… Пациентом он был мужественным, но очень нервным». Помимо сомнительных свидетельств в прозе, Хемингуэй открыто признавался в письмах, что после войны не мог заснуть без света.
Эрнест провел немногим больше месяца на службе в Американском Красном Кресте в Италии – всего неделю в зоне боевых действий рядом с Пьяве и еще семь месяцев в Европе. Однако ранение оставило в нем глубокий след, что обернулось, вероятно, не только неврозом военного времени (который сегодня мы назвали бы боевым посттравматическим синдромом), но и вызвало в нем серьезные перемены в психологическом и философском смысле. Он описывал, довольно убедительно, ощущения, когда оказался на волосок от гибели: ему казалось, что душа покидает его, точно так, как будто из кармана вытаскивают белый носовой платочек. По-видимому, он действительно заглянул смерти в глаза; он больше никогда не станет прежним. Однако письма домой, в которых он описывал свои переживания, когда речь заходила о том, насколько все пережитое изменило его, напоминают пустые клише. В письме от 18 октября он написал родным, что все солдаты жертвуют тела, но «избраны будут немногие… Смерть – очень простая штука. Я смотрел смерти в лицо, я знаю. Если бы мне пришлось умереть, это было бы очень легко». Становится понятно, что он очарован собственной риторикой, когда обращается напрямую к матери, не просто признавая ее «жертву», потому что она позволила сыну отправиться на войну, но обращая к ней высокопарные слова: «Когда мать производит сына на свет, она знает, что когда-нибудь ее сын умрет. И мать сына, который погиб за свою страну, должна гордиться и быть самой счастливой женщиной в мире». Он доверительно сообщает родным: «Ужасно приятное чувство – страдать от ран, тебя отмутузили за благое дело».
Впрочем, потом Хемингуэй поднимет большой шум, когда критик Филип Янг опубликует исследование с гипотезой о влиянии «ранения» на его жизнь и творчество. Согласно гипотезе, если изложить ее простыми словами, герой Хемингуэя (которого Янг считал альтер эго автора) так и не оправился после ран, полученных в сражении, и для того, чтобы предотвратить полный распад личности, он разрабатывает кодекс поведения и намеревается твердо придерживаться его. Янг лучше всего описывает это на примере рассказов о Нике Адамсе: «Герой Хемингуэя, большой, суровый человек, привыкший к жизни под открытым небом, был ранен, и описание некоторых сцен из жизни Ника Адамса поясняет, каким образом это случилось. Этот человек умрет тысячу раз до того, как придет настоящая смерть, но от ран он так и не оправится, пока Хемингуэй жив и продолжает описывать его похождения».
Книга Янга была первым из трех критических исследований (авторами двух других были Карлос Бейкер и Чарльз Фентон), и Хемингуэй пришел в ярость, когда узнал, что Янг пишет о его жизни, пользуясь какими-то отрывочными биографическими сведениями, но главным образом – извлекая доказательства из его литературного творчества. Полный решимости защитить частную жизнь, Эрнест выступил против публикаций биографии ныне здравствующего писателя – но в особенности биографии, факты которой извлекались из художественной литературы. Книга Янга едва вышла из печати, поэтому многочисленные проблемы подтолкнули Хемингуэя к этому пути. Он высмеял мысль о том, что ранение, которое он получил в возрасте восемнадцати лет, могло оказать влияние на целую жизнь и стать преобладающим мотивом его творчества. В письме к Харви Брейту, другу писателя, написанном в 1956 году, он говорит: «Конечно, много ран в 1918-м, но к 1928 году симптомы исчезли».
Возражения Хемингуэя против издания биографий современников, основывавшиеся на неприкосновенности частной жизни, конечно, понятны, равно как и его решительное неодобрение желания считать героев художественной прозы прямым продолжением автора. Более того, он терпеть не мог говорить о душевных травмах. Объявить, что у человека невроз, писал он Карлосу Бейкеру, настолько же ужасно, как и сказать, что он страдает от венерической болезни. Будучи одним из пионеров модернизма, Хемингуэй проявлял консерватизм, когда дело касалось психологии. Его персонажи показывают разнообразные неврозы, неуравновешенность и отклонения, но никогда не ищут психологического объяснения. Сам Эрнест, что примечательно, не пользовался психиатрической помощью или другими видами терапии до последних месяцев жизни.
Впрочем, в 1918 году прозаическое осмысление ранений, полученных на войне, пока что представлялось отдаленным будущим, когда Хемингуэй находился на лечении в госпитале Красного Креста в Милане. В то время ранение было основной вехой его недолгой жизни; молодым человеком он посвятит большую часть своего творчества обдумыванию этого. Война – значимый мотив его раннего творчества, но примерно после 1928 года – если мы примем во внимание год, к которому, по словам Хемингуэя, он избавился от последствий ранения, – он более не обращается к войне за вдохновением. Существует множество других факторов, побуждающих вымышленных героев Хемингуэя к действиям, и, безусловно, будет ошибкой ставить жизнь человека в зависимость от ранения, которое он получил в Первую мировую войну. Однако пока Хемингуэй продолжает рассказывать и пересказывать историю своих ран, часто приукрашивая ее, разыгрывая разнообразные героические сценарии. Ему действительно нужно было понять, что с ним случилось и как это изменило его мир.
Вторым по значимости после ранения, как принято считать, был сокрушительный эмоциональный удар, который Эрнест перенес из-за первого любовного романа с медсестрой Американского Красного Креста Агнес фон Куровски. Биограф Питер Гриффин писал: «Я считаю, что настоящие раны, оказавшие воздействие на жизнь Хемингуэя, причинили ему отношения и разрыв с Куровски, а не сам… реальный взрыв».
Отказ, сообщал его коллега по Красному Кресту Генри Виллард, переписывавшийся с исследователем творчества Хемингуэя Джеймсом Наджелом, «причинил ему сильную боль, настолько глубокую, что он писал об этом всю свою жизнь». Эрнест действительно упомянет Агнес в автобиографических фрагментах рассказа «Снега Килиманджаро» (1936), однако помимо этого упоминания мы почти больше не встречаем ее имени – кроме, если уж об этом зашла речь, нескольких писем, впрочем, написанных сразу после окончания отношений. Существует, конечно, известное исключение: любовная история в его лучшем, пожалуй, романе «Прощай, оружие!», написанном в 1929 году. Героиня, Кэтрин Баркли, работает медсестрой в госпитале, в котором герой, Фредерик Генри, поправляется после ранения. В конце концов она становится его любовницей и умирает, рожая на свет его ребенка. Хемингуэй изменяет не только детали – Кэтрин, к примеру, британка, Генри находится в британском госпитале, – но и самую суть. Фредерик Генри принимает участие в боях, которые Эрнест мечтал увидеть, вроде знаменитого поражения итальянской армии при Капоретто. Точно так же и с любовной линией – Эрнест выдает желаемое за действительное. Агнес фон Куровски была обеспокоена, как позже призналась она биографу, когда впервые прочла «Прощай, оружие!». Потом она услышала, будто именно ее считают прототипом героини, прочла роман во второй раз – и пришла в ярость. «В госпитале у Эрнеста не было и мысли об этом романе [когда я знала его]. Он был слишком занят, окруженный вниманием друзей и доброжелателей, чтобы обдумывать сюжет; он придумал эту историю несколько лет спустя – и слепил ее из своего разочарования в любви. Связь [между Фредериком Генри и Кэтрин Баркли] полностью выдумана».
Эрнест познакомился с Агнес на второй неделе пребывания в госпитале. Центр Американского Красного Креста в Милане был новеньким, Эрнест стал первым его пациентом. Больничные палаты занимали верхний этаж четырехэтажного особняка, медсестры жили этажом ниже. Всего в доме было восемнадцать спален, которые «сообщались» друг с другом, поэтому в действительности госпиталь представлял собой одну большую палату, хотя и роскошную: половина комнат была с балконами, а другая половина выходила на большую террасу.
Агнес фон Куровски родилась в Пенсильвании, на семь лет раньше Эрнеста. Отец Агнес был немцем, а мать – американкой. До того, как она присоединилась к программе ухода за больными в нью-йоркской больнице Белльвью, Агнес работала библиотекарем. Она приехала в Европу вскоре после Эрнеста и стала одной из первых медсестер в миланском госпитале. Она была высокой и худенькой (Билл Хорн, друг Эрнеста по службе в «Скорой помощи», как и он, находившийся в госпитале, вспоминал, что у нее была самая узкая талия, которую он видел), с темно-каштановыми волосами и серыми глазами – поразительно хорошенькая, по общему мнению, и исключительно веселая, хотя медсестрой она была серьезной и компетентной.
Эрнест уже подружился с другими медсестрами, но когда он встретил Агнес, то был немедленно сражен ею. Развитию отношений поспособствовало то, что Эрнест, страдавший бессонницей, проводил с нею долгие часы, когда она находилась на ночном дежурстве. К концу августа, после двух операций по удалению остатков шрапнели из ран, Эрнест и Агнес почти все время проводили вместе, днем осматривали достопримечательности и ходили на скачки в Сан-Сиро, когда Эрнесту, который теперь ходил с тростью, разрешали покинуть госпиталь. Он не был одинок в своем восхищении Агнес: все мужчины в госпитале, в том числе Билл Хорн и Генри Виллард, были влюблены в нее. Она, без сомнений, была кокеткой. В Нью-Йорке у нее остался жених, врач средних лет; самым серьезным женихом Агнес в госпитале, когда там находился Эрнест, был бравый одноглазый итальянец, капитан Серена, к которому Хемингуэй ужасно ревновал. Отношения между Агнес и Эрнестом были достаточно серьезными, чтобы заходила речь о браке. В своем дневнике Агнес называла его Мальчишкой или Мистер Любимый. Еще она писала, что он «слишком любит меня», но, сколько можно судить по ее дневнику и письмам, на протяжении их отношений она редко бывала так же серьезна, как он. Отчасти причиной служила семилетняя разница в возрасте между ними, а кроме того, Эрнест едва достиг совершеннолетия. И тем не менее в сентябре Агнес дала ему свое кольцо, и ее письма к нему, когда она находилась с сестринской службой во Флоренции в октябре и ноябре и затем в Тревизо в декабре, подписанные «миссис Мальчишка» или «миссис Хемингштайн», были наполнены страстью.
В целом его ранение («ужасно приятное») и любовь к Агнес, должно быть, действительно придали жизни Эрнеста сладостный привкус. Одна медсестра приносила ему мартини, на поверхности которого плавало касторовое масло; Эрнест так часто посылал привратника за вином и крепкими спиртными напитками, что пустые бутылки в его комнате послужили причиной крупного скандала. Когда Виллард только познакомился с ним, Эрнест предложил ему «глоток» коньяку; Виллард, наблюдая за Эрнестом в палате, описывал окружающее того «сборище поклонников» и отмечал, что он «и несколько других родственных душ сформировали ядро вокруг почетного пациента». Внешность Эрнеста была достаточно фотогеничной, чтобы камера, снимавшая кинохронику, поймала его в инвалидном кресле на крыльце госпиталя, размахивающего костылем. Его старшая сестра Марселина, которая случайно увидела эти кадры в чикагском кинотеатре перед сеансом художественного фильма, пришла в неописуемое волнение; после этого остальные члены семьи по нескольку раз покупали билеты в кинотеатр ради возможности увидеть Эрнеста в хронике. На фотографии, которую Эрнест отправил домой, он предстает очень красивым: он лежит на больничной койке в военной фуражке, перевернувшись на бок, чтобы оказаться лицом к фотографу, а его губы сложены так, как будто он весело посвистывает; этот снимок стал почти таким же легендарным, как фотография на обложке первого романа Трумена Капоте «Другие голоса, другие комнаты» (1948). Тогда, так же как сейчас, эта фотография представлялась доказательством почти героической стойкости перед лицом серьезных ран и считалась примером силы духа Хемингуэя, хотя гораздо убедительнее она демонстрирует мальчишеский задор, с которым Эрнест встретил ужасы войны, теперь оставшиеся позади.
И все же характер Эрнеста, во время его пребывания в госпитале, был не таким радужным, как заставляет зрителя верить фотография. Виллард отмечал, что он «был трудным пациентом… он мог отстаивать свое без малейшего на то права, если все складывалось как-то не так или если он считал безжалостную дисциплину [госпиталя] слишком утомительной». Норов Эрнеста проявился в миланском госпитале так, как никогда прежде; кажется, теперь его гнев, раньше не представлявший проблемы, нередко становился неуправляемым. Свое время он занимал выпивкой, флиртовал с Агнес и выковыривал шрапнель из ног, складывая осколки в миску рядом с койкой и щедро раздавая их в качестве сувениров. Потом Агнес скажет Вилларду, что считала Эрнеста «совершенно испорченным», что он «наслаждался лестью» и «научился играть на сочувствии, которое к нему испытывали». Со всеми этими нашивками за ранение и медалями, говорила она, он выглядел «самовлюбленным». При параде, с тростью, в итальянской военной форме, которую он заказывал специально, и в плаще, он казался «посмешищем». И хотя Агнес во время этой беседы была явно разгневана, ее наблюдения едва ли были надуманными. Виллард согласился с тем, что Эрнеста «слишком избаловали» в госпитале, и это «полностью изменило его свежий, мальчишеский характер и заложило основы эгоцентризма, который будет проявляться в каждом поступке». Нет сомнений, что те недели в госпитале оставили в нем след.
Во всяком случае, ему не терпелось вернуться, и, когда в конце октября он получил разрешение прибыть на фронт, Эрнест возликовал. Это было особенно волнующее время. Итальянцы вот-вот должны были разгромить австрийцев в сражении под Витторо-Венето. Однако Эрнеста постигло огромное разочарование, потому что он свалился с желтухой почти сразу же, как приехал на фронт, и снова был отправлен в госпиталь Красного Креста в Милан. Он так сожалел об упущенной возможности сражаться с итальянцами бок о бок в их финальной победной битве, что не раз потом рассказывал, будто участвовал в ней. Своей семье Хемингуэй не только рассказал, что принял участие в битве, но и что за свои действия был награжден Военным крестом («Кроче Д’Герра»). Эта ложь была сказана с таким пренебрежением к тому, что может быть раскрыта, что мотивы Эрнеста кажутся просто странными. Он видел свою судьбу в Италии и строил планы вернуться туда в ближайшем будущем, надеясь, что Агнес будет рядом с ним и будет его женой. В сентябре он отправился на озеро Маджоре, где познакомился с дипломатом, графом Греппи, который станет прототипом графа Греффи в «Прощай, оружие!». В декабре он был в Тревизо, увидевшись с Агнес 9-го числа в последний раз.
Сразу после Рождества он уехал на неделю к капитану Красного Креста Джиму Гэмблу, в Таормину, очаровательный городок со славной историей на восточном побережье Сицилии, на виллу, арендованную Гэмблом. О событиях той недели известно мало. Некоторые исследователи предполагали, что двое мужчин вступили в это время в гомосексуальную связь. Своему новому знакомому, Э. Э. Дорман-Смиту, колоритному ирландскому солдату, которого Эрнест называл прозвищем Чинк [англ. Китаеза. – Прим. пер.], Хемингуэй рассказал о днях, проведенных на Сицилии, историю, которая поднимает больше вопросов, чем дает ответов. Чинк позднее расскажет, что Эрнест признался ему, что «почти не видел Италию, только из окна спальни, потому что хозяйка маленького отеля, где он жил сначала, спрятала его одежду и держала его у себя неделю». Однако Эрнест не обладал достаточной искушенностью в вопросах секса, чтобы придать правдоподобие такому рассказу. Иная картина раскрывается в письме, которое Эрнест написал Гэмблу в марте 1919 года. «Каждый день, каждую минуту я корю себя за то, что меня нет с тобою в Таормине», – пишет молодой человек. Он вспоминает каких-то персонажей, с которыми они общались в сицилийском городе, в том числе человека, называвшего себя герцогом Бронте, и двоих мужчин по имени Вудс и Китсен. Он вспоминал о времени, которое они провели вместе, и сокрушался о том, что мог бы по-прежнему быть там с Гэмблом: «Когда я думаю о старой Таормине в лунном свете, и мы с тобой, иногда немножко пьяные, но всегда просто для удовольствия, прогуливаемся по этому древнему городу, и на море лунная дорожка, и Этна коптит вдалеке, и черные тени, и лунный свет перерезает лестничный марш позади виллы». Ему тошно думать, что он по-прежнему мог бы быть там, говорит Эрнест.
То немногое, что известно о Гэмбле, дает нам несколько ключей к разгадке, что же могло происходить в те лунные ночи в Таормине. Гэмбл родился в 1882 году и, следовательно, был на семнадцать лет старше Эрнеста. Он происходил из богатой семьи Вурхизов из Уильямспорта, штат Пенсильвания; его дедушка был президентом железнодорожной компании. После Йеля (1906) он учился в Пенсильванской академии изящных искусств и занимался живописью во Флоренции, когда началась Первая мировая война. Отслужив, Гэмбл уехал в Париж, был недолго женат на дебютантке из Филадельфии и остаток своей жизни он прожил с сестрой в Филадельфии и в летнем коттедже семьи «Альтамонте» в Иглс-Мире, на озере Аллегейни.
«Вы знаете, каким был [Эрнест], – рассказывала позже Агнес фон Куровски Карлосу Бейкеру, первому биографу Хемингуэя. – Мужчины любили его. Вы понимаете, что я имею в виду». Бейкер интерпретировал ее слова следующим образом: «В его личности было нечто, вызывавшее своего рода преклонение перед героем». Но, конечно, мы можем интерпретировать сказанное и по-другому: мужчины действительно любили его – или, скорее, он казался им сексуально притягательным. Первая жена Хемингуэя, Хэдли, позднее скажет: «Он относился к тому типу людей, которые притягивали мужчин, женщин, детей и собак». Эрнест был чрезвычайно красивым молодым человеком, его юношеский энтузиазм и дружелюбие привлекали окружающих, которые, безусловно, могли неправильно истолковать его открытость. Как-то он жаловался на англичанина, который имел обыкновение навещать его в госпитале и приносил ему марсалу. Эрнест испытывал к нему симпатию до тех пор, пока англичанин не «намок» и не захотел увидеть его перевязанные раны. «Я не знал, что воспитанные люди могут быть такими. Я думал, такими могут быть только бродяги». (Позднее он расскажет, что от бродяг, с которыми сталкивался подростком, он узнал пословицу с гомосексуальным подтекстом: «Лучше нет влагалища, чем очко товарища».) Он ответил старику, что ему это неинтересно, и отсыпал ему осколков из миски рядом с кроватью; англичанин «уехал в слезах». Кажется достаточно ясным, что до войны Эрнест избегал любых подростковых гомосексуальных контактов, в той степени, насколько он их признавал таковыми. Эта поездка в Европу познакомила его с гомосексуализмом, и он откликнулся завороженно и, возможно, в равной мере с ужасом.
Мы точно знаем, что Гэмбл пригласил Эрнеста посетить вместе с ним Мадейру и Канарские острова в течение двух месяцев. Эрнест испытывал страшный соблазн, как он признался семье и друзьям. Однако другое, более соблазнительное предложение Гэмбла ввергло его в замешательство и сомнения: старший друг пригласил Эрнеста путешествовать вместе с ним и целый год жить в Европе, причем все расходы Гэмбл брал на себя. Мысль о том, чтобы провести год в Европе, путешествовать и писать, имея для этого много свободного времени, необычайно привлекала Эрнеста, настолько, что он подавлял любые догадки, которые у него могли возникнуть насчет подобного рода отношений, которых Гэмбл, по-видимому, искал – и к кому Эрнест, неслучайно, выказывал такую большую симпатию. Агнес, которая была свидетельницей интереса англичанина с марсалой, знала о приглашении Джима и понимала, что это значит, и потому считала своим долгом сделать все возможное, чтобы Эрнест как можно быстрее вернулся в Штаты: «В мои планы входило уговорить его вернуться домой, потому что он привлекал мужчин старше себя. Они все находили его очень интересным».
Однако Агнес испытывала затруднение из-за наивности Эрнеста и отсутствия собственного опыта, чтобы напрямую обсудить с ним этот вопрос. И все-таки она призналась ему, что, когда она была вместе со своей подругой медсестрой Элси Джессап, ей хотелось вытворять «всевозможные сумасбродства – все, что угодно, только бы не возвращаться домой». Когда Эрнест был с Джимом Гэмблом, продолжала она, он чувствовал «то же самое». Таким образом, мудро дав понять, что она понимает его сомнения и двоякие чувства, она обрисовала вопрос как необходимость возвращения в Штаты: «Но мы с тобой передумали – и старые добрые Etats-Unis [фр. Соединенные Штаты. – Прим. пер.] покажутся tres tres bien [фр. очень, очень хорошими. – Прим. пер.] нашим пресыщенным взорам». Возможно, она не стала возражать против визита в Таормину как меньшего из двух зол – мы не можем знать, потому что она не высказывалась об этом в письмах. Позднее она скажет интервьюеру, что Эрнест принял бы приглашение уехать на год за границу, если бы она не убедила его в обратном. «Он стал бы настоящим бездельником, – сказала она и добавила: – Все на это указывало». Скорее, она имела в виду не какие-либо гомосексуальные наклонности Эрнеста, но то, что она воспринимала как несомненную лень или отсутствие амбиций в отношении традиционной работы. Агнес призналась, что убедить Эрнеста вернуться в США было трудно, потому что она осознавала, насколько соблазнительное он получил предложение: «Уезжать из Европы [ему] было нелегко, потому что тот человек очень его любил и у него были деньги. [Эрнесту] не пришлось бы ни о чем беспокоиться». Размышляя обо всех этих событиях, она знала, что могла бы оборвать их отношения, но чувствовала свою ответственность: «Я думала, что, если бы я прогнала его тогда, он уехал бы в свое европейское турне».
В конце концов Эрнест отверг предложение, хотя Гэмбл неоднократно будет его повторять и Эрнест неоднократно будет ощущать соблазн. Взаимное притяжение между Гэмблом и Хемингуэем пока еще никуда не делось – хотя они, по свидетельствам, так больше никогда и не увидят друг друга. Интересно, впрочем, было бы поразмышлять, какое направление могло бы принять творчество Хемингуэя, если бы он принял предложение – и о том, какой могла бы стать жизнь Хемингуэя.
Нет сомнений, что дружба Эрнеста с Джимом Гэмблом и решение не принимать покровительство друга стали следующим поворотным моментом в его жизни. Ибо верно и то, что ранение под Пьяве и роман Эрнеста с Агнес (далеко не оконченный) оставили в его душе неизгладимый след, даже если и не столь значительный, как иногда заявляли биографы. Эрнест провел в Италии всего семь месяцев, а на передовой – меньше недели. Но что-то в его характере переменилось, и не к лучшему. Он не только утратил открытую наивность, и с нею – большую долю своего юношеского задора, великодушия и экспансивности. Вместе с этим проявились и затем усилились склонность к нетерпимости, раздражительность, вспыхивавшая, если ему перечили, потребность во внимании, тщеславие и непорядочность. То, что его друзья воспринимали как восторженную и дружелюбную ребячливость, трансформировалось в эгоцентричный взгляд на самого себя и происходящие события. Все пережитое в Италии стало одним из нескольких факторов, повлиявших на формирование писателя, но также способствовало осознанию Эрнестом своей значительности.