Вы здесь

Эрнест Хемингуэй. Обратная сторона праздника. Первая полная биография. Пролог (Мэри Дирборн, 2017)

Эрику, с любовью

Mary V. Dearborn

Ernest Hemingway. A Biography


2017 by Mary V. Dearborn


Фото на обложке: © Kurt Hutton / Picture Post / GettyImages.ru

© ASSOCIATED PRESS / AP Images / EAST NEWS


© Шафранова Е., перевод, 2017

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2018

Пролог

Однажды вечером, в середине 1990-х, я присутствовала на семинаре, посвященном Эрнесту Хемингуэю и его творчеству, в Коммерческой библиотеке города Нью-Йорка. Библиотека была известна своей насыщенной программой, которую составлял тогдашний директор, Гарольд Огенбраум. Этот вечер не стал исключением. В последние годы на Хемингуэя обрушился шквал критики. В 1987 году Кеннет Линн выпустил весьма спорную биографию писателя, и поклонники Хемингуэя были потрясены открытием, что в ранние годы Эрнеста одевали как девочку, и это, по утверждению Линна, сформировало психику и сексуальность писателя; кроме того, биограф рассказал об эротическом фетише Хемингуэя – волосах, – и с тех пор этот факт многие читатели принимают как безоговорочный.

Роман «Райский сад», изданный после смерти Хемингуэя в 1986 году, казалось, раскрывал необычную сторону писателя – его одержимость андрогинностью. Главный герой и героиня книги остригают и окрашивают свои волосы так, чтобы стать похожими друг на друга и стереть гендерные различия – и точно так же в откровенных сексуальных сценах они выходят за рамки традиционных мужских и женских ролей. Примерно в это же время Хемингуэй и его место в западной литературной традиции подверглись настоящей атаке, поскольку читатели, ученые, преподаватели и активисты немедленно поставили под сомнение важность всего того, о чем «мертвые белые мужчины», вроде Хемингуэя, могли нам сообщить в эпоху мультикультуры, которая более не предоставляла им автоматического превосходства. Так называемый кодекс Хемингуэя – суровый, стоический подход к жизни, который, казалось бы, подменяет собой настоящее мужество и идеалы силы и умений иными достижениями, – кажется все больше ограниченным и навязчиво маскулинным.

Тем вечером в Коммерческой библиотеке эти вопросы взбаламутили воду. Должны ли мы по-прежнему читать Хемингуэя? Актуальны ли поднимаемые им проблемы? Был ли Хемингуэй геем? (Простой и короткий ответ – нет.) Почему он не создал сложный женский образ? Может ли Хемингуэй вообще что-то сказать людям разных рас и национальностей? С положительной стороны, приобретает ли большую значимость его глубокое понимание мира дикой природы в эпоху роста экологического сознания? Если мы должны и дальше читать Хемингуэя, то нам нужно обратить внимание и на то, как его читать.

После окончания лекции обсуждение оживилось. Модератор обратился к крепкому мужчине со стрижкой «ежик». Я узнала в нем профессора и критика, писавшего о литературе периода 1920-х годов и в особенности большое внимание уделявшего другу Хемингуэя Фрэнсису Скотту Фицджеральду. «Я хочу сказать только одно, – заявил он, вставая со своего места. – Именно Хемингуэй дал мне возможность делать то, что делаю».

Потом я долго думала о том, что же он хотел сказать. Кажется, он имел в виду что-то очень конкретное и личное – что читать литературу и писать о ней может быть призванием. Он говорил не о преподавательской работе и не о заработках. Он говорил о том, может ли творческая работа быть приемлемым занятием для мужчины, как с его собственной точки зрения, так и с точки зрения окружающих. Хемингуэй, не только со своими внелитературными хобби (спортсмен-рыболов, охотник, боксер и страстный любитель корриды), но и в качестве иконы массовой американской культуры, был сама персонификация мужества – и он был писателем. Малейший налет феминности или эстетизма, прилагаемых к сочинительскому труду, был подчищен полностью.

Мне напомнили о довольно необычном заявлении, сделанном на склоне лет писателем и редактором Гарольдом Лебом, ставшим прототипом Роберта Кона в первом крупном романе Хемингуэя «И восходит солнце» – любовника леди Бретт Эшли, который показывает себя занудой и нытиком на фестивале в Памплоне. Это было едва ли лестное изображение, но Леб не забывал, почему его, как и многих других, привлекал Хемингуэй, когда они оба были молоды: «Я восхищался сочетанием суровости и чувствительности. <…> Я давно подозревал, что одной из причин дефицита хороших писателей в Соединенных Штатах был расхожий стереотип – что творческие люди не вполне мужественны. Это хороший знак, что мужчины вроде Хемингуэя брались за литературу».

Когда в следующие дни я обдумывала все произошедшее на семинаре и писала о самом Хемингуэе, мне казалось, я понимала слова критика, сказанные в тот вечер. Но я не могла объяснить себе рискованного, эмоционального и очень личного характера признания. Я не могла понять его страсти. Мне казалось, было сказано что-то такое о том, как быть мужчиной и писателем, и это заставляло меня чувствовать себя за бортом.

Недостатка в биографиях Эрнеста Хемингуэя нет – одна из них включает в себя целых пять томов. Первый биограф писателя, Карлос Бейкер, уже в 1969 году установил планку, и те, кто пошел по его стопам, подготовили впечатляющие и по большей части проницательные исследования. Однако не существует пока ни одной биографии Хемингуэя, написанной женщиной. Это не значит, что такая биография должна быть особенной; в целом меня интересуют другие аспекты жизни Хемингуэя в сравнении с теми, что привлекали предыдущих биографов (мужчин). Я не стану описывать, что это за аспекты: я предпочла бы не поддерживать мнение, что точка зрения мужчины и женщины на то или иное событие или явление фундаментальным образом отличается. По сути, исследование творчества Хемингуэя представляет собой сооружение резко полярной, культурной конструкции пола – то есть сексуальные роли определяются воздействием на нас внешних событий, а не нашими генами. Именно благодаря таким фигурам, как Хемингуэй, определяется маскулинность – даже если та же самая культурная конструкция затрагивает и его в свою очередь.

Прежде чем обратиться к Хемингуэю, я написала биографии двух других крупных писателей, которые также помогли охарактеризовать американскую маскулинность как самой своей жизнью, так и собственным творчеством: Генри Миллера и Нормана Мейлера. Миллер, такой же парижский эмигрант, как и Хемингуэй, но творивший на десять лет позже, что любопытно, никогда не упоминал Хемингуэя, хотя как тот, так и другой жили жизнью – как может показаться со стороны, – которую можно назвать мечтой многих мужчин. Мейлер был большим поклонником как Миллера, так и Хемингуэя; и хотя, возможно, он больше любил творчество Миллера, он охотно признавал Хемингуэя «самым великим писателем Америки из ныне здравствующих». Тем не менее он признавал, что в какой-то момент жизнь и творчество Хемингуэя слились в одно целое – и что без хемингуэевского образа сурового красавца-мужчины, человека дела, его творчество воспринималось бы по-другому. Мейлер просил нас согласиться, насколько «глупыми» казались бы «Прощай, оружие!» или «Смерть после полудня», если бы… «они были написаны человеком пятидесяти четырех лет, который носит очки, разговаривает пронзительным голосом и несколько трусоват». Пожалуй, убедительный довод, но насколько он в действительности полезен?

Когда я начала обдумывать создание биографии Хемингуэя, то спросила себя, может ли женщина дополнить чем-нибудь эту тему, о чем не сказали предыдущие биографы. Возможно, все дело в том, что я не входила в число приверженцев писателя.

Я не внесла никакого вклада в легенду Хемингуэя. Несомненно, я подошла к исследованиям с собственным багажом, но я не вижу, что именно эта легенда могла бы предложить читателю-женщине. Меня не интересует, кто и что сказал о волосах на чьей-то груди – что стало поводом к драке между Хемингуэем и Максом Истменом в издательстве «Скрибнерс» в 1937 году. Я думаю, мы должны отступить от того, что подпитывало легенду, – в конце концов, в эпоху постмодернизма мы осознали, что наши герои несколько не похожи на собственную легенду либо не соответствуют ей вообще, – и рассмотреть условия, сформировавшие этого удивительно сложного человека и блестящего писателя.

* * *

Однажды я подумала, что лучше стала бы понимать Хемингуэя, если бы лучше узнала те годы, когда он начинал свой творческий путь, в Париже, в 1920-е годы, когда он еще не успел прославиться и стать таким, каким мы знаем его теперь. Я придумала, как могла бы представить его себе: я представила красивого молодого человека, который появился из ниоткуда и оказался в Гринвич-Виллидж или, что вероятнее в те дни, – в Уильямсбурге, Бушвике или Ред-Хуке. Может быть, он живет над очень интересным магазином или какой-нибудь мастерской. Этот молодой человек будет мускулистым и загадочно красивым, его присутствие настолько приковывает к нему внимание, что, когда он входит в комнату, все головы поворачиваются в его сторону. Во внутреннем кармане пальто у него всегда связка рукописей, он вытаскивает ее в кафе и начинает набрасывать строчки – и он всегда вскакивает, если вы подходите к его столу, неизменно счастливый встретить вас и уделить вам время. Скорее всего, у него есть книга, напечатанная на небольшом ручном прессе в Бруклине, и крупный нью-йоркский издатель уже ее взял и скоро должен выпустить в свет. Он будет обладать совершенно новой манерой писать – потрясающе простой и на первый взгляд необычайно легкой. Конечно, были бы и литературные посиделки – прекрасный вечер, который запомнят все.

Он будет безумно любить свою жену, беззаботную рыжеволосую красавицу, с которой вы в тот же миг расслабитесь, с которой, как вам кажется, можно говорить о чем угодно и которая обожает своего мужа. Эта пара блистает. Молодой человек будет привлекать к себе всех – всем хочется оказаться в поле его притяжения. Он окажется самым любопытным человеком из всех, кого вы встречали, и он и вас заставит изнывать от любопытства. Воображение этого молодого человека показалось бы любому, кому он повстречается на пути, бесконечно огромным, а будущая жизнь представляется ему одним большим приключением. Общение с ним – как наркотик. Затем, все так же пытаясь лучше понять объект своего исследования, я мысленно поместила бы этого блестящего писателя на Монпарнас, в начало 1920-х годов, в окружение Ф. Скотта Фицджеральда, Гертруды Стайн, Джона Дос Пассоса и Эзры Паунда.

Когда я представила жизнь Хемингуэя таким образом, она заиграла красками, как если бы я увидела ее собственными глазами. Окружавшая его среда приобрела цвет и объем, и показалось, будто мир все так же не сводил с него глаз – даже после трагической смерти писателя в 1961 году. Он стал волей-неволей олицетворением мужского потенциала – человеком, которым он и был и которым должен был быть. (Та культура требовала именно этого; как будто бы его появление стало удовлетворением потребности, о которой никто не догадывался.) С того самого момента, когда он появился впервые, отчаянно ухмыляясь и размахивая костылем в больничной палате недалеко от фронтов Первой мировой войны, каким мы увидели его в ранней кинохронике на экранах всей страны, Хемингуэй захватил всеобщее воображение. Но всегда существовал и другой Хемингуэй. Неопытный, долговязый летописец «потерянного поколения» уступил дорогу мужественному усатому Хемингуэю 1930-х годов, писавшему о подвигах на арене корриды, в глубоком море и африканском буше. В дни гражданской войны в Испании он вновь поразил нас трансформацией, на сей раз в политически ангажированного репортера и затем – в бесстрашного журналиста, сражавшегося в годы Второй мировой войны, и наконец в «Папу», бородатого и беловолосого, живую легенду послевоенных лет, живущего на Кубе. Он опубликовал несколько романов и сборников рассказов, которые покупал и читал каждый, чтобы увидеть мир его глазами, совершенно другой мир – более яркий, более живой, стихийный и в то же время более романтичный.

И все же потом что-то пошло не так. Такая возможность присутствовала всегда – она была в его генах, в его детстве среди членов эксцентричной семьи Хемингуэев. Может быть, все дело в том, что эпоха или народ спрашивали с него слишком много. А может, он не стал слушать разумные голоса, которые должен был услышать, чтобы создать свое лучшее произведение. В какой-то момент блестящая карьера начала оборачиваться трагедией.

Кажется, Эрнесту трудно было отдавать и принимать любовь, быть верным другом и, что самое трагичное, говорить правду, даже себе самому. К концу Второй мировой войны, хотя Хемингуэю было всего лишь сорок с небольшим лет, за плечами у него были уже три неудачных брака, почти не осталось хороших друзей, он утратил способность хорошо писать и окружил себя лакеями и подхалимами. К тому моменту у него было несколько серьезных травм, включая сотрясение мозга – которое сегодня мы бы назвали травматическим повреждением головного мозга, причем масштаб и разнообразие этого явления мы только начинаем осознавать. Признавая должным образом всю опасность ретроспективной диагностики[1], нам все-таки кажется вероятным, что Хемингуэй, кроме того, страдал от психического заболевания, включавшего симптомы мании и депрессии, настолько тяжелого, что временами оно трансформировалось в психоз. Несмотря на то что он был сыном врача, Хемингуэй слишком много пил, одновременно с приемом многочисленных предписанных лекарств, и отказывался следовать рекомендациям врачей. Особый склад ума, ограниченные возможности психофармакологии в те дни и стремление избегать конфузных ситуаций, поскольку он был публичной фигурой, лишили его возможности получить необходимую помощь. Позднейшие литературные произведения Хемингуэя свидетельствуют о неизменной путанице с гендерной идентичностью или, если выразиться более позитивно и прогрессивно, об открытости к изменчивости гендерных границ.

Хуже того, к 1950-м годам он был опьянен своим талантом. Даже на пике творческой активности сентиментальность и говорливость, бывало, прокрадывались в его романы. Снова и снова Эрнест оказывался в тупике с такими честолюбивыми замыслами, как «Райский сад», и потому почти не издавался; даже наиболее признанным зрелым произведениям, например повести «Старик и море», не хватало стремлений и страсти раннего творчества. Дела обстояли все хуже, его вселенная постепенно сжалась до границ усадьбы «Финка Вихья» на Кубе – которая превратилась в его собственный феод. После того как на Кубе после революции стало фактически невозможно жить, Эрнест нашел приют в большом бетонном доме в штате Айдахо. Вскоре, более не способный получать огромное удовольствие от жизни, как когда-то, переставший верить в свой талант, Хемингуэй покончил с собой.

То, что произошло с Хемингуэем, стало трагедией для него самого, трагедией для его семьи, которой пришлось пройти через невероятные испытания и страдания, и трагедией для нас. Нет смысла снова перечитывать (и переписывать) его биографию, если мы просто лишний раз покроем слоем глянца легенду и найдем еще несколько возможностей восхититься ею – или если необдуманно обесценим литературное наследие, захватывавшее и вдохновлявшее нас почти целое столетие. Нам нужно понять, что произошло, отчасти потому, что утрата непомерна. Хемингуэй был, без сомнений, величайшим американским прозаиком. Именно благодаря ему мы теперь по-другому мыслим, ищем иное в литературе, по-другому решаем, как нам прожить нашу жизнь. Именно благодаря ему мы теперь по-другому думаем о смерти – о том, как ее пережить, как с ней примириться, – эту тему он исследовал, пожалуй, более глубоко и фундаментально, нежели любой другой американский писатель. Он изменил наш язык. Он изменил наш взгляд на Париж, Американский Запад, Испанию, Африку, Ки-Уэст, Кубу, северный Мичиган. Даже его родной город, Оак-Парк – хотя Эрнест очень редко писал об этом месте, равноудаленном от Чикаго и глухих уголков реки Де-Плейнс, – тоже был частью того, что сформировало Хемингуэя, и мы всегда будем смотреть на него другими глазами благодаря писателю.

Если мы хотим все это понять, то мы должны рассмотреть становление писателя, то, как его уникальный дар достиг полного расцвета и как писатель пришел к моральному разложению, даже если от зрелища такого рода мы предпочли бы отвести взгляд. Очень больно смотреть на то, как Хемингуэй прекратил взаимодействовать с миром, который сам же сделал для нас другим, так что даже посещение корриды в последние годы его жизни превратилось в кошмарный палимпсест того, чем это было в дни его молодости.

Сын Хемингуэя Патрик однажды сказал, что его отец вообще не знал, как стареть. В этом и может заключаться причина; Эрнест не представлял своего будущего в старости, и итог был поистине несчастливым. Нам остается только фантазировать, что мог бы сделать Хемингуэй, если бы вернул себе полную силу и отверг суицидальный импульс, допустим, из «домашних» переворотов 1950-х и 1960-х годов в США, революций, охвативших так называемый Третий мир, феминизма, энвайронментализма, Уотергейта, Рейгана. Новая Журналистика. Его любимая Испания после Франко.

Гарри, главный герой-рассказчик одного из самых сильных рассказов Хемингуэя, «Снега Килиманджаро», сам писатель, обдумывает свою жизнь и карьеру и, медленно угасая, признается в нереализованном призвании. «Столько всего было, о чем хотелось написать, – думает Гарри. – Он видел, как меняется мир… Все это он сам пережил, ко всему приглядывался, и он обязан написать об этом, но теперь уже не напишет». Хемингуэй признавал, что, как и его герой, он, бывало, отрекался от «обязанности» писать, но ему не удалось поступить в соответствии со своим пониманием – впрочем, возможно, он думал, что именно этот писательский «долг» и создает проблему. И в самом деле, едва ли можно утверждать о писательской «неудаче», если он сказал нам так много важных слов о войне и насилии, о природе, отношениях между мужчинами и женщинами, травмах и творчестве.

Есть и еще кое-что. Когда наша горячая дискуссия в Коммерческой библиотеке в тот вечер начала уже выдыхаться и затихать, кто-то привлек внимание модератора и поднялся добавить еще несколько слов. Повторяя мысль профессора, ранее признавшегося, что Хемингуэй позволил ему делать то, что он делает, этот человек сказал: «Я же хочу сказать, что именно благодаря Хемингуэю я есть тот, кто я есть». И сел. Я не могла определить пол выступавшего, но поняла, что он, вероятно, недавно был изменен.

В следующие несколько лет я буду пытаться узнать в своем исследовании жизни Хемингуэя, что он или она имела в виду.