2 глава. Кровавые отрывки
«Это труд муравья, который отстраивает своё жилище после того, как публика растопчет его ногами. Нет ничего трогательнее этой борьбы, и нет ничего смехотворнее.»
(Поль Пуаре, «Одевая эпоху»)
«И я тоже стал защищаться улыбками от нескромного
любопытства. Моя любезность была неистощима»
(Кристиан Диор, «Диор о Диоре»)
«Безразличие оборачивается самолюбованием и жаждой игры и порождает мышление однодневки («лови момент»)»
(Карин Юханнисон, «История меланхолии»)
Какое количество проходных, не оставивших следа в вашей жизни, встреч вы знали? Сколько лиц сейчас столь уже размыто в памяти – что эти люди кажутся все равно, что стертые ластиком с листа бумаги силуэты, которые художник начал рисовать, да передумал, разочаровавшись в их неполучающихся чертах лица, или же – в самом планируемом сюжете?
Все их – никогда так и не вспомнить. Они навсегда слились в сознании в одну вязкую массу, в которую превращается всё выброшенное на компост на вторую-третью неделю: слиплись в одну мусорную кучу – в которой уже не различишь чем было то или другое прежде.
Может, вы даже помните куски разговоров – но отнюдь не тех, с кем эти разговоры были. Они – сами эти люди – как будто бы никогда и не были.
Не происходили с вами.
Но бывает и наоборот… вы вдруг встречаете кого-то явно невнятного, неинтересного, или же – кажущегося вам таким. А разговор обещает занять не более нескольких минут, но неожиданно – и как бы само собой – затягивается на часы, дни, годы…
И даже если он и прекращается все-таки однажды в реальности, то никогда уже не прекращается в вашем сознании.
Вы, может быть, и захотели бы прервать его вдруг, встать и уйти – но голос этого человека звучит в вашем сознании не смолкая всё время. И волей-неволей вы всё мысленно отвечаете и отвечаете ему…
Сам человек уже и не слышит вас, ваши собственные губы – не произносят ни слова. Да и его подле вас нет – но внутри вас этот диалог с ним непрерывен, как на вечно включенном радио.
Человек этот может даже умереть, но внутри вас он останется жив – всё с тем же выражением лица и всё новыми словами, которые он бы может так никогда и не произнес на самом деле.
Мне бы не хотелось думать, что эта встреча с Виктором – одна из таких…
Мне бы хотелось сказать себе, что из шуток никогда не рождается что-то большее, а если и рождается – то ему находится название, идентификация.
Но мне нечем это назвать… Слова, что приходят на ум или чрезмерно преувеличили бы то, что между нами было, или столь же дико преуменьшили – обманули бы, чем поставили бы меня в тупик с моими никак не подходящими к тому чувствами.
Хоть оба мы вели себя чисто внешне так, как ведут себя при начале интрижки – тем не менее, мы понимали, что за нашим поведением не стоит ничего кроме актерства: внутренне мы просто жаждали, наконец, поговорить. По-настоящему ПОГОВОРИТЬ – без стандартного сценария заученных фраз (от которого мы не собирались отрекаться, но от которого нам необходимо было хоть немного отдохнуть).
Прощупать в этой беседе, чем ещё мы похожи – и так уж похожи ли: не померещилось ли нам это за парой случайных фраз (которые ведь по инерции мог бы произнести нам в ответ кто угодно).
Мы с Виктором совсем недолго плутали переулками – прежде чем я вдруг поняла, что он ведет меня к себе. Но, поняв это, я не высказала возражений – не потому, что не думала о том, что он может иметь обычные в такой ситуации скользкие намеренья, а потому – что я сама имела намеренье обломать его при таком раскладе.
С той тонкой поправкой, что я понимала, что он в свою очередь предполагает и это – отчего если и имел какие-либо планы на моё соблазнение, то уже отменил их в угоду общению со мной.
Общению, что может дать ему что-то новое, свежее – нежели обычные задыхающиеся женские бормотанья в спальне, которые можно отложить и на завтра, до новой подвернувшейся девушки из кафе.
Но внешне – внешне мы оба держали вид того, что ждем друг от друга стандартных сценариев – и этим расширяем поле для любых возможных спонтанных действий. И бездействий тоже.
Мы оставляли друг другу шанс разочароваться и заскучать.
В любой момент.
Взгляд —потухший, без интереса и куда-то в сторону – сам открыл бы этот факт собеседнику и избавил бы его от труда продолжать вхолостую беседу.
Дверь в его квартиру, с самого начала как мы только зашли – была лишь едва прикрыта (как бы тоже являясь намеком на то, что уйти будет просто – не будет даже лишних звуков и ожиданий, пока отопрутся все защелки). Мне это очень и очень импонировало: что может больше успокоить и приблизить к человеку, чем осознание, что ты совершенно свободен исчезнуть в любой момент?
Чем осознание того, что если ты тут – значит признаешь, что виной тому только твоё собственное желание.
Внутри его квартиры всё пространство – от пола до потолка – было заложено стопками распечатанных и исписанных от руки листов бумаги. Все они были покрыты пылью, заброшены.
Видимо, столь же заброшены – как и не вполне родившийся на свет талант их автора, которым он давится, давится изнутри, но не может никак произвести на свет.
В том виде, в каком хотел бы.
В том виде, что живет у него в голове.
Я понимала это ноющее, скоблящее тебя когтем изнутри, чувство: я ведь и сама обитала среди недорисованных картин, которые все, все до одной – не отражали того, что я собиралась сказать, рисуя их.
Они – никем не покупаемые и ценные только для меня – смотрели на меня с холстов не то чтобы с укором, а скорее с жалостью, жалостью ко мне. Ибо это именно мои старания не привели меня ни к чему высоко ценимому – они же, картины, просто были такими, какими их создали.
И за большее никак не могли отвечать.
Они были той частью меня, которая там и погибала, запертая в комнате – без чужих взоров и откликов душ, как умирают старые девы и узники каких-либо замков.
Мне, признаться, было стыдно перед ними, моими картинами, что я не могу дать им той жизни, которая бы дала им – и бессмертие, и места на выставках, и в каталогах, пахнувших свежей типографской краской, таких глянцевых и влекущих к себе.
Я не могла, не способна была дать им места в искусстве. А они, в свою очередь, не могли принести денег в мой кошелек. Денег, совсем других денег по ценности – отнюдь не тех, которые мне давал мой благодетель на жизнь и на все то купленное на них, что временно как-то перекрывало мне картину собственной неприкаянности (о которой я никому никогда не говорила и до того дня думала, что не скажу).
Я знала, что наверняка все эти исписанные листы многократно уже показывались всем бывавшим тут девушкам.
Эти листы, не сумев оправдать автора в его глазах – теперь оправдывали его в глазах его поклонниц (пусть и не поклонниц его таланта, но хоть поклонниц его самого).
И этих поклонниц, пусть даже они и не понимали сути того, что читали – наверняка, грела мысль, что у них любовь/роман/ночь с человеком, что может вот-вот, на днях, станет известным писателем.
Их грела мысль, что они являются частью его жизни – может даже, станут его музами или хоть слегка мелькнут где-то на страницах его будущих книг.
Его же самого грела мысль, что он хоть так – в их глазах – оправдывает своё предназначение, является самым настоящим писателем, которого читают и которым восхищаются.
Нет, я верю, что он не обманывался этим чрезмерно: но, безусловно, это тешило его самолюбие и успокаивало гнетущее чувство несостоятельности перед самим собой. Пусть даже лишь на день, ночь, отсилы сутки…
Не столько в угоду ему, сколько от настоящего любопытства, что же он там написал – я стала подбирать с пола исписанные листы.
И читать, читать: там вперемешку было столько начал, середин, концов – недописанных, не доведенных до сути… но при этом удивительно цельных в своей недописанности.
Я читала и смотрела на него, стараясь понять с какими мыслями и по поводу чего он написал то или другое.
Он же опустился на пол напротив меня, скрестив руки и не мешал копаться в его творениях. По лицу его было непонятно: ожидает ли он восхвалений, критики или просто позволяет мне ознакомиться с тем единственным, что ему пока удалось создать.
Я же читала и читала эти кусочки, думая какой же кровью они ему дались: не факт что именно его собственной кровью, но пропитаны они были именно ей.
Кровавые кусочки сменяли один другой, лист за листом:
« – А на самом деле вы ничего не знаете о ней… Всю жизнь вы жили у неё за стенкой, день провели с ней бок-о-бок, ночь – в ней самой… И – ни-че-го! Вы ещё не чувствуете себя дураком? О-ду-ра-чен-ным? М-м-м-м-м?..
– Нет. Не интересно мне о ней. С чего вы вообще ко мне? Мы почти и не общались: ночь – не помню, день – и подавно, а ежедневно – я больше мелькание её красного платья, такого раздражающего помню. Как такое неприкрытое, безвкусное забыть? Ненавижу его. Я может и спал с ней только для того, чтобы она его, наконец, сняла.
– И какая она под ним?
– Она свет погасила… но колени наощупь – приятные, острые. Будто клинок в руке держишь. А остального я не помню… даже досадно».
«Не смотря на боль» – как это, как вы это себе видите?! Давайте я проткну вам грудь ножом – и попробуйте «не смотреть» на это. Не смотреть и что-то там сделать, или даже подумать только о том… но вряд ли выйдет. А если вдруг выйдет – чудом неизбывным! – то, сомневаюсь, что хорошо. Или даже сколько-нибудь сносно. Глядя на мир из-под своего тошнотворного счастья – вам легко навешивать лапшу о «превозмогании боли»… Нырните в эту боль сами – и уже тогда я посмотрю, что вы скажите. И как. Главное – КАК».
«Мне казалось, в этом человеке такая беззащитность… но если она в нем и была, то – почувствовав во мне ещё большую – он ещё на старте сел мне на шею и удушающее обхватил её ногами, дабы оградить себя от аналогичных действий с моей стороны уж наверняка. Сразу – без долгих прелюдий – обратив меня в жертву (моё сопротивление этому – напрасное – ещё больше роднило меня с этой ролью). Себя же – он обратил в Бога. Его сила духа, превышающая мою – вызывала интуитивное, животное восхищение, следом тому – преклонение, а затем – и сдачу в плен, добровольную.
И желание спрятаться за этими более непробиваемыми стенами, чем мои собственные. Но вы же знаете, что происходит следом за сдачей в плен – с пленными?
Да, расстрел из самых мощных орудий.
И уж никак не защита (ожидаемая, как и при гипнозе змеёю своей жертвы – околдовывание и поглощение в свои недра).
Растоптать ведь можно разом – бешеными каблуками до хруста костей и всплесков крови сверху. Но можно делать это и долго-долго, с особым наслаждением – по капле отравляя индивидуальность (вселяя неуверенность), смеясь над всеми мыслями, осуждая все действия, предрекая крах всем начинаниям человека…
Ведь даже если говорить отражению в зеркале ежедневно – «ты ничтожен», через пару месяцев сам себе поверишь; а если то же самое – но страшнее и подробнее – говорит бесконечным словесным потоком (как молитву самому себе) тот, кто для тебя почти Бог?.. Ничтожность обрушится в один миг – как кирпич с крыши: ты станешь никем-никем-никем.
За раз.
А если и поднимешься потом из этого небытия (мертвецом – сквозь тяжелую толщу земли) – то втоптать тебя в новое, новому «беззащитному», не составит особого труда».
« – Мне так больно сейчас, так больно… Но я ведь сейчас – настоящая?.. Это ведь не стыдно?.. Как проигрыш (это ведь не шахматы), как рана глубокая и без швов (швы сердце уродуют – а тело, по большей части, украшают), как чужой смех прямо в душу (бесстыдный), как те жалкие героини из фильмов (которых сама презирала и НЕ ПОНИМАЛА). Более жалкая, чем все жалкие вместе; можно быть королевой – но отбросить корону и упасть к ногам кого-то… кого-то, похожего на воплощение в одном человеке всех самых ненавистных черт характера. Больно… а надо одеться и ехать туда, куда пускают только с улыбкой; и после – глядя в зеркало – поверить этой своей улыбке. И улыбаться уже по-настоящему».
«Пусть это будет белое платье с красным пятном на груди; постепенно растекающимся на всё платье. И помада, затекающая за края губ. До некрасивости почти. Как обозначение излишне оголенных эмоций – которые от своей избыточности из высоких становятся жалкими.»
« – Значит эта женщина сидела с раздвинутыми ногами, а вы подошли, подтянули чулок на её ноге – и ушли? Да она вас ненавидит теперь, наверно. Может навсегда. Вам не страшно жить, после того как вы навлекли на себя ненависть ТАКОЙ женщины?..
– Нет, и она не обиделась – она дьявольски захохотала. А я покраснел, потом побелел от злости… а после – уехал».
«Проблема нелюбви – общечеловеческая проблема и, чтобы задуматься над её решением – нужно окунуться в неё с головой (как в дерьмо); и тогда появиться надежда».
«Вы знаете, что значит фраза «рост над собой»? Это просто: это когда ты вдруг видишь в ком-то слабость, которую ты прежде переборол в себе – и ты испытываешь к нему не презрение (ибо он-то не переборол), а сочувствие и понимание (эмпатию); ты сближаешься с ним на основе общих пережитых эмоций, а не глумишься – в знак того, что ты-то сильнее.
Непрощение кому-то своих же ошибок – означает не иначе как презрение к себе же за них, непрощение себя, нелюбовь к себе. Сердцевину всех нелюбовей, гнилую и нарывающую всю жизнь – если не набраться смелости и не извлечь её из себя, как разрастающуюся опухоль».
«Я всегда внутри ощущала пустоту, полость (как внутри шоколадного деда мороза) – и искала цельного. А находила – ещё более пустых. А ноль на ноль – равно ничему; и все это видят. Видят, но надеются как-то смухлевать результат – шарлатански округлить до единицы. А тут и половины нет… нечего округлять. Только врать до следующего поворота. И в глаза. А после – спрыгивать на полной скорости, катиться кубарем по шоссе… ибо если тот, другой, опередит – рискуешь въехать в стену. А это вдвойне больнее.
Извечная борьба надежды и циничности (вторая проворнее)».
« – Вспомните девочку, что плачет у витрины о некупленной кукле: это ведь не блажь, не каприз – её горе самое настоящее, ей больно и не хочется жить без этой куклы. Потом она также будет плакать о ненашедшемся/неподошедшем/сбежавшем принце – и тут уже никто не посмеет усомниться в её страданиях. Я знаю, о чем говорю – я и есть такая девочка. Чем же лучше меня та, что спокойно снесёт недостижимость куклы/принца?.. Разве не веет от такого жертвенного – всеми воспеваемого – отречения гнилью, мертвечиной? Разве не ясно наперёд, что если ей, такой, и видать когда-нибудь исполнение своих грез – то не иначе как спустя годы и чьею-нибудь случайной прихотью, подачкой? И то наверняка криво».
« – Он целовал меня, а я ничего не чувствовала. Но всю досадность этого можно почувствовать, когда сам потом целуешь того, кто особо этого не ощущает. Не ощущает так, как ощущаешь в этот момент мир ты. И ты вдруг осознаёшь, что быть по обе эти стороны ужасно; в одном – недобор, в другом – нехватка… И приятное бесчувствие при первом раскладе, как и мучительно-надрывная влюбленность при втором – не спасают. Ты просто очень неудовлетворён морально-физически.»
«Но у него были такие детские глаза!
– У них у всех они детские. А дети ведь жестоки, помни это».
«Целовал кончики ваших пальцев. Це-ло-вал.
Цел овал.
Вал. Седьмой. Смыл.
Со дна».
«Очень вы зыбкая… как песок. Вот-вот просыпетесь сквозь пальцы; зачем это мне? Очень вы текучая… вот-вот утечёте ручейком; не перекрыть вам путь. Очень вы красивая… Вот-вот уведут; а бороться за вашу любовь – сил и умений нет. Очень я жалок для этого, труслив – мне бы что-нибудь быстро приобретаемое и легко. И то, чего потерять нестрашно, да и не жалко».
«К вам может подойти сумасшедший и сказать гадость; к вам может подойти с этой же целью один из ваших фальшивых друзей… Ваш любимый – возможно, до этого мига – человек может добить вас рикошетом своих фраз вдогонку, или тяжестью своего молчания… и вы заплачете, наконец? В тот миг?
Или же внутри вас будет гореть огонь, который не только не потухнет от произошедшего – но разгорится ещё сильнее. Разгорится сильнее и сожжёт все эти услышанные фразы в пепел, и своим накалом даст вам сил двигаться дальше?.. Ваше собственное самоощущение только тем и ценно, что если оно есть – оно как скала; непробиваемо. Удары – не валят, а только добавляют упругости и закалки».
« – Я люблю вас за вашу железность, за вашу бесчувственность, за вашу жестокость, холодность, презрение ко мне и насмешку надо мною же, за вашу лживость, черствость, душевную импотенцию. За ваше счастье, наконец! И за то, что вы умрёте… от моих рук. (Но не от любви ко мне)».
«Вы слишком благообразны,
Вы слишком благополучны
– С вами так скучно, скучно, скучно…»
«Посвящаю всем тем стенам, о которые разбилось моё сердце.
Посвящаю всем, кого не было рядом… и всем, кто был – но это присутствие было как отсутствие.
Посвящаю всем, кто врал – неважно, целиком или частично.
Всем, кто всё равно как никто.
Всем, без кого сумма поражений никогда бы не дала в результате одну – всё перекрывающую – победу.
Всем жалким, кого не жалко. И всем восхищающим, восторг к кому иссякнет только со смертью.
Всем, равным моим слабостям, умноженным на поражения.
Всем-всем».
Вдруг – когда я ещё была внутри, в глубине этих странно близких мне текстов – сквозь толщу всех прочитанных слов прорвался голос Виктора, их властелина, раба и автора:
– Так вы мне не ответили – сколь давно у вас был любовник?
– Вам дату сказать? – переспросила я, будучи ещё душой и мыслями в этих строчках – и постепенно, понемногу выплывая из них наружу.
Вопрос его был неуместно-забавным по двум причинам: первая – он знал, что я не отвечу (если уж не ответила сразу), вторая – лучшего способа выдернуть меня из того, куда меня унесло мысленно, и быть не могло.
– Юленька, вы пока читали – снова заплакали… Я не решался вас отвлечь. Не решался – и сам собою сделался такой вот вывод, что давно. Как-то интуитивно. Вы ведь знаете такую штуку: человек может умереть на улице, но никто не придет его трахать – просто не зная, что может именно тем его и спасти.
– Я знаю к чему вы – и даже знаю, что вы это делаете интуитивно, а не всерьез надеетесь на результат своих фраз такого толка… Но запишите же скорее эту фразу – она шикарна! На один из этих листов… Давайте же, скорее!
Я протянула ему всю стопку, но он плавно отодвинул мою руку и покачал головой:
– Не волнуйтесь – ни слова на ветер! – она уже где-то записана. Как и все мои фразы и все, что кто-то мне или при мне говорил. Как и все, что вы мне скажете – будет записано после… я выжму и из вас – до капли всё-всё в свои рукописи.
Я вздрогнула от такой прямоты, почти оскорбительной, а он продолжил, не меняя ровности тона:
– Вы не думайте, я не жесток – но я этим только и питаюсь. Из этого только и состою… больше – ничего во мне нет. Но вижу уже по вам, что я зря это сказал… вы итак – итак! – это знаете! Но не молчать же мне теперь, раз все мои слова для вас заранее не новы. Весь мир бы молчал, опасайся люди таких вещей.
– Да… – с нарочитой небрежностью я швырнула себе по ноги листы, и они рассыпались вокруг ковром мусора.
Он поглядел на них, затем – на меня, и подмигнул. Подмигнул, как бы прося продолжать и демонстрируя – нарочитую – неоскорбленность моим поступком. – Вот и я скажу вам известное, Виктор: сейчас просто такой переломный момент, страшный: когда этих свиданий уже была не сотня – тысяча, и на вопросы о себе уже скучно отвечать – хочется издать ответы отдельной книжкой и просто выдавать её всем «новоприбывшим»… а после – только губами в губы, и там далее всё. Уже не воспринимаешь кого-либо всерьёз – ибо ЗНАЕШЬ – что это явно не то и протянется отсилы пару месяцев. А, значит, зачем себя уговаривать, вымучивать из себя что-то большее? Хочется сдаться. Но сдавшись – на какую энергетику тогда жить? Ведь завянешь изнутри: начнешь болеть, станешь нервной, руки начнут дрожать… и потом – однажды – ты или пошлёшь сию идею к чёрту и вернешься к старому и прогнившему, или – просто умрёшь. И не факт, что второе – худшее из двух вариантов развития событий.
– Ну… Попытка за кого-то спрятаться от всего мира, защититься – ведь безуспешна в корне… Очень легко может выйти так, что скоро нужно будет спрятаться уже от него, от этого самого человека – и спрятаться ещё похлеще, чем от всех остальных вместе взятых. Но куда? За кем? Искать кого-то нового вновь с этой целью и вновь оказываться в той же роли в итоге?.. Замкнуто-замкнутый круг.
– Да, и это тоже верно. Поэтому-то вы ни за кого не прячетесь и никем не спасаетесь?
– Как и вы, Юленька.
– Не называйте меня так… мне отчего-то неприятно от вас слышать моё имя в таком нежном тоне. Так что даже тошно. Знаете сколько раз уже это мною слышано?
– Хорошо… Юленька, – не моргнув глазом, псевдослучайно проигнорировал он мою просьбу.
Я, задетая такой откровенной колкостью в ответ, нарочито улыбнулась:
– А, зачем, ВИктор, скажите, вы заговорили сегодня со мной? Вам бы отдохнуть в этот вечер от той интрижки… или НАЧАТЬ НОВУЮ. Скучно, да – но хоть осмысленно.
– Я решил попробовать что-то новое, – с равнодушным добродушием произнес он и отвернулся. – Но я мог и ошибиться в вас…
– Могли, – отвернувшись от него и, демонстративно пожав плечами, направилась я ко входной двери.
– Но не ошибся, однако.
Я резко остановилась и вопросительно обернулась. Он, сидя на корточках, собирал брошенные мною листы бумаги и бережно складывал их в стопочку – без тени нетерпения, как если бы не в первый уже раз.
Я подошла к нему и, опустившись с ним рядом на пол, стала ему помогать. Мы молчали, был слышен только шелест бумаг, похожий на помехи в старом телевизоре – такой почти успокаивающий сознание.
Когда последний лист был водружен в очередную стопку, я молча встала и пошла к выходу.
Не оборачиваясь и не прощаясь.
Я не знала, вернусь ли когда-нибудь сюда вновь – и мне не хотелось связывать себя даже фразой «до свиданья».
Я не знала, будет ли она правдива… а врать о чем-либо в этот вечер не хотелось. Хотелось позволить себе побыть без привычной маски – хотя бы до следующего утра.