Глава I
Неблагочестивое размышление. Кризис христианства. Критика откровения
Есть два кризиса: кризис мира внехристианского и антихристианского и кризис мира христианского, кризис внутри самого христианства. Второй кризис глубже первого. Все, что происходит в мире и что производит на нас впечатление чего-то внешнего и даже грубо материального, имеет свой источник во внутреннем, в духовном. В известном смысле можно сказать, что христианство кончается и возрождения можно ждать лишь от религии Св. Духа, которая возродит и самое христианство, будучи его исполнением. Слабость христианства в мире, охваченном движениями, исполненными динамическими силами и часто демониакальными, есть слабость исторического христианства и означает переход к христианству эсхатологическому, обращенному к свету грядущего. Христианство эсхатологическое и будет религией Духа, религией Троичности, исполняющей обетование, надежды и ожидания. Мы находимся как бы в антракте, и в этом мучительность нашей эпохи.
Мир проходит через богооставленность. Трудно понять тайну богооставленности мира и человека, не должно рационализировать эту тайну, и самый таинственный факт этот сталкивается с традиционным учением о Промысле Божием. Кризис христианского сознания глубок, он восходит к самой идее Бога и к пониманию откровения. Очень многому христиане должны будут быть научены у движений, которые представлялись антихристианскими, у самого атеизма. Ибо в этих движениях нужно почувствовать дыхание Духа. То, что восстает в человеческом страдании против Бога во имя человека, и есть восстание самого истинного Бога. Восстание против Бога может быть только во имя Бога же, во имя более высокой идеи Бога. Большая часть восстаний против Бога, особенно моральных, предполагают существование Бога. По-настоящему атеистов не существует, существуют лишь идолопоклонники. Атеизм, углубленный и страдающий, не легкомысленно-веселый или злобно-ненавистнический, есть утверждение Бога.
Богооставленность мира есть его тяжесть. Фр. Баадер говорит: тяжесть – значит, что Бог отсутствует. А мир ныне и очень тяжелый, и совершенно жидкий. Эта тяжесть мира и эта жидкость между собой связаны. Нет ничего печальнее судьбы христианства, религии избавления и воскресения. Искаженно переживалась самая идея Бога и Божьего Промысла, торжествовала рабская идея Бога, и вместо Бога поклонялись идолу; неверно понимались отношения между Богом и человеческой свободой; дурно реализовались отношения между христианством и царством Кесаря, между церковью и государством; торжествовало унизительное для Бога и для человека судебное понимание христианства и искупления, превращающее религиозную жизнь в судебный процесс.
Восприятие откровения определялось человеческой средой, которая меняется, может улучшиться и ухудшиться.
До сих пор еще не была написана критика откровения, которая могла бы быть аналогична кантовской критике чистого и практического разума.[2] Эта критика откровения должна раскрыть, что привносится в откровение человеком. Откровение двучленно, богочеловечно. Есть тот, который открывается, и есть тот, кому открывается. Куску камня или дереву не мог бы себя открыть Бог. Но нет, даже камень или дерево в элементарной форме реагируют на действие высших сил. Это еще более верно относительно животного. Откровение окрашивается в разный цвет, в зависимости от состояния человеческого сознания и от целостной направленности человеческого существа. Есть как бы a priori в отношении к откровению. Если бы не существовала наряду с низостью и высота человека, то никогда не дошел бы он до идеи Бога и не имел бы силы воспринять откровение Бога. Не только мысль человека о Боге, но и откровение окрашено антропоморфизмом и социоморфизмом.
Это верно, что человек создает Бога по своему образу и подобию, как некогда создавал богов. И самое важное, чтобы этот человеческий образ и подобие приближались к образу и подобию Божьему. Тут есть таинственная диалектика двух, а не действие одного сверху вниз. Человек создавал Бога по своему образу и подобию – злым или добрым, жестоким или милостивым, насильником или освободителем и т. д. Люди и целые группы людей, целые народы приспособляли христианство, как и все религии, к своему уровню и напечатлели на образ Бога свои пожелания, и наложили на этот образ свою ограниченность. Это и давало прекрасный повод для отрицания самого существования Бога. Дурной антропоморфизм был не в том, чтобы придавать Богу характер человечности, сострадательности, видеть в нем потребность в ответной любви, а в том, чтобы придавать ему характер бесчеловечности, жестокости, властолюбия.
В истинной же человечности раскрывается не только природа человека, но раскрывается и сам Бог. На Бога были перенесены социальные категории господства и власти, что и было дурным социоморфизмом. Но поистине Бог не есть ни господин, ни властитель. Дурным космоморфизмом было перенесение на Бога категории силы. Но Бог совсем не есть и сила в природном смысле слова. Бог есть правда. Культ Бога как силы есть еще идолопоклонство. Бог не есть и бытие, ибо это означало бы перенесение на Бога категории отвлеченной мысли. Бог есть сверхбытийственное небытие. Бог есть сущий, но не бытие. Бог есть Дух, но не бытие. Дух не есть бытие. Понимание Бога как конкретно сущего Духа взято из глубокого духовного опыта, а не из ограниченного, объективированного природного и социального опыта, налагающего на идею Бога дурной космоцентризм и социоцентризм. Нужно всегда помнить, что в подсознательном слое каждого человека, самого современного человека, дремлет душа предков, восходящая до самых первобытных времен. Каковы же были верования этой первобытной души, над которыми возвышались лишь немногие избранники?
Древняя душа погружена была в магию. Путем магии пыталась она бороться с угрожающими ей со всех сторон стихийными силами природы, населенной духами. Магия была первобытной техникой человека. Первобытные земледельческие культы носили магический характер. Магия хотела узнать тайны духов природы, чтобы овладеть ими, чтобы получить возможность повелевать самими богами. Знать имя какого-либо существа – значит овладеть им. Ритм движений имеет магический характер. Mana есть магическая сила, и от нее зависит социальное положение человека. Магический элемент в религии носит внеморальный характер, и лишь длительным процессом происходит морализация религий.[3] Материальный элемент всегда был силен в религиях, и он остается и доныне. Известно, какую роль играло в элевзинских мистериях хлебное зерно – эмблема человеческого существования.
Религиозный материализм, играющий и доныне огромную роль, враждебен духу и свободе, он всегда означает магическую закованность. Магия сулит человеку власть, но она оставляет его в закованности космическим круговоротом. Древние верования еще мира языческого остаются и в мире христианском и искажают самую идею Бога. И это после того, как христианство освободило человека от власти демонов и духов природы. Древняя душа предков верила, что боги нуждаются в умилостивляющих и питающих их жертвах, в крови, в человеческих жертвоприношениях. В трансформированной форме это остается в вере, что для умилостивления гнева Божия нужны человеческие страдания.
Старое рабство человека сказалось в судебном понимании искупления, в переживании отношений между Богом и человеком как судебного процесса. Современный индусский философ Aurobindo говорит, что понятие выкупа соответствует рабству. Древнееврейские пророки возвышались над религиозным сознанием, требующим прежде всего жертвоприношений, и поставили выше всего правду в человеческом сердце. Но пророческий элемент не был никогда преобладающим в истории христианства, приспособленного к среднему социальному уровню. Русской религиозной мысли XIX века делает большую честь, что она всегда относилась отрицательно к судебному пониманию христианства. Человеческое сознание низкого уровня поняло христианство как очень жестокую религию. Элемент жестокого понимания христианства можно найти в сирийской аскезе, в монашестве, воспитанном на «Добротолюбии», у Бл. Августина, в официальной католической доктрине, в кальвинизме, в учении о предопределении, в учении об аде. У противников христианства могло получиться впечатление, что пришествие Христа ухудшило положение человека.
Разделение на две расы – избранных и осужденных – противно духу Евангелия, которое, впрочем, тоже искажено воспринимавшей его человеческой средой. Когда человек – дикий зверь, то он и Бога представляет себе диким зверем. Когда он человечен, то он и Бога представляет себе человечным. Бесчеловечная идея Бога есть остаток древней тьмы, вызвавшей протест новой человечности. Поднявшийся в своем достоинстве человек не может примириться с религией страха, мести, ада, с религиозным оправданием жестокости на земле. И в этом был процесс очищения богопознания. Уже переход у евреев к монотеизму был огромным шагом вперед. Но чистый монотеизм, которым так дорожил иудаизм, был еще монархически-деспотическим пониманием Бога. Только Бог, раскрывшийся в Сыне, в богочеловеке, перестает быть Богом – деспотическим монархом и делается Богом любви и свободы. Это и есть раскрытие Бога в духе и истине. Божественная Троичность означает преодоление монархических понятий о Боге, рисующих Бога восточным тираном, переносящих на Бога социологические отношения господства. Но медленно, слишком медленно преодолеваются древние рабьи верования. Нужно отметить, что в индусской религиозной философии нет судебного понимания отношений между человеком и Богом, но в ней это связано с монизмом. Понятие о Боге у Шанкары статическое, у Экхардта же динамическое.[4] Это христианский динамизм.[5]
Божество понимается или по социальным образам – господина, царя, отца, или по динамическим образам – силы жизни, света, духа, истины, огня. Только второе понимание достойно Бога и достойно человека. И тут должно еще произойти огромное изменение в богосознании, которое будет освободительным. Не легко пробуждение человека от древних кошмаров, в которых «я» тиранило и себя, и Бога, откуда и распятие Бога. «Я» было фатумом и самого себя у Бога.[6] Нельзя достаточно сильно настаивать на том, что Бог не есть реальность, подобная реальностям природного и социального мира. Бог есть Дух, Бог есть Свобода и Любовь. Он окончательно раскрывается в творческом акте Духа, в творческом акте Духа реализуется Бог. В творческом акте Духа, в творческом акте богопознания и богоиспытания, жизненно происходит богорождение.
Старое учение о том, что Бог сотворил человека и мир, нисколько не нуждаясь в них и творя лишь для собственного прославления, должно быть оставлено, как рабье учение, лишающее всякого смысла жизнь человека и мира. Бог с человеком и миром есть большее, чем Бог без человека и мира. Человек и мир есть обогащение божественной жизни. Амиел говорит, что Бог есть великий и непонятый неизвестный. Леон Блуа говорит, что Бог есть одинокий и непонятый страдалец. Они лучше понимали Бога, чем теологи. Апофатическая теология всегда права против катафатической теологии, только она уважает Божественную тайну, и она совсем не означает агностицизма. В этом великая правда мистики, которая знает богообщение лучше, чем теология.
Все это ведет к радикальной переоценке традиционного учения о Промысле Божием, которое и привело к атеизму, ибо сделало невозможным теодицею. Бог открывает себя миру и человеку, открывает в Духе, но Он не управляет миром в том смысле, в каком мир понимает управление. Обычное учение о Промысле, которое повторяют условными словами, не осмысливая его, не соединимо с фактом существования зла и страдания мира. Невозможно верить в старое учение о Промысле и Божьем управлении в этом феноменальном, разбитом, порабощенном, подчиненном необходимости мире, в котором даже нельзя найти цельного космоса.[7] Нам говорили, что Бог присутствует во всем. Но присутствие Бога невозможно найти в чуме и холере, в убийствах, в ненависти и жестокости, в насилиях, в зле и тьме. Ложное учение о Промысле вело к рабьему преклонению перед силой и властью, к апофеозу успеха в этом мире, в конце концов к оправданию зла.
Этому противоположно трагическое чувство жизни. Бог присутствует в свободе и любви, в истине и правде, в красоте. И перед лицом зла и неправды Он присутствует не как судья и каратель, а как оценка и как совесть. Бог и есть Тот, к Кому можно уйти от ужасов, безобразий, жестокостей мира. В беспокойном вопрошании Маркиона была большая правда, хотя ответ его на это вопрошание был ошибочный. Он не понимал ступенности откровения и преломления его в ограниченной и жестокой человеческой среде.[8]
Философски переоценка учения о Промысле должна выразиться так: на Бога не переносимы понятия, выработанные для мира феноменального и к нему лишь приложимые. Промысл не действует в совокупности феноменального мира, и его можно обнаружить лишь путем страшных натяжек. В этом нашем мире есть много иррационального, несправедливого, бессмысленного. Но есть великая тайна в том, что в индивидуальной судьбе каждого человека можно видеть руку Божью, видеть смысл, хотя и не подлежащий рационализации. Ни один волос не спадет с головы человека без воли Божьей. В более глубоком, неэлементарном смысле это верно, несмотря на то что в мире, лежащем во зле, нельзя видеть промыслительного управления Бога. Это связано с соотношением индивидуального и общего. Аверроэс думал как раз обратно, что Бог интересуется лишь общими законами мира и родом, а не индивидуумом. Он думал, что если бы Бог знал частное, то в Нем была бы постоянная новизна, что противоречило каменному представлению о Боге.
В этом нашем мире действует не только Бог, но также рок, необходимость, случай. Рок продолжает действовать там, где мир покидает Бога и где Бог покидает мир. Минуты и времена богооставленности – роковые в человеческой жизни. Человек и мир подчиняются неотвратимой необходимости в результате ложно направленной свободы. Случай же, играющий огромную роль в жизни, есть как бы потерянность и беспомощность человека в множественном мире, в котором действует огромное количество неуловимых, не поддающихся рациональному учету сил. Несчастный случай, который представляется нам совершенно бессмысленным и жестоким, и означает, что мы живем в падшем мире, в котором нет Божьего управления целого. Но этот же несчастный случай может получить высший смысл в моей судьбе, внедренной в мир феноменальный. Веру в то, что все происходящее со мной имеет смысл, нельзя выразить в космологической системе, как делает теологический рационализм. Всегда нужно помнить, что Бог есть Дух, но не природа, не субстанция, не сила, не власть. Бог есть Дух, т. е. свобода. Бог есть Дух, т. е., значит, мыслить Его нужно апофатически по отношению к реальностям природного и социального мира. Обычное понятие Промысла взято из управления государством. Бог представляется как бы самодержавным главой государства. Огромное значение имеет освобождение от остатков древнего идолопоклонства. Идолопоклонство возможно не только по отношению к идолам, но и по отношению к Богу. Это есть очищение откровения от дурных человеческих привнесений, освобождение от рабьих религиозных идей и верований.
Христианство учит о распятии Бога, что было для иудеев соблазн, для эллинов безумие. Но великую идею страдания и распятия самого Бога человеческое сознание исказило привнесением понятий, взятых из падшего социального мира, и отношений, существующих в нем. Таково унизительное и для Бога, и для человека понятие искупляющего значения крови: Христос вместо нас испытывал страдания за наши грехи, Бог принес в жертву Своего Сына, чтобы получить сатисфакцию за грехи людей, и т. д. Грехопадение понимали как непослушание. Вводились нелепые идеи, что Бог может быть оскорблен. Искупление основывалось на идее justitia vindicativa.[9] Жозеф де Местр говорит, что человек живет под раздраженной властью и раздражение может быть ослаблено лишь жертвой, что невинный может заплатить за виновного, что очищение требует крови, что мучение невинного приятно Божеству.[10] Этому противоположно более высокое, так называемое физическое или мистическое, понимание искупления (св. Афанасий Великий). Очищенное богопознание должно признать таинственность, непостижимость распятого Бога, т. е. Бога нуждающегося.
В тотемистических культах жертвоприношение было средством сообщения со священным. Жертва как бы создает священное. В этом было еще темное, непросветленное предчувствие тайны, которая будет явлена крестной жертвой Христа. Но и внутри христианства первоначальная языческая тьма не была еще окончательно преодолена. Есть парадокс религии, и особенно религии христианской: спасение есть вместе с тем угроза гибелью. Христианство было понято как ловушка. Из запугивания гибелью сделали главное орудие религиозного управления человеком и человеческим обществом. Раскрытие бескорыстной любви к Богу представилось Боссюэту в его спорах с Фенелоном ересью. Торжествовал теологический утилитаризм. Часто думали, что нужно защищать Бога, хотя в действительности надо защищать человека.
Сильная вера, напряженная религиозность выражались двояко в истории: или в устремлении к совершенству, к любви, к Царству Божьему, или в фанатических и жестоких преследованиях инаковерующих. Этим двум типам соответствуют и два типа богопонимания. Окончательная победа над тьмой и радость возможны лишь при апофатическом мышлении о Божестве. Древние же мировоззрения, заражающие теологическое учение, вызывают мрачные мысли. Чистилище, рай, ад – все это еще посюстороннее. Для проверки наших понятий о Боге представьте себе, что всемогущий Бог признал бы вечное страдание тварей высшим благом. Можно ли было бы с этим примириться? Лишь страшной запуганностью человека объясняется то, что примирились с учением Кальвина о предопределении. Более высокое и освобожденное сознание должно признать человечность Бога. Иначе тот, кого идолопоклоннически именуют Богом, есть дьявол, а не Бог. Бога, как и человека и мир, нельзя иначе понять, как через оценку, оценка же есть творческая активность.
У Киркегарда есть замечательное место об отношении к Иисусу Христу.[11] Призыв к труждающимся и обремененным исходил от Христа униженного, а не в славе. Но христианская церковь не хочет признать кенотического Христа. Не хочет признать и того, что Христос есть современник, чем особенно дорожит Киркегард. Христос был в мире incognito, и это было Его кенозисом. Поэтому восприятие Его требует веры, т. е. свободы. Непосредственное узнание Его без возможности соблазна сделало бы богочеловека идолом. Христос говорит только в унижении, а не в возвышении. Человек же хочет начать с возвышения, а не унижения. Для Киркегарда превращение церкви в прославленную на земле было ее гибелью. Христос страдание считал триумфом. И Ему надо подражать, а не восхищаться и не поклоняться Ему. Я скажу, что не только Иисус Христос, но и Бог есть incognito в мире, и с этим связана свобода человека. В этом таинственность откровения. Но эту таинственность захотели снять и сделать откровение принудительным.
Обратной стороной отрицания тайны и божественного кенозиса был атеизм. Человек не в силах отрицать вещи видимые, его принуждающие, он склоняется перед их реальностью, но он в силах – или думает, что в силах, – отрицать реальность Бога. Человеку дана свобода в опыте богоотрицания, и свобода эта гарантируется кенозисом и incognito Бога. Атеизм есть лишь опыт в жизни человека, диалектический момент богопознания. Прохождение через опыт атеизма может быть очищением человеческой идеи о Боге, освобождением от дурного социоморфизма. Но есть два типа атеиста – атеист страдающий и атеист злобный. Я не буду говорить об атеисте легкомысленном. Достоевский изображает страдающих атеистов. Ницше был страдающим атеистом. Но есть атеисты злобные и самодовольные, которые говорят: «Слава Богу, что Бога нет». Страдающий атеизм есть форма религиозного опыта и даже благочестия. Атеизм злобный обыкновенно значит, что человек не выдержал испытания непомерных страданий мира и человека, он хуже первого типа атеизма, но и он означает прежде всего воспитание против ложных, унизительных идей о Боге. Поэтому верующие не должны свысока относиться к атеистам, должны вникать в чужой опыт, в чужие испытания. Тем более что у верующих вера иногда слишком легко им досталась. Фейербах был благочестивым атеистом, и через него очищалось человеческое понятие о Боге. Человек, общество, мир могут проходить через богооставленность, и в ограниченном сознании людей это может отражаться как атеизм. Люди с трудом могут вынести incognito Божества, кенозис Христа. Они хотели бы царственного величия Бога и богочеловека. Они сначала рационализируют, приспособляют к своему уровню Промысел Божий. Потом они восстают против собственных ложных идей, делаются атеистами. В первом случае они были не ближе к Богу, чем во втором.
С откровением, которое есть основное явление религиозной жизни, произошло то же, что и со всеми явлениями Духа, – оно было объективировано.[12] Нужно признать, что христианское откровение не могло бы играть социальной роли, не могло бы стать движущей исторической силой, если бы оно не было объективировано, т. е. социализировано, приспособлено к уровню масс. Это противоречие, из которого нельзя выйти в пределах мира феноменального. Объективация есть искажение духовности, и вместе с тем объективация необходима в осуществлении судеб человечества и мира, в движении к царству Духа. Но в пути необходимо разоблачение иллюзий и искажений объективации, должно быть очищение. И это миссия профетической стороны религии и философии. Откровение нельзя понимать в духе наивного реализма, как оно почти всегда понимается в трактатах по теологии. Откровение не падает извне на человеческую голову, оно совсем не есть раскрытие какой-то предметной реальности. Философская критика откровения, которая еще не создана, должна быть прежде всего критикой этого наивного реализма, как критика разума у Канта была разоблачением иллюзий наивного реализма. Это, в сущности, должно быть окончательным освобождением от иллюзий религиозного и метафизического натурализма. Та критика откровения, которая происходила в последние века, была в сущности окончательным торжеством натурализма и отвержением Бога, Духа, религии. Я же говорю о критике откровения, которая должна привести к торжеству духовности, к освобождению духа от натуралистических и материалистических искажений. Бог не есть объект, не есть предмет. Бог есть Дух. К тайне Духа нельзя приобщиться ни в какой объективации, она никогда не являет себя в объекте, в объекте возможна лишь символика Духа, но не реальность.
Откровение есть событие Духа во мне, в субъекте, есть духовный опыт, духовная жизнь. Интеллектуалистическое истолкование откровения, которое выражается в догматике, и есть объективация откровения, приспособление к средненормальному сознанию. Но события Духа, описанные в Священном Писании, явления Духа в жизни апостолов и святых, не носили интеллектуального характера, в них действовала целостная духовная природа человека. Так, интеллектуалистическое, рационалистическое учение о Боге как чистом акте, игравшее такую роль в католической схоластике, взято не из Библии, не из откровения, а из Аристотеля. Это учение, как будто бы удовлетворяющее отвлеченный разум, превращает Бога в камень, лишает всякой внутренней жизни, всякой динамики.[13] Но Бог есть жизнь, жизнь, а не бытие, если под бытием понимать рациональное понятие о бытии. Бытие есть вторичное, а не первичное, оно обнаруживается уже после разделения на субъект и объект, оно есть уже продукт мысли, рационализации. В этом отношении индусская религиозная философия выше и глубже западной онтологической философии, слишком подчиненной категориям Аристотеля.[14]
Единственный верный путь есть путь интуитивного описания духовного опыта. И в нем раскрывается, что в откровении активен и Бог, и человек, что откровение носит богочеловеческий характер. Религиозный феномен двойствен, он есть раскрытие Бога в человеке и человека в Боге, в нем обнаруживается тоска человека по Богу и тоска Бога по человеку. Эту тоску Бога по человеку традиционная, рациональная теология отрицает, боясь внести в Бога аффектовую, страстную жизнь, так как рациональное понятие о совершенстве не допускает тоски и нужды в восполнении и предпочитает каменное совершенство. При этом отношения Бога и человека перестают быть драмой двух, разрешимой в третьем. Откровение есть творческий акт духа, оно носит теогонический и антропогонический характер. Над наивно-реалистическим пониманием Бога возвышалась только мистика, которая находила другой язык, и христианская теософия. И может быть, наиболее удалось символическое выражение тайн божественной жизни Я. Бёме, великому мистику-теософу. Духовный опыт выразим лишь в символах, а не в понятиях. Философская критика должна понять этот символический характер языка религиозной метафизики. Но самый важный вопрос критики откровения есть вопрос не метафизики, а метаистории.
В критике откровения огромное значение имеет проблема отношения откровения к истории. Христианство есть откровение Бога в истории, и не в природе. Библия повествует об откровении Бога в истории. Тайна христианства связана с боговоплощением. Обычно говорят, что христианское откровение не есть откровение отвлеченного Духа, а Духа, действующего в истории. Бог вступает в историю, в историю вступает метаистория. Явление Иисуса Христа есть явление историческое, это исторический факт во времени. Но этим создается наиболее сложная проблема, которая обострена библейской критикой, научно-историческим исследованием христианства. Христианство образовалось и кристаллизовалось, когда доверчиво принимали мифы и легенды за реальности, когда еще не существовало исторической критики и исторической науки. Может ли моя вера, от которой зависит мое спасение и вечная жизнь, зависеть от исторических фактов, которые подлежат оспариванию? Может ли моя вера сохраниться, если историческое исследование, благодаря новым фактам и материалам, научно докажет, что фактов, о которых повествует Священное Писание, не было, что это не исторические события, а мифы, легенды, теологические учения, созданные верующей христианской общиной? Официальная церковная история не допускает возникновения подобной проблемы, ибо не допускает, чтобы историческая критика прикасалась к святыням. Известно, как на этой почве фальсифицировалась история. Но духовная религия должна признать, что нет религии выше истины, ибо Бог есть истина и познается в духе и истине.
Это значит, что понятие исторического откровения противоречиво и есть порождение религиозного материализма, соответствует уже пройденным ступеням откровения. Существует лишь духовное откровение, откровение в Духе, историческое же откровение есть символизация в феноменальном историческом мире событий, происходящих в нуменальном историческом мире. Но вся тайна в том, что нуменальные события прорываются и вступают в мир феноменальный, метаисторическое прорывается и вступает в мир исторический, нет абсолютного разрыва между этими двумя планами. Но когда метаистория вступает в историю, то она не только открывается в истории, но и приспособляется к ограниченности исторического времени и исторического места. Свет излучается в темной среде. Бесконечный Бог говорит ограниченным человеческим языком, в ограниченных положениях известной эпохи и известного народа. Откровение есть всегда и прикровение, в откровении есть экзотерическое и эзотерическое.
Научная историческая критика должна быть совершенно свободна, и ее работа может иметь очищающее и освобождающее для христианского сознания значение. Но историческая критика не может решать никакого религиозного, духовного вопроса, она имеет принципиальные границы. Эти границы можно видеть на так называемой мифологической теории, отрицающей историческое существование Иисуса.[15] Мифологическая теория, исторически очень сомнительная, была даже полезна для обнаружения границ исторической критики.
Так называемая «проблема Иисуса» неразрешима историческим исследованием, она остается неуловимой. Нет достаточных исторических данных для написания биографии человека Иисуса. И религиозно так и должно было быть.[16] Это тайна, невидимая извне в истории, раскрывалась в религиозном опыте христианской общины. Разрешение «проблемы Иисуса» лежит в той области, где план исторический соприкасается с планом метаисторическим. Но для исторической науки метаисторическое существует не как реальность, а как верования и идеи церковных обществ. Заблуждение эпохи, не знавшей еще исторической науки и исторической критики, заключалось в том, что историческое почиталось метаисторическим, т. е. священным, и потому человеческие привнесения и искажения считались неотъемлемой частью божественного откровения. Это особенно ясно на Библии, в которой есть религиозный свет и явления религиозного порядка, но очень перемешивались с этим обыкновенные исторические события и искажения ограниченного сознания еврейского народа. Древнееврейское понимание Бога было порождением еще темного сознания еврейского народа, и лишь у пророков происходит возвышение над этим ограниченным сознанием. Так и на Евангелии, в котором рассказывается о событиях метаисторических, лежит печать ограниченности языка и понятий еврейского народа в известный период его существования, в нем лишь прорывается вечный божественный свет. Библия, Евангелие созданы исторически, со всей ограниченностью и запутанностью исторического, но в них излучается и сверхисторическое.
Не может быть авторитета исторического. Но благодаря внедрению метаисторического в историю историческое получает смысл. Христианское откровение и действовало в истории, и было искажено в истории. В этом сложность отношений божественного и человеческого, сложность взаимодействия Бога, человеческой свободы и необходимости. Бесконечное откровение и являет себя в конечном, но конечное никогда не может вместить в себе бесконечное, всегда остается перспектива бесконечного, бесконечное творчество и бесконечное откровение. Человек не есть существо статическое, раз навсегда данное в готовом виде. Человек есть существо динамическое, творческое и развивающееся, в нем скрыта бесконечность. Объем человеческого сознания меняется, сознание может расширяться и суживаться, углубляться и выбрасываться на поверхность. Этим уже определяется ступенность откровения и его незавершенность. Возможна бесконечность в раскрытии Духа и духовного мира. Кристаллизация конечного искажает перспективу не только будущего, но и прошлого. Ограниченное сознание, суженное и поверхностное, сознание среднего человека обыденности, и откровение принимает в соответствии со своей природой. Возражать против возможности нового откровения, откровения продолжающегося и завершающего, можно только при статическом взгляде на человека, при допущении совершенной пассивности человека в восприятии откровения. Но откровение богочеловечно.
Историчность имеет положительный и отрицательный смысл. Все существующее, все живое исторично, имеет историю. Историчность указывает на возможность новизны. И вместе с тем историчность указывает на относительность и ограниченность. Историчность искажает. Христианство исторично, в этом его сила, его динамизм. И христианство искажено историчностью, искажено историческим временем, релятивизировано. Историзм есть коренным образом ложная философия историк. Историзм, в сущности, делает невозможным философию истории, которая всегда возвышается над релятивизмом историзма. Историзм не знает смысла. Лишь мессианское сознание конструировало историческое и делает возможным раскрытие смысла истории. Мессианское сознание ждет откровения в грядущем явлении, сообщающем высший смысл истории, явление Мессии и мессианского царства. Греческая мысль не знала мессианского ожидания, история была для нее круговоротом, и золотой век был в прошлом, поэтому она не имела философии истории и не знала смысла истории. Мессианизм имел древнееврейские и отчасти персидско-иранские источники.[17]
Христианство остается мессианским, оно ждет второго явления Мессии и мессианского царства. Но католическая теология сопротивляется всякому внесению мессианской идеи внутрь христианства из боязни профетизма.[18] Первохристианство, бесспорно, было настроено эсхатологически. Но раскрылась перспектива длинного исторического пути между двумя явлениями Христа-Мессии, когда вместо Царства Божьего образовалась церковь; христианство, ставшее историческим, начало приспособляться к этому миру, к царству Кесаря. Лишь немногие в «историческом христианстве» ждали нового откровения Духа Св., и то часто в искаженной форме. Профетическая сторона христианства была ослаблена и исчезла почти совсем. Историческое христианство приняло организованно-догматический и авторитарный характер. Историческая церковь была признана наступлением Царства Божьего. Идея Царства Божьего, которой проникнуто Евангелие, есть идея Профетическая. «Да приидет Царствие Твое». Царства Божьего еще нет, наш мир не походит на Царство Божье. Его мыслить можно лишь эсхатологически.
Бессилие исторического христианства, обнаружившееся в нашу эпоху, определяется и объясняется ослаблением профетического духа, окостенением в духе исключительно сакраментально-священническом. Ожидание нового откровения Св. Духа ушло в глубину. Об этом будет говориться в последней главе этой книги. Сейчас эта проблема меня интересует исключительно с точки зрения критики откровения. Нельзя достаточно часто повторять, что откровение богочеловечно, что христианство есть религия богочеловечества и предполагает веру не только в Бога, но и в человека, активность не только Бога, но и человека. Тогда только можно понять трагические судьбы христианства в истории. Фр. Баадер великолепно говорит, что и человек захотел быть человеком без Бога, но Бог не хотел быть Богом без человека и потому стал человеком. Идею продолжающегося откровения не должно смешивать с рационалистической идеей Лессинга о религиозном воспитании человечества. Существует сложная экзистенциальная диалектика божественного и человеческого, и она с наибольшей остротой обнаруживается в германской мысли.