Вы здесь

Эдди Рознер: шмаляем джаз, холера ясна!. Глава V. На волоске (Д. Г. Драгилев, 2011)

Глава V

На волоске

Газетное объявление о концертах в Гродно. Весна 1946


Сегодня он играет джаз, а завтра?

Проблемы начались более или менее внезапно, хотя были вполне предсказуемы. Конец сороковых годов оказался роковым не только для Эдди Рознера. В СССР «холодная война» ударила по всему тому, что олицетворяло американский дух и образ жизни. «Я не миллионер», – пел ленинградский бас Ефрем Флакс под аккомпанемент джаз-оркестра Всесоюзного радиокомитета под управлением Александра Цфасмана.

Вовремя сообразив, что тучи сгущаются, Цфасман подал заявление об уходе. Впрочем, Цфасману было куда уйти – летом 1946 года эстрадный театр «Эрмитаж» пригласил Александра Наумовича на должность музыкального руководителя.

Оркестр ВРК в это время готовился к записи новой, свинговой версии песни Василия Соловьева-Седого «Потому что мы пилоты» из нашумевшего военного фильма «Небесный тихоход». Потом на этикетке пластинки будет значиться дирижером эстрадник Виктор Кнушевицкий, друг Соловьева-Седого. Кнушевицкому, который руководил с 1945 года своим радиооркестром, временно вменили в обязанность присматривать за бывшим джазом Цфасмана. Даже не дирижировать, но курировать – обязанности дирижера и репетитора выполнял пока пианист Михаил Гинзбург. До окончательного джазового запрета оставалось два года, до разгона оркестра ВРК – год. За это время Цфасман со своим новым «эрмитажным» симфоджазом (количество духовых инструментов – саксофонов и прочей «меди» – пришлось сократить) успел сделать еще несколько записей. Слоу-фоксы «Подожди, постой» Алексея Соколова-Камина и «Спокойной ночи» Матвея Блантера – пожалуй, самые заметные из них. Пели Георгий Виноградов и Ружена Сикора…

Виноградов записывался и с Рознером – вместо Лотара Лямпеля. Но уже в сентябре 1945 года худсовет забраковал едва ли не половину записей рознеровского биг-бэнда. Намечавшийся концерт в Кремле отменили без объяснений.

Неожиданно в роли джазовых критиков стали выступать литературоведы. Статью о программе оркестра Эдди Рознера первой послепобедной осенью готовил К. Л. Зелинский. Опубликована она не была, но машинописный черновик сохранился в Российском государственном архиве литературы и искусства.

Статья другого теоретика современной литературы появилась через год. «Осень. Время дальних полетов птиц и высоких песен поэта» – эта фраза из рецензии знаменитого Виктора Шкловского, которую он посвятил концерту Леонида Утесова.

На первый взгляд, странно. Все-таки Шкловский – не музыкальный эксперт, а тут еще и в джазе нужно чуточку разбираться. И все же вряд ли нашелся бы в это время другой человек, способный так интеллигентно и деликатно, так красиво и мудро написать статью, которой предназначалось быть «заведомо критической». Никакого скандала, никакого разгрома, никакого собачьего лая. «Веселые ребята», песенная летопись страны, «Мурка» и «Кичман» в Кремле служили Утесову охранной грамотой.

Многомудрый Леонид Осипович, проявив гибкость и живость ума, выступил сразу с двумя «теоретическими изысканиями-разоблачениями». Согласно первому, родиной джаза объявлялся не Новый Орлеан, а другой портовый город – Одесса. Во-вторых, советский джаз-оркестр только внешне похож на американский. Саксофоны, тромбоны, трубы позволяют исполнять самую разную музыку на эстраде, стало быть, и оркестр – эстрадный. Для академичности можно добавить побольше скрипок, флейту, гобой, арфу. Собственно говоря, Утесов в очередной раз подтвердил собственные мысли, высказанные им еще до войны в книге «Записки актера»: «Мой джаз сохраняет сейчас свое название только по составу инструментов, но, по существу, это песенный и театрализованный оркестр».

Что касается Зелинского, то статья, которую он готовил к печати, начиналась фразой, в которой автор, будто на допросе, оправдывался:

«Увлекаемый общей благожелательностью, я аплодировал всем номерам, хотя общее впечатление как раз складывалось нехорошее и даже порой досадное»[24].

«Сидя на его концерте, я переживал то чувство восхищения тонкостью исполнения, то чувство сострадания, то удивления, то неловкости, то печали, то досады. И последнее оказывалось, пожалуй, господствующим, потому что голоса джазовых инструментов и артистических индивидуальностей то и дело по замыслу режиссера неловко подчинялись наивно понятым идеологическим задачам, морально-политическому назиданию, чем окрашена вся программа. В самом деле, как придать джазу “идеологическую нагрузку”?

Открывается занавес, и вы видите перед собой полукруг людей, чей костюм – белые фланелевые брюки и зеленые салатные пиджаки, с такими же бабочками галстухов – чьи блестящие и красиво-замысловатые инструменты, медные и серебристые уже образуют собой празднично настраивающее вас зрелище, в предстоящем движении которого уже угадывается острота, яркость, неожиданность, захватывающий темп. Джаз – равно и музыка, и зрелище. <…>

И вот на этом фоне выходит человек с шелковыми отворотами черного костюма и произносит перед микрофоном речь о “матушке Москве” и встрече с нею джаза, речь, сущность которой – засвидетельствовать симпатии данного коллектива к советской столице и погасить в зародыше сомнения, если такие у кого-либо в зрительном зале относительно того, что и джаз – пусть и выглядит он совсем по-летнему и даже “легкомысленно” – все же готов и может засвидетельствовать свои советские, патриотические чувства, что он как и все читатель газет и вообще “на уровне”. А нужны ли зрителю эти отконферированные заявления? Не обидны ли они немного для самого джаза, как будто нуждающегося в аттестации с этой стороны? И не гасят ли они раньше всего настроение у музыкантов, грустно опустивших свои блестящие инструменты?

Потом следует номер, изображающий средствами музыки историю войны. В первых частях эта музыкальная история в принципе своего построения отдаленно напоминает 7-ю симфонию Д. Шостаковича с тем отличием, что “немецкая тема” – заимствована. Немцы входят в Париж (оловянные немецкие марши), и Франция склоняется перед победителем (умирает вальс “Под крышами Парижа”). Немцы входят в Вену (те же марши), затем Штраус и “сказки Венского леса” должны также уступить дорогу насилию. Наконец, вы слышите исполненные на рояле позывные “важного сообщения” – первые такты Дунаевского – “Широка страна моя родная”. В наступление переходит Красная армия, и немецкие марши тонут в мотивах русских и советских композиторов.

Эта компилятивная музыкальная “программность” сочинена и оркестрована в высшей степени искусно и добросовестно (Юрием Бельзацким), но, может быть, именно эти свойства композиции рождают у вас вопрос: зачем? Зачем подобная “программность” джазовой музыке вообще и данному оркестру в частности? <…>

И эти постоянные “зачем”, рождающиеся не только по поводу выступлений конферансье самоотверженно несущего главную “идеологическую нагрузку” и читавшего текст часто весьма сомнительного качества, но и по поводу разных номеров, мешали непосредственному восприятию концерта. Зачем, например, обаятельный певец Лотор Лмепер (так в тексте. – Д. Др.) взялся исполнять – “не щадя” своих сил – как он был отрекомендован – исполнять свои песенки на русском языке, не успев его как следует выучить, в то время как всегда он пел на английском языке, чья фонетика кстати сказать столь близка его вокальным данным? Зачем Лотор Лямпер должен петь “Очи черные, очи страстные”, столь наглядно давая почувствовать слушателям свои усилия, по одолению русского произношения и тем рассеивать впечатление от его пения, нежели просто петь на том языке, который ему ближе и петь так, чтобы представить всю полноту своего искусства. Советский слушатель привык внимать артистам на всех языках. Зачем Лотор Лямпер должен примешивать к чувству восхищения его мастерством чувство сострадания к нему <…>?

Или “очи черные, очи страстные” и есть та русская тема в “западном” джазе, которая символизирует его приобщение к общесоветской культуре? Если кто-либо еще так думает, то он недооценивает еще одно чувство присущее нашему зрителю – чувство юмора. <…>

Можно ли, например, Красноармейский ансамбль песен и пляски научить исполнять лирические негритянские песенки на английском языке? Вероятно, можно. Но нужно ли, зачем? Именно подобные “зачем” мешали нам слушать и джаз Эдди Рознера. Мне довелось впервые увидеть и познакомиться с этим джазом. И потому что в нем чувствуется отличная “джазовая культура”, хочется говорить о нем. <…>

…джаз Эдди Рознера… более чем какой-либо из других наших джазов имеет артистические, музыкальные и вокальные данные для того, чтобы создать свой собственный стиль, лицо своего джазового искусства. От его актерского коллектива на вас веет со сцены тем изяществом, я бы сказал, интеллигентностью исполнительского искусства, лишенного навязчивого самовыпячивания – равно от солиста до контрабаса или барабанщика, – что так подкупает вас особенно в столь стихийно развязном искусстве, как джаз. Это качество внутренней культуры чувствуется прежде всего в руководителе джаза Эдди Рознере, во всем его сценическом облике, в его полном юмора “дирижировании” теми взглядами, которыми он обменивается со своими артистами, в его музыке, естественности его движений на эстраде. <…> Эдди Рознер – прежде всего умный артист и меньше всего администратор на сцене, злоупотребляющий своим служебным положением, чтобы петь или играть…»[25]

Статья Зелинского, хоть и не была опубликована, интересна сразу двумя аспектами. Во-первых, она представляет собой документальное свидетельство, будучи по сути уникальным репортажем о том, что и как звучало в первой послевоенной программе оркестра. Во-вторых, выделяется своим стилем: написана не без лукавства и двусмысленных мест. Каждый мог бы трактовать ее по-своему. Джазмены наверняка услышали бы слова в свою защиту, а чиновники лишний раз удостоверились в том, что джаз не «приручить». (Подобным образом, балансируя между «святой простотой» и доносом, Зелинский-рецензент уже однажды воспрепятствовал выходу книги Марины Цветаевой.)

Лейтмотив статьи – сакраментальный вопрос «зачем». И в самом деле, зачем? Как там пелось в танго Рознера: зачем смеяться, если сердцу больно? Намек прозрачен. В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань.

Несостоявшийся шпион

Эдди Рознер в ту пору еще не слишком разбирался в тонкостях русского языка. Но фразу «третьесортный ресторанный трубач» он понял без подстрочного перевода. Так аттестовала его Елена Грошева в гремучей статье с заголовком «Пошлость на эстраде». Должность Грошевой, кстати, профессионального музыковеда, именовалась более чем тяжеловесно, я бы сказал, казенно и грозно: старший инспектор Главного управления музыкальных учреждений. Звучит почти как старший надзиратель Главного управления лагерей.

Виктор Шкловский журил Утесова за звучавшие с эстрады анекдоты с бородой, за старые песни, за «никакие» тексты (уж в этом Виктор Борисович знал толк), за семейственность, наконец, советовал коллеге быть более поэтичным. И всё!

Сентябрьский 1945 года материал Зелинского тоже отличался умеренностью и предусматривал свободу толкований. Но этому отзыву не суждено было войти в историю. Зато «статья» Грошевой, появившаяся 18 августа 1946 года в «Известиях», не оставила от оркестра Эдди Рознера камня на камне. Никаких подобострастно-извинительных расшаркиваний, реверансов, экивоков, обиняков. Рецензент ярилась: безыдейность, абсолютное непонимание запросов советского зрителя, полное отсутствие хороших советских и белорусских народных песен, однообразные трюки, почти не имеющие отношения к музыке, махровая музыкальная стряпня собственного изготовления. Короче говоря, чуждое искусство. Если искусство вообще.

И недвусмысленное пожелание в адрес концертных организаций – белорусской и всесоюзной – сделать из вышесказанного подобающие выводы.

Не дожидаясь оргвыводов концертных организаций, Рознер сделал свой вывод. Он решил вернуться в Варшаву. Но поздно спохватился: регистрация бывших жителей Польши и их родственников, желавших покинуть пределы СССР, уже закончилась. К «проблемам на работе» прибавились трудности в отношениях с Рут. Она была готова вернуться в родные края, но поставила условие: расстанемся по приезде.

Рут Каминска:

Вскоре после окончания войны мы узнали, что Советский Союз и новые власти освобожден ной Польши договорились о репатриации поля ков, которые провели годы войны в СССР. Были открыты пункты регистрации для тех, кто хотел бы вернуться. И мы объявили нашему директору о своем желании уехать домой. «К чему такая спешка? – сказал он. – Вы успеете зарегистрироваться после окончания гастролей».

Мы объяснили, что мама моя уже твердо решила ехать и мы хотели отбыть всей семьей. Он снова напомнил нам о контракте, сказав, что до окончания гастролей нам не станут оформлять документы. Был канун Нового года, и мне впервые захотелось напиться, что я благополучно и осуществила.

После Нового года мы вновь обратились к директору с нашей просьбой. Мы уверяли его, что всю жизнь будем благодарны этой стране за то, что она спасла нас. Но мы всегда мечтали о возвращении в Польшу. Наши родственники живут в разных странах, и, если закроются границы, у нас не будет возможности видеться с ними. Директор слушал холодно. Он напомнил нам о нашей «славе», «богатстве» и «положении в обществе»… Многие уже получили визы, музыканты начали уходить от нас… Мамины бумаги были всё еще в процессе оформления. Ходили слухи о закрытии границ. В газетах начали появляться резко критические статьи, направленные против известных артистов, обвиняемых в «низкопоклонстве» перед Западом. Как только человека называли «космополитом», все окружающие тут же отворачивались от него…

…Наша супружеская жизнь разладилась… Я любила Эдди, но его неверность так обижала меня, что я не могла больше выносить ее. Он не поверил мне, считая, что без него я пропаду. Он клялся в любви, уверяя, что похождения ничего для него не значат.

Между тем, набирая нешуточные обороты, развернулась вторая (если вести отсчет от антифокстротных баталий конца 20-х гг.) кампания по борьбе с джазом. Причем на сей раз особенно жесткая и направляемая официальными учреждениями культуры. В историю она вошла как «эпоха разгибания саксофонов». Последовали приказы о расформировании оркестров, административные циркуляры, запреты и ворох статей. В статье «Очистить эстраду от чуждых влияний» (опубликованной в «Советском искусстве» 19 марта 1949 года за подписью начальника Главного управления музыкальных учреждений хорового дирижера А. Анисимова) акцентировалось внимание на «безродных, вненациональных интонациях» отдельных эстрадных песен, западноевропейских и американских влияниях, «в плену которых» находятся эстрадные оркестры, исполняющие танго, румбы и фокстроты. Тогда же, в марте 1949 года, в журнале «Крокодил» (№ 7) появился фельетон Д. Беляева «Стиляга» – в нем обличались поклонники западных танцев, а в феврале 1952 года в «Советском искусстве» музыковед М. Сокольский обрушился на джаз, полностью отказывая многострадальному жанру в праве на существование.

Конец ознакомительного фрагмента.