Вы здесь

Эдда кота Мурзавецкого (сборник). СМЕРТЬ ПОД ЗВУКИ ТАНГО (Г. Н. Щербакова, 2010)

СМЕРТЬ ПОД ЗВУКИ ТАНГО

Взрыв – ...внезапное разрушительное расширение изнутри.

В. Даль

Бомба с лицом пионера

Он засмеялся громко и весело. Шарик не понял, поднял голову и гавкнул как бы в пандан смеху. И тогда он подумал, что не помнит, когда смеялся в последний раз вот так громко и от всей души. Когда? Смех оказался сильнее вопросов, и он засмеялся снова, уже удивляясь другому – свойству рта растягиваться и свойству горла дрожать и исходить странным звуком.

Дурак ты, смех. Откуда тебе знать, что он уже три месяца мудохался с тротилом и детонатором, а тут оказался на Горбушке и купил без проблем и почти за так бомбочку с часовым механизмом. Ему даже не мечталось такое чудо. Вон она лежит, красавица. Как тут не рассмеешься над простотой решения. До соплей складывал то да се, а парнишка, такой весь из себя пионер-отличник, возьми и спроси: «А бомба тебе, дед, не нужна?» И не то чтоб тихо, в ухо, а почти в голос, одновременно щебеча что-то свое, детское. Кассета, видите ли, нужна ему до зарезу... Он даже растерялся, он – не пионер. Зашли за будочку... Вон лежит, лапочка, и не надо больше жечь пальцы дураку-самодельщику. Он вспомнил себя в возрасте пионера. Этот в хорошем кашне и с чистыми руками, а он тогда – весь в грязи и саже, и с ребенком, прижавшимся к нему, как к защитнику и надежде. Господи! Я ничего не забыл. Я все помню. Я помню огонь, и кровь, и крики. И ты, боже, мне в этом не указ.

Когда есть главное, остальное пристраивается само собой. Это он знает по жизни. За умной мыслью подтягиваются глуповатенькие, за сильного хватаются слабые. Если на столе лежит бомба, поздно, как теперь говорят, пить боржоми. Он спрятал ее под кровать. Ждать, чтоб случился день бомбы. Иначе зачем был пионер? Не просто же так тот возник на Горбушке, возник и объяснил ему, что и как.

Он уснул крепко и снова видел во сне маму. Как обычно, она шла ему навстречу по аллее, распахнув руки, и он знал, что сейчас попадет в них, но почему-то пробегал сквозь нее с протянутыми, но уже горящими руками. Как всегда, он проснулся в слезах и с мыслью, что много лет нескончаемые слезы после сна – единственное его счастье увидеть маму.

Он сумел заснуть снова, но видел уже собственный смех, мокрый такой, с хриплостью. Шарик на него уже не лаял. Он признал смех кормящего его человека.

Ей же как раз снились слезы. Из сонника, который она обнаружила в столе редакции, со штампом еще библиотеки горкома КПСС, она знала: слезы – к радости. А вот смех, наоборот, к печали. То ли сонник писался в недрах горкома с некой глубокой партийной воспитательной целью, то ли это элементарная правда бытия, в котором хорошее всегда из плохого, а плохое непременно из радости, ибо другого материала творения жизни, кроме того, что под рукой, все равно нет.

Но встала она в надежде на радость. Это важно. Муж уже заварил чай, и она чувствовала – он злится, что она копается где-то там.

– Ты не помнишь, откуда это? – спросила она. – «Во сне он горько плакал...»

– От верблюда, – буркнул муж. Он ведь хотел «спасибо» за чай, за то, что ждал ее, копушу, за то, что сыр порезал тоненько, а она черт знает о чем... Кто плакал? В каком сне?

Уже было ясно: горкомовский сонник с ходу в руку не попадал. А впереди день, и он ей не сулит ничего хорошего. Она-то знает. Муж не в курсе. Он вообще живет мимо нее, но это тот случай, когда линию разъезда давно миновали, но колея у них единственная, свернуть с нее можно только вместе – в кювет там или уж в пропасть.

Не надо об этом думать с утра, мысль о колее хороша к вечеру, ко сну, потискаешь ее, потискаешь и ложишься «в одну колею», все, мол, правильно. Все хорошо. Таня и Ваня – бхай-бхай.

Татьяна шла на работу быстро не потому, что опаздывала, а потому, что быстрой была мысль. Она ее и несла, мысль, что она все скажет своему редактору, бывшему однокурснику, бывшему троечнику, бывшему жалкому типу, которым они, стильные девчонки середины восьмидесятых – джинса и марлевка, но уже и фальшивый бархат, и крупно вязанные шали из Прибалтики, и французский парфюм по вполне доступной студенткам цене, – «гребовали», а надо было ластиться, ластиться. Но кто ж тогда знал?

Тань! Я не помню. Эта «Азу» у Вознесенского про что?

– Это «Оза», идиот, «Оза»... Имя женщины, любимой, между прочим.

– А я что, обязан помнить? Когда было...

Ну, это так. Пример. Можно и другие. Как он остолбенел от книги Моуди «Жизнь после жизни», бегал за каждым и спрашивал ополоумевшим ртом: «Как ты думаешь, это правда? Не! Не может быть. Недоказуемо». Его не обрадовала возможность жизни бесконечной, а напугала до смерти. Мол, как же потом, как? Кто будет объяснять правила? Они все тогда сомневались, крутой материализм далеко от себя не отпускал, но в нем, испуганном, было то самое невысказанное – а вдруг? Тогда как же? Страх, ужас новых условий после жизни.

Сейчас он ее начальник. Сейчас испуг у нее. Та профессия, которой ее учили, воистину оказалась древнейшей и вышла, как ей и полагалось, на панель. В гламурное издание попасть – счастье. Она попала. И вот теперь на грани вылета: не в теме, не понимает, откуда все есть и пошло. «Из причинного места, девушка, из межножья».

– Человека лишали естественного интереса к тайному, сокрытому. А ведь так все просто. Секс – сердцевина жизни. – Это ей он, не знаток «Озы».

– Думай, что говоришь. А где тогда сердце? – Это она, забывавшая, кто горько плакал во сне.

– Не лови на слове. Ты их, слов, безусловно, знаешь больше. Но слова – не знак ума и успеха. Докажи делом. За это я тебе хорошо плачу. – Он теперь весь в таких в выражениях.

И так каждый день. Это нам не нужно, и это тоже, «шпилькам – да, валенкам – нет». Ну, и как ей жить? Как? Если в центре номера «форель, запеченная в слоновьих ушах»? Если ей надо воспеть пожилую певицу, что выходит на сцену в распашонках, едва прикрывающих место, где теперь сердце. На обложку, на обложку! И еще – ракурс снизу, лежа у коротеньких толстых ног. Клево, круто, зашибись! За описание кружевных подштанников платят много: значит, ты в теме, в центре событий. Снизу! Снизу! Чтоб кружевная кромочка наружу...

Все как она и предполагала.

– Татьяна! Предлагаю тебе в последний раз забойную тему. Конкурс красоты. Никакой социалки – убью. Только красота и легкое возбуждение от нее. На финише выйдет Аня Луганская... Ее папа – ты знаешь – наш кормилец. Так что помни это, девушка, каждую минуту своей жизни.

Разве могла прийти в голову мысль, что эти слова – «минута жизни» – станут ключевыми во всем, что произойдет дальше? Было просто отвращение от слов, как и от взгляда, провожавшего ее к выходу. И подлая мыслишка: раз он ее посылает на такое задание, значит, еще не увольнение. И она получит «налик» и купит дочке Варьке долбаные стринги, девчонка комплексует, что у нее не то, что теперь носят. Ивану – ни слова. Он трендит, что на блажь пристало зарабатывать самой, а не стрелять у родителей «пятихатки» и «косари».

Но что значит зарабатывать шестнадцатилетней девчонке? Пробовали устроить ее на почту. Но там ранний разнос, в темном подъезде к ней прицепился мужик, на ходу расстегивая ширинку. Девчонка заорала и бросила ему в лицо все, что несла. За «потраву газет» ее оштрафовали, в результате ничего не заплатили, а мужик – его нашли сразу – сказал, что она сама ему все как есть предложила. И поди докажи. Один на один – ноль результата. Забрали девчонку из почтальонов.

Была проба на «посидеть с ребенком», пока богатая мамочка делает шопинг. Дитя орало как резаное и укусило Варьку почти до крови. Ну, конечно, они с отцом на нее же и напустились – бестолочь, мол, и все такое прочее. Но Татьяна вовремя вспомнила своего младшего брата, которому все было можно, и кусаться тоже, потому что он младшенький и – пойми, дура, – мальчик. Отец от сознания, что у него сын, ходил надутый и поглупел сразу и навсегда. До сих пор живет с ощущением, что дочь – неумеха и нескладеха, а сыночек – хват. Братик-любимец оказался в нужное время в нужном месте – возле нефти, хотя никакой «керосинки» не кончал, обычный инженер-строитель. Нет, она любит удачливого брата, она даже терпит его подначки типа «мы, дураки, университетов не кончали».

– Ну скажи, Танька, тебе Лев Николаевич хоть раз в жизни пригодился по существу или этот твой любимый Антон Павлович? Они научили тебя денежку зарабатывать или хотя бы осветили путь?

– Осветили, – отвечала она. – Я бы тебя сейчас прибила за твою пошлость, а они не разрешают.

– Е-мое! Заслуга! Как это? Непротивление злу насилием? А ты сопротивляйся! Ты мне вмажь хотя бы мыслью, чтоб я зашатался! Нету, Тань, у тебя такой мысли. Но я все равно тебя люблю. За слабость и беззащитность. Рядками сидит в твоей голове классика с единственной мыслью – бедность не порок. Она порок, Танька, порок. И чижолый, чижолый, как беременная слониха.

Так в их обиход вошла беременная слониха как метафора жизни тяжелой и, в сущности, бесперспективной.

Об этом она думала, едучи на этот пресловутый конкурс красоты, праздник новой жизни, жизни-обжираловки и обпиваловки, жизни, где нет слова «стыдно», потому как ракурс единственный – лежа и снизу. Возле Дворца молодежи уже клубился народ, и она расстроилась, что издали ничего не увидит и надо пробиваться в первые ряды, где сверкают пафосные машины и щебечут девицы-красавицы.

Нечего было придуряться слабенькой, она проломила щель в толпе и вышла, считай, на авансцену. Как раз проезжал кортеж, ради которого прижались к обочине менее значительные тачки. Тень всегда точно знает свое место и даже, кажется, счастлива этим. Субординация на этой земле вечна, и взросшее холуйство вечно, и на каждый момент его более чем. В голове закрутилось филологическое образование: слово «вечный» – оно ведь от «вече». Вечный – это вечевой, набатный, тревожный звон, это не от века, который просто срок. Ах, какое классное слово для нашего человека – «срок»! Вот так влезешь в русское слово и погибнешь в нем.

Именно на этих мыслях и случилась всамделишная гибель, прямо на ее глазах. Тонированный «Мерседес» как-то неуклюже и даже беззвучно поднялся в воздух и тут же рухнул уже не «Мерседесом» – кучей железа, стекла и человеческих тел. Людские вопли даже слегка запоздали. В этой мертвой паузе распадающегося «Мерседеса» она все еще разбиралась со словом «вече». Вечный, набатный, всполошенный, сполох – испуг, страх, порух... Отчего у нас так часто в сути слова – беда, горе?..

А кругом уже орали, вопили. Вспыхнул огонь, люди кинулись вспять, давя друг друга. Она же замерла на месте. Почему она не бежит? Ей же страшно, как и всем. Если сейчас еще что-то взорвется... она же совсем рядом. «Я подумаю об этом потом», – сказала она себе. Боже мой! Опять литература: Скарлетт О’Хара.

Но уже оживала некая система порядка, и ее оттеснили статные ребята. И уже была милиция, и нечто в красивом, белом, в цветах и почему-то рваном платье было положено на землю.

И тут возникло это лицо. Худой, аскетический профиль с закушенной губой. Поворот – и уже глаза. В них ужас. Отчаяние. Мука. «Вот эти глаза, – подумала она, – на обложку. Лицо понимающего горе». Она оглянулась, чтобы увидеть других. И нашла то, что нашла, – любопытство! Интерес. И – боже! – злорадство. Распахнутые глаза и рты пожирали остатки машины и людей даже с некоторым восторгом.

А потом ее смело за поставленную ограду. Уже там она обрела слух. И в шепоте людей было то же, что и в глазах. Злорадство! И шепот, как крик. Всего у тебя, богача, выше крыши, а пи...ец тебе, как немытому бомжу. И уже подспудно, потаенно – так, мол, им, олигархам чертовым, и надо, девчонка, конечно, может, и ни при чем... Хотя все они при чем, с младых ногтей при чем, разве что шофер простой человек, семья небось, дети, но все равно – и у него не наша жизнь. С голоду не сдохнут, а тут сосед попал под трамвай, жена – в инсульт, а трое детей уже нищие на всю оставшуюся жизнь, в один момент – никто и звать никак.

Она стала искать лицо того мужчины, с чистым, незамутненным сочувствием. Но его не было. Дальше стоять не имело смысла. Мероприятие было отменено.

Она позвонила в редакцию из автомата.

– Знаю, знаю, – сказал редактор. – Для нас это очень плохо, очень.

– Для нас? – спросила она.

– А! Ну да... Жалко, конечно. Не наше дело искать, кто... Мы хорошо дадим похороны. Три полосы. Такой замысел: лицо живое – и оно же мертвое. Отец и дочь... Нужна большая слеза... Мать, говорят, жива. Спиши с нее слова.

– Ты нормальный? – спросила она.

– Как никогда, – ответил он. – Я сейчас – образец нормы. Сегодня же напишешь слезницу к фоткам. Ребята уже работают. Конкурс твой никуда не денется. Есть интересная мысль... Кто из красавиц был намечен второй? Не тут ли собака порылась?

Газеты уже вечером сообщили: теперь победительницей, скорее всего, станет вторая после покойной Ани Луганской – Вика Скворцова. Ее папа, Скворцов, физик по образованию, а ныне успешный владелец сети ресторанов, в отношениях с Луганским замечен не был, даже как бы не знаком, но за собственную дочку-конкурсантку очень переживал, а жена его еще до всего устроила истерику: мол, дочери Луганского подсуживают, все нечестно, богатый папа всех купил. И все это черным по белому петитом и боргесом во всех газетах.

Смятение... хаос

Вера Николаевна предпочитала, чтобы ее звали Вероникой: Вера-Ника. Получалось красиво, зарубежно. За плечами более чем тридцатилетний стаж работы в школе, где у нее была совсем другая кличка – Максим. Это не из-за Горького, псевдоним которого она произносила слегка не своим голосом, будто она не русская училка, а какая-нибудь мисс Браун из Цинциннати. Имя выходило из нее на вдохе искаженным и даже слегка неузнаваемым. А слово-то элементарное! На нем просто невозможно споткнуться, но поди ж ты...

Но кличка ее была не от писателя, хотя ей хотелось так думать. От пулемета, который у нее лупит по ученикам без ума и разума. Она этого не знала. Считала себя любимицей. Страх принимала за почтение, неулыбчивость за субординацию. Учительство – дело странное. В чем-то мистическое. Никогда не знаешь, где найдешь, а где потеряешь. Горького не любили все ее ученики: и те, что были совсем, совсем раньше, и даже эти, последние, которые ничего читать не хотели и искренне недоумевали – а зачем? От этих она и ушла. Стала репетиторствовать и называть себя Вероникой. И, надо сказать, все ей пошло в масть. За шестьдесят, а тонкая и звонкая, на каблучках, в джинсах и блузочках, которые имели свойство высмыкиваться и даже показывать пупок, вполне сохранившийся. Но это только когда они встречались с Андре, Андреем Ивановичем в простоте, любовником Веры Николаевны. Муж был не в счет. Как и взрослая, уже немолодая дочь. Как и внучка на шпильках и в шортах минимальной длины. При чем тут они все, если Вера Николаевна ощущала себя Вероникой на какие-нибудь совсем незначительные годы. Одно ужасно – денег было все-таки маловато. И Андре был не богатый любовник, он был учителем физики из ее бывшей школы, и у него, идиота, было трое детей.

В то утро у них должно было быть свидание. Муж ушел на свою работу – сторожить автостоянку «буржуинов», а у Андре как раз было «окно» в два урока, благо школа рядом. Вера Николаевна стояла у окна и ждала, когда он появится из-за угла соседнего дома и посмотрит на ее окно, и она сделает ему легко так ручкой, мол, все о’кей. И он ускорит шаг, потому как время дорого.

Когда он вышел из-за угла, тогда и раздался взрыв. Он повернул голову на звук, а она поняла, что грохнуло где-то в районе Дворца молодежи.

– Слышал? – спросила она его на пороге. – Где-то в районе дворца.

– Там сегодня конкурс красоты, – сказал Андре, прижимаясь к ней.

Сладкий миг, который она потом долго носит в себе, восхищаясь молодостью трепета и гордясь этим вечно женским в себе. «А мне ведь уже шестьдесят три, соплячки», – хочется ей крикнуть всем снулым теткам и бабкам, в которых превратились ее сверстницы. Но в этот раз вечно женское сдохло, как и не бывало. Конкурс красоты. На нем должна быть дочь Татьяна. Она позвонила с работы и сказала: «Не ищи меня. Я на конкурсе красоты, а мобильник отдала Варьке». Всем по мобильнику было для них дороговато. «Я-то упрежу всех заранее, – объясняла Татьяна, – где я и на сколько, а эту дуру ищи-свищи, если понадобится».

– Подожди, – нервно сказала Вера Николаевна Андре, – мне не нравится этот взрыв.

– А кому он может нравиться? – резонно ответил он. – Но где нам взять другую страну, где оружием можно затопить океан. Не бери в голову!

Мужчина на пороге хотел любви и еды, того, чего ему хронически не хватало в его жизни. Сорокалетняя жена все еще боялась забеременеть, но презервативов не признавала. А потому «пошел бы ты, Андрюша, на фиг!». И еще: «У нас до зарплаты сто семьдесят рублей. Прошу тебя, не ешь колбасу. На троих мальчишек мы не зарабатываем».

Жена была лор-врач в районной поликлинике. Самая неденежная специальность. За насморк и тонзиллит не приплачивала ни великая нефтяная держава, ни ее сопливый народ. К ней даже очереди не было. Таким был расклад. Вот почему в день, когда он шел к Веронике, он спокойно не ел ни колбасу, ни сыр. Но не надо думать, что в этом был только животный расчет. Ему нравилась Вера Николаевна с давних пор, еще при той власти, которая была отвратительна всей своей сутью, но как-то все-таки кормила. Эта же... Восторженно принятая в начале девяностых – ночь стоял на баррикадах, оставив жену и двух тогда еще маленьких детей, и не было в его жизни более чистых и светлых дней – и эта... Да не эта! Эта вспухла уже потом, кагэбэшная вертикаль. И насмерть проткнула только-только родившуюся надежду на другую жизнь.

С Вероникой они с той самой ночи у Белого дома. Единомышленники. Единоверцы. Сейчас они не вспоминают то время, саднит в сердце. И вот дошло до момента, когда он ждет от своей любимой подруги не только ласки, но и хлебушка с маслом. У нее это всегда. Она хороший репетитор, и муж ее сторожит не какой-нибудь детский сад, а престижную автостоянку. Он был у него там – они дружат, так сказать, еще и домами. Какая у них техника слежения, какая связь со всеми службами, какой, наконец, пистолет у каждого. Подержишь в руках – и уже как бы и мужик. Но мужу Веры Николаевны за семьдесят, старенький, а жена его все еще в соку – откуда что? И история с географией слились в объятии, вот и слава богу!

Он тянет к себе Веронику, у него нет времени реагировать на какой-то там взрыв. Власть любит устраивать потехи, чтоб ее боялись. Андрей Иванович не верит в террористов, он давно знает место рождения жестокости и крови. Хотите, я вам покажу его? – любит он спрашивать в учительской.

– Бросьте, Андрей Иванович! Не вздумайте говорить эти глупости детям. – Так перекусывает тему их директор. Но это ее обязанность. Главное, что она тоже из той ночи возле Белого дома.

– Я сейчас позвоню в редакцию, выясню, где она, и будем завтракать, – говорит Вероника, выходя из его рук и оставляя на его ладонях пусть и не упругие, но теплые и нежные ощущения ее живота. Кофточка таки высмыкнулась.

– Спасибо, – ответила Вероника трубке. И уже Андре: – Она на задании во Дворце молодежи.

– Но взрыв не обязательно там, – ответил он. – В той стороне – не значит там.

– Прости, но я должна туда сходить. Я должна знать, что этот чертов конкурс идет своим чередом. Пока я переодеваюсь, попей чаю. Я все приготовила.

И он поел. Хорошо поел. И буженину, и салат из курицы с сельдереем. И большую чашку чая успел торопливо выпить с берлинским печеньем. Последний его глоток она уже ждала в коридоре. Она прижалась к нему, теплая, близкая, ах, черт возьми этот взрыв! И сказала тихо и нежно:

– Мы наверстаем, Андрюша.

Идти было всего ничего, три двора насквозь. Они вышли как раз к неотложкам. Кто-то кричал, кто-то матерился. Милиция встала плечом к плечу, и видно было только одно: неотложки загружаются плотно.

– Таня! Ты здесь? – тонко крикнула в никуда Вера Николаевна.

– Не кричите, мамаша, – сказал милиционер. – Вам дадут телефон для справок.

Откуда Андрею Ивановичу было знать, что эти слова будут самыми страшными для Веры Николаевны. Что в них она услышит одно – отсутствие надежды. Ибо справка по телефону – это конец. Она как-то вся обвисла. Он понял, что ее надо отвести домой. Он боялся, что уже может не успеть к уроку, он придумывал на ходу причину пропуска, и как-то само собой сложилось: он вышел в «окно» прогуляться, услышал взрыв, пошел на него. Встретил Веру Николаевну, которая искала дочь. Получалась пусть даже искаженная, но правда. А это лучше прямой лжи. И он, ведя едва дышащую возлюбленную, вымеривал в своей версии проценты лжи и правды. Бездарно и стыдно, но главным ведь было сохранить в тайности их связь, ибо эта идущая рядом поникшая в страхе и ужасе женщина вдруг обрела для него какое-то особое, единственное значение, и он забормотал: «Только бы с ней ничего не случилось». – «И я о том же, – пробормотала в ответ Вера Николаевна, – спасибо тебе». Ах ты, боже мой! Он ведь имел в виду не Татьяну, дай бог ей здоровья, а Веронику, Верочку, счастье запоздалое и единственное. Так на смерти, оказывается, может вскрикнуть любовь. А ведь совсем недавно смысл заключался – пардон – в буженине. Пошлость какая! Это был не он, не он. «Вера, Верочка, ну ты не падай, прошу тебя. Может, Тани там и не было вовсе. Сказала одно, а сама занялась другим. Вера! Я чувствую, с ней все в порядке. Ты себя побереги. Я без тебя...»

«Господи, о чем это он! Может, мне это наказание за грех...»

Он остановил женщину, повернул ее к себе и прямо в лицо, в глаза, в губы крикнул: «Я люблю тебя, я не могу без тебя». Кажется, до нее что-то дошло, проникло, она как-то вздрогнула и сказала знобким голосом: «А почему раньше молчал?» Она спросила и ушла, не из рук, из всего ушла, как умерла. Такую – никакую, не живую и не мертвую, – он довел до дома.

На лавочке у подъезда сидела Татьяна. Целехонькая, между прочим. Вера Николаевна схватила ее и зачем-то начала трясти – убедиться, что ли, что кошмара больше нет?

– Бабахнуло, – сказал Андрей Иванович, – а у меня как раз «окно», я и пошел посмотреть, а ваша мама кричит: «Таня! Таня!»

Вера Николаевна смотрела на него как на ненормального. Зачем он врет? А! Понятно. Таня ведь не в курсе. Не в курсе чего? Голова соображала плохо. Дочь рядом – это замечательно, а Андрей Иванович – он тут не к месту. Он ей кто? Любовник? Глупости какие, эти любовники, надо его отправить раз и навсегда.

– Спасибо вам, – сказала Вера Николаевна. – Я ведь так испугалась за тебя, – это она дочери. – Идем домой. Мне надо выпить что-нибудь... А вам еще раз спасибо. – И она отвернулась от Андрея Ивановича, как от чужого, случайного человека. Ну, действительно, не звать же его в гости?

Включенное радио говорило, что от взрыва погибла семья Луганских, сам Луганский и дочь, претендентка на первое место в конкурсе красоты. Жена как-то удачно выпала из машины. Поцарапана, побита, но жива. Больше десяти человек, стоявших рядом, получили незначительные ранения и ушибы, у шофера взорванной машины тяжелая черепно-мозговая травма.

Конкурс перенесен на другое, пока еще неизвестное время. Комментатор сказал, что конкурсы красоты стали у нас взрывоопасными мероприятиями. Если всех пострадавших в связи с ними посчитать, то Аня Луганская войдет уже во вторую десятку жертв. Конечно, кроме девушки, не менее привлекательна для убийства фигура ее отца. Олигарх и все такое... Одним словом, искать преступника надо в его ближнем круге. Мудрость истины – избавьте меня от друзей, а от врагов я избавлюсь и сам – национальный способ выживания в «вертикальной» стране.

– Давай попьем чаю, – сказала Татьяна. – Папа свою чашку не вымыл, это на него не похоже.

– Это я не допила, – ответила Вера Николаевна, забирая чашку Андрея Ивановича у дочери.

Она до сих пор не могла прийти в себя. Вот она – живая дочь. Ничего с ней не случилось. Даже завалященького ушиба нет, но как бы и случилось тоже. Близость края жизни. Всего на шаг, на секунду... «Вам сообщат по телефону». Так просто, элементарно. Возьмут и скажут: «Вашу дочь взорвали». Вера Николаевна вскрикнула, и это было достаточно громко.

– Что с тобой, мама? Успокойся ты ради Христа. Как хорошо, что рядом оказался Андрей Иванович. Привел тебя домой. Молодец. А я была в шоке, не знала куда податься. Уже направилась на работу, да вспомнила, что вы рядом. А тебя нет. Я, конечно, не думала, что ты там... С какой стати? Ну, пошла в магазин, мол, подожду... А тут вы идете. У тебя вид... Я забыла, что я вчера сказала, какое у меня задание. Хорошо, что у Варьки именно сегодня случились сердечные дела, а то бы я тоже дала свечку. Она собиралась за мной увязаться.

Вера Николаевна тупо смотрела в чашку чая. «Что такое сердечные дела? Это может быть близко к смерти? Или это в другом измерении и там нет телефонной связи?» Тут-то и раздался телефонный звонок. Трубку взяла Татьяна.

– Она все еще в шоке, – говорила она. – Я так вам благодарна, что вы оказались рядом и привели ее. Сейчас буду вызванивать папу, чтоб он был с ней. Мне ведь надо возвращаться в редакцию. Они ждут от меня подробности взрыва. Я передам ей, что вы звонили. Спасибо вам еще тысячу раз, дорогой Андрей Иванович!

«С кем это она? – думает Вера Николаевна. – Какой-то Андрей Иванович, наверное, со службы».

– Хорошо, что на твоей работе знают наш телефон, – говорит Вера Николаевна, – мало ли что... Все так зыбко... Так ненадежно... Взрыв – и конец.

Она вздрагивает и хватает Татьяну за рукав. Та видит, как мнется ткань в скрюченных материнских пальцах, у нее всегда были хорошие, ухоженные ногти с красивыми вытянутыми лунками. Эти же пальцы и ногти принадлежали старой женщине. Татьяна выдергивала потихоньку рукав, но мать успевала захватывать его снова и снова. Было странное чувство – неприятной жалости. И еще подлая внутренняя мысль: не придуряется ли мать? Все же в порядке. Интеллигентный человек привел домой, дочь живая и здоровая, кто тебе те, что пострадали? Никто и звать никак. «Я гадина, – думает Татьяна. – Люди же! Молодая девчонка... Какое скотство – это время. Время немеренности. Немеренности денег и жестокости. Самодовольства и тупости. И надо всем – немереная власть ничтожеств...»

Она все-таки вытянула рукав и отвела мать на диван.

– Ложись и лежи. Я позвоню папе. Но мне даже сказать ему нечего – ведь все в порядке. С чего ты так распустилась – я без понятия. Мне надо идти. С меня стребуют слезницу. Погибла моя героиня – дочь Луганского.

– Господи! – говорит мать. – Когда же они наконец кончатся, эти Луганские?

– Они только начинаются, – отвечает Татьяна. – Пришло их время.

– Все наше время – их время, – бормочет мать. Она кладет голову на валик дивана. И Татьяна видит тонкую, как бы сломанную на изгибе старую шею. Она берет подушку и подкладывает под голову матери. Ну вот, теперь по-человечески. Мать уже спала или делала вид. На подушке она обрела спокойное лицо, и шея не выглядела отжатым куском ткани.

– Я пошла, – сказала Татьяна.

Она закрыла дверь в комнату и уже из кухни позвонила отцу. Отец все знал и спросил, не лопнули ли от взрыва стекла в кухне.

– Ну, с какой стати? – рассердилась Татьяна. – Можно подумать, что мы рядом.

– Не скажи, – ответил отец. – У нас грохнули во дворе машину, и у соседа внизу вылетела форточка.

– Все в порядке, – ответила Татьяна. – Мне не нравится мама. Она не в адеквате. Очень эмоциональная девушка. Приходи скорей.

Рукав измят. Хорошо бы прогладить, но некогда. Татьяна заворачивает рукава. Из зеркала на нее смотрит напряженная женщина. Подвернутые рукава придают ей деловой вид и как бы оправдывают напряжение. Напряжение – по делу! С тем Татьяна и уходит. Она идет мимо Дворца молодежи. Там все еще суета. Милиция оцепила все пространство, за которым зеваки. Следы крови выглядят вполне естественно и не вызывают дрожи. Кровь – цвет и вкус нашего времени. Она, современная женщина, к тому же журналистка, отмечает, что высохшие пятна крови выглядят на сером асфальте, можно сказать, даже стильно – бордо и металлик. Надо будет выяснить, чьи это цвета – Версаче, Кензо? Но уж, конечно, не старика Диора. Она напишет, что пятна на асфальте были похожи на проступившую сквозь бетон и цемент кровь самой земли. Такой она, кровь, ссочилась.

Думая об этом придуманном слове, Татьяна произносит «ссучилась» и долго не хочет расставаться со словом, но оно ведь будет явно не в масть. Хотя оно самое точное для этого времени. Все ссучилось! Так хорошо помещалось слово во рту и выходило сквозь стиснутые зубы, вызывая легкое посвистывание.

В редакции ей показали еще мокрые фотографии с подписями. И среди них – тот самый мужчина с горем в глазах. Максим Стрельцов. Он обнимал плачущую девчонку, свою дочь, тоже участницу конкурса. Отвечая на какой-то дурий вопрос репортера, девочка сказала: «Никакой приз не стоит жизни». Что тут возразишь?


Вера Николаевна слышала, как уходила дочь. На секунду вернулся этот ужас возможной потери, но он ушел сразу: с Таней все в порядке. Погибли Луганские! Хорошая для смерти фамилия. Луганские должны погибать. Только вот почему? Она не могла вспомнить, какой у нее к ним счет. Да никакого. У нее не было знакомых Луганских, а это странное торжество в ней – это просто реакция на страх за Татьяну. Татьяна – дочь, Луганские ей никто. И вот на этом месте что-то сбоило и не давало покоя.

Вера Николаевна встала. Голова кружилась, коленки дрожали, а тут так некстати телефонный звонок. Аппарат есть у изголовья дивана, но он молчащий, звонит тот, что на кухне. Она берет трубку, ей кажется, что сейчас ей все разъяснят. Иначе в звонке нет смысла.

– Верочка, родная, как ты?

– Кто это? – спрашивает она.

– Это я. Андре.

– Вы ошиблись номером, – отвечает она. У нее нет знакомых Андре. Бездарное имя. Он что, иностранец? Она кладет трубку. Откуда ей знать, что в учительском туалете плачет сейчас мужчина, который вдруг понял, что без этой пожилой дамы нет смысла жизни, раз – и нет, что с той августовской поры он уже не представлял жизни без нее, что не было ничего лучше их свиданий в «окно», что он готов отдать все за возвращение их встреч, а сейчас он пойдет и кинется ей в ноги.

Вера Николаевна добрела до кухни. Села и положила на стол руки. Пальцы слегка дрожали. Это не имело значения. Был взрыв, но ее дочь не пострадала. Это главное. Что еще? Погибли Луганские, отец и дочь. Это хорошо. Но разве это может быть хорошо? Может! Это правильно. Но с какой стати? Кто они ей? Никто. Она их не знает. Откуда же в ней глубинное, из печенок, торжество?

Открылась дверь и вошел муж. Не поворачивая головы, она знала – он. Еще когда только заскрипел ключ в замке. Седой старик вошел в кухню и сказал: «Татьяна сказала, что ты не в адеквате».

Какое странное, чужое слово. И муж странный. Когда он успел стать таким стариком? Вот он сел напротив, взяв ее руки в свои, смотрит в глаза. Кто-то ей уже смотрел сегодня в глаза... Что за гэбистская манера у людей – смотреть в зрачки?

– Таня была там, – говорит она, но не узнает своего голоса. – Погибли Луганские.

– Кто такие?

– Ты не знаешь, кто такие Луганские? – кричит она.

– А ты знаешь?

– Я? – Она замолкает. Маленькое ликование, без величины и веса, лижет ее изнутри. – Я? Я знаю.

– Ну и кто они?

– Те, которых надо было убить!

– Но там была девочка! Как можно убить девочку?

Легко и беззвучно она сваливается со стула на пол и лежит боком, жалко и беззащитно. Он не знает, что делать. Он брызгает на нее водой. Она открывает глаза, и он волочит ее в комнату, как куль.

Уже лежа на диване, она просит крепкого чаю.

– Надо вызвать неотложку, – говорит он.

– Не вздумай, – отвечает она своим привычным голосом. – Просто кружнулась голова.

Ей действительно лучше. В голове прояснилось. Седой старый муж правилен. Все на своих местах. Таня жива-здорова.

– Там порезана буженина. Тебе ее дать? – спрашивает он из кухни.

– Дать! – отвечает она.

Она не знает, что муж не понимает, когда это она успела купить буженину, если утром к чаю не было ничего, кроме закаменевшего костромского сыра. Значит, выходила еще до всего. Она легкая на ногу, не то что он.

Они пьют чай вместе в комнате, расположив все на табуретке.

– Я тут не понял. О каких Луганских ты меня спрашивала?

– Ни о каких. Забудь. Это моя история. Сама разберусь.

Значит, все правда. Была у него грешная мысль, что у жены кто-то есть или был, что десять лет разницы между ними – это не хвост собачий, а сексуальным гигантом он и смолоду не был, а она до сих пор как натянутая струночка, только пальчиком тронь – зазвенит. Но если не знаешь, то лучше и не знать. А сорок с хвостом лет вместе на дорогу не выкинешь, это не просто срок, почти вышка. Или совсем другое – когда двое прорастают друг в друга, попробуй раздели, где кто. Может, был у нее какой-то Луганский, женщины – существа мстительные.

Высокие и дальние мысли кружили голову старому мужу, и под них хорошо шла буженина. Но ни с какой стороны наличие свежей буженины уже не беспокоило мудрого старика. Не все ли равно, откуда она взялась? Хорошо, что она есть.


Татьяна сделала подписи под снимки. Опять ее задержало лицо Максима Скворцова, как она теперь знает, физика-бизнесмена, дочь которого теперь, скорее всего, станет первой красавицей. Портрет девочки был тоже. Заплаканная, перепуганная мордаха. Никакой красоты – одни нюни. Лицо же отца... Татьяна вдруг подумала: вот позови такой даже не в даль светлую, а за поворот, на склон оврага, – пошла бы не глядя. Но тут же себя окоротила: «Это я так думаю, потому что знаю – не позовет. Я в мыслях храбрая, в делах совсем нет». Как любил повторять преподаватель зарубежной литературы – отнюдь. Его так и звали – Человек-отнюдь. Периферийные ребята спрямили слово для удобства собственного языка и звали его Отнюдя. Глупое слово, но прижилось и даже передалось вослед идущим. «А у нас лекции читает Отнюдя».

«Никуда бы я за ним не пошла, а вот материал о бывшем физике в журнале гламура сделаю».

Редактор сразу не понял.

– Где поп, где приход? – сказал он. – Физика на другой улице.

– Мы же поднимем этим гламур, – ответила она. – Нас прочитают грамотные. Отложат своих Ницше там или Хайдеггеров и узнают, что физики теперь ходят на конкурсы красоты и руководят ресторанами.

– Ты в этом смысле? Ладно, пиши. Тем более если у него дочь – претендентка. Это для нас главное. Но только без наворотов. Просто так, доступно... Любит баньку. Часы предпочитает швейцарские. Ближе к нашему народу, ближе!

К концу рабочего дня Татьяна набрала телефон родителей. Он был катастрофически занят. Решила, что позвонит уже из дома. Вне зоны был и телефон Варьки. Настроение упало на минус. Где она? Где? Ехала со сползшим лицом, просто чувствовала спавший на воротник подбородок.

Вокруг нее в метро стояли мужчины, все как один – не с лицами физиков.

Возле подъезда она увидела Варьку. День парных случаев, подумала она. Варька висела на огромном парне, обхватив его двумя ногами. Хотелось убить дочь за все сразу. За скрюченные на теле амбала ноги – на виду всего дома. За пузыри, которые Варька выдувала изо рта. За тупой, почти мертвый взгляд парня. «Я бы с таким, – подумала Татьяна, – даже в моем преклонном сорокалетии на одном гектаре не села бы... О господи! Что же делать?» И она изо всей силы шлепнула Варьку по обвисшей заднице. Дочь взвизгнула. Парень – как это теперь говорят? – оставался не в теме. Он мертво смотрел на Варьку, мертво – на ее мать.

– Мам, ты че? А мы ждем тебя. Знакомься, это Тим. Он же Укроп, мой друг-единомышленник. Наш вождь – Мэнсон.

Она прокричала это громко. И Татьяна почувствовала, как сдвинулись шторки на окнах, а кое-где даже скрипнули створки, как народ когда-то престижного кооперативного дома, а сейчас заплеванной башни-семиэтажки, в который раз убедился, каким хорошим и правильным было то время, когда они, молодые, приходили сюда смотреть, как выгрызается котлован их будущего жилья. И на тебе. Вот оно, будущее! Мэнсон! Кто, кстати, такой?

Татьяна знает этого героя. Почему-то ей кажется, что еще недавно этот страшный дядька, видимо, был женщиной, но потом для понтов он(а) навесил(а) себе яйца. Зачем? А затем, что ни один в мире успех не может состояться без участия в нем главной мощи – девчонок, теток ибаб (пишется вместе). Где бы ты был, Мэнсон – он же Басков, Киркоров и др., без них – ибаб?..

– Дома есть что поесть? – спросила Варька как ни в чем не бывало. – Мы с Тимом как волки.

Это был перебор для одного дня. И выход существовал один. Она открыла сумочку и достала «пятихатку».

– Перебейтесь, – сказала она дочери.

– А разве мы съели вчерашний суп с фрикадельками? – спрашивала Варька, одновременно заталкивая денежку в карман.

– Он прокис, – ответила Татьяна, – я забыла поставить его в холодильник. Но ты возвращайся скорей. Знаешь про ЧП?

– Тоже мне ЧП. Где сейчас не взрывается? Чего ты взбутетенилась? А бабуля вообще умом тронулась. Звонит весь день на свою родину. Тамошние воды уже вспучились от ее криков.

– Откуда ты знаешь? – забеспокоилась почему-то Татьяна.

– А мы и к ней подсыпались на предмет пожрать, но дедуля нас не пустил. У бабушки, говорит, важный разговор с Луганском. Мол, ты же знаешь, семью Луганских взорвали. А я не знала. На фиг мне это знать. Но задумалась: Луганск и Луганские. Город и человеки. Что-то в этом есть. Или нет?

– Ничего нет, – ответила Татьяна. – Луганск – это бывший Ворошиловград. Можно иначе: Ворошиловград – бывший Луганск. Фамилия с этим не связана.

Татьяна посмотрела на лицо Тима-Укропа. Не мысль, а некое возникновение ее бороздило грубую лепнину скул, носа, надбровий. И была в этом просыпании лица даже какая-то милота – она же надежда: не мертвый он, живой.

– Ладно, ребята, я пошла, – сказала Татьяна, а сама продолжала смотреть на вдруг вздохнувшую окаменелую природу парня. Дочь заметила интерес матери.

– Он клевый, – сказала она. – Он тебе понравится – книжки читает. Он из краев бабушки.

– Лисичанск, – подтвердил Тим-Укроп. Голос не подходил к его грубой внешности, был глуховат и мягок.

«Фрикадельки, между прочим, не прокисли», – вспомнила Татьяна, но предыдущая мысль – о матери и ее звонках – оставила все по-прежнему.

– Пока, ребята, – это им обоим. – И не задерживайся, – Варьке.

Кто?

Девочка кричала как резаная:

– Он трогал мой велосипед! Он своими руками трогал руль!

Прибежала гувернантка, дала ему пощечину и протерла велосипед от и до. Он смотрел на свои руки, они были чистые. У него всегда чистые руки именно потому, что у него грязная работа. Он только передвинул велосипед с дорожки, которую мел. Гувернантка же грязными руками дала ему пощечину. У нее в руках была тряпка.

– Ее вещи не трогать! Сколько было говорено!

Он и не трогал. Он знал свое место. Просто подвинул велосипед, чтобы подмести тропу.

Нет, щека не болела. С чего бы? Женщина-гувернантка не умеет давать по морде. И никогда этому не научится, даже если ей там, в доме, начнут давать оплеухи. Она учительница музыки, у нее тонкие длинные пальцы. Она унижением зарабатывает на образование сына. Это он узнал сразу, когда она пришла в дом. Ей хотелось поговорить, и она нашла его. Один раз. Больше ей не разрешили. С обслугой не иметь дела. Она выше и должна ставить их на место, если что... «Их» – это его и прочую чернь.

Он не обижается. По морде – это такая малость, если вести счет унижений. Интересно, та, что погибла в машине, кричала как резаная? Или ее – сразу? Хорошо, если это было быстро. Он по себе знает, какими долгими бывают две минуты оставшейся жизни. В голове у него навсегда крик умирания. Крик мамы и всех, всех, всех.

Вера Николаевна все-таки дозвонилась.

– Это я. Вера. Говорю коротко. Вы же теперь заграница. Юлия Ивановна! Скажите, у того, вашего, Луганского были дети? Ну как это вы не знаете? Я вас прошу, узнайте. Спросить у своей мамы? Ей девяносто. Она уже не помнит, как ее зовут. Но, конечно, спрошу. А вы спросите еще у Симы. Она когда-то интересовалась историей края. Прошу вас, дорогая. Я позвоню вам завтра.

Она положила трубку, ее трясло. Глупо, конечно, нервы просто ни к черту. А к матери надо съездить. Пустое дело, но надо...

– Завтра я съезжу к маме, – сказала она мужу. – Сужу по себе. Так хорошо помню все свои молодые ощущения, а что было вчера – без понятия.

Конец ознакомительного фрагмента.