Вы здесь

Щепоть зеркального блеска на стакан ночи. Дилогия. Книга первая. ГЛАВА 1. ИЗБРАННЫЕ ВЫДЕРЖКИ ИЗ ОПЫТА ПРОГНОСТИКИ ПОГОДНЫХ УСЛОВИЙ НА БУДУЩЕЕ (Сен Сейно Весто)

© Сен Сейно Весто, 2018


ISBN 978-5-4483-8058-7

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Всякое использование текста, оформления книги – полностью или частично – возможно исключительно с письменного разрешения Автора. Нарушения преследуются в соответствии с законодательством и международными договорами. For information address: Copyright Office, the US Library of Congress.


© S. Vesto. 1997—2009

© S. Vesto. graphics. 2018


senvesto.com


050518

***

Конечно, ибо очевидно

– Кутта Мл.

***
***

КНИГА

ПЕРВАЯ


ДВЕРЬ С ВИДОМ НА РАННЕЕ УТРО

ГЛАВА 1. ИЗБРАННЫЕ ВЫДЕРЖКИ ИЗ ОПЫТА ПРОГНОСТИКИ ПОГОДНЫХ УСЛОВИЙ НА БУДУЩЕЕ

B непроглядном ночном лесу, где-то не близко, на окраине, должно быть, той неприметной крохотной деревушки с готическими крышами, что еще пару дней назад оставались одинаково скромными, симпатичными и тихими, снова без особой охоты разгорался бой. Если не знать всех подробностей, отдельные прорывы далеких пятен света можно было отнести на счет медленно перебиравшихся с одного места на другое грозовых разрядов. Впрочем, возможно, отчасти так все и было: осадки обещали уже вторую неделю, но те, словно сговорившись, ходили кругами по всем темным горизонтам где угодно, но только не здесь. Не считая отдельных проблесков, там ни черта не видно было сейчас за плетьями деревьев и лютой темнотой. Было время самых крепких снов.

Позади за деревьями тоже теснилось несколько крыш: строили их давно, крепко, из расчета на период неблагоприятных условий и больших неприятностей. Некогда чистенькую черепицу укрывали дерн и навоз вперемешку с сучьями, расшвырянными взрывом. Крышам пока везло. Там было темно и тихо.

Здесь, на краю влажной крепко пахнущей травой лесной полянки тоже приходилось не сладко, знобило, порядком уже донимал непрекращающийся шум в голове, так что временами приходилось отпускать обтертый до блеска на углах «шмайссер», стиснутый меж колен, аккуратный, апатичный и уже смертельно опостылевший, отнимать прилипшие к холодному металлу испачканные пальцы и в тысячный раз возлагать на нывший затылок. Казалось, всему этому конца не будет никогда. Совсем рядом, у земляничной полянки, возле невидимого овражка с бедным ручейком на дне, возвышаясь над взъерошенными беспокойной ночью кустами чудовищным бронированным зданием, сумрачно торчала, накренившись и словно бы нигде не кончаясь, неподвижная тень танка с коробкой башни и тяжелой задранной задницей, запутавшимися в кронах черных деревьев. Деревья поминутно вздрагивали, ночь временами становилась светлой – как день, почва вздрагивала тоже, техника была тертой, видавшей всякое, умытой дождями и битой неприятелем, под отвесной необъятной стеной клепаного борта стыли загребущие узлы устрашающих траков. Застрявшая земля комьями выпирала в отверстиях и щелях. Танк стоял здесь недавно, он уверенно глядел вперед, где его еще не было, но где все уже хорошо о нем знали. Общая процедура возгонки и притирки будущего рабочего места прямо с дистанции шла ровно. В размеренных багровых отсветах изредка вспыхивали на бронированных жженых бортах ядовитые пятна камуфляжа и большой черно-белый крест, опаленный местами и обветренный. Танк шарахал, бухая тяжко и голосисто, уже, наверное, минут пятнадцать, не переставая, как заведенный, утомительно и с равными промежутками времени, словно не нормативный боезапас там у него был – склад, так что все терпеливо ожидали, когда там у него выйдет все. В голове порядочно уже позванивало.

Вместо очередного давящего на глаза и голову уханья робко загремел роняемый на броню люк, и над башней обозначились едва различимые во тьме очертания головы танкиста в ушастом шлеме, с лицом заметно, впрочем, взмокшим, блестевшим, по-рабочему недоброжелательным, хмурым и невыспавшимся. Сделав усилие, преодолев шелушащиеся звуки в горле, танкист негромко и хрипло спросил:

– Сигаретки не будет, мужики?

Где-то за лесом, на большом отдалении снова что-то надсадно шарахнуло, заставив вздрогнуть. Блеснув на мгновение, будто приблизился, неспешно нарастая и хрустя, оглушительный раскат грома, и в воздух лениво поднялась, кружа, стая ворон.

А что, было спрошено у прикуривающего танкиста, далеко ли нынче неприятель. Окапываться будем сегодня или как.

– А хрен знает, – помедлив, хрипло и невнятно отозвался воин, не поднимая лица. – Молчат же.

Он помахал перед собой спичкой, рассматривая усыпанное проклятыми звездами небо.

– Молчат же, – повторил он немного спокойнее, – уже второй день молчат, мать их, отца и сына и святого духа. Безмолвствуют…

Переступив порог и оставив сразу позади себя холодную предутреннюю ночь, полянку и лес, я плотно прикрыл за собой дверь и снова оказался в длинном нежилом коридоре. Честно говоря, вот это многообразие коридоров и лестниц начинало уже потихоньку надоедать. И так все время, подумал я. И вот так всегда, ничего принципиально нового здесь не было, стоило только прикрыть за собой дверь в нужное время и в нужном месте, как сразу же наступала нехорошая, пугающая тишина. И последствия для здравого смысла оказывались самыми печальными. В этом было что-то искусственное. Снова возникла мысль пойти сесть, прижать пальцы к утомленным глазам, отдохнуть и вообще попробовать в другой раз.

В этой части бездонного коридорного пролета царила какая-то особенная тишина. Новые обстоятельства одинаковыми длинными тенями лежали на бетонном темном полу, убивая последние проблески надежды на благополучный исход. Они лежали тут все время, эти последствия равнодушия, невзирая на уйму дверей и порогов, несмотря ни на что. Стоило бы пересечь когда-нибудь это слабо шаркающее тебе вслед пустое пространство, хотя бы на том основании, что тут этого некому было больше сделать. Сидя на пороге, с локтями на расставленных коленях, прижав усталую спину к стене, я утомленно разглядывал в полной прострации скучную череду незаконченных мрачных дверных проемов. В глубокой тревожной полутьме возле створок шахты лифта горел, ожидая, красный немигающий глаз. Ничего конкретного или просто путного во всем этом не содержалось, нужно было отсюда уходить, и как раз здесь начиналось самое интересное. Складывалось впечатление, что подобный вариант событий как-то не предусматривался исходным проектом настоящего архитектурного образования. Впервые за долгое время я почувствовал что-то вроде приступа иронии. Заблудился, надо же. Все-таки постоянная готовность быть непредсказуемым утомляла. С одной стороны, это было действительно неудобно – дверей много, а ты один. Однако, с другой стороны, если так подумать, куда нам торопиться. По самым скромным соображениям впереди еще масса времени. Чуть ли не вечность.

Этажом выше было все то же. Сумрачно, гулко и пусто. Длинные гулкие коридорные провалы этажей нигде не начинались и нигде не заканчивались, шли, словно на ощупь, повторяясь и сбиваясь, натыкаясь вдруг ни с того ни с сего на непроницаемые склепы дверей бездействующих лифтов и теряясь уже где-то едва ли не у линии горизонта. Они не казались покинутыми, но здесь это ничего не значило. Было тихо.

Я внимательно осмотрелся. В небольшой полутемной комнатке никого не было – зато были комары. К этому невозможно было привыкнуть. Мягким заученным движением, самыми кончиками пальцев я приоткрыл дверь шире, впуская воздух из коридора, распахивая настежь и оставляя так, чтобы лучше слышать, подошел к накрытому газетой низкому столу и взял в руку патрон перечницы, разглядывая. Перца оставалось не много, но тут лежал обычный черный перец. Не зернами и не стручками. Потемневший и одубелый от времени, ссохшийся разворот старой газеты на столе сохранял на себе закольцованные следы стаканов и неоднократных возлияний. Под плоским пластиковым донышком хрустнули крошки. Засунув руки в карманы, отрешаясь и расслабляя затекшие мышцы лица и затылка, без единой определенной мысли в голове, но продолжая еще непроизвольно вслушиваться в тишину, я встал у большого раскрытого наполовину окна, без всякого интереса разглядывая предгрозовое помрачневшее небо. Не оставлявшее до сих пор напряжение медленно отпускало. Здесь жили люди.

Быстро темнело. Я смотрел на черный далекий горизонт, на прозрачно-зеленую тонкую полоску со свинцовыми кляксами и нитями, вызывавшую во мне непривычно домашние ассоциации, слышал рядом мягкий шорох листьев, различая в нем тончайшее унылое пение, и думал, насколько же отстояло от этих звезд, грозовых туч и деревьев время детской наивности и легкомысленного, беспечного, живого леса. Меня там не было уже тысячи лет. За этими дверьми поселилась тишина. Я знал, как это должно было выглядеть со стороны, откуда-нибудь не отсюда, если смотреть наверх снизу: как окна. Провалы слепых непривлекательных окон, и часть одного из них целиком занавешена блеклым прямоугольником марли. Пустые глухие темные окна означали, что здесь коротали еще один поздний вечер, изнемогая от недостатка свежего воздуха. Марля шевелилась, чуть заметно колыхалась под давлением сквозняка. Здесь все еще был вечер. Снова вечер. Застарелая полузнакомая тоска вновь тихонько взялась своей холодной, немощной, липкой ладонью за мой затылок, так что было уже не вывернуться. Жить хочешь, спросил я себя. Пурпурная нить ненадолго легла на непроглядный рваный горизонт и растаяла. Пахло пылью. За окном, совсем рядом, сонно и мертво кивали темные пятна листьев, недвижно зависали черточки комаров и колыхались пушинки комаров, пробовавших на прочность стекло и марлю. Потрепыхавшись, одному из них без труда удалось протиснуться сквозь сетчатую чрезмерно ячеистую структуру полотна, что шевелило давление воздуха: он выровнялся, сориентировался и неторопливо направился мимо книжных полок, мимо меня – куда-то по направлению к безрадостной чернильной полосе неприметной картины. Это была не совсем марля.

Тюль, скорее. Светлая, узорчатая, дырявая тюль. По моей спине прошел ледяной озноб. Здесь, в распахнутой стороне небрежно принакрытого легкой шторой окна висел кусок старой зернистой тюли, сквозь которую без усилий проходил комар. Я почувствовал, как затылок с силой сдавливают стальные тиски. Здесь людей не было тоже. Так занавесить окно мог только тот, кто не представляет, зачем на окно вешают марлю.

А безжизненное, пустое пространство продолжало нудно шаркать мне вслед. Гудевший от нестерпимого напряжения слух вырвал из-за спины отзвук шагов.

Лишь один далекий отзвук.

В коридоре было уже сильно заполночь, незнакомый рисунок дверей – прямо за спиной. Бездонный, вечный провал в обшарпанный прямоугольник темноты. От этого некуда было деться: щербатые кирпичи с углами, обнаженный участок голого каменного пола и предчувствие тени на нем.

Под нависший угрюмый ставень дверей выползло наконец далекое, унылое, неживое шарканье ног: кто-то медленно и устало брел без определенной цели – из одной гулкой бесконечности в другую, брел потому лишь, что нескончаемый коридор вел и вел его, не давая ни на шаг отклониться от заданной траектории, увлекая в ночь, неизвестно куда, принуждая в конце концов войти в собственный сумеречный профиль, в разворачивающийся профиль. И брести мимо.

Это выглядело по-настоящему страшно: долгим разворотом головы, как оцепенелое едва различимое во мраке падение – нечеткий силуэт чужого рассеянного ожидания. В дверях всегда слишком тесно. Слишком открыто. Теперь уже слишком поздно. И он прошел, этот взгляд, не вписавшись в поворот, где-то много мимо и ниже порога. И он ушел, безысходный, так и не успев ударить, унося с собой навсегда этот черный иезуитский профиль и вдребезги разнося, разбивая застоявшиеся сумерки. Словно весть извне. Словно негромкий выстрел в лицо, принуждающий бессильной ладонью хвататься за что попало и за стены с опасением оступиться, уйти в скользкую полутьму, прилагая еще усилия, чтобы хоть в последний момент, хоть частью совместить прилипшее к дверному косяку сознание с этим одинаковым мертвым пространством, стиснутым в один и тот же безмолвный, каменный, гулкий коридор… Воистину, коридор этот не имел ни конца, ни чувства меры. У двери со старческими отметинами забытых ожиданий он остановился. «04. Препараторская», – сухо известила обычная табличка. О том, что там может ждать, он больше не думал. Не стучась, вошел и оказался в небольшом помещении, заставленном шкафами и стопками книг. Непонимающе оглядевшись, пройдя несколько глубже, наткнулся на хрупкие тесные стеллажи, забитые академических размеров гроссбухами и ветшайшими фолиантами. Тут всюду пахло пылью и почему-то землей.

Он склонил голову набок, силясь разобрать на вконец затертом корешке машинный оттиск с некими каракулями от руки. На ярлычке, походя и ненужно пришлепнутом к корешку регистра, в графе «срок хранения» какой-то умник, явно в приподнятом настроении, от руки распорядился: «Дискредитировать за двадцать четыре часа до ликвидации». Вытянув за самый кончик двумя пальцами тоненький почти прозрачный листик, он, прищурившись, без интереса подержал графику на лунном свету. Ничего нового здесь не было. Парадоксизм как свойство мироощущения.

За спиной совсем рядом, где-то в смежной комнате вдруг резко заржала, наотмашь распахиваясь, полированная дверца одного из шкафов, и донесся удаляющийся звук, очень похожий на шлепанье босых пяток по линолеуму. Входная дверь скрипнула, и все стихло.

Ничего не поняв и пробежавшись глазами еще раз, он отпустил листик прямо на пол и вернулся к порогу посмотреть. За пустым порогом прямо на стене напротив висела, предостерегая, наколотая бумага с идеально правильным круглым лицом и черной шахтой зияющего безгубого рта. Вот такое же лицо он видел уже где-то в подвальной части, прежде чем у него начались настоящие проблемы с оптимизмом и ориентированием на местности. Не надо было сюда ходить, вот что, подумал он. Ведь как чувствовал. Помимо воли, как бы уже зная, что увидит, он повернул голову к бесконечно удаленному от этих мест концу коридора. В коридоре сгущались сумерки, было тихо; и на некотором отдалении только, изредка подмигивая, тусклым одиноким окном светился стенд административной части со словами: «Используя силы зла, настройся делать добро».

…Влажный, теплый, неподвижный воздух собирал и членил звуки, вызывая вялые всплески далекого эха. Тянуло затхлым. Где-то капала вода. Жилым помещениям, собственно, не полагаюсь бы так пахнуть, так могли пахнуть недостроенные здания или, может, уже отжившие свое и подготовленные к сносу. Один и тот же темный коридорный пролет напоминал чем-то заброшенный всеми, потерянный военный бункер. Снова бетон, камень и конденсат на стенах. Звон капель, слабая, бессильная музыка. Что-то напоминало все это, напоминало до ужаса, какой-то отрывок собственных запретных ожиданий, таких же холодных и бетонных. Откуда-то несло целыми кубометрами неосвоенных строительных площадей; и только сейчас удалось разглядеть в темноте впереди дальше непонятное упорядоченное шевеление, там угадывалось некое бесшумное качание, будто висело на невидимой перекладине белье. Раньше бы это могло заинтересовать, выглядело бы чем-то вроде многозначительного дополнения – раньше показалось бы важным понять, разобраться, вскрыть скрытый смысл, а теперь туда хотелось меньше всего. Теперь просыпалось лишь одно глухое чувство по поводу обстоятельств, что вечно вот так застигали врасплох, – и времени оставалось только успеть пожалеть, что не смог быть чуточку более предусмотрительным. Разглядеть все это чуть раньше. И уже рядом – близко, слишком близко, так что и не укрыться, из глубокой тьмы внезапно проступила, разом просочившись, редкая одинокая едва различимая шеренга конечностей в грязных, полосатых, пахнущих арестантских лохмотьях, вздергиваемых развязно и щупло. Жуткий танец иссохших костей. До разреженной цепи плохо одетых теней – внимательный взгляд, и уже не спрятаться. Но ломающиеся линии плясунов, кроме темноты, не скрывали за собой ничего, безмолвные пустые обстоятельства молча сыграли сумасшедших – мимоходом, наспех, – и ночь неслышно задернула за ними портьеру. И тогда же что-то изменилось. Словно был дан сигнал к действию. Будто наступило наконец начало рабочего дня, и воздух качнулся, заполняя пустовавшую до того нишу, кто-то, негромко откашливаясь в кулак, прошел мимо, кто-то нашаривал в кармане ключи, рядом почесывали большим пальцем бровь, вспоминая забытое, оборачивались, едва не разминувшись с нужной дверью и находя пропущенную табличку глазами; здесь уходили ни на кого не глядя, где-то возник и так и остался на последнем пределе слышимости неопределенный смех и гул разговаривающих людей. Стало по-рабочему людно. Вместе с тем было видно, что никто не работал, но курить никто не выходил и никто не носился с пирожками и кефиром. И теперь чувствовалось в том какая-то последовательная неловкость, легкое напряжение даже. Это выглядело так, как если бы все чего-то ждали, и то, чего ждали, вроде бы наступило, и теперь надо уже ждать скорых последствий, которые не заставят себя долго ждать. Раз или два навстречу попадались люди, появлявшиеся прямо из дверей с пустыми табличками. Они не запирали за собой дверей и не открывали их. Это было непонятно, но объяснимо. Их ждали. Меж ними угадывались опечаленные глазами. В хороших дорогих темных костюмах и с постановкой руки, как у натасканного официанта со стажем, – эти чем-то сразу напоминали сушеную курицу. Предварительно удостоверившись, что тут никому до них нет никакого дела, они пробовали на прочность безразличные двери: кто – осторожно подержав ручку, кто – навалясь плечом. Наверное, им очень нужно было туда. Двери не поддавались. И где-то без конца бубнили. Ну, вы мне это бросьте, сказали совсем рядом, – устало сказали, терпеливо и с укором. Я скрупулезно все подсчитал, телевизор цветной, новый, для гостей – две штуки? Две. Далее. Щетка сапожная, для сотрудников, хорошая, один экземпляр. Щетка одежная, для пылесоса, комплект прилагается, одна. Щетка одежная, для гостей, две, щетка зубная, для гостей… Он, оглядевшись, тоже осторожно прижался ухом к прохладной поверхности. Там кто-то был. Приглушенные, какие-то совсем не рабочие голоса с вялой настойчивостью тянули что-то относительно того, что как хорошо засыпать, целовать и в сгущенку макать шоколадки. Он неприязненно покосился через плечо, отвлекаясь.

Здесь собирались приглашенные. Или же собранные и немногочисленные еще приглашенные начали потихоньку разбредаться сами собой по столам, стульям, кушеткам, партерам и ложам. Потайные торшеры в синий свет. Убитый расстоянием блеск. Мрамор – много темного полированного мрамора. Судя по отдельным репликам, никто тут никого толком не знал и виделся со многими впервые. Властительно отсмеявшись, высокая дородная дама с весьма богатыми бюстом и тазом, с сильными руками, привычно блистательная и легковесно сдержанная, необычайно приятная в манерах и явно любившая пользоваться привилегией говорить то, что думаешь, движением двух пальцев поправляла на бледном лбу золотистый локон, немного подаваясь бедром в сторону и покато поводя у массивной узорной металлической рамы то одним плечом, то другим.

Глядясь, не отрываясь от собственного отражения, она не спешила, отстраненно ожидала саму себя, трогала сверкавшую подвеску на широком плече и низким, доброжелательно-мягким голосом замечала рассеянно и напевно, не отрывая от зеркальной поверхности невидящих глаз: «Что же, радость моя, вы будете первая блондинка, которую я не люблю…»

Из одной из ближайших дверей без табличек внезапно на хорошей скорости вылетел, сразу же безжалостно и жестко остановленный дверью напротив, некто чрезвычайно невысокого роста и не вполне причесанных очертаний. Посетитель, оторвавшись от пола, восстанавливая пошатнувшееся душевное равновесие, спотыкаясь и поминутно роняя и подхватывая на ходу папочку, по плавно изогнутой траектории ушел к отдаленному выходу. Однако у них тут весело, подумал он. В коридоре имело место некоторое оживление.

Он предусмотрительно посторонился, пропуская галопом несшегося прямо на него хрипло дышащего мужчину с артистично растопыренными пальцами простертых рук и широко раскрытыми глазами без единого проблеска мысли. Не отставая ни на шаг, за ним с грохотом, достойным и лучшего коридорного покрытия, мчался пожилой джентльмен с решительным лицом, облаченный в развивающееся, иссиня-черное и глухое, отдаленно напоминавшее средневековую хламиду духовного сановника. Хлопнула, не закрываясь, дверь, и оттуда сейчас же вскричали с непередаваемым отчаянием и с тем содержанием, что вот как можно сердцу снесть: видев былое, видеть то, что есть? На это отвечали немедленно со спокойствием и несколько даже с утомлением в голосе в том ключе, что какой тоской душа ни сражена, быть стойким заставляют времена. Из той же двери, откуда совсем недавно вывалились двое, неловко пятился и потно блестел тонзурой, прикрывая за собой дверь под табличкой «А. А. КАТАРСИС», невыносимо долговязый сутулый мужчина с потертым томиком под мышкой, в некоем тихом умиротворении и вроде бы даже не без понимающей улыбки бормотавший что-то про окончание всяческих споров и упавший топор. Позади его щуплых статей можно было успеть разглядеть в полутемном помещении что-то такое, от чего оставалось впечатление раскиданных по кафельному полу выжатых стручков зубной пасты. Там в череде гладких светлых умывальников занимали свое место полотна в стальных рамах, не то сам Нитхардт, не то даже Брейгель Старший, словом, сплошь один Босх Хиероним.

Он сделал пару предусмотрительных шагов.

Очертания кабинета тонули во мраке. Вполне отчетливо различался лишь мужчина в носках, при галстуке, белой рубашке и черных брюках, чуть, по-видимому, тесноватых в поясничной области и самой широкой части бедер. Мужчина, сутулясь, с дипломатичным выражением стоял прямо в светлом желтом квадрате у распахнутого настежь холодильника. Неприветливое сомнамбулическое лицо было ярко освещено. На приоткрытой полированной под дуб двери скромно висела табличка «Приемная». Откуда-то с полу все время тянуло холодом.

Он медленно, скрипя половицей, ступил на порог. Видно было, что сейчас не ко времени, но вот что оставалось непонятным, так это куда сразу делся остальной народ. В приемной стоял только один мужчина и, кроме входной, других дверей как будто не усматривалось. В коридоре вдруг вновь обвалом наступила тишина.


…Тут опять нудно, с грехом пополам и никуда особо не спеша, без всякой видимой надежды на сиюминутный и сокрушительный успех, но в целом все же на более или менее приемлемом кандидатском уровне приканчивали доклад. Ожидалось, трактат будет носить до некоторой степени характер серьезного социологического исследования, но докладчик и сам уже, кажется, в это не верил. Подзаголовок доклада был: «О некоторых свойствах реальности в свете нового положения индетерминатива и парадоксальности как принципа мироощущения…» За бледнополированной косой стойкой облокачивался невысокий коренастый человек весьма крепкого сложения в скромном поношенном свитере, средних лет, с чрезвычайно жесткими, мужественными чертами лица и железным взглядом неподвижных умных глаз. «Его никто не видит, но он пришел как общий исход…»

По большей части глядя все-таки в его сторону, явно и справедливо предполагая именно отсюда возможные неприятности, бросая взгляд вначале непосредственно перед собой, на узенькую планочку заградительного ограждения подставки и на побитую вкруг всего этого поверхность полировки, говоривший затем уже естественно и как бы мимолетно опускал глаза на стандартные листки бумаги, сокрытые от досужих взоров под локтем, чтобы потом вновь непринужденно и чуточку рассеянно, невзначай, обратиться глазами теперь уже к завесам на окнах.

Он с многозначительным опозданием отправлял в том же направлении лицо профессионального умницы – сдержанное, понимающее, в меру собранное в неподкупные складки и щели – и снова в глубокой задумчивости возвращал себя к внемлющей аудитории. Докладчик прилагал заметные усилия с намерением как-то оживить читаемое, повышением интонации и ужесточением вопросительной нагрузки, нечеловеческую наукообразную стилистику: хрипло и с расстановкой, не переставая ковырять пальчиком несущую плоскость опоры, поворачивая голову к дверям, глядя ему прямо в глаза пристально и вдумчиво, при этом успевая словно бы случайно, легко и неожиданно для самого себя перевернуть под собой страничку и обратиться в этот момент уже скорее ко всему присутствию в целом…

Он вынул руку из кармана и остановился.

Справа в темном дверном проеме тут же поднялась с угрожающей поспешностью встревоженная заспанная морда ненормально большого волкодава. Что там особенного позади – было не разобрать, но выше различалось что-то вроде партера, а еще выше – транспарант. Стыдливо вывернутое наизнанку, полотно оставалось непроницаемым. Прямо, из глубокой темноты по коридору дальше было отчетливо попрошено угостить сигареткой. Стараясь не делать резких движений, он двинулся мимо. Чье-то утро заглядывает в двери унылых душ, предупредили позади. Утро нерешительно. Будьте бдительны.


Тяжелый казематно-подвальный дух и тишину сменило предчувствие чего-то неизбежного. Бетонный потолок стал ниже. За дверью слева вдруг что-то упало, с грохотом покатилось, там задвигались, шумно и весело, суетясь, осыпая многовесно и дрябло шрапнелью суматошных отзвуков мегатонные угрюмые члены монастырских сводов, дверь на секунду приоткрылась, и показался встрепанный полуголый отрок в брезентовом фартуке. Отрок прижимался щекой к холодным камням пола молча и терпеливо, со взглядом стойким, даже упрямым, заранее готовым к любому следующему повороту событий. Этот непреклонный взгляд устремлялся вдоль щербатой поверхности порога, забрызганного чем-то свежим, за дверь. Дверь, скрежеща, вновь сошлась с железом стены, и за ней тотчас учащенно задышали, бормоча торопливо и сдавленно, по нарастающей, шурша, ненадолго прерываясь – и тогда начинали греметь инструментом. Дверь распахнулась снова, и оттуда незамедлительно катапультировался, чуть не к самому полу прижимаясь тщедушными ключицами, взъерошенный отрок. Явно опасаясь не успеть, он сразу же поспешил взять хороший разбег, в конце концов слившись с темнотой. Послышался железный лай и лязганье разлетающейся по полу тары.

В ту же минуту мимо двери, раскачивая поясницами и наступая друг другу на пятки, в том же направлении с топотом понесли какой-то стандартный, удлиненной формы и, как это сейчас виделось, мало приспособленный к оживленной транспортировке цинковый контейнер. Какое-то время из-за поворота еще доносился рабочий гвалт, кашель и дробный стук тяжелой походной обуви, затем все стихло.

В безлюдный коридор вышел, дыша, взмокший и заметно расстроенный широкогрудый мужчина с папироской в зубах, в просторном брезентовом фартуке на голое матерое тело. Сжимая в темных грубых ладонях коробку спичек и потея, мужчина ссутулился, прикуривая с порога, помахал, разгоняя дым, кистью у бедра и задумался. Из-под налитой напряжением крепкой мужественной руки к полу ушла пара натруженных капель. С-сука, сквозь зубы произнес вышедший, остывая. Естествоиспытатель… Мужчина сильно затянулся, опустив глаза. Паскуда. Ученью надобны терпеливые и усидчивые, говорит… Что мыслишь, говорю, м-мать, неученье ли? Тьма, говорит. Верно, говорю, ученье свет…

Он затянулся еще раз, посмотрел на папироску, поправляя седой кончик мизинцем, и поднял к собеседнику доверительное открытое лицо,

– Н-ну молодец, говорю, тогда!.. Насекомологу надобно различать. Умен ли, спрашиваю. Учусь, отвечает. Учись, говорю, дураком же умрешь. Что слышишь? Жужжат, говорит. Верно, говорю, мухи… Пошто – мухи? Матерь-природа наша – дура ли? Летают, отвечает. Правильно, летают. Поскольку есть у них к тому опыт, навыки и умения. Так о чем же, теплоход ты не объезженный, надлежит эмпиристу и диалектику мыслить в первую очередь? Красное смещение, говорит. Для наглядности. Красное полотенце. Большое. На нем муха. По Доплеру, объект перемещается как вдоль, так и поперек, короткими перебежками – по ухабистым жестковолосым вонючим завалинкам. Ускорение перемещений остается всегда строго постоянным. Вот она – муха то есть, объект, бежит-бежит, вновь замирает, и когда мы все уже ожидаем от нее, что она продолжит предначертанный путь свой, она неожиданно для всех подбирает свои ступалища, подгибает их, затем распрямляет упруго, вознося тело свое высоко вверх и опираясь о воздух крыльными отростками подобно тому, как мы опираемся о землю ногами. И в сей же момент мы задаемся вопросом: так чем же она, непредсказуемая, руководствуется, изменяя плоскость перемещений?..

Мужчина сдержал себя, опуская взгляд, задавил двумя пальцами огонек папироски. Прищурясь, поплевал на пальцы, растер, изменяясь в лице, затем сунул бычок в спичечный коробок. Теперь он глядел на слушателя совсем другими глазами.

– Слушаю вас, – сказал он сухим неприятным голосом. – Но лучше после обеда. Или даже завтра.

Да, сказал он. Конечно, Лучше будет в другой раз…

…там в дальнем углу, закатывая глаза, охал и ахал еще один, стеная и причитая, тихо проклиная и прошедшую ночь, и сволочей-друзей, которым на следующий день не на работу. Он вздыхал, как вздыхают по навсегда потерянной жизни, одной рукой грузно наваливаясь на соломенную циновку под собой, на коей некогда безуспешно пробовал отойти ко сну, другой бессильно шаря по обнаженному участку груди со спутанным волосом, что бесстыдно торчал из-под перекрученной майки. «Что тут у тебя с ушами, милорд?» – глухо и неприязненно осведомились за стенкой. «Вот… Вроде бы читали Тестена. Изволили много говорить, задели нос…» «Сюда, если не затруднит», – перебил другой голос. Шуршание, тихое и непонятное до той минуты, стало громче. «Совсем уже было уклонились сделать чуть заметный гешефт, однако против ожиданий получилось нечто вроде готского тинга». «К стенке!.. Ставьте же к стенке, наконец…» За стеной послышалось искательное полое шарканье и нашаривание, словно кем-то в темноте предпринималась мучительная попытка попасть вилкой в розетку. Пауза и полузадушенный смех. Шаги, странный, не очень внятный звук, напоминающий усиленное мегафоном цыканье зубом и неторопливое движение усеченной спички. Шумное почесывание обветренных подбородков. Звяканье граненого стекла. «Р-рекомендую. Мужчина вашей мечты…»

Мужчина в углу ожил снова, шурша соломой. Он выглядел как живое воплощение несчастья, томясь, страдая одновременно и от жажды и от холода, ему действительно было плохо, в потрескавшемся от древней сухости сознании он прикидывал расстояние до ближайшего туалета и тихо приходил в отчаяние.

– Ой, ну что же это так тяжко, а… – вскричал он расстроенно, не совладав с не поддающимися описанию болью и тоской в голосе, поводя дебелым рыхлым плечом. В тревоге, в болезненном внимании прислушиваясь к ощущениям, мужчина наблюдал, плохо понимая, изголовье своего ложа, словно и шляпа на бетонном полу, и неопределенной масти разношенные носки в ней были с чужого плеча. Он обратился помыслами к дверям. – Ну что же это вы там стоите над душой тоже… не проходите… – ностальгически произнес он. – Что у вас там в чистой руке? Я ожидаю же…

Он с упреком и печалью смотрел так некоторое время, играя плечом, затем изготовился, титаническим усилием воли все-таки заставил себя перенести вес тела вперед и приподнять поясницу, придерживаясь за шершавую казематную стенку с таким видом, будто при первых же признаках суставного расчленения был готов занять исходное положение; приблизился, шаркая тапками, к столу, с глубоким сомнением опробовал ладонью местоположение табурета, со многими предосторожностями погрузился и неожиданно заорал, накаляясь:

– Почему до сих пор, без доклада, секретаря-советника ко мне, я из него всю душу вытрясу… – «мерзавца» добавил он уже скорее для себя и для внутреннего пользования, чем для информации к исполнению.

Мужчина вновь повернулся было к дверям, опустив глаза, внезапно соскучившись, невесело провел суровой ладонью по доскам огромного стола и ссутулился больше прежнего.

«Счастье пошло по рукам, сказал он, – произнес вдруг мужчина, с горечью разглядывая свою ладонь. – Счастье было понято, поднято на руки, взято под руки и пошло по рукам…»

Что-то тут опять было не так и не в тему. В коридоре все оставалось прежним, ничего здесь не могло меняться, однако чего-то как будто не хватало. Покоя, вот чего теперь не хватало обонянию, прежнего покоя и обычного хладнокровия. Несло проклятым запахом одеколона, происходило некое строго санкционированное движение, за спиной зашуршала одежда, вслед за чем затылок ощутил легкий нетерпеливо-начальственный толчок ладонью. Это было не сильно, но чувствительно и довольно неприятно.

Он посмотрел через плечо, заранее стискивая челюсти и прищуриваясь, напрягаясь лицом, – однако неожиданно промахнулся взглядом, проваливаясь в пустоту пространства, поскольку стоявший за спиной оказался значительно ниже поля его зрения. Человек глядел на него со сдержанностью, с привычным утомлением своим положением, заслуженным уважением и космическим всезнанием практически по всем основным аспектам бытия, сверху вниз, вместе с тем, однако, не без некоторой, далеко скрытой в глазах готовности отпрянуть назад. «Это декан, – предупредительно шепнули на ухо. – Руку будет лучше вынуть из кармана…» Показалось, как будто где-то целиком выключили все дополнительное освещение.

Ощутимо тянуло холодом. Это надолго. Сейчас здесь будет очень тихо и работоспособно, недобро пообещал чей-то голос.

Смотреть, собственно, тут было не на что, он сделал последний шаг за пределы освещенного прямоугольника, ступив в тень, уже забывая обо всем этом и обо всем остальном, посюстороннем или пришедшемся к случаю, оторвал ладонь от стены, в очередной раз поворачивая голову на шум, и увидел, как прямо на него со всех ног мчится маленький плачущий мальчуган в коротких штанишках с чем-то таким, что больше всего напоминало здоровенное ребристое колесо. Колесо вихлялось из-стороны в сторону, подгоняя мальчишку, догоняя и отставая.

Вынув руку из кармана, он повернулся и, пригнувшись, со всех ног бросился по коридору, далеко вперед выбрасывая пятки и почти не разбирая дороги. Разом сошлись, тесно надвинулись, нависли тут же отовсюду тугие черные стены, замелькали, сливаясь в одну и теряя очертания, двери, множество дверей, зияющие жерла тоннелей, ребра лестниц, хлестнул, заставляя пригнуться ниже, ударил по лицу рвущийся багровый факельный отсвет, оставляя после себя на глазах след кровавый и долгий, горячий, подкопченный; он ничего не слышал, кроме собственного дыхания, мелькали не оформившимися тенями какие-то размытые бледные личности, проносились больничные халаты, пиджаки, хватающие воздух руки, его провожали встревоженные лица, его пытались догнать, взять на абордаж, использовать, но вскоре он оказался в полосе мерно бегущих трусцой людей и остался в одиночестве. Пару раз он едва не налетел на аккуратно и дипломатично одетые фигуры у плотно прикрытых дверей, пару раз его хотели ухватить за рукав, но он только отмахивался, выравнивая шаг и выправляя дыхание, мимолетно касаясь рукой чужих спин и плеч, шлепал по протянутым ладоням и старался улыбаться как можно приятнее: «Потом, потом…»

– …Принцип Реди, господа, – восклицал докладчик, щипля себе мочку уха, широко расставив ноги и нависая над слушателями. – А как же принцип Реди, мм?.. Принцип же все-таки. Аксиома. Устаревшая, правда. Как?.. И потом: необходимо в рабочем порядке закрыть хотя бы вопрос о «смысле жизни». Все мы – солдаты антиэнтропийных сил. Впрочем, нет, наверное, все-таки не все… Но, полагаю, никто не станет здесь возражать, если скажу, что конечной идеей, по крайней мере, своей жизни многие готовы увидеть счастье. Но что есть такое счастье, друзья мои? Несвоевременное извлечение удовольствий из возможно большего количества влечений. Регрессия восторга, в общем. Сила же влечения зависит, как известно, от величины сопротивления ему – и чем сильнее влечение, тем больше удовольствий обещает принести его удовлетворение. И, следуя дальше этой логике, чем больше удовлетворенных в рассматриваемый отрезок времени влечений, тем определеннее ощущение пресловутого счастья. Таким образом, суть задачи будет состоять в открытии все новых и новых влечений и, если это необходимо, искусственном их создании…

Он по привычке посмотрел по сторонам, потом постоял, медленно поглаживая пальцем переносицу, оценивая последовательность вступительных слов и подбирая нужную нить. Сумрачный коридор безмолвствовал. Никого в этой части не было. Лежали на каменных плитах уходящего вдаль пола длинные трещины и оброненный, некогда раздавленный старый окурок. Сейчас имело смысл собраться с мыслями и выглядеть как никогда естественно. Здесь сидели на горшке. Он извинился, решительно пригладил ладонью волосы и взялся за ручку следующей двери.

«…тут же все вместе, разом вскричали громким шепотом в несколько глоток, которые перекрыл спокойный мужской голос, попросивший глядеть под ноги и дать пройти. На него сразу же зашикали, и установилась было наконец полная ждущая тишина, но тут ближе к краю людского скопления возникло движение, там посоветовали лучше перестать хихикать и отдать шарф, и кто-то приторным голоском, бархатно растягивая гласные, объявил во всеуслышание: «Знает дед и знает баба, этот дрын от баобаба». Народ загудел снова, в центре откашлялись и попросили слова, но его никто не слушал. Сравнительно с передовыми позициями, здесь было заметно оживленнее, однако никто почти не говорил, и только в тылах, поминутно давясь от смеха и разгоняя кистью сигаретный дым, некто в медицинском халате рассказывал смешное: там все сплошь были без головных уборов, пиджаков и штандартов. Собрание явно и давно скучало.

«Нужно сказать, позволили себе чуточку вольностей в обращении с мыслями своими и других…» Кто-то, будучи не в силах более сдерживать себя, со стоном зевнул. Все стояли явно давно. Сдержанный гогот и кашель. Непристойный смех. Бархатное: «Мягше, братец, мягше…» «Нет, милорд, ты погоди, ты не лезь сейчас, ладно, ты не один тут такой, люди вот тоже стоят, до тебя после дойдут и вспомнят». «Физиогномисты, говорят. Умное лицо, иди. Можно идти. А у вас что-то с лицом, голубчик, говорят… то есть это не они говорят, но видно же, что – рыло…» Некто во всем черном, удобно разместив локти на плечах впередистоящего товарища и покойно опустив на них блеклое осунувшееся лицо, разглядывал в промежутках меж голов то, что было дальше. Дальше не было ничего, кроме тяжелой на вид двери. И все смотрели на нее.

И не дверь даже, а скорее аллегория на тему запертой раз и навсегда полупоходной лесной Двери. Служебного входа в преисподнюю. Врат ада. Врат, склонных к кочевому образу жизни, добросовестно и бесстыдно декорированных под обыденную дверь нужника.

От декоративности, однако, тут было не много, дверью явно пользовались, – правда, давно, очень давно и не слишком охотно. Во всяком случае, если исходить из контекста ситуации. Все исходили из контекста ситуации и никуда уходить не торопились. Они не то чтобы на что-то надеялись, уйти от этой двери было не так просто. Не говоря о том, что идти тут больше было некуда. Как раз возле голого, одиноко торчащего под небом косяка, подпирая, какая-то бесцветная личность все с тем же скучающим видом рассеянно созерцала, сложа руки на груди, унылое пустое пространство поверх скопления голов, время от времени, как бы вдруг утомясь, подаваясь вперед и приникая плотным задом к стертому косяку.

Совсем было уже наметившийся период общего внимания оказался вновь сокрушен спорадическим периферийным шевелением и замечаниями по поводу обещанного солнцестояния, которые вылились в новый приступ кашля и душевного брожения; здесь держали ладони под мышками, молчали, глядели вверх, зло усмехались, подбирали сопли, убежденно гнусавили – все вместе это сильно напоминало преддверие дня открытых дверей. Птиц было не слышно и не видно. Зависнув, пара какой-то необыкновенно крупной особи черной мухи мрачно озирала окрестности, высматривая, к чему бы прислониться. Впереди, насколько хватало глаз, стыли головы людей. Деревья за ними уже не просматривались.

Достаточно темная сторона дня.

Шуршание камушков.

Скудное освещение и мрачная перспектива удачно дополняли доисторическую отчужденность сюжета, иносказательность и простота обстановки только выигрывали. Этот одинокий ни к селу ни к городу торчавший прямо под синим небом на пологом пригорке перекошенный деревянный косяк и рассохшаяся черного дерева наглухо запертая Дверь выглядели так, словно были тут единственными предметами обихода реальности: все остальное, включая и синее невозмутимое небо, и неподвижный лес с запахом горьких трав, казались лишь условием, необходимым и оговоренным дополнением к деревянному Косяку. Это выглядело как минимум странно.

Ничего там дальше, за этим перекошенным косяком не было, если не считать леса и далекого горизонта, не было даже обязательного в подобных случаях утоптанного истертого крылечка, не говоря уже обо всем остальном. Он просто был, стоял в траве, как стоит всякий достаточно ровно поставленный дверной косяк, словно стоял тут всегда. Внимание еще на секунду удерживало в поле зрения поваленный прямо здесь же абзац с начертанным мелом похабством, но взор затем все равно возвращался к лукавому чертику изголовья (или к чему-то, что напоминало лукавого чертика), где было посвободнее глазам и не так знобило.

Замысел устроителей был реализован великолепно: по обследовании прилегающей экспозиции крепло сильнейшее сомнение, открывалась ли Дверь вообще когда-нибудь. Чертика венчали сложенные в неясный кубик Меандра такие же абстрактные небесные кубики. Кубики терялись на недосягаемой высоте, в иссине-голубой неопределенности. Еще ниже и на отшибе проглядывало что-то там такое полустертое, безликое, не вполне уместное, отдаленно напоминавшее изжеванное временем, безжалостное в лучшую бытность свою оглавление хорошей книги, на котором теперь от руки небрежно было начеркано: «…Память человечества» и «…концепция: Будущее» – и дальше размашисто, крупными буквами, тоже от руки, так чтобы стало наконец видно издалека: «…упа НЕТ и НЕ будет». Чего нет и чего не будет – понять было уже нельзя, надпись была совсем вытертой. Все вместе это естественно и невинно сменялось прозрачно-сырообразным ломтем луны: на ее голубоватом фоне еще суетно шныряли неутомимые вампирусы, которым в действительности давно была уже пора спать.

У Косяка, возле отсутствующего крылечка с видом крайней степени утомленности в жестах и на породистом профиле возник сдержанно жующий широкобедрый господин без пиджака. По его широкому лицу все сразу понимали, что размышлять ему в настоящий момент приходилось о чем-то привычном и, вместе с тем, наболевшем, глубоко трагичном по своему содержанию, отвязаться от чего он уже отчаялся. Слегка прикрывая веками успокоенные глаза, измученный неблагоприятным стечением обстоятельств представитель какое-то время с болезненным выражением обозревал представший его взору ландшафт, и то, что он наблюдал, видимо, не сулило ему перспектив.

Если бы не вид нескольких исполинских изъеденных тенями глыб, возвышавшихся неподалеку на манер гранитных фигур острова Пасхи, можно было подумать, что затруднения здесь носят временный характер и что в конце концов всё счастливо разрешится. Эти искусственные образования портили весь вид, выглядело так, что сюжет так же ветх и несдвигаем, как те несколько сутулых мрачных ужасов на окраине. Впрочем, все словно брали с них пример, терпеливо ожидая неизвестно чего.

Дальше торчала пара вросших в землю камней. Запутавшиеся в деревьях исполинские обработанные куски гранита накрывал третий, такой же плоский, многотонный и эпический. За ними стояло несколько таких же трилитов. Это явно был Стоунхендж или его грубая угрюмая копия.

Хоругви были тоже. Кто-то сосредоточенно хлопал в ладоши, к чему-то напряженно прислушивался, ожесточенно сплевывал промеж ладоней, шептал, хлопал еще раз и снова к чему-то прислушивался. Кем-то с неподдельной тревогой – достаточно ли хорошо то заметно на общем фоне? – поправлялось двумя пальцами на животе некое странное перекрестье на стальной цепи. Аналогичные перекрестья поправлялись, но без особого успеха, и дальше по передовым рядам тугих животов, поясов, рук и грудей, с различной степенью нарушений причинно-следственных связей и последствий для окружающей среды, – и только бегающие влажные зрачки, сопровождавшие, когда это было возможно, вещицу в ее эволюциях, оставались одними и теми же, полными отражений дверей и требовательной любви.

Кто-то сосредоточенно изучал, поддерживая обеими руками и шевеля слипшимися губами, припухлый томик – и просил одного; кто-то в очередной раз просматривал (не без видимого удовольствия) ежемесячное собрание гороскопов, и ожидал того же. Третий ничего не просил, глядя перед собой, прищурившись, как на яркий свет, бьющий в застекленное прорезиненное окошко лазерного прицела, но должен был кончить тем же.


…Некоторое оживление в народе и сонном стане мух вызвал какой-то совсем посторонний мрачный субъект в сильно подусохшем и умятом пиджачке. Скорбно поджав губы, ни на кого не глядя и, более того, словно никого тут вокруг не видя, мужчина протиснулся вначале мимо на целую минуту притихшего собрания, затем мимо снулого мздоимца возле самого Порога и дальше, в едва скрипнувшую за ним створку Косяка. Толпа загудела с новой силой.

В выражениях больше не стеснялись.

Дверь закрылась, и мрачный субъект остался за порогом видимости.

Мздоимца у Косяка качнуло в очередной раз, он без видимой охоты переместил скучающий взгляд на людское скопление перед собой, но сразу же возвернулся к посиневшим небесам, как бы оберегая зрение, как бы боясь испачкать. Он сосредоточился, всмотрелся во что-то пристальнее и, скуласто напрягшись, страстно зевнул, ненадолго отделяя поясницу от Косяка, освобождая карман от руки и деликатно прикрывая губы пальцами. Под сенью развесистых крон уже кто-то стоял, исходя соками всезнания, отведя в сторону мизинец, держа перед собой на весу граненый стакан. «А что, отцы, – осведомился богохульный силуэт, проницательно вглядываясь в молчаливые невнятные лица, – здоровее будем?..

Костюмчик очередного абитуриента оказался не столь вызывающе скромен, как у его предшественника, однако его обладатель оказался еще более мрачен и снизошел в круг света с той же стороны. Создавалось впечатление, Дверь вообще способна была работать лишь в одном направлении и на каких-то одних заранее оговоренных условиях.

Что-то не все слава богу было с пропускным режимом и здравым смыслом. Передние ряды со всевозрастающим беспокойством проводили посетителя взглядами до самых створок Косяка и в нехороших предчувствиях все вместе развернули головы к странному исходу вновь в ожидании, что произойдет что-то еще. И там, в самом деле, уже шуршала трава и проглядывал неуместный отсвет бледной луны сквозь черные плетья деревьев. Но только смотрели они все туда зря, нечего им было туда пялиться, поскольку вынужден был маячить и шуршать травой там уже я, шепча, тихо ругаясь и путаясь во влажной от росы траве. Мне как раз сейчас меньше всего было до них, до их поджатых губ и осуждающих взглядов, некогда – да и далеко было, слишком далеко.

Если бы не этот вереск и не увлажненный росой порог, я и представить бы не смог, чем все кончится. Еще бы вот только чужие ненормально длинные тени иных звездных скоплений не лезли под ноги, торопясь улечься и все усложнить.

Толпа со злобным ожиданием ревниво следила, как я выбираюсь под открытое небо, с предписанными в такого рода делах непроницаемостью и мрачным выражением миную болванов Пасхи и трилиты сооружений Стоунхендж, как миную низко вбитые в траву колышки с натянутыми волчьими зубчиками, как пробираюсь мимо собравшихся, мимо Двери и, в рабочем порядке откашлявшись в кулак и поправив чуть приспущенный узкий галстук, пристраиваюсь неподалеку от невзрачного мужичка, задремавшего прямо в сени древних дерев, пристраиваюсь тоже – посмотреть. Смотреть было на что.

Господин на пороге закрытых Дверей, ностальгически морщась, постоял так с минуту, неопределенно озираясь и перекатываясь с пятки на носок и обратно, утомясь, окинул всепонимающим проницательным взором аудиторию еще раз, убрал руки за спину и, то и дело привставая на цыпочки и надсаживаясь, закатывая глаза и употребляя челюсть в качестве указателя, принялся делать сообщение; он, казалось, стремился донести наконец до сознания слушателей некое обстоятельство, очевидно, представлявшееся ему как нечто само собой разумеющееся, которое же, однако, присутствие по какой-то не вполне понятной еще причине упорно не желало принимать во внимание. Докладчик, по всей видимости, являлся уже народу не впервые, прежний опыт оказался малоутешительным, и он сам уже не очень верил в благоприятный исход предприятия. Что он говорил – разобрать было отсюда трудно, только вскоре толпе, видимо, надоело стоять на одном месте, она угрюмо зашевелилась, неохотно загалдела и предприняла попытку сбиться плотнее. Поступило сдержанное расстоянием предложение слезать с бочки.

Народ все также неинтересно глядел, чесал подбородки, апатично темнея штандартами и коченея лицами религиозного содержания. Поначалу я даже немножко удивлялся про себя, отчего это толпа сама на себя не похожа. Толпа была на редкость смирная. Дружелюбна и как-то тиха, покладисто выглядывая из-за плеч, шаркая, благосклонно посматривая на пару разбитых лиц из числа ближайшего окружения. Но потом быстро стало ясно, что дело было во мздоимце у перекошенного Косяка.

Когда в крайнем ряду, устав, видимо, уже нависать и хрипло орать над редкими заградительными флажочками, кто-то, наконец, плюнул, прервавшись, чтобы сейчас же самым решительным образом начать перебираться через завесь волчьих зубчиков, мздоимец с перекинутым через плечо ремешком, ни на секунду не утратив скучающего вида, опустился глазами на простертое перед ним поле голов, как-то не очень понятно подвигал губами и мышцами лица, не то переживая в этот момент неудобство в полости носа, не то доставая что-то меж зубов, и уперся рукой себе в пояс, выставляя на свет хорошо, по всему, уже знакомый тут всем малогабаритный инструмент, приосанясь с ответным недвусмысленным намерением воспользоваться правами. В инструменте я с удивлением узнал крайне компактный, почти карманный очень специальный автоматик-«кофемолку» при длиннющей коробке боезапаса и чудовищном, едва ли не втрое большем против остальных размеров, табельном цилиндре глушителя. Вороненый гладкий инструмент бодро поблескивал на свету, не оставляя никаких сомнений в отношении своей боеспособности.

Измятый мужчина подо мной – под деревом, в смысле, внезапно обеспокоился, задышал глубже, елозя лопатками и устраиваясь удобнее, я тронул его за рукав, теряясь в догадках и строя предположения: заметно было, что он только со сна и снилось ему не совсем то, что ему хотелось бы. «Грабли…» – утершись узловатой крепкой пятерней, сумрачно обронил он в пространство, не поднимая глаз. Отстранившись от цеплявшейся сзади коры, он поддернув рубашку. Теперь его измученный сном взор был прикован к собравшимся за моей спиной. «Н-ну, чего, мужик… – недовольно произнес он, сильно налегая на подтекст согласных, недобро раздувая ноздри и упорно пряча глаза в сторону. – Эта… грабли, говорю, убери, значит, если дороги…»

Тут его внимание отвлекло что-то, да так, что даже немножко приподнялись густые кустики бровей, он снова умолк, невольным движением отослав руку к пиджаку, лежавшему рядом. Присутствие на подступах к лесному покрытому вереском пригорку вполголоса гудела. Отчетливо попросили перестать хихикать и дать выйти. «Уже все, – сказал я, насколько получилось, дружелюбно. – Не стоит волноваться. Надолго тут эта пандемия?»

В глазах собеседника что-то такое дрогнуло непонятное, он утерся повторно, переместился взглядом на воротничок моей белой выходной чистенькой рубашки с откровенно приспущенным узким галстуком, оглядел – сверху вниз, без интереса, не мигая и не встречаясь глазами, однако, вместе с тем, словно бы не без тени легкого недоумения по поводу открытых рук, коротких рукавов и отсутствия какого бы то ни было намека на наличие поблизости пиджака, снятого и брошенного до времени, – после чего поднялся и, шатаясь, тихо ругаясь, на ходу нашаривая и теряя ладонью рукав пиджака, пошел прочь, минуя Дверь, пригорок, толпу и дальше – во вне…»

Сидя на холодном полу опостылевшего коридора, с локтями на коленях, прижав уставший затылок к стене и закрыв глаза, я старался ни о чем не думать, сидел, просто слушая тишину, пытаясь ненадолго хотя бы уйти на дно теплой темной трясины, безмолвной звездной ночи моего сознания. Эта часть пространственно-временного континуума была необитаемой.

В глубокой полутьме, где-то возле створок лифта горел, ожидая, красный немигающий глаз, но туда сейчас не хотелось. Лифты здесь обнаруживали склонность либо бездействовать, либо действовали по каким-то своим, подчас небезопасным для постороннего и недоступным пониманию непосвященного, апокрифическим программам. Череда незаконченных проемов в стене, уверенная в себе и моей глупости длинная шеренга навсегда застывших во времени распахнутых в пустоту кабин выглядела так, словно тут не ступала нога человека. Стены и каменные плиты пола их дополняли, вгоняя в депрессию. В гулком полумраке где-то дальше, в нехорошей тишине возник, захлебываясь от дурных предчувствий, и пошел гулять и гукать чей-то неживой, далекий взволнованный голос: «Кто здесь?.. Кто здесь?..» Не было никакого желания разбираться в этом хитросплетении каменных полов и кабинетов, лестниц и коридоров, в этом будничном нагромождении времен, совершенно диких этажей и отживающих свой век, одетых в дорогую кожу, временных, пугающих, прозрачных, порочных, будящих холодную ненависть, фешенебельных, заплеванных, беспризорных, пользующихся плохой репутацией и сумасшедшей популярностью, не от мира cего, безвестных, бесстыдных, в чем-то излишне скромных, крикливых и неприступных, с высоким рейтингом покупаемости и надменных, нездоровых, исполненных естественного презрения ко всему, пуленепробиваемых, многообещающих, обещающих даже слишком много и ничего взамен не отдающих, подавленных, приватных, проклятых и подавляющих волю, предлагающих выпить и переспать, обходительных и чуть высокомерных, праздных, благородных, явно эпикурействующих, безликих, увечных, грязных, анизотропного действия, со следами обуви на беззащитном лике, безупречно охраняемых, капризных, прошмондовствующих, непоправимо страшных, безвольных, четко разбирающихся в людях, самоироничных, настырных в своих начинаниях, оскопленных, расхлябанных, расхлюстанных, самодовольных, предупреждающих и предупредительных, запрещающих, непроходимо деревянных, аскетичных, негостеприимных и выпотрошенных, не раз сжигаемых, но так до конца и не сожженных, продажных, еще чистых, но уже купленных, потайных, тайных, ютящихся по темным углам и поджидающих за углом, неизменно расходящихся во мнениях, одноразового действия, странствующих, непревзойденных, забрызганных росой, хороших и плохих, бросающих по сторонам задумчиво-похотливые взгляды и одинаковых, как спички, но всегда разных – стройных рядов дверей, исчезавших в бесконечности.


__________________