Вы здесь

Щепоть зеркального блеска на стакан ночи. Дилогия. Книга вторая. 8 (Сен Сейно Весто)

8

Oна с тупым упорством шла по пятам, сидела в каждой клеточке мышц, от нее никуда нельзя было скрыться. Она саднила, как старая ведьма, и она не оставляла никаких шансов убежать куда-нибудь, уползти, затаиться, исчезнуть совсем, чтобы, может, хоть неподалеку угаснуть, притвориться мертвым, – эта дикая, все вокруг себя отупляющая боль гудела здесь, тлела здесь, она жила с ним, насилуя чувства, она была с ним всегда. Он не хотел глядеть туда, он не смотрел, он говорил себе, что не смотрит, он закрывал глаза, перхая, задыхаясь и захлебываясь в ледяных крошках и талой воде, но над ним все также темнела, зависнув, огромная черная тень. Для них он всегда, сколько себя помнил, был только крошечной точкой на расстоянии прицельного выстрела, невзрачным пятнышком, смыслом пули и сладким мышечным напряжением: он был содержанием немного уже пресытившегося азарта. Мир безумный и не очень нужный, предназначенный привычно щуриться сквозь прорезь прицела. Они хотели сказать, что здесь, под ними он так и останется харкающим черной кровью одиноким матерым волком, окончательно обессилевшим, лишь только диким волком, все это утро отчаянными прыжками уходившим куда-то к бескрайнему горизонту по бескрайним синим сугробам: он был сутью убийства.

Он не понимал, зачем так много снега. Просто море снега без берегов, эти горячие черные капли выглядели на нем словно оброненные ягоды. У него без конца стучало в ушах, он видеть ничего не мог от этот грохота, он знал, что это исход, это садится ему на голову неповоротливая тень, неторопливо снижается к снегу, невыносимо чистому и скрипучему, к этим утерянным по дороге черным каплям, застывавшим, быстро тускнея, в зеленоватых свежих снежных провалах траншеи, единственного отчетливого коридора здесь, упирающегося прямо в никому не нужное утро – но он ничего не мог уже сделать. Он всем своим дергавшимся телом чувствовал вдумчивое снисхождение, улыбавшиеся лица пилотов, он будто со стороны слышал хриплый зубовный лязг и скрежет, словно это не имело теперь к нему никакого отношения, – пробивавшийся даже сквозь грохот винтов дикий крик от совершенно непереносимой боли: он уже не сопротивлялся ей, сознание утопало в новой обжигающей волне, он сдался, соглашаясь в конце концов и принимая прохладный привкус смерти пополам с талой водой…

За шиворот лезли большие противные холодные мушки, лезли периодами, время от времени и как-то вдруг, словно бы по внешнему принуждению, и это одно соединяло с постылым окружающим миром. Он не сумел бы сказать, как давно лежит уже так, единым сгустком недомогания, плотно прижавшись щекой к мокрому плоскому камню, пока его расплавленный в озеро мутной магмы мозг по инерции напоминал о необходимости собрать тело на новую пытку, новые муки, требуя невыполнимого – опять сокращать застуженные на камнях мышцы, снова совершать какие-то омерзительные никому не нужные движения.

Прямо в нос и за шиворот, не стесняясь, снова полезли большие противные мушки, и с этим надо было уже что-то делать. Вот только остаток сил ему пришлось пожертвовать в фонд спасения души давно, много сотен лет назад, чтоб не рухнуть на последнем суку, не свалиться мешком, но в несколько приемов, со многими предосторожностями уткнуться носом в приветливую зеленую шерстку взятого пригорка, в гальку, утыканную сочными листочками. Мушки не унимались. Он не понимал, осталось ли там еще что-то на месте бесчувственных плеч или нет. Их словно не было совсем. Может, это просто кусались сейчас стебельки травы. Ему было все равно. Глаз не открывался, ему тоже было все равно. Его больше занимали в этот момент тяжелая багровая завеса и гулкие пульсирующие пятна, съезжавшие куда-то все вместе на сторону: весь этот пейзаж остывал крайне неохотно, за ним открывались спокойствие и отвращение, все это двигалось и мешало сосредоточиться на главном. Главным же было, что он ненавидел сегодня лес. Лес страшно мешал ему, лез со своими советами, постоянно путался под ногами, когда только можно и как только можно цеплялся мохнатыми пальцами, ставил подножки, заглядывал в глаза и проникался сочувствием, торопливо прижимаясь к самой воде и не давая себя обойти. Он бежал, все чаще оскальзываясь и больше ни о чем не думая, шатаясь, спотыкаясь и все же каждый раз невероятным напряжением мышц восстанавливая утраченное равновесие, он тащился, окончательно утеряв последнюю связующую нить, безнадежно утратив понимание, куда все это, откуда и зачем, осознавая только, что падает, но он не падал, ноги шагали и шагали, он все это время не переставал видеть, как наконец зарывается коленями в рыжие елочные иголки, песок, сдается и делает один нескончаемый глубокий вдох. Здесь у него в памяти было что-то вреде небольшой лакуны, провал, потом он увидел, что леса стало еще больше, а сам он бежит, снова дергает туда-сюда проклятые железки, ему без конца мешало что-то, лапы и голова Лиса все время болтались где-то на уровне коленей, раскачивались, словно крупья зарезанной накануне мохнатой овцы, одно время он все ругался, просил немного обождать, разве нельзя было один раз немного обождать, потом перестал. У отражавшей что-то темной воды, у самого носа торчал сочный листик травы, шевелимый легким ветерком. На листике, деловито перебирая конечностями, висело крошечное зеленое насекомое с прозрачными сиреневыми крылышками и длиннющими усиками. Насекомое никуда не спешило и, по-видимому, не замечало его. Лес склонялся над ним, немножко недоумевал, неуверенно темнея, делал большие глаза и разводил ладонями. Шеи и головы не было. Думать не хотелось, да и не о чем особенно было. Плечи и спина продолжали оставаться белыми до бесчувственности, бесчувственность выглядела остывшим бледным пятном на мертвом иссохшем теле павшего плода. Над головой, выбираясь из ветвей, хлопнула птица, и за спиной, совсем рядом, начали тяжело – хрипло и часто, со страшным присвистом – дышать прямо в затылок. В общем-то, дышали там уже давно, но лишь сейчас эти звуки как-то идентифицировались и стали доступны сознанию. Он закрыл глаза. С головой было что-то не совсем в порядке. Он представил, как отряхивает щеку от песка, приподнимается и опускает мокрое, обдаваемое изнутри волнами неприятного знобящего жара лицо в темную ледяную воду, – в этот самый момент сверху, из-за макушек вплотную прижавшихся к воде деревьев донесся и сразу стал удаляться мягкий шорох шин по хорошему асфальтовому покрытию. Солнце едва пробивалось сквозь деревья. Времени ни на что почти не оставалось, день клонился к вечеру.

Малиновое сдавленное яйцо солнца держалось края скалы, цеплялось мохнатой заросшей стены, полупрозрачной в его свете; тень от нее уже накрыла собой мост и почти все ущелье. Видение бледных помятых людей, рядов коек с белоснежным накрахмаленным бельем и гроздьями вешалок с пузатыми капельницами заслоняло бьющее прямо в глаза солнце, сейчас очень занимал вопрос, подойдет или нет человеческая кровь. Должна подойти. Все-таки доползли, подумал он, сознание снова намылилось было съехать куда-то, и пришлось опустить глаза, чтобы не оступиться, не сорваться вниз. Падать сейчас было нельзя, наверху ждали, и кто-то просто смотрел, кто-то оценивал, сидя на корточках и бесцельно тиская в пальцах пыльный камушек, соизмерял проделанное, и все молчали, и он откашлялся негромко, отхаркиваясь, проклиная дергающиеся мышцы непослушных задубелых ног, и кто-то еще, помедлив, словно качнул головой, собирая губы гармошкой и как бы вынужденный признать, что да, работа и в самом деле заслуживала одобрения. Отчаянно виляя, весь глянцевый от помытости лупоглазый автомобиль кидался от кювета к кювету, не сбрасывая скорости, будто поклявшись сегодня ни за что не останавливаться на новой дороге и не брать попутчиков, автомобиль прилагал нечеловеческие усилия, чтобы выйти из траектории центростремления не теряя лица, в конце концов это ему удалось, и он скрылся за поворотом. Как раз. На первый и последующий взгляд это показалось очень удачным. Полно места, конечно можно на пол, ничего страшного. Разве в этом дело, потерпит, да, еще чуть-чуть мы все потерпим и славно потеснимся – только вот не задерживаться, тут такое дело, что задерживаться больше никак нельзя, нет времени. Если поспешить, подкинуть, совсем недалеко, наверное. Да, он все сделает сам, крутая насыпь – подождать только, пару минут. Насыпь. Может быть, три, но мы поторопимся.

– Куда … … … т-твою мать! Куда! Говорю, лезешь! … … бородатый, … м-мать!

Не понимают.

Они еще ничего не понимают. Сейчас нужно много спокойнее. Время, совсем нет времени… Уши словно забили дерьмом. Оказывается, он уже совсем отвык, у него уже успело выработаться к сленгу местных рабоче-лавочных сословий нечто вроде идиосинкразии.

– Что?..

Время.

– Сиди дома, больной!.. Еще раз – что?.. Сиди дома! Дома, говорю, пусть сидит!..

Время. Еще спокойнее, так. Врач, друзья, можно опоздать, он сейчас, тут недалеко… Совсем обычные ребята. Сверстники, наверное, – чуть старше, чуть мощнее. Аккуратно и коротко постриженные, и уверенные в себе. Высокие, почти симпатичные, все трое. Спортивные. Плечистые, крепкие ребята. Дорогие сигареты. Любимцы женщин и дорогие колеса. Загорелые, румяные, могучие яйценосы. Сопровождаемый молодецким одобрительным ржанием, огромный, как автобус, синий джип резво взял с места и ушел за поворот. Другое авто. Темной расцветки чистенький автомобиль, шедший следом, старательно обогнул торчавшую на дороге фигуру без лица и неспешно ушел туда же.


Трасса как будто не успела еще обрести у водителей настоящей популярности или, может, поздно уже просто было, следующей попутки пришлось ждать целую вечность. Со стоном прошмыгнув мимо, совсем пустой чистенький и ухоженный «чипс» скрипнул тормозами, вспыхнул на секунду красными глазами и мягко встал на обочине под уходящей далеко вверх отвесной скалой.

– Сколько, – без всякого выражения, бесцветно обронил, глядя прямо перед собой в лобовое стекло, подтянутый сухощавый мужчина располагающей наружности то ли научного работника, то ли преподавателя. Узковатый подбородок, чуть посеребренные благородные элитные виски. Приятный мужчина. Лежавшие на бархатистом покрытии руля темные руки с жилистыми охватистыми ладонями выглядывали из закатанных рукавов сверкавшей девственной белизной сорочки.

Не все еще до конца понимая и уже холодея, Гонгора засунул обе руки в набедренные карманы, где всегда, когда не нужно, болталась зеленая записная книжка, еще не веря, однако уже отчетливо ощущая, что там ничего нет и не может быть. Гладко выбритое, моментально ставшее отвратительным холеное лицо с серым рыбьим взглядом, спокойно устремленным вскользь и сквозь него, мягко качнулось и пошло, поплыло мимо.

Он некоторое время стоял, невидяще уставясь в иссеченный резиной протекторов пустой асфальт.

– Еще есть время, – сказал он.

Он был уже спокоен.

Машин больше не слышалось и не виделось. Раз только мимоходом со страшным грохотом пронесся, обдав тяжелой гарью, взнузданный «Термокрафт», и на изрядно помрачневшее к этому времени ущелье опустилась гробовая тишина. Он начал вдруг дико, с зубовным лязгом и неудержимым содроганием суставов и мышц мерзнуть. Все тело сковал ледяной озноб, щурясь, ежась и гримасничая, он сомнамбулической пьяной тенью слонялся, покачиваясь, по краю обрыва, снова возвращался к свеженьким белым кирпичикам пунктира на шоссе, долго наблюдал, как пунктир тянется, исчезая за поворотом. Он не мог согреться. Ему теперь очень хотелось вниз, к реке, время уходило, он ничего так и не сделал.

Он ждал долго. Цивилизация насекомых то ли вымерла, то ли куда-то мигрировала ввиду новой войны, оставаться дольше не имело смысла. Как, впрочем, и уходить отсюда. Он все стоял, не вынимая стиснутых холодных кулаков из карманов, совсем не гревших руки, иногда зябко передергивал плечами, шевелил обветренными бескровными губами, иногда закрывал глаза, ежась, приподнимал подбородок, пробовал так найти успокоенным непослушным лицом теплую огненную полоску на небе, пурпурную полоску заката над угольной горной грядой – она четко обозначала конец и начало всего, где был далекий обрез незнакомых скал с щетиной леса. Он думал, как лучше поступить с водителем следующей машины. Временами ему казалось, что Улисс внизу, собрав последние силы, зовет его, решив, что его снова бросили одного. Тогда он рассказывал о самом темном времени суток и его звездах, о летнем утре, чистом, свежем и всегда одиноком – в нем не было боли. Он говорил вполголоса словно для себя, не раскрывая глаз и не шевелясь, он знал, у Лиса отличный слух, хотя сегодня, наверное, боль мешала слушать, он вспоминал бандитские выходки Лиса, капризный характер и нетерпимость ко всему, что никак не соотносилось с понятием его стаи. Он любил привлекать внимание: рисоваться и валять дурака он любил тоже, как-то Лис, вне себя от бешенства, во весь свой немалый рост обнимая его совсем не легкими лапами, яростно рыча и хрипло завывая, дрался с ним в общественном месте у всех на виду, явно нацеливаясь порвать меховую куртку и добраться до горла, Гонгора с трудом держался на ногах, и со стороны, должно быть, это так и выглядело, на них смотрели, отходили подальше и снова смотрели, и из всех только они оба знали, что все это просто такая очень веселая игра, шум от большого здоровья одной сильной стаи. И Гонгора, все так же не раскрывая глаз, тихо засмеялся, потому что Лис ответил ему. Лису было совсем плохо. Гонгора вздохнул, он не хотел больше видеть этих гор, и он сказал громко, что, все-таки пережив этот день, они не могут не узнать, как выглядит звездная ночь и совсем другое утро. Он подумал, что, случись такая необходимость, он бы опять взвалил на себя Лиса и опять проделал бы тот же путь. Вот только разве, может быть, немного бы отдохнул. И попробовал еще раз.


B тот самый момент, когда Гонгора решился наконец перенести на дорогу Улисса и уже начал спускаться к реке, донесся ослабленный расстоянием шум двигателя. Он повернулся. Эхо тихонько пошумливало, искажаясь и множась, не давая толком определить, кто едет и в каком количестве. Гонгора хорошо представлял себе, как встает посреди трассы, преграждает дорогу, его на огромной скорости сбивают и едут дальше. Хотя с таким же успехом можно объехать, стоит только сделать шаг в любую сторону.

Он поднял руку, машина вильнула, встала на обочине в нескольких метрах дальше, машину жалко, мельком подумалось ему. Или тоже со стволом. Опять «птеродактиль». Давно не мытый неопределенного цвета «пузырь» последнего года издания, насколько позволяли судить глубокие сумерки. Выпуклая тусклая линза приспущенного стекла, за ним неподвижная тень. Энергичное, мужественное лицо. Излишне неподвижный взгляд. Не один, нет. Привычная утомленность массой приятных впечатлений. Рядом прелестное создание в мини с чуть подпорченным личиком: взгляд мимо – не сразу. Непонимание. Запах одеколона.

Двое на заднем. Отсюда шло терпение и запах большого хорошо. Скучающие взгляды и, в общем, держатся на уровне, не хватаются за карманы, не орут, не зевают в лицо и пока молчат. Снова кирпичная стена, объяснить заново. Сдержанность и спокойствие, будем терпеливы, сдержанны и спокойны. В конце концов, мне нет сейчас никакого дела, насколько иначе они все воняют и жрут от меня.

Довольно ли теплоты в голосе?

Мужчина продолжал смотреть непонимающе.

– Кх-акой собакам, слушай?! – тихо вскричал он, возмущенно заскрежетав сцеплением. – О людях давай будем думать, да?

Он говорил что-то еще, что-то про чашу и терпение, но его уже было не слышно. Внизу все также шумела за деревьями вода. Он сказал себе, что время, наверное, еще есть.

Догнать. Достать из створок раковины податливое, рывком извлечь из мягкого кресла. Один удар по касательной основанием указательного в адамово яблоко. Всего лишь один удар. Еще один прямой в височную часть. Поздно. Но это еще не конец дня, это вообще еще не конец ничего, будемте терпеливы, сдержанны и спокойны, оставаться тут смысла нет. Если бы только Лис пережил эту ночь. Нет, не говорите сейчас мне, не все так скверно, раз пережит такой день. Все, что пока можно сделать – это разжечь большой костер, похоже, это будет самая трудная и бесконечная ночь из всех: пусть он горит и не гаснет всю ночь.

Решив перенести сюда Лиса, развести прямо посреди дороги огонь и во что бы то ни стало остановить к утру хоть что-нибудь, он стал спускаться вниз. Было уже довольно темно. Кажется, последний раз он так пил в далеком детстве, совсем маленьким, машина застряла тогда в открытом поле вдали от деревни и им с бабушкой пришлось долго топать под солнцем. Потом ждали еще попутку, но только ничего не было, и он едва с ума не сошел от жажды, они шагали снова и бабушка всю дорогу закрывала ему голову шерстяной кофтой и кормила яблоками, потому что пить они ничего не взяли, не думали, что так получится. Яблоки были мелкие, желтые, сочные и, как назло, очень сладкие, до тошноты сладкие, он не хотел их, он смотреть на них не мог, и продолжалось все это, пока их не подобрал какой-то разбитый вонючий автобус. Видимо, после того случая он возненавидел яблоки. Когда он наконец дорвался до бившего из-под камня слабенького родничка, он думал, что лопнет, но не уйдет, пока не выпьет все. И еще он думал, что надо бы поосторожнее в другой раз думать, поосторожнее обращаться с этими картинками в голове, а то может получиться совсем плохо. И всю дорогу до, и всю дорогу после, и все время, пока пил, он не переставал думать: сломалась бы машина утром, на которой они ехали с бабушкой, если бы он не представил себе в самом начале, что будет думать, что вот она сломается и потом он будет есть желтые яблоки и умирать от жажды?

Прилагая усилия, чтобы не зачерпывать ледяную воду носом, Гонгора сделал на всякий случай еще пару заключительных глотков, уже через силу, удобнее упершись гудевшими руками в мокрые прохладные камни, перевел дыхание и погрузил саднившее, изъеденное солью лицо в воду. Внизу живота без конца журчало и переливалось, это не доставляло удовольствия, скорее, сейчас было даже хуже. Мышцы непослушных ног стали как из глины, следовало избегать резких движений, чтобы не обломиться ненароком и не остаться здесь скоплением бесполезных черепков. Ну вот так жить еще можно, шепотом произнес он ключевую привычную фразу. После этого обычно жить становилось совсем хорошо. Не ко времени стал просыпаться волчий аппетит.

…Он сидел на корточках, удобно поджав под себя пятки, ласково сжимал в ладони тяжелую горячую шершавую лапу, он вспоминал время, когда вечно чем-нибудь недовольный и капризный Лисенок с подвязанной под мордочкой огромной салфеткой был размером с варежку, как неестественно быстро рос, будил в несусветную рань, деликатно обнюхивая ему невыносимо влажным носом уши и лицо или бесцеремонно укладываясь прямо в ногах на одеяло всем своим неподъемным весом. Улисс таскал тряпки и тапки, чтобы ими швырялись, а он бы носился за ними сломя голову по всему дому, опрокидываясь на всех поворотах и снося по дороге все подряд. Здесь же была синеглазая Хари – чистенькая и флегматичная, на совместных просмотрах новой видеосказки она всегда присутствовала под рукой, чинно разложившись на коленях, просторно расположив рядом свои стройные пушистые лапки, чтоб удобнее отдыхалось. Ящик они жаловали не очень, вся компания отличалась в этом вопросе редкостным единодушием, точнее полным равнодушием к телевидению, вот разве что хороший видик…

Ночь обещала быть теплой. В черных разрывах меж плетей ветвей на небе, на изумрудно-прозрачной полоске над изломанным горизонтом обольстительно сочились реликтовым светом, искажаясь и лучась, крупные звезды, темнота, похоже, так и не будет сегодня полной. Привалясь спиной к стволу меж корней, Гонгора глядел туда, как обычно, уже вновь уклоняясь от чужого прикосновения, от нахлестывающего позади стылого потока, от влажного разъедающего воздействия мертвого прошлого, он не простил бы себе потом, если бы задержался на дороге дольше. Такая дорога не для него. Он чувствовал себя на ней явно чужим. Что-то не совсем в порядке было с этой дорогой, в любом случае, как он понимал, у него не получилось бы делить ее с кем-то еще, с лишними снующими тенями, дело не в том, что могло быть тесно, просто не для того она была. Дорога не терпела двоевластия, уж что-то одно, кто-то один. Он тихо и осторожно дышал, удобно прижавшись лицом к теплой густой шерсти на загривке и щеке, как делал много раз в длинные зимние ночи, ни о чем больше не думая, ничего больше не слыша, стараясь так удержать время на заданном последнем пороге и похоронив в себе. Это было все, что у него осталось. Улисс уходил от него. Сильный дикий зверь уходил, как и положено уходить сильному дикому зверю с сознанием малолетнего ребенка – молча.

Он уже знал теперь, что Улиссу особенно мучительно было тогда оттого, что он так ничего и не успел сделать, что в этой последней его на сегодня ответственной драке стая была не вся, и он сделал бы, что мог, он сделал бы очень много, он бы шел до самого конца, ему хватило бы только одного хорошего броска, – но его не было и больше уже не будет, и это последнее, что с ним будет вообще. И было непонятным, что-то главное с самого начала было неправильным, кто-то невыносимо чужой спокойно ушел – спокойно вынюхивая и все выворачивая наизнанку, они все до одного ушли, дурно пахнущие, оставив после себя одну непереносимую боль, которая отнимала все, что он защищал собой когда-то, чему покровительствовал когда-то, он никогда не боялся боли, Гонгора знает это, но здесь он не понял ничего. Он не знал даже, что может быть так больно и сухо, он шел потом, пытался идти, и он кричал, потому что невозможно было тогда – не кричать. Но теперь, конечно, уже все равно, все всегда проходит в конце концов, он это знает – оно уже проходит, становится темнотой, делаясь неслышным.

Bсe идет стороной. Темнота неслышно сживается с болью.

Все проходит.

Проходит.

Все.


На холодно поблескивавшей черной воде снова полусонно голубела, тихо плескаясь, свежая лунная тропка. Она вяло шевелила подвижными скучными зайчиками, изредка застывала совсем, ненадолго изменяясь в цвете и четкости, нехотя поигрывая голубыми лунными огоньками и время от времени не то на ходу засыпая, не то приготовляясь в глубокой неспешности своей послушать иное, что-то уж совсем не от этого мира, настраиваясь на какие-то свои звуки и иные голоса. Но ожидания все больше затягивались, и она с присущей ей ненавязчивой легкостью отказывалась от них, вскоре вновь бралась за свое, вновь принималась плескать и брызгать осколками ущербного света, еще не утеряв прежнего внимания полностью, исходя периферией легчайшим движением, неожиданно яркими мазками, ясными и чистыми, разлагая их на те же пятна пепельного и синего. Она щедро смешивала свой мир с мертвым, непроницаемым, необратимо уходя в себя, теряясь, мрачнея все более и более и все менее становясь похожей на себя, оставляя за собой какой-то непрочный след, порочную тень, навсегда погружаясь в бездонные недра глубоководной звездной летней ночи. Тропа лунных призраков померкла, настигнутая пятном одинокой тучки. Вслед за ней, разом сорвавшись с насиженного места, к воде с шипением и плеском устремилась стайка изжелто-алых злобных угольков.

Огненный цветок ясного слепящего пламени, расцветая, с громким треском рвался к неестественно круглой, огромной, голой луне, тонко прорезанной парой свинцово-сизых перьев облаков. Воображению не оставалось места в прошлом и будущем, оно больше не участвовало в им самим предложенных шизоидах, молча и далеко, насколько хватало глаз, наблюдая за новым состоянием магических мерзлых кубиков, застрявших где-то между вероятным и невозможным. Кубики были абстрактные, не простые, настроенные критически и с изморозью, однако они показывали точное время, оставшееся до их новой позиции, затерянной где-то между единственно возможным и непоправимым. Числовое значение едва различимой комбинации темных точек на полустертых стылых гранях предвещало мало хорошего, но отражало действительное положение вещей. Будущее абстрактных кубиков. Он стоял и смотрел, как колонна ревущего огня, наседая, крошила разваливавшиеся под собственным весом толстенные багрово-синие сучья и бревна. Огонь стоял рядом над водой, расходясь на полнеба, с хрустом ломая все, что еще как-то удерживало его здесь, связывало с прибрежными камнями. Словно ревела толпа. Он не мог этого разглядеть, но запомнил это хорошо: только симбиоз страстей. Кентавр. Он не знал, была ли в том своя логика. Один был тем, кем другой был бы, если бы другой был бы тем, кем он мог бы быть. Исключительное взаимопонимание и полная взаимозаменяемость. Пусть никогда не было с ним никаких мыслеобильных и словоблудствующих собеседников, пусть не коротали с ним звездные вечера за кружкой чая дед с шахматистом – они могли бы быть: нескончаемый пример вольного анализа, не написанная книга к эпилогу. Кентавр с завязанным ртом. Укрытый лесом ужас. Щурясь в жарком свете, с усилием выходя из столбняка, он время от времени давал работу рукам, укладывал в монолит огня новые ветви, стволы и целые деревья сухостоя, сотрясая всю охваченную пламенем инструкцию, помогая еще глубже уйти в воду, но уже зная, что больше уже он не согреется никогда.

Он с силой ударил топором, обрубая трос, пяткой столкнул, пригибаясь низко, как можно ниже, до самой земли, отворачиваясь так, чтобы лицо на время оставалось прикрытым локтем. Нужно было менять многое из того, что было вокруг. И нужно было непоправимо меняться самому, взявшись написать что-то за подотчетный период размером в жизнь. Он, придерживая дыхание, задержался, ухватясь, помог еще шестом, спихивая засевший в камнях мокрый дымящийся конец сучковатой опоры, приналег с силой – плот без особой охоты побрел к чистой воде, подхваченный сильным течением, потащился, покачиваясь, цепляясь за подводные камни и кружась, унося за собой тяжелый дух, вдоль берега, минуя плясавшие в багровых полосах света деревья и уходя дальше; выдержал встречу с новым рифом, налетел на другой, следующий, встряхнулся, развернулся и грузно пошел огромным пляшущим факелом к стремнине холодного потока, расстреливая пространство вокруг себя снопами искр и на ходу теряя одну за другой части из своей непрочной основы. На склонах, на древних стенах иссеченных отвесными тенями скал этого берега и того висел один и тот же траурный багрово-огненный отсвет, потом он ожил, хищно задвигался, увеличиваясь, сместился книзу, поблек и в конце концов исчез совсем. Здесь ничего было не изменить. Если бы не тот переход, Улисс был бы сейчас жив. Он пережил этот день, со своими дырками пережил даже тряску на плечах и весь сумасшедший слалом.

Пылающий ковчег, нисколько не убавив в яркости, благополучно добрался да поворота. Подождав, пока плот не скроется совсем за черным контуром отвеса, проводив взглядом его след на воде, он посмотрел туда, где на видимом краешке далекого неведомого горизонта, над чернильной изломанной линией гор обозначилась прозрачная сине-зеленая небесная полоса. В этой темноте он теперь остался совсем один. Он смертельно устал за эту свою жизнь. Игры чистеньких, упорно не взрослеющих детей кончились.

Если бы только можно было что-то сделать. Если бы нужно было лишь отправиться куда-нибудь на край последней земли, совершить какой-нибудь подвиг, если бы нужно было поделиться своей собственной жизнью, чтобы купить часть новой, – он бы это сделал. Над водой вслед за периодом случившегося накануне небольшого затмения вновь висела чистенькая голубая лунная тропа. Было холодно и очень тихо.

Лес дремал, изредка тихонько встряхиваясь, сонно ожидая прихода серого равнодушного утра. Лес больше ничего не слышал. Было время самых крепких снов.