Вы здесь

Щепоть зеркального блеска на стакан ночи. Дилогия. Книга вторая. 6 (Сен Сейно Весто)

6

Bот эти маневры дичи Гонгору начали уже потихоньку раздражать. То есть он все это время оставался предельно осторожным – дичь была осторожна вдвойне. Она просто превосходила все представления об осторожности, нагнетая уныние, действуя на нервы и пока позволяя еще себя догонять. Солнце готовилось вот-вот упасть за скалы, он сам уже основательно запыхался, но конца этой беготне видно не было. За все то время, что Гонгора лежал, таращась в одном направлении, в кустах во влажных, вконец осточертевших травах, бестолковое животное показывалось на открытом пространстве пару раз, блестя белой задницей, внимательно высматривая что-то в границах ареала, явно бросая мимолетные взгляды по линии Гонгоры. Было довольно далеко. В любом случае, рисковать он не мог. Ветерок сейчас дул на него. Остаться незамеченным, по всей видимости, удалось, но маячить здесь, в сыплющих росой колючках на периферии досягаемости, когда через пару-другую минут станет ничего не разобрать, уже надоело. Он хорошо понимал, что попытка у него будет только одна.

Уставившись на куст, под которым мерз Гонгора, коза вновь ненадолго застыла, продолжая двигать челюстями, прислушиваться и вздрагивать большими мягкими ушами, отгоняя, надо думать, наседавших мух. Затем перенесла взгляд на заросли левее, постояла так, не переставая жевать, и вернулась к траве. Гонгора снялся и бесшумной тенью молниеносно метнулся еще на несколько метров вперед, не отрывая взгляда от своего будущего обильного и тоже уже успевшего смертельно надоесть ужина: взгляд его был неподвижен и прям, как удар кончиком длинного шеста, он смотрел туда, не мигая, готовый в один миг в случае чего слиться с травой, растаять. Он мягко приник к земле, тихонько перевел дух и стал медленно, очень медленно и осторожно перемещаться еще дальше вперед, сокращая расстояние до минимума, следя за тем, чтобы над головой не тряслись макушки травы.

Солнце спряталось за горой, и густая тень накрыла лужайку. Нужно было решаться. Хотелось выпить чего-нибудь горячего, наваристого, совершенно неожиданно и не к месту вдруг проснулся дикий аппетит. С ним проснулось раздражение. Не так быстро, сказал он себе, на секунду прикрывая глаза. Так просто мы не отвяжемся, с какой стати. Рядом с воздетой рогатой головой показалась еще одна голова козы и сейчас же за ней гуськом – пара шустрых детенышей. Чувствуют взгляд, прокомментировал он для себя поведение животных, успокаиваясь и невольно опуская глаза к земле. Взрослые особи, работая челюстями, в четыре глаза глядели в сторону Гонгоры. Ему вдруг вспомнилось, как девушки, то одна, то другая, внушали ему, что у него какой-то необыкновенный, дьявольский, прямо-таки какой-то чудодейственный взгляд. С другого боку, что ли, взять?.. Он, как получилось, еще глубже вжался в землю, секунду полежал, попятился, выполнил разворот на сто восемьдесят градусов, вернулся под свои влажные колючки, обернулся, ища глазами хитрую скотину, и обмер: животное – то, что побольше и помощнее – резво вышагивало в его направлении.

Вот теперь тетиву можно было отпускать. Гонгора прямо видел, как острое металлическое жало, подрагивая от нетерпения, со стуком, глубоко входит в скат мускулистого бедра, животное дергается от сильной боли и неожиданности, громко вскрикивает, взвиваясь вверх, и скрывается в непроходимой чаще, оставляя после себя запах боли. Через равные промежутки оно будет ронять за собой на зеленые листья травы горячие, крупные, темно-алые, почти черные капли – как ягоды, и вначале он попытается идти по этим следам, но очень скоро опустится ночь и он будет обречен на пытку, на долгие дни сживется с болью зверя. С ним это уже было. Издержки сензитивности, провалиться ей. Это только означало всадить стрелу в шею чуть повыше ключиц. И он спрашивал себя, на что это похоже. Преступление – не лишение жизни, удивлялся он. И, удивляясь, он не переставал сомневаться. Не сделать зверю боль, но только взять жизнь. Он стискивал зубы, с усилием оттягивая к налитому страшной тяжестью плечу чрезмерно тугую тетиву. Это приходилось точно в упор. Это означало почти наверняка. Отличное зрение позволит различить на рыжей шкуре мягкий подшерсток. Но чем одно лучше другого? Раньше он думал, что это знает.

Быть неподвижным, оставаться неподвижным: в этом было что-то ненастоящее, нечестное – низкое. И еще в упор. Здесь нужно быть психом. Больной чувствует иначе. Та же разогретая движением кровь. То же сильное желание жить. Самое страшное в том, что все сохраняло свою неподвижность, как бы не собираясь меняться. Статика. Слишком натурально. Как замерзло все, непоправимо задумалось, впав вдруг в небытие, застыв в одно краткое мгновение на тончайшем кончике звездной ночи. Ночь обвалилась на голову, и, значит, я проиграл, изменить что-то в этом новом, неповторимом положении вещей – и это виделось теперь главным – означало сделать попытку к бегству. Это казалось совершенно нереальным, слишком по эту сторону, и не потому, что виделось, осознавалось как какое-то кощунство. Это было просто абсолютно ему не под силу.

Лань вздрогнула, пригнув голову к земле, сделала новый шаг, дернулась, блестя недоверчивым глазом, большим и черным и, вскидываясь, высоко задирая длинные ноги, стремительно унеслась в непроницаемые ночные заросли. Еще через мгновение лужайка опустела. Гонгора поглядел наверх. Все это было уже по-настоящему неприятным. Надвигалась ночь длинных ножей, это же очевидно, ночевать придется под открытым небом, без бандита. И даже нож остался в палатке. Гонгора легко представил себе, как, совершенно измотанный, он ищет в потемках знакомую пойму и ни Черта, конечно, не находит, в конце концов теряет всякое представление о расстояниях и не попадает домой. Бродить в этих лесах в одиночестве ночами в планы Гонгоры не входило. Зачесать меня на четыре ноги кактусом, сказал он себе. Он стряхнул с бровей капли пота. Надо было что-то думать с ночлегом и как-то устраиваться. Пока не съели, подумал он. Впрочем, ночное время суток Гонгора любил. Он никогда не расстраивался по поводу того, чего нельзя было изменить, это не имело смысла.

И он пошел смотреть дальние окраины приветливой полянки, тихо напевая песенку маленьких вампиров на древнем языке саксов.


Дуб приглянулся сразу. Хороший дуб, старый и необыкновенно развесистый. О таких растениях принято складывать легенды и жарить под ними что-нибудь вкусное. Под этим дубом можно переждать грозу, не опасаясь, что к подножию просочится хотя бы капля. На таком дубе с удобством развешивали лесных разбойников. Или, напротив, лесные разбойники на таком дубе с удобством развешивали особо прижимистых бюргеров, в зависимости от обстоятельств и погодных условий. Добрый парень Гуд вот, скажем. Или Маркиз, как его, дай бог памяти… Палач, надо думать, тоже не обошел бы это растение вниманием. «…Ну, что же это опять такое, отцы, а? Кажется, опять звонят у святого Мартина?» И вешали, что самое интересное. Наверняка на таких вот старых дубах. Эти сучья выдержат сколько угодно народу, хватило бы крепкой веревки да мыла. Хороший дуб.

Засучив рукава, Гонгора принялся за дело, собрал здоровую охапку травы, наломал сучьев, взобравшись повыше, уложил все на раскидистых ветвях дуба, (гибкие длинные сучья оказалось удобным располагать плетенкой), уже только при свете звезд побросал туда же крепких смолистых еловых лап и сверху, чтоб не липлось ночью, травы. Здесь в низине хорошо чувствовались свежесть и некоторый, пока не обременительный, легкий вечерний сквознячок. Сквознячок ни к чему пока не обязывал, но в наступающее темное время суток он обещал еще сказать свое веское слово. На ужин сегодня ожидался мясной бульон.

Гонгора покачался, попробовал на прочность свое убежище, согнулся, доставая из заднего кармана две недели уже не стиранных, в пятнах пота и земли, штанов пакетик НЗ в полиэтилене, зубами вскрыл, исходя соками, сдерживаясь, замечая про себя, что надо уже привыкать, дорога все-таки, Лунная Тропа есть Лунная Тропа. Пара аккуратных коричневых спрессованных кубиков пищевого концентрата были восприняты давно томившимся в бездействии и приятных предчувствиях желудком как откровенное надругательство, однако жить было можно. Кубики, истекая солью и пряностями, растаяли. Покачиваясь, Гонгора осторожно поерзал, придвинул вязанку стрел, высвободив три штучки, на всякий случай положил рядом, под руку на лук. Все это время он с мужественной терпимостью не переставал прислушиваться к активным военным приготовлениям в верхней части живота, где располагался источник особенного неудовлетворения, – отсюда по всему телу распространялись волны какой-то омерзительной, вязкой, охлажденной слабости. Поглядев на небо, Гонгора запахнулся плотнее, щелкая кнопками застежек, затянул на комбинезоне ремешки, подвязал на голове капюшон, зарылся, тряся и раскачивая ветви, в траву и подумал, что Лис, конечно, так же легко может перенести без пищи пару дней, как и неделю. Но все равно было неуютно. Неприятно и непривычно, до сих пор они могли полагаться друг на друга, он знал, что на привязи Лис не будет спать до его возвращения, будет напряженно слушать ночь, принюхиваться и не спускать глаз с кустов, где скрылся Гонгора. Надо было идти вместе, с раскаянием подумал он. Все равно мясо ушло…

В течение ночи он просыпался несколько раз от жуткого холода, совсем замерзнув, яростно стучал зубами, кутался, забирался поглубже в отсыревшую траву, тщась натянуть рукава ветровки на исходящие остатками тепла голые кулаки и невыразительно, терпеливо проклиная про себя безнадежно замерзшее время на циферблате, ярко и холодно сиявшем в темноте, оленей и собственное безрассудство.


Ночное время суток обращало на себя внимание прежде всего своей избыточностью. Очнувшись, может быть, в тысячный раз от кошмарного забытья, он вновь обнаружил, что было по-прежнему холодно. Очень мерзли ноги. Они даже не мерзли – их просто не было, словно они куда-то ушли, оставив вместо себя недоумение. Однако проснулся он не от этого, окружавший его пейзаж приобрел новые черты. Тишина уже не нависала той абсолютно пустой, стеклянной массой, как прежде, она была теперь чуткой к нему и навязчивой. Редкие капельки звезд нехотя мерцали на небе в темных провалах, луны не было, и он никак не мог вспомнить, была ли она вообще. Спать хотелось страшно. Все оставалось черным, черным опять, черным до желудочных спазм, сырым и неуютным. Они внимательно продолжали вглядываться друг в друга, не шевелясь и ничем не выдавая своего выбора последующей позиции; на более мягком, не столь густом фоне ночного неба четко выделялись прерывистые фрагменты мощного ствола, неровный користый контур в обрамлении неподвижных пятен листьев – рядом, в двух шагах от себя. Гонгора, все еще борясь со сном, размышлял, успеет дотянуться до лука или же нет. Получалось что-то неопределенное, и так, и эдак. Вниз прыгать не хотелось. Слишком тихо. Рядом опять кто-то был, неотвязный, и, по-видимому, был там уже давно. Присмотревшись, удалось различить довольно четкие очертания прильнувшей к дереву тощей долговязой фигуры. Очертания сильно напоминали его давешний витраж, просочившийся в действительность ужас – полускрытый дубовыми листьями плащ, который ждал, выдавая свое искусственное происхождение неестественной гладостью складок, как не естественно было здесь все, что имело искусственное происхождение. Плащ едва заметно отсвечивал стальным. Мертвым. Бусинка росы. Гонгора медленно скосил один глаз вбок, к излучине лука. Время нарастало слоями, пузырясь звездами и давя, пугая необратимыми последствиями. Ничего невозможно разобрать. Что-то уж очень долго. Он мысленно отдал приказ мышцам, расслабляя перетянутый плечевой пояс, и с той же медлительностью перенес взгляд на широкий обрез ствола дерева в своих ногах. Плаща не было.

Теперь в нижнем левом углу чуть более ясного, немножко более податливого цепкому взгляду пространства, втиснутого в черную непроницаемую раму из дубовых листьев, одиноко и зябко сияла далекая звездочка: макинтош оказался ниже.

Точнее сказать, это был не совсем макинтош. Скорее утепленное, подбитое мехом пальто, под плотным воротом, быть может, просто – закнопленный на все кнопки и завязанный на все шнурки походный камуфляж. Или даже нет, не так: больше всего это походило на крупную шерстистую особь узкомордого собакоголового бабуина, в ожидании низко пригнувшегося, подготовившего напряженные передние конечности к короткому внезапному прыжку, – и сейчас имело смысл по геометрии силуэта попытаться определить, в какую именно сторону бабуин намерен прыгать: не дай бог, на него или, напротив, с учетом проекции ночных очертаний, в направлении прямо противоположном, от него, на ветви соседних деревьев…

Гонгора шумно подобрался, приподнялся, шурша листвой, заставляя плясать под собой упругие ветви и стучать на весь лес деревянным стуком. Он повернул лицо к невидимому толком за стеной темноты пространству у подножия дерева, все время хватаясь непослушной рукой, промахиваясь, тщательно пристроил к тетиве прорезь оперенной стрелы и осторожно высунул голову за край гнезда, борясь с непослушными пальцами и стараясь как-то унять дрожь в теле.

Стискивая дергавшиеся челюсти вместе, он таращился в темноту, изо всех сил напрягаясь, расправляя застывшие мышцы. Колотило неимоверно. Внизу все оставалось таким же невнятным, мрачным – густым и неубедительным, как застоявшаяся тишина в погребе. Ухо уже неопределенное время беспокоило что-то вроде отдаленного всхлипывания и неясных шорохов. Понемногу осваиваясь, глаза силились воспринимать интерьер в целом, неопределенных очертаний тень – некий намек на движение ушел к периферии, сливаясь с темнотой, тая в плотных образованиях по направлению туда, где начинались кусты. Просто привиделось, может. Нет, вот еще одна. Слабый шорох. Еще всхлип, новое движение, и сердце его оборвалось, пропустив такт: прямо под ним, метрах в четырех-пяти ниже мягко и совершенно отчетливо раздался тихий раскованный перелив неживого смеха, сменившийся давящим на уши периодом тишины. Помедлив, из лесу ему ответил другой смешок, и все вновь стихло. Так, наверное, мог бы смеяться на неуютной полированной стали голого стола труп, если бы его удалось расшевелить.

Под Гонгорой всхлипнули, прервались, он плавно подался вперед, не дыша, напрягая зрение, – и ничего не нашел, по прошествии томительных секунд чуть поодаль возникло приглушенное сипение, там опять как будто всплакнули, после небольшой паузы шуршание возобновилось, и Гонгору прошиб холодный пот. Кошек тут только мне не хватало, пронеслось в голове. Веселье гиен на кладбище. В этот момент он был почти уверен, что это кошки. Он перебрался – не слышно, как мышь – стараясь не слишком раскачиваться, к стволу дуба, поднялся, сведя вместе трясшиеся от озноба лопатки, цепляясь одеждой за кору, подвигал головой, прицениваясь, убрал мешавшую ветвь, высматривая источник звуков, и уже с привычным усилием, до предела оттянул к самому виску тетиву лука. Сырая тишина глубокой ночи была разорвана неожиданным, бьющим по нервам, громким треском, звоном и пением. «Она пронизана свистом Ушедшей в небытие», – вспомнил он, послушав какое-то время и ничего не услышав. На лужайке надолго установилась гнетущая, нехорошая тишина.

Он постоял, прислушиваясь и присматриваясь, не разобравшись ни в чем толком, уложил на тетиву новую стрелу и поднял послушный лук еще раз, следя за тем, чтобы не зацепить снова размашистым створом инструмента что-нибудь наверху. Пару раз ему показалось, что он во что-то там все же попал, пару раз он отправил стрелу откровенно без особого смысла, но большей частью, уже войдя во вкус, он расставался со стрелой с сильным желанием достать. Ответом была тишина, однако теперь словно бы что-то неуловимо изменилось, сменило камуфляж, тишина уже не казалась прежней: она была преисполнена вниманием. Когда следующая стрела с отчетливым хрустом встретилась с каким-то отдаленным препятствием, он решил, что достаточно. Весь запас составляли две стрелы.

Лес, уже близкий к не столь плотному, менее непроглядному своему предрассветному состоянию, отступил от дуба, залитая тьмой полянка у его подножия выглядела новой. Совсем рядом, снизу в кустах тоненько цыкнули, не очень уверенно хихикнули, и через секунду шуршание возобновилось. Здесь, по-видимому, чтобы произвести нужное впечатление, надо было шарахнуть из чего-нибудь многозарядного. Гонгора вздохнул. Холода он теперь почти не чувствовал. Снова с головой забираясь в траву, он приказал себе спать, спать во что бы то ни стало; он ворочался, пробуя представить, как бы все это выглядело с бандитом, и думал, что, может, не так уж и плохо, что палатка осталась под надежным прикрытием. За Улисса он не боялся. Улисс голоден и зол, как сто чертей. Откуда-то была у него уверенность, что эти тени тому не страшны. Может быть, потому что они не лазали по деревьям.


Гонгора с приятным удивлением открыл для себя, что после проведенной на дереве кошмарной ночи ему каким-то образом удалось выспаться. Сладко ныли перетруженные мышцы ног, было жарко, он чувствовал себя пока еще слегка проголодавшимся и почти отдохнувшим. Человеком можешь ты не быть, пробормотал он, с некоторым усилием ворочая губами, сквозь прищуренные веки глядя на безукоризненно отглаженное, отполированное, перегретое синее небо. Но помытым быть обязан. Солнце принялось на медленном огне поджаривать левую щеку и обнаженные кончики пальцев.

Полыхавшее теплом белое пятно солнца, зацепившись краем за иссохшие костистые сучья дерева, зависло над сомлевшим в тепле лесом, нагнетая великую истому, вознося беспечное настроение на немыслимые высоты, без остатка выплавляя из сознания ночные тени и страхи. Позванивали птички. День близился к самой дурной, приторно-мутной своей фазе, лес беззаботно гудел насекомыми, в спешном порядке мимоходом высвобождаясь от утренней и дневной настоянной свежести. Гонгора со стоном потянулся, раскидывая руки широко в стороны на свалявшейся пожухлой траве. Сильно припухшее со сна лицо и спекшиеся в затянутых мокасинах ноги горели нестерпимым жаром, возникало стойкое желание раздеться и сразу голым окунуться в ледяную воду тенистого ручья. И больше из него не вылезать. Настроение было отличным.

Он полежал, разглядывая синие выси, подождал, пока ветви под ним не перестанут раскачиваться, раскачал вновь, растер горячими и непослушными пальцами лицо, высвободился из капюшона и, перекинувшись на бок, свесился помятой всклокоченной головой за край гнезда. С любопытством изучив утыканную стрелами лужайку, он надел на себя через плечо лук, сунул за спину стрелы и пошел спускаться вниз.

Нескольких стрел он так и не досчитался, и, как ни старался, так их и не нашел. Звонко свистели птички. Поозиравшись по сторонам и прикинув вероятное время (часы снова стояли), привычно сориентировавшись по солнцу, уже на ходу отправляя вязанку за спину и перестраиваясь на экономный бег, он неторопливым аллюром взял направление туда, где должен был быть запад, где по его расчетам осталась расщелина с рекой. Не слишком приятная легкость постепенно заполняла собой все тело, но пока, в общем-то, было терпимо, необремененность желудка сообщала невесомость тренированным мышцам ног. Он не отвлекался, пару раз вроде бы ухватывая краем глаза в кустах дальше некое движение, на следующую вылазку твердо решив взять с собой Лиса. Теперь, когда от вчерашнего сафари со всем его идиотизмом остались одни воспоминания, начинало казаться, что, будь рядом голодный и злой Лис, все было бы много проще.

Пока еще хватало дыхания, он негромко пробовал напевать вслух севшим голосом, имитируя морпех США на пробежке, чтобы отвлечься от мыслей о еде, все складывалось не так уж плохо, это была дорога домой. В конце концов, его организм помнил дни и потяжелее. Черт возьми, его организм помнил такое, что с этим не шло ни в какое сравнение. Некогда, давным-давно, с ним вдруг приключилась какая-то непонятная, ни на что не похожая разновидность гриппа с ангиной, когда страшная температура, не падая, держалась и днем и ночью, даже утром, чего не случалось в прежние периоды гриппования. Лекарствами он никогда не пользовался – из принципа, что организм должен выкарабкиваться сам, лучшего средства, чем подкрепленный вареньем, горячим чаем и сливками чистый сильный организм, против любой заразы быть не должно и не может. Но то был, по всему, иной случай. И он в продолжении нескольких растянутых на годы дней лежал трупом, уставившись в черный потолок, прикидывая, на сколько еще его может хватить. Тогда же он решил, что потом все будет мерить протяженностью тех дней.


Ah one two, three four

Ah one two, three four

Ah one two, three four

Come on now and lemme sing ya some more.


Профилактика против гриппа, армейская практика сушить на себе в легкий мороз все свежевыстиранное, тоже сказать, дополнение не из самых приятных. Дополнение к пытке будней. К испытанию отвращением. После очередного галопирующего броска – туда и обратно – на затерявшийся где-то в безвестности, невыносимо далекий и давно уже никому не нужный «огневой рубеж», черное совсем от гари чертово стрельбище сил оставалось только неподвижно сидеть с краю бетонных прохладных ступенек на входе портала каменного «корабля» -крепости. Он сидел, привалясь плечом к шершавой кладке из огромных древних кирпичей, тупо уставившись неживым взглядом в мутные пятна полубезумных лиц, всплывавшие перед глазами, мечтая лишь о том, чтобы только не истечь сейчас, не уйти, не потерять сознание, застряв на одной мысли, балансировать на последней грани между бытием и небытием и вяло сокрушаться, что вот никогда же ведь такого не было, обуют ведь, затопчут потом, задавят, нельзя тут выключаться, нельзя ни в коем случае, не надо шевелиться, может, обойдется еще – если не шевелиться, то, может, обойдется, не выключимся, но бог ты мой, надо же, а, сука какая, сержант, бык необразованный, приоритетный кусок хумуса, пень сантехник, педрило горбатый, двух умных книжек за всю свою счастливую сантехническую жизнь в руках не державший. Квадрат каканый – заставил, срань космоса, толочь на себе еще запасной блок батарей к походной рации, который никто никогда нигде на себе в «заброску» не таскал. Взводному ведь пожаловался, сволочь, Шакалу этому губастому, паскуде насвистел, свистун, чего это «не соблюдается инструкция». Это надо же, как меня любит местная сволочь, аж сердце щемит. Наверху ожидала тишина отбоя. «Родной» шестой этаж-уровень вальдфорта находился в тот момент за пределами его физических возможностей. Будущая гражданская жизнь отсюда казалась нереальной. Вероятность ее приравнивалась к нулю. Она и была нулем, он знал, что след этих мертвых стен останется с ним навсегда. Память тех ступеней не держала в себе ничего, что было лишним. Тогда же он решил, что потом все перемещения, требующие хоть сколько-нибудь заметного душевного напряжения, будет производить исключительно и безусловно пешком и только мелкими, скупыми шажками.


Army Navy was ah not for me

Air force ah just ah too ea-sy

What I needed was a little bit more

I need a life, that is hardcore.


Мое меня не минует, в смысле. Кто-то бежал налегке. Кем-то были позабыты все слова, кроме двух-трех, наиболее близких и легко произносимых. Он бежал с автоматом, увесистой рацией и проклятыми батареями, удерживая в памяти успокоенный взгляд, брошенный на него из-под пятнистого тента кузова отъезжавшей к точке «заброски» машины. Взгляд был невозмутимый, чуть снисходительный, умудренный правотой и глубинным сознанием своей правоты. «А что ты мне сделаешь». День все же прожит. Приходилось экономить силы, кроме этих грубых кирпичей жизнь состояла из бесчисленных, уходивших куда-то в нескончаемость полустертых ступенек, по которым еще только предстояло взойти, сохраняя надлежащее лицо. Стоило только кому-то из них увидеть, что ты на грани, и подняться уже не дадут. Нужно еще найти силы, попытаться взгромоздить всего себя на кровать, на второй ярус, самым интересным будет потом за оставшиеся до подъема час-полтора попытаться выспаться, чтобы вскочить, вынести традиционные километры утреннего забега. Снова, в тысячный раз вырвать себя из горячего забытья, высосавшего последние силы, каким-то образом заставить себя подняться и бежать на программную «тактику». Или опять на «огневую», долгожданную, наверное, для этих немытых дармоедов из обеспечения, если ехать туда на машине, и вновь не будет уверенности, что обойдется без гравия в твоем Эр-Дэ, что дойдут до конца все, не выключаясь и не падая. И наша новая достопримечательность, взводный, новоиспеченный «руководитель боевого спецподразделения» с губастым розовым лицом туповатого подростка, дохлая и поминутно сдыхающая на таком темпе шавка – самая большая подружка Квадрата Крупнолицего – обязательно доверит, «как самому начитанному», свой автомат, чтоб то есть жизнь не казалась слишком сладкой. Сам он будет скакать рядом, исходить красными пятнами, делать мужественное лицо с мужественно играющими желваками опытного рейнджера и материть отстающих. Невооруженным глазом было видно, что вот этот кусок приоритетного дерьма в военной школе пинали все, кому было интересно, и теперь он восполнял в своих глазах статус иерархии – отрывался на беззащитных солдатах. Потом, много позже Гонгора пробовал его найти, но без успеха, информация относилась к категории закрытой, и, может, хорошо, что не нашел. Но кто знает, за этот остаток ночи и в самом деле все-таки удастся воссоздать некое подобие душевного равновесия и не сорваться – если только квадратноголовый прихлебай взводного не получит от обозленного семейными неурядицами ротного начальства замечание насчет «расхлябанности» боевого подразделения, а тот не примется тут же, не сходя с места доводить с секундомером в руке до немыслимого совершенства процесс укладывания в постель вверенного состава и его слаженного подъема; если только Мосол лично не припрется прямо посреди ночи проверять роту на предмет боеготовности либо «хоронить» – не по криминалу, а так, в целях профилактики – найденный где-то окурок за пять километров сильно пересеченной местности, либо просто так, от хорошего настроения; если только опять какой-нибудь особенно нервной бестолочи не придет в голову затянуть на своей исхудалой шее крепкий веревочный узел; если только снова не будет попытки, прихватив с собой пару банок каши, совершить побег из мест заключения в направлении границы и сонный едва одетый народ не погонят за десятки километров прочесывать один из квадратов «возможного местопребывания», вычерченных в глубокомысленной штабной тиши, хотя даже этому квадратноголовому уму понятно, что за истекшее время смысла в таком мероприятии никакого; но тогда очень может случиться так, что поиски затянутся и запланированное кашляющее столпотворение под названием «учения округа» отменят, – и это могло стать тем единственным светлым пятном в нескончаемой череде черно-серых будней, что происходили не часто. Однако если случится так, что беглец тот вместе с кашей все же догадается прихватить еще и автомат, то тогда, скорее всего, будить не станут. Очевидно, что прочно окопавшийся под деревцем вон на том пригорке воспитанник будет стоять до последнего патрона и ножа. И тогда вызванная по такому случаю на передовые позиции единица бронетехники с безопасного расстояния (подходить ближе просто нет необходимости) разворачивала всю свою оптику, беря пригорок в перекрестье приборов, убирала с поверхности земли все это дело вместе с деревом и всем остальным, поворачивалась и возвращалась откуда пришла. Домой убитому уходило официальное письмо о служащем, погибшем смертью героя при выполнении ответственного задания приоритетного правительства с медалькой. Память тех ступеней не содержала ничего, кроме чужого мертвого времени. В то, что всяческие трудности конечны, тогда верилось с трудом, но только она, маленькая, слабая, едва живая вера в другой мир и в другое утро помогли остаться в живых. Процесс несения службы в армии «пней», приоритетной нации, оказался тем, чем он был – заурядным процессом выживания, любой ценой. Жизнь человека не имела для них ценности – только в пересчете на общий объем: пакетами и подразделениями. Он решил, что надо быть поосмотрительнее. Единственный выход здесь всегда вел наружу. Этому сортиру дикого, до тошноты чуждого времени, на котором успела хорошо отдохнуть история, не хватало динамичности, он был слишком инертен, чтобы претерпевать какие-то изменения, динамичность его была сравнима с поползновениями геологических пластов. Полустертые кадры из безликой галереи великомучеников эпохи натужной, до идиотизма героической и обезоруживающе глупой и с беспримерной нечувствительностью равнодушной ко всему, что не соотносилось с ней никоим боком. Гонгора устал уже к тому времени удивляться. Он решил, что подходит время закрытого процесса над его собственным будущим.


PT, Drill, All day long

Keep me runnin’ from ah dusk to dawn

Ah one two, three four

Tell me now what you’re waiting for


First phase, broke me down

Second Phase I started comin’ around

Third Phase I was lean an’ mean

Graduation standin’ tall in my greens.


Где-то там с трудом еще различались неестественно одинаковые пятна лиц. Глаза на лицах тоже были одни и те же, не очень нормальные, остановившиеся на одной точке, пустые, без малейшей тени мысли, с тенью глубоко скрытого древнего животного страха, глаза мертвенно-чистые и голодные, стыдливо спрятавшиеся за запотевшими иллюминаторами лысых противогазов. Слаженный ритм, выверенное движение поршней дрессированного человеческого автомата. Размеренный траурный гром подкованных ботинок, хриплый перевздох на последнем пределе, не к месту перемежаемый одиноким сиплым надрывным завыванием резинки клапана противогаза на голове «крайнего»: клеймение страшным клеймом «крайнего» оставалось для руководства боевой группы было делом первостепенным, таким же важным, как определение ими, кто умрет первым. на его примере другие старались падать реже. «Крайние» действительно умирали первыми и совершали попутку побега из лагеря «приоритетных» тоже они. На официальном языке пней все мероприятие называлось «выработкой мужества и подготовкой боесостава».

Здесь преобладали свои законы гуманизма и своя методика воспитания, загнанных лошадей тут не пристреливали – на них надевали «кондом» -душегубку. Личный рейтинг повышался в направлении головы группы, отставать считалось неэтичным. В любом случае за сложными эволюциями скорбных «петушков» на броске лучше было наблюдать со стороны, держался ли тот «пуп» еще каким-то чудом, раз уже свалившись незадолго и заработав на голову противогаз, семенящей походкой потом вихляясь в хвосте всей процессии; поднимался ли он затем с подмерзшей земли ботинками строгих носачей. Обычно поднять им удавалось, но ненадолго: через десять шагов воин вновь по крутой дуге уходил за обочину, и вся процедура повторялась. Одежда, от которой еще недавно валил сырой пар, на утреннем морозе твердела, превращаясь в лед. На Огневом Рубеже предлагалось из не слишком хорошо пристрелянного оружия возможностями пары-другой магазинов поразить не различимые на таком расстоянии и фоне крохотные пятнышки очертаний неизвестно чего. Эти фишки только раздражали, возникая почти на пределе видимости, ничем не отличаясь от прочих холмов, бугров, пригорков и коряг поваленного леса. После изматывающих душу километров руки тряслись, и это решало все, сводя на нет последние шансы остаться в здравом уме. Здесь нужно было сильно экономить, не сумевшие набрать в конечной позиции количество очков, достаточное для оценки «хорошо» (оценки выше этой существовали только в воспаленном от переизбытка тепла мозгу штабного руководства), то есть большинство, легкой трусцой направлялись к излучине карьера – набивать мерзлым гравием и песком свой РД.

Насквозь пропыленный и истертый, тряпкой обвисший, со свежими пятнами пота и старыми следами гравия и песка, походный ранец сползал с плеч и открывал мокрую спину омерзительному сквозняку, заставляя держать лопатки вместе, быть разборчивым в мускульных сокращениях. Но вздыбленные мурашки соприкасались с остывшей тканью проклятой спецовки, и этому нельзя было помочь. Сил анализировать происходящее не было уже давно. Память этих ступеней хотела как можно реже соприкасаться с логикой тех раздеваний. Много позднее из специальной литературы Гонгора узнал, что даже слабая форма стресса моментально замедляет появление и рост нейронов мозга. При создании же постоянных условий патологического стресса мозг практически теряет способность воспринимать реальность. И именно это было главным. Вся система лагеря «приоритетных» была направлена на предотвращение роста новых нейронов мозга, даже никогда не слышав об их существовании. Способность анализа, инстинкт отражать реальность, построение минимально сложных логически связных и стройных конструкций – они были именно тем, чего смертельно боялась их система. Конфуций, Гай Юлий Цезарь, Марк Аврелий и Эрик Грайтенз попросту были теми, кто способен был всё изменить. То есть буквально всё. Поэтому тот, кто прошел подготовку лагеря «приоритетных», был пригоден только на действия механизма. Это все, что от него требовалось. Они убивали претендента на разумность.

Гонгора помнил, как это выглядело. Нескольким особям носачей, наиболее удачно отстрелявшимся счастливым обладателям большого опыта и прекрасно пристрелянных автоматов разрешалось, как жест доброй воли руководства, в форме невиданного поощрения отбыть «домой» на грузовике, который доставлял громоздкий хрупкий инструмент, приборы ночного видения, неподъемный, многократно проклятый боезапас и командира роты. Смотреть туда не хотелось. Забивая в свой захребетник гравий, можно было думать только об одном, как бы выглядели все эти светлые лица, если дать над ними длинную очередь из трассеров.


If anybody, asks me why

I’ll be a Marine ’til the day I die

Report for duty at ah Heaven’s Gate

Ah motivated and semper fi.1


Большие мягкие листья стегали по лицу. Улиссу уже было бы неплохо показаться наконец, для приличия хотя бы высунуться, помахать хвостом, пошуметь железом ошейников, мощно встряхиваясь. Самые хорошие книги пишутся звездными ночами, убежденно думал Гонгора. У нас будет одна такая бесконечная ночь. И это хорошо, это правильно, потому что за ней будет еще очень много бесконечных, тихих, звездных ночей. Там было что-то про дорогу домой, про лес, и это тоже было хорошо. Как начало следующей главы. Спит, скотина. Перетрудился, бедный. Гонгора пригнулся, убирая распаренное лицо от налетавшей на глаза ветви. Спит наше неторопливое, утомленное, невозмутимое секьюрити. Отдыхает. Выноси вместе с палаткой.

Сквозь разрывы в листьях можно было разглядеть самый край узкой лужайки, нависшее над жилой полусферой дерево и торчавшие из травы сучья сушняка, сваленного накануне к костру. Или ушел. В расстроенных чувствах перегрыз поводок и отправился на поиски. Спит, снова подумал Гонгора, ступая в мягкую траву и переходя на шаг. Он был неосмотрителен, следовало вернуть на пояс подарок любимого дедушки. Он еще в детстве дал себе слово никогда не оставлять его без присмотра. Говорила бабушка, что нож не обычный и не для чужих рук. Первым делом он собирался залезть в палатку, но его внимание привлек обвязанный вокруг дерева поводок. Над головой вовсю звенели птицы.