Глава вторая
Первый день новичков в школе жизни
Симпатическое средство почтенной Амалии Карловны на этот раз, однако, не оказало своего целебного действия. Когда Гоголь на следующее утро протер глаза, то многократно расчихался: насморк его был еще в полном расцвете; когда же он взглянул на себя в дорожное складное зеркальце, то даже плюнул:
– Тьфу! И глядеть непристойно.
Тут оказалось, что Данилевский не только уже встал и напился чаю, но и из дому отлучился – закупить в Апраксином рынке мебель и постельные принадлежности.
– А оттуда ведь, злодей, бьюсь об заклад, завернет еще на Невский! Господи, Господи! А я сиднем сиди, – убивался Гоголь. – Смотри-ка, Яким: никак снег идет?
– Идет, – подтвердил Яким, – еще с вечера пошел, как я письмо с насморком относил.
– Так, верно, потеплело! Подай-ка мне новый фрак.
– Да куды вы, паночку? Ще пуще занедужаете.
– Не могу я сидеть в четырех стенах и киснуть, когда знаю, что здесь же, в Петербурге, живет мой лучший друг – Высоцкий, с которым я не виделся целую вечность – два года слишком.
– Так я бы съездил за ним…
– Нет, нет, я хочу застать его врасплох; да, кроме того, мне надо еще к одному важному господину с поклоном.
Напрасно отговарили его и Яким и хозяйка, которая, по-видимому, все еще не теряла надежды, что ее хваленое средство в конце концов оправдает свою славу.
– Не надейтесь, мадам, я уж такой неудачник, – сказал Гоголь, – письмо, верно, снегом замело, и никто его не поднял. А вот кабы у вас нашлась пудра, чтобы мало-мальски облагообразить мое нюхало…
Пудры косметической у мадам не нашлось, но назначение ее с успехом исполнила домашняя пудра – картофельная мука, небольшой запасец которой заботливая немка завернула еще ему в бумажку на дорогу.
И сидит он опять в санях и едет к Высоцкому. Извозчик попался ему из жалких «ванек»; малорослая деревенская лошаденка, лохматая и пегая, смахивавшая более на корову, чем на коня, плелась мелкою рысцой.
«Колесница триумфатора! – иронизировал седок над самим собою. – Спасибо, хоть не так уж холодно»…
В самом деле, как это нередко бывает в нашей приморской столице, жестокий мороз сменился разом чуть не оттепелью. Тем не менее Гоголь, не отделавшись еще от вчерашней простуды, ежился в своем стареньком плаще и накрылся на всякий случай еще широким воротником, как капюшоном, чтобы охранить свое «нюхало» от крутившихся кругом снежных хлопьев. Путь впереди лежал довольно долгий – на Петербургскую сторону, в какую-то Гулярную; надо было как-нибудь скоротать время, и, зажмурясь, Гоголь предался мечтаниям о предстоящей встрече с Высоцким.
«Неужто расчувствуемся, обабимся опять оба, как тогда при последнем прощанье, прижмем друг друга к сердцу, или выдержим характер и просто пожмем друг другу руки? А может быть, его и дома-то не будет? Ну, что ж, обожду у него в кабинете, пороюсь в его книгах: что-то он теперь читает? И вот что, – да, да, непременно! – как услышу только его шаги в прихожей, спрячусь поскорей за какой-нибудь шкаф или печку. Войдет он, ничего не подозревая, и вдруг ему сзади зажимают руками глаза: „Кто я? Угадай-ка?“ Сердце ему, разумеется, подскажет. Но он не покажет виду, а преспокойно, как ни в чем не бывало, обернется и протянет руку: „Как поживаете, дружище?“ – „Помаленьку. А ты как?“ И пойдут расспросы и ответы без конца. „А что, Николай Васильевич, – скажет он тут, – хочешь место в 1200 рублей?“ – „Как! У тебя есть для меня такое место?“ – „Есть. Для начала ведь недурно? Сто рублей в месяц; а там, через год, найдем и лучше“. Вот друг, так друг! Тут, пожалуй, уж не выдержишь, облапишь его, чмокнешь в обе щеки. „Но вот беда-то, Герасим Иванович: ведь надо представиться новому начальству, а у меня нет еще и порядочного, парадного фрака“… Герасим же Иванович, победоносно улыбаясь, идет к шкафу и достает оттуда фрак, великолепнейший, синего цвета с металлическими пуговицами: „Как вам покажется, синьор, сия штука? Специально для вас заказана у Руча – первого столичного портных дел мастера. Суконце тончайшее, англицкое. Не угодно ли пощупать: персик! А фасон-то: последнее слово науки!“»
– Эй, барин, заснул, что ли? – окликнул возница седока, замечтавшегося под своим капюшоном.
– Разве мы уже в Гулярной?
– В Гулярной. Да чей дом-то?
Гоголь назвал домохозяина. По счастью, мимо них по занесенным снегом деревянным мосткам перебиралась какая-то не то кухарка, не то чиновница с кульком провизии. На вопрос извозчика она указала на один из убогих, одноэтажных домиков столичного захолустья.
Господи Боже! И это прославленный Петербург? Это Нежин, хуже Нежина! Дрянь, совсем дрянь! И здесь-то приютился он, друг сердечный?
Рассчитавшись с извозчиком, Гоголь, увязая в снегу, добрался кое-как до калитки, а оттуда во двор до покосившегося крылечка.
А что, если Герасим Иванович ему даже не обрадуется? На последние письма к нему не было ведь и ответа…
Звонка на крыльце не оказалось, и Гоголь с невольным замиранием постучался в низенькую дверь. Только на третий стук дверь вполовину отворилась. Но показавшийся за нею старичок в ермолке и ветхом ватном шлафроке – из отставных, видно, чиновников, – держась за дверную скобку, заслонил вход и пробрюзжал довольно нерадушно:
– Вам кого?
– Высоцкого, Герасима Ивановича. Ведь он здесь живет?
– Жить-то жил, да след простыл.
– Выехал? Но не из Петербурга же?
– Из Петербурга.
Гоголь был совсем ошеломлен.
– В провинцию, значит! Но куда?
– А почем мы знаем. Снимал хоть у нас комнату, да сторонился нашей бедноты, гордец, зубоскал, не тем будь помянут. Сам, вишь, важная птица! Ну, и скатертью дорога!
Дверь закрылась. Гоголь все еще не мог опомниться.
Да, да! Высоцкий хоть и зубоскал, точно, но одного с ним поля ягода. Они понимали друг друга с полуслова, жить бы только душа в душу… И вдруг, не говоря дурного слова, скрылся с горизонта бесследно, как метеор, не оставив даже ни строчки. Открылось, изволите видеть, где-то в провинции теплое местечко, – не нужны стали прежние друзья, и отряхнул их с себя, как пыль, как сор… Но нет же, нет, не может быть! Неужели так и не придется больше свидеться в жизни?[3]
Безотраднейшее чувство первого разочарования в незыблемой святости дружбы с нестерпимою горечью поднялось в груди отвергнутого друга. От навернувшейся на глаза сырости ничего не различая перед собою он, спотыкаясь, выбрался снова из калитки. Рассчитанный им ванька, по счастью, еще не отъехал: надо было дать передохнуть слабосильной лошаденке, а может, и седок не застанет кого нужно.
– Не застал, знать, дома?
– Не застал…
– Так подавать опять?
– Подавай.
– Куда ж теперя везти-то?
И то, куда теперь? Тот, на которого он полагался как на каменную гору, спину показал; приходится самому уж ковать железо. Рекомендательное письмо Трощинского к чиновному тузу Кутузову благо в капмане.
– Знаешь Малую Миллионную?[4]
– Как не знать.
Снег валил рыхлыми хлопьями гуще прежнего. Накрываясь опять воротником плаща, Гоголь должен был хорошенько отряхнуться.
– Ну, повалил! – пробормотал он про себя.
– Научился, – незлобливо отозвался ванька, застегивая полость, и легонько тронул свою лошадку вожжами. – Эй, милая, не ленися: добрый барин не поскупится.
А барин под своим капюшоном сидел истуканом: на него нашло ожесточение до самозабвения, до одеревенелости. Только когда недолго погодя санки разом остановились, он очнулся и приподнял край воротника.
– Что там такое?
– А вон потянулись, – был благодушный ответ с облучка, – ровно дрова по реке гонят – никакой силой не удержишь.
Поперек пути их, в самом деле, тянулся непрерывный обоз, которому конца видать не было. Раз покорившись неумолимой судьбе, Гоголь безропотно снес и эту мелкую напасть.
– Вперед! – послышался наконец голос возницы, и санки покатились далее.
Вдруг толчок, и еще, и еще, точно спускаются круто под гору. Что за оказия? Какие в Петербурге горы? Гоголь выглянул опять из-под своей покрышки. Оказалось, что то был спуск на Неву. Путь их лежал так близко от проруби, что их обдало оттуда облаком пара.
– Дышит! – заметил опять извозчик, который, полюбив, видно, своего молчаливого седока, находил удовольствие делиться с ним впечатлениями.
Да, у этих северян-великороссов есть тоже своя наблюдательность, свои словечки; да что толку-то, коли твоя собственная комическая жилка иссякла?
Вот они и на Малой Миллионной. Будочник наставил их, где жительствует «генерал» Кутузов. Вылезая уж из саней перед генеральским подъездом, Гоголь вспомнил, что дорогою неоднократно прибегал к помощи носового платка.
Эх-ма! Надо опять ведь напудриться, чтобы явиться перед сановником в надлежащем виде. Но куда, в какой карман он сунул свой запасец? Экая, право, куриная память… Ага! Вот.
Но пока он шарил по карманам, на подъезде показался уже великолепный толстяк-швейцар, завидевший в стеклянную дверь подкатившие утлые извозчичьи санки.
– Отъезжай, отъезжай! – властно гаркнул он на ваньку, а затем с высокомерным недоумением оглядел молодого седока, который пока набелил себе только одну сторону носа. – Вам кого?
– Мне его превосходительство, Логгина Ивановича, – отвечал Гоголь, с замешательством пряча бумажку с косметикой.
– Не принимают.
– Нет? Почему так?
– Хворать изволят.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! И серьезно прихворнул?
– Очень даже серьезно.
Не находя нужным тратить еще лишние слова, ливрейный страж не спеша вошел обратно в подъезд и звонко хлопнул стеклянного дверью.
– Господин в ливрее! – пробормотал вслед ему Гоголь.
– Какой уж господин – собака! – сочувственно подал голос ванька, отъехавший всего шагов на десять и слышавший весь диалог. – С жиру хозяйского бесится: кто одет поплоше, того облает, а кто почище – перед тем виляет. А теперя, батюшка, что же, обратно на фатеру, я чай, к Кокушкину мосту?
– На фатеру, сыночек, ох, на фатеру…
Временный подъем духа поддерживает и телесные силы, зато с упадком духа тем сильнее реакция. Когда Гоголь вскарабкался к себе на четвертый этаж, то тут же в полном изнеможении повалился на неубранный еще с полу матрац и защелкал зубами от жестокого озноба. Но хозяйка, смотревшая на него уже как на члена своей квартирной семьи, настояла на том, чтобы он совсем улегся, сама накрыла его двумя одеялами и напоила липовым цветом с малиной до второго пота. Яким тем временем напевал панычу про непомерную петербургскую дороговизну: «За десяток репы плати ни много ни мало – 30 копеек! Картофель покупай тоже десятками, точно апельсины»…
– Добивай меня, добивай! – отвечал из-под своих двух одеял паныч, да таким жалобным тоном, что Яким, не допев, умолк.
Незадолго до обеда были доставлены из Апраксина двора закупленные Данилевским кровати с тюфяками и прочая мебель, а к обеду вернулся и он сам. На него, здорового человека, Петербург произвел совершенно иное впечатление, чем на Гоголя, и он своим восторженным настроением несколько подбодрил опять своего раскисшего друга.
– А затем в кофейне я сделал еще очень ценное для меня знакомство с одним отставным кавалеристом, – продолжал Данилевский. – Он прошел также школу подпрапорщиков и сообщил мне целую массу прелюбопытных сведений. Как видишь, и я иду по твоим стопам – занимаюсь изучением обычаев и нравов!
– Например?
– Например, младший курс – вандалы, старший – корнеты, и корнеты муштруют вандалов, потому что отвечают за них перед начальством.
– В чем отвечают?
– В том, чтобы у тех все пуговицы были застегнуты, все ремешки подтянуты; да ведь как самих их подтягивают, как честят отборными словами!
– А вандалы молчи?
– Вандалы молчи. На то и вандалы.
– Поздравляю; завидная у тебя перспектива!
– Что, брат, поделаешь! Всякого варвара надо сперва отполировать хорошенько, чтобы сделаться «полированным» человеком. Зато я выйду во всяком случае в гвардию.
– Почему же во всяком случае? Прилежанием ты, как и я, никогда особенно не отличался.
– Прилежанием, брат, там никого не удивишь. В «зубрилке» корнеты заставляют вандалов даже надевать перчатки, чтобы не пачкать рук о «вонючие» книги – физику, механику. Первое там условие – верховая езда и телесная ловкость. Ну, а по этой части я хоть с кем потягаюсь. «А есть у вас свой конский завод?» – спросил меня мой новый знакомый. – «Нет, – говорю, – а что?» – «Да чтобы пыли в глаза пустить. На первый-то хоть раз подъезжайте туда на лихаче, да дайте ему рубль на водку, так, чтобы видел швейцар, от которого потом все другие узнают»[5].
– Ай да советчик! Подлинно, что ценное знакомство.
Данилевский почесал за ухом, но тотчас беспечно усмехнулся.
– Ценнее, чем ты думаешь, – сказал он. – Сорвал с меня изрядный куш – двадцать целковых!
– Неужто ты, в самом деле, дал незнакомому человеку сразу в долг?
– Нет, он взял их с меня на биллиарде.
– Так! Не можешь отстать от этой глупой страсти. Как ты вообще сошелся с этим франтом?
– А в кофейне, говорю тебе, на Невском, против Казанского собора. Зашел я только закусить; но тут вдруг где-то в третьей комнате слышу – биллиардные шары. Как, скажи, было устоять?
– Тебе-то – еще бы! И мышь на запах в мышеловку лезет.
– Вхожу в биллиардную; там играет какой-то усач с маркером, – не то чтобы неважно, а так, спустя рукава. Проиграл партию, обращается ко мне: «Вы, я вижу, тоже любитель; не желаете ли сразиться?» – «С удовольствием». – «А по какой?» – «Да я, извините, по крупной не играю, – говорю ему, – дело ведь не в выигрыше». – «Само собою! Но чтобы был все-таки некоторый интерес. Угодно: копейка очко?» Чего, думаю, скромнее? Больше шести гривен не рискую. «Извольте», – говорю. Стали мы играть. Играл он по-прежнему кое-как, проиграл мне двадцать очков. «Эй, человек! Коньяку. Не прикажете ли?» Я поблагодарил: «Простите, не пью». – «Эх, молодой человек, молодой человек! Ваше здоровье! А теперь не удвоить ли нам куш?» Отказаться было уже неловко; да при его игре какой же и риск? Тут он стал играть иначе.
– Ага! Старательнее?
– Не то чтобы, нет; кий он держал в руках все так же небрежно, будто и не целясь, а между тем, – удивительное дело! – шары у него так и летали по биллиарду, попадали в лузу: хлоп да хлоп! Глядь: закатил мне сухую. Захохотал, потрепал меня по плечу. «Видали вы, как выигрывают фуксами? Однако с выигрыша я, как угодно, должен вас угостить. Одну хоть рюмочку для храбрости, а?» – «Увольте…» – говорю. «Нет, молодой человек, вы меня кровно обидите!» Налил он мне рюмочку, а коньяк оказался высшего качества так и разлился у меня по жилам. Храбрости у меня, точно, прибавилось: когда он мне теперь предложил играть по гривеннику очко, я уже не стал упираться. Тут он развернулся вовсю; таких клапштосов, триплетов, квадруплетов мне в жизни видать не случалось!
– И вздул тебя напропалую?
– Да, задал мне подряд три комплектных.
– Так тебе, младенцу, и надо. Это, очевидно, профессиональный шулер.
– Может быть, и профессиональный, но профессор в своем деле несомненно; что за комбинации, что за удар, что за чистота отделки! Не жаль, право, и двадцати рублей за урок.
– Благодарю покорно! А платка он у тебя из кармана не вытащил?
– Напротив, он повел себя настоящим джентльменом: после третьей комплектной сам предложил прекратить игру: «Вы нынче не в ударе». Потом любезно надавал еще разных советов насчет юнкерской школы…
– И не менее любезно обещался дать тебе завтра реванш?
– Да…
– Ну, вот. Но ты, конечно, не пойдешь?
– Право, не знаю… Жаль как-то упустить случай поучиться у такого мастера! Ах, да! Из головы вон, – вспомнил вдруг Данилевский и хлопнул себя по лбу. – Ведь привез тебе оттуда гостинец.
– Откуда?
– Да из той же кофейни. Эй, Яким! В шубе у меня ты найдешь кусок кулебяки, снеси-ка на кухню и разогрей для барина.
– Но у меня нет ни малейшего аппетита, – отговорился Гоголь.
– Пустяки! От одного вида явится. Такая, я тебе скажу, аппетитная штука, что пальчики оближешь.