Вы здесь

Шелопут и фортуна. Вторая глава (А. С. Щербаков, 2016)

Вторая глава

I

Мне кажется, я исправно исполняю ТУ (технические условия) «проекта»: писать в хаотичном беспорядке. Но… отлично помню: вопрос о том, какого я все-таки возраста, предваряла тема любви. С нетерпением и с опасениями я отдалял возвращение к ней. С нетерпением, потому что: (последний тезис главы о любви апостола Павла) «А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше». Больше! – и надежды, и даже веры.

А с опасениями…

Мне не раз приходилось слышать, как мои коллеги-газетчики – на встречах с читателями, книжных ярмарках и т. п. – брали интервью у Галины. Редко обходилось без разговора о любви. Почти всегда она делилась одним наблюдением, которое почему-то в итоге не входило, за исключением двух случаев, в опубликованные тексты. Вот оно – в одном из первых газетных высказываний: от любви «в сердце сразу растут два чувства – счастья и несчастья. И с детства начинаешь понимать, что они всегда рядом. Всегда!» И оно же – в одном из последних: «Любовь? Главное счастье в жизни. И одновременно главное горе в жизни… Любовь – самое сильное, самое созидательное, но и самое разрушающее чувство. В любви есть всё: она может тебя поднять на необычайную высоту и может так с этой высоты тебя пульнуть, что костей не соберешь».

Я в каких-то своих комментариях разъяснял просто: «Потому что она, любовь, может взять и исчезнуть. Она может осиротить тебя, когда из двух человек, повязанных этим чувством, на белом свете остается один».

Это не просто просто – а примитивно. Такого же рода вопросы интервьюеров подталкивали и саму Галину к элементарному толкованию собственной мысли: «…если ничего не складывается, или сам не можешь любить, или тебя не любят, или встречаешь не того»… Ну причем тут трагическое: «два чувства – счастья и несчастья… они всегда рядом. Всегда!» (А не только в случаях житейских аварий). «…И одновременно главное горе в жизни… самое сильное, самое созидательное, но и самое разрушающее чувство». В своих самых проницательных прозрениях она говорила на языке Посланий, а ее чаще понимали на уровне орденоносца Долматовского: «Любовь никогда не бывает без грусти».

Известный литературный критик Андрей Немзер сделал тонкое наблюдение: Людмила Петрушевская, Марина Палей, Светлана Василенко, Марина Вишневецкая пишут о безлюбье; Галина Щербакова – о любви. «Да, – продолжал Немзер, – одного без другого не бывает. Да, персонажи «безлюбых» повествований и их создательницы любви алчут всеми силами и малейший проблеск ее из души ни за что не выпустят. Да, у Щербаковой как неумением любить, так и любовью мучаются, клянут ее, непрошенную, на чем свет стоит. И еще много таких разрушительных «да» можно с ходу выпалить. Но одно дело упиваться болью и стыдом, вычитывая в собственных муках единственное (и оттого – хиленькое) доказательство: любовь, кажется, маячила. Другое – надрываться от стыда и боли, зная, что они расплата за трусость, недогадливость, неумелость в любви, которая точно была».

Мне кажется, талантливый критик все же не очень точно выразился. Героини Щербаковой страдают из-за многого в любви – но именно потому, что она есть (а не была). Потому что «любовь никогда не перестает». И это Галина как писатель точно знала. А что «перестает» – то не любовь и лечится, как герпес. Идет ли речь о всеобщей, универсальной любви или о ее частном случае – между счастливо нашедшими друг друга душами, ее энергия однополярна и простирается не от предмета любви, а от любящего. Счастливость же в том и заключается, когда сей «предмет» уже сам в качестве любящего порождает свой мир любви, в котором ты есть.

А если нет? Об этом и говорит Галя: «…счастье и несчастье… они всегда рядом. Всегда!» Несчастье – когда тебе виделось, что тот, другой, мир существует и ты в нем, – а это оказалось ошибкой, почти всегда невольной. А счастье? – Вот оно: твою, исходящую от тебя любовь никому (!) не отнять – она-то при тебе, тобою порожденная!

Была у нас подруга, Лиза Кремнева. Она рано ушла из жизни, одинокой и с виду не очень удачливой. Галя, обнаружив в ее бумагах лирические стихи, писала в поминальном очерке, напечатанном в журнале «Крестьянка»: «Я ведь ничего не знала о твоей любви. Ничего! Мы ведь были такие аскетично-замундиренные в этой теме… Я после своих сорока о любви уже не писала, а ты писала. Получается, что я в проигрыше?» И вот еще оттуда же:

«Жизнь не обидела меня,

Страдаю счастьем.

Но ведь страдаю – читают одни!

Но ведь счастьем – читают другие!»

Какая же классная формулировка! Страдаю счастьем. Лиза гениально породила ее и нашла ей столь точное применение.

Страдаю счастьем – в этом суть многих сочинений Галины Щербаковой.

Меня всегда волновало Галино определение любви как «самого разрушающего чувства». Наверное, оно сравнимо с цунами. Однажды я подвергся ему.


…Побудку по утрам мне устраивает Мурзавецкий, кот. Он начинает в могучих прыжках проноситься надо мной справа–налево, слева–направо. Кровать жалобно поскрипывает под тяжеленькой, наверно килограммов на восемь, кототушкой. Если я долго по свойственной мне лени не открываю глаза, то скачки Мурзика (это его семейное краткое имя) из летящей львиной дуги превращаются в высокие подпрыгивания наподобие теннисной свечи с приземлением на моей груди или животе, и тут уж моему притворству приходит конец.

Ближайшая цель Мурзавецкого – чтобы я задал ему любимую трепку, которая в кошкинской литературе называется полезным для домашнего животного массажем, особенно необходимым ему в области хвоста. Это непреложно для начала дня. Затем он ведет меня в кухню, подозрительно оглядываясь, не норовлю ли я снова нырнуть под одеяло, – дабы я помыл и заправил свежей водой его поилку и выдал его нынешнюю, не ту, что была вчера, еду. После этого он еще, может быть, попросится погулять по примыкающему к нашим трем соседским квартирам предбаннику, который в домовых объявлениях и распоряжениях именуется холлом.

Дальше я принадлежу – под неусыпным кошачьим взором – сам себе. Некое потягивание, пусть оно для собственного успокоения называется зарядкой, душ, «овсянка, сэр»… Обязательно перед началом своего трудового дня приходит мой молодой сосед. Чтобы удостовериться в наличии меня на сегодня в целости и относительной сохранности. Это миссия. А сообразно принятому регламенту, мы с ним пьем чай.

Для чего я все это рассказываю? Всего лишь для того, чтобы проиллюстрировать на бытовом уровне эйнштейновское утверждение об относительности времени. Я решился на это после того, как поведал о своем наблюдении многим близким людям, и по крайней мере четверо из десяти признались, что ловили себя на такой же мысли.

Итак, весь набор утренних занятий обычно занимает у меня два часа. Но! Иногда сажусь за компьютер – и обнаруживается, что от момента утреннего подъема прошел примерно час. Как? Почему? Откуда такая экономия?.. Но иногда-то наоборот, часы свидетельствуют: на заученные почти до автоматизма действия непонятно как уходит больше трех часов! Целый час из жизни. Где он?

Не буду перечислять разнообразных рациональных объяснений, приходящих в голову, типа – в какой-то момент неуловимо о чем-то задумался и не заметил, как пролетело время. Эти интерпретации все равно недоказуемы. Мне больше нравится гипотеза, что в какие-то моменты бытия у каждого может быть свое индивидуальное время, которое по своей длительности как-то соотносится или, точнее сказать, зависит от личных событий, действий, поступков. Может быть, и от мыслей. Я, например, никак не могу постигнуть того, что важнейший кусок моей жизни, вместивший, как зародыш, как софтовая загрузочная программа, ее основополагающие события, согласно календарю длился только два года. Речь о челябинском периоде, о тамошнем «Комсомольце». Объективно мое присутствие в истории этой редакции ничтожно. Но я могу рассказывать о ней, о тех двух годах, столько, будто там провел чуть ли не половину отведенного мне века.

Аналогичная история с «Комсомолкой». По трудовой книжке – пять лет, всего пять лет… И также только пять лет – Ростова-на-Дону, а ведь он – основа конструкции нашей с Галей жизни.

Или «Огонек». Мне кажется очень точным сравнение, которое дал этому феномену мой, еще с «Комсомольской правды» давний товарищ Владимир Глотов в своей книге «Огонек – Nostalgia»: «журнал Коротича, чей век был короток, как выстрел». В то же время я разделяю его же мысль, что это было издание, которое, «чем больше проходит лет, тем яснее воспринимается как национальное достояние, легкомысленно нами утраченное».

Но, может быть, у распорядителей (или механизма) времени есть свои нормативы: что когда-то кому-то убавлено или прибавлено должно как-то непременно возместиться, компенсироваться? Иначе как объяснить, что у каждого из нас есть периоды присутствия в мире – ну, как пустое место: был новый год, а потом еще один новый год, и еще… А что там было-то? И не вспомнишь.


…Однако где «время» – там и «место». По крайней мере, в нашей земной жизни.

Галина первая в семье обратила внимание на тяготение в нашем московском существовании к «милому северу» столицы. Наша первая здешняя квартира была в Останкино, вторая и последняя – в начале Дмитровского шоссе. Очень близко жили Галины родственники – Ируся и дядя Коля. Дача была в Мамонтовке. «Вам и не снилось» снималось на Студии им. Горького, возле ВДНХ. «Литературное обозрение», где многие годы Галина числилась на работе по договору, – в четырех или пяти троллейбусных остановках к северу от нас, ее «фирменное» издательство «Вагриус» долгое время находилось вообще в «шаговой доступности», а следующее, «Эксмо», – на «Войковской». Семья друзей Яковенко жила через дом, Иларионовы – рядом с метро «Проспект Мира», Леша Плешаков – сперва в Лобне, потом в Останкино, по соседству с нашей пятиэтажкой… Поверьте, я еще многое тут мог бы перечислить. Почему оно так – загадка.

23 года место моей работы по Бумажному проезду, 14 находилось в десяти минутах ходьбы от дома, который я видел из окон своих офисов.

Но первопроходцем, за год до меня, в этом так называемом журнальном корпусе «Правды» была Галина, и он стал последним местом ее казенной работы. Потом здесь на разных этажах несли службу и Плешаков, и Лиза Кремнева, и Саша Яковенко, и Володя Глотов… Если бы мне пришла в голову мысль сочинить роман, а лучше драму из жизни журналистов, то основной площадкой действия сделал бы это здание.

Двенадцатиэтажная коробка на Савелии порой мне казалась уютным ульем, населенным пчелами различного рода, впрочем, как правило, общественно-полезными и… медоносными. Могут спросить: а осы? Шершни? Были и такие, как же без них. Ведь «у природы нет плохой породы»?..

Возможность увидеться со многими обитателями этого дома была дважды в месяц – возле зарплатной ведомости. А еще был каждодневный шанс встретиться с коллегами-соседями в обеденное время в общей столовой на втором этаже.

Именно там, в очереди к кассе, «выбивающей» чеки на первые, вторые и третьи блюда, началась невидимая свету, однако смутившая мой внутренний мир история.


В тот день стоявший в очереди позади меня Плешаков (он работал в «Огоньке», еще «старом», софроновском, а я в «Журналисте») произнес как бы про себя, шепотом, но слышным, как в классическом МХАТе, в любом ряду:

– Какая же она красивая!..

Казалось, он прочитал и выдал всем мое помышление о девушке, что-то весело болтавшей в кружке приятельниц в каких-то четырех метрах от нас.

Я ее знал. Она была машинисткой, кроме иногда возникавших производственных надобностей, еще одно обстоятельство связывало меня с ней. Моей заботой была организация перепечатки сочинений Галины. После 1998 года, когда у меня появился домашний компьютер, я стал сам переводить чистописание Галины в цифру, с удовольствием изымая аккуратные теплые странички из-под валиков работяги-принтера. Тогда же, в незапамятные линотипно-ундервудовские времена, приходилось держать под рукой список надежных машинисток, которые могли, не очень лепя ошибки за сравнительно недолгий срок перебелить текст, и которым можно было без боязни доверить драгоценную рукопись. Красивая девушка была одной из них.

Я принадлежу к бесконечному множеству неоригинальных, простодушных господ, чьи взоры неотвратимо, можно сказать, фатально сосредоточены на созерцании женской красоты, будь она на портрете, экране или в самой обычной повседневности. Да хоть и в воображении… Особенно, когда она не просто «гений чистой красоты», а еще и приправлена, как тмином в ржаном хлебе, той любезной мужскому естеству милотой, которую в последнее время стали именовать новеньким словом «манкость». В нашем доме такое лицезрение с легкой руки Галины называлось, в пику лексическим новообразованиям, старинным глаголом «пялиться».

К моей пялистости она относилась снисходительно, а к ее объектам с великодушием красивой женщины, никогда не обделяемой мужским вниманием. И верила в то, что мое стремление удержать в себе образы видимой красоты, как послевкусие от вина, обычно не смешивалось с вожделением донжуански завладеть этой красотой – в первую очередь из боязни разочароваться. В отличие от такой опасности безгреховные, пусть даже безуспешные попытки «остановить мгновение» прекрасного всегда… не окончательны и таят в себе мечтательное вероятие чего-то необыкновенного…

Галина, более того, можно сказать, понимала меня. Она не раз говорила: бывают женщины такой прелести, что не влюбиться невозможно, и она в таких случаях способна понять… лесбиянок. Хотя вкусы наши могли расходиться. К примеру, я «тащился» от Лопухиной на одноименном портрете Боровиковского, а Галина ее считала пресной, невыразительной особой, простушкой.

Так вот, та девушка не была «простушкой», как, впрочем, и не обладала той упомянутой мной милотой, которую в народе называют еще смазливостью. Все было по-пушкински просто: как гений чистой красоты. Между прочим, как ни парадоксально, это женское свойство часто удерживает мужчин на расстоянии от его обладательниц. Встретив такую, сначала не очень-то и веришь собственным глазам, невольно соотнося ее облик с виденными прежде типами привлекательности.

Едва ли не каждый раз после деловых или случайных встреч с той девушкой в памяти у меня всплывала популярная тогда и, прямо сказать, надоевшая песенка: «Ваш милый облик много лет меня тревожит, но не решаюсь я об этом вам сказать». Почти ничто меня в ней не касалось: ни «тревожит», ни «много лет», ни «не решаюсь сказать». Однако эта мелодия самопроизвольно включалась на никому не видимом магнитофоне не случайно. Причиной было – «Ваш милый облик…» Три таких плавных, уютных, складных слова, точно, надо думать, соответствовали моему восприятию юной красавицы.

Жизнь текла своим чередом. И вдруг три других слова ее вмиг взбаламутили:

– Какая же она красивая!


В ту пору в прессе и в праздных разговорах стала популярна тема «кризиса среднего возраста». Я толком не понимал, что подразумевается под таким термином, а когда позднее его уяснил, оказалось, что хорошо знаю это явление по художественной литературе, в частности, по романам Набокова. А тогда вдруг еще косяком пошли фильмы про душевную неустроенность российских мужиков. Лучшими из них были (да и остались) «Осенний марафон» и «Полеты во сне и наяву» с двумя Олегами – Басилашвили и Янковским. Я, хорошо понимая их героев и сопереживая им, в то же время чувствовал некое превосходство над ними. Не какие-то слепые силы командовали мною, а обстоятельства в большинстве случаев более или менее подвластные мне.

Да, в моем окружении были люди, ускользающие из категории собутыльников в разряд пьющих по-черному, кто-то со скандалом уходил из семьи, один в высшей степени уважаемый мной коллега в жажде новизны ощущений нарвался, в свою очередь, на искательницу приключений, а та оказалась несовершеннолетней, случилась драма. Эти водовороты внешнего мира пополняли мое знание жизни, но меня самого обходили. И я уверился, что, «земную жизнь пройдя до половины», избежал этого пресловутого личностного кризиса.

Когда от каких-то трех слов нежданно-негаданно в секунды разительно изменилась явь, я к этому был не готов. Как гром среди ясного неба: я влюблен. Была просто красивая девушка, а стала созданием, способным, само того не ведая, переиначить действительность. Мое существо заполнялось вроде бы забытыми, давними эмоциями страсти. Позднее я отдавал отчет в том, что моя воля тогда, как предохранители при коротком замыкании, отключилась, и при желании меня можно было брать голыми руками. И от этого, по всей видимости, я бы испытал чувство счастья.

Беспомощность – так бы я определил то состояние. Как при рождении. А еще – радость и растерянность.

Но, помимо эмоций, у нормального человека в той или другой степени есть разум. А у меня особенно. Не в том смысле, что я кого-то умнее, просто по своей природе в обычной жизни моя эмоциональная сфера менее развита, чем у многих других, и, как правило, пасует под давлением racio. Наверное по этой причине в душе поселились ко всему прочему еще тревога и смута.

Я раздвоился. Не умел (и не хотел) избавиться от сладостного амурного страдания, воспринимавшегося как некий подарок. И одновременно тем самым разумом, как бы со стороны подглядывая в щелочку за самим собой, холодно определял происходящее как… болезнь. Помните, как великий физиолог Иван Павлов поступил во время последнего в своей жизни недуга? Он пригласил своих учеников и надиктовывал им последнюю лекцию – о том, как он ощущает все происходящее в организме. Вот и я отслеживал – впрочем, невольно – знаки и симптомы своей хвори.

Уговорил ее встретиться у магазина на углу Новослободской и Сущевского Вала и долго водил по переулкам, неся какую-то, как мне казалось, занимательную чепуху. На 8 марта подарил нечто ювелирное. Посреди работы полчаса болтали языком и ногами, сидя на подоконнике возле лестницы на одном из этажей на виду всех проходящих. Провожал с работы до электрички на Савеловском вокзале и напоследок поцеловал.

Мне ни разу не приходила мысль расстаться с Галиной. Но зато являлась гениальная идея – ухитриться жить двумя домами. Именно в то время проявились молодцы-мужики, которым удавалось это, про них даже писала пресса. Так почему же нет? Разум – он такой, все время норовит забежать вперед событий. При всей, казалось бы, ясности происходящего мне еще предстояло пролить на него свет для предмета моей сердечной склонности, короче говоря – объясниться. А надо признать, что за десятилетия, промелькнувшие с поры уральского житья, я в этом искусстве ни на йоту не продвинулся. Не было практики.

Помог случай. Как-то в конце рабочего дня я из окна своего служебного кабинета увидел мою красавицу в сопровождении молодого человека. На другой день я спросил у нее, кто вчера провожал ее с работы. Она, глядя на меня огромными серо-переливчатыми русалочьими глазами, легко ответила: «Никто». Через час я пришел снова и положил перед ней бумажку с шестью строчками немудреного экспромта:

Ах, милая, вы лгунья! Боже,

Как я на вас опять сердит.

Вы – лгунья милая. Похоже,

Вас Бог поэтому простит.

А может быть, прощу и я?

Ведь лгунья – милая моя…

Лгунья зарделась и отвернулась от меня. А я оставил ее одну, перед этим сказав: «На самом деле я нисколько не сердит».

Через два дня на такое мое полупризнание последовал подобный же полуответ. Опять трогательно заалевшись, красавица едва слышно произнесла: «Я вас даже во сне видела». Окаянный разрыв в возрасте: у нее не получалось перейти со мной на ты. Зато мною не осталось незамеченным слово «даже». В нем таилась информация о чем-то невысказанном вчерашнем, оно, может быть, сулило пусть воздушные, но прекрасные замки на завтра и вообще обязывало к этому признанию относиться серьезней, чем к сообщению о случайной грёзе.

Этот полуответ для меня был тоже преисполнен двойственностью. Разве я не его добивался своим предыдущим поведением? Но разум-то здраво констатировал: в готовой выписаться на страницах моей жизни фразе есть сказуемое (что делать, возможное действие), но нет подлежащего, отвечающего на вопрос: что? Действие ради чего? Нежданно подвалившей лотерейной удачи? Или игры гормонов уже не молодого организма?.. Но, может быть, тут коренится и перемена судьбы? В этом, последнем, случае можно и нужно совершить поворот. Судьба даруется свыше и для чего-то. Если не понял для чего – велика вероятность просуществовать напрасно.

Человек разумный до этого дошел давно. Да, устроены так люди – желают знать не просто, что будет, а что должно быть. Для этого у древних существовали оракулы. И, скажем, древнегреческие пифии, пророчицы Дельфийского оракула, карали человека, совершившего преступление, тем, что отказывали ему в прорицании. Видимо, понимали: человеку жить без путеводного компаса тяжко…

Между прочим, на одной из бумажек, на которых Галина на всякий случай бегло записывала разные разности, забрасывая их потом куда попало, я обнаружил «Заповеди на храме в Дельфах». Две первых из них такие: Познай свой конец; Познай самого себя.

Работа пифий заключалась в том, что они, способные ощущать невидимые и неслышимые колебания высших сфер, несущие сведения о грядущем, переводили их в доступную человеческому восприятию форму – в речь или хотя бы в набор что-то значащих слов.

Едва ли не у каждого, я знаю, есть своя система суеверий и заговоров, которая, как к ним не относись, играет охранительную роль. Я безраздельно верю в смысл слов, в решительные моменты являющихся как бы ниоткуда. Плохо, если в таких случаях приходится действовать, всецело повинуясь зыбким чувственным велениям, далеким от семантической и синтаксической определенности. Увы, такое бывает часто, и почти всегда приводит к невзгодам, рукотворным бедам. Мир слов, когда ты с ним водишь дружбу, охотно приходит к тебе на помощь, если умеешь вовлечь его в круг своего жизненного интереса. В случае с красивой девушкой для этого казалось идеальным средство «стих» (то есть стихотворение). Это могло показаться забавным. Но я был исполнен нешуточной серьезностью.

Чуть выше я приводил экспромт про лгунью и уже тем выдал свою небольшую тайну, о которой не знал никто из живущих (кроме самой лгуньи): в течение жизни я время от времени сочинял стихи. Стихи и поэзия – разные понятия и по смыслу и по объему. Стихов каждый день пишется видимо-невидимо. Это такой жанр высказывания. Поэзия – это то, чему я не могу дать определения. Для себя я нашел критерий: если посреди словесно-звукового потока неожиданно, физически, замирает сердце, значит, вот она. Ее очень мало. Как, соответственно, и поэтов. Ну, а стихотворцев очень много.

Если принять этот мой способ, у каждого должна пролагаться своя граница между поэтом и просто стихотворцем. Я совсем недавно узнал, что ангел-хранитель, покровительница и спасительница Петра Ильича Чайковского Надежда Филаретовна фон Мекк, человек безусловно изощренного вкуса, к ужасу и негодованию своего гениального друга, не любила Пушкина как сочинителя стихов.

Ни в какие планы жизни не входило обнародовать факт моего любительского версификаторства. И он не вышел бы наружу, не приведи к этому логика откровенности моего повествования.

Еще на одном из найденных Галиных набросков я нашел выписанное ею стихотворение Бальмонта: «Рождается внезапная строка,/За ней встает немедленно другая./Мелькает третья ей издалека,/Четвертая смеется, набегая./И пятая, и после, и потом./Откуда, сколько, я и сам не знаю,/Но я не размышляю над стихом,/И, право, никогда – не сочиняю».

Именно такое же неразмышление и несочинение моих рифмованных строчек, приходивших бесцельно и безответственно, побуждает, не придавая литературной ценности, относиться к ним как к носителям скрывающейся от сознания потаенной реальности.

Понятно, по жизни мне, как всякому, приходилось сводить знакомство с разными женщинами, в большинстве случаев ничем не примечательное. Но иногда возникали вопросы взаимных касательств, почти всегда смутных, нечетких. И однажды я сделал открытие. Оказывается, если чистосердечно написать о них «стих», то в его финале возникает… то ли прояснение ситуации… то ли рекомендация… то ли вообще грубая, как в басне, мораль. К примеру:


Вы мне не безразличны, право,

А я не безразличен вам.

И это порождает право

Дать легкость праздную словам.

Но миг молчанья – словно искра

Или явленье НЛО:

Он излучает холод риска

И втайне дарует тепло.

Я не люблю вас, это точно.

И вы не любите меня.

Стоим и пьем коктейль молочный,

Прохладный – около нуля…


Ну, вот и все. Что может зажечься интересного с «околонулем»?.. Я замечал: стих для начала требовал некоторых усилий, но к завершению, видимо, ритм и рифма, разогнавшись, легко выбрасывали конечные слова. И это наводило на мысли о пифиях и оракулах. Это же не шутки, если в начале стиха сказано:

Любви не иссякает жажда.

Мы ждем ее отравы так,

Как страждет опиума каждый

Вкусивший гибельный экстракт.


А в конце:

Воображения репей

Из сердца вырвать не умею.

Поклонник прелести твоей,

Я вновь счастливо холодею


При мысли, что я получу,

Назвав тебя своею милой.

….Я полюбить тебя хочу –

Жаль, обмануть себя не в силах.


Я как бы играл в турандотовские словесные игрища, затаивал среди слов нечто непроясненное, трудноуловимое, не поддающееся формулированию, а они, слова, «застукав» схороненный там смысл, выявляли лексически выверенную отгадку.

И вот какая «лакмусовая бумажка» была запущена в колбу с приготовленной самим мною загадочной смесью:


Я помню голубой огонь

Прелестных глаз. Они, как свечи,

Реликтовым мерцаньем вечер

Мой осветят – лишь память тронь.


Я видел золотой огонь

В очах, любимых мной безмерно.

Он плавил судьбы. И наверно,

Его зажгла Творца ладонь.


И вдруг – серебряный пожар!

И лавы ледяной кипенье

В глазах, вернувших мне смятенье

И неприкаянности дар.


Зачем я жажду твоего

Огня в таинственных пределах?

…Не чтоб согреться от него –

А чтоб душа похолодела…


Итак… Где судьба? «Чтоб душа похолодела» – это что? Захватывающий дух аттракцион? Тяга к похождениям?.. Невидимый потаенный магнитофон самопроизвольно включил сладкий голос Лемешева: «Та иль эта, я не разбираю, все оне (именно так пел Сергей Яковлевич – «оне») красотою, как звездочки, блещут. Мое сердце восторгом трепещет, но не знает докучных цепей».

Баллада герцога из оперы «Риголетто». Я разделяю гендерную мужскую идеологию насчет нелюбви к докучным цепям. Но вот противоречие (опять дьявольская двойственность): я бы рад перенять могучую жизнеутверждающую энергетику соблазнителя Джильды, однако не могу «не разбирать – ту иль эту». Не «все оне», от кого сердце, случается, «трепещет», могут найти пристанище в моем душевном мире. Можно спросить, а почему они непременно должны в нем быть? Трудно сказать. Может, природа такая, может, воспитание виновато, может, книги. Но факт есть факт. Не способен я, например, есть устриц. Или приготовленные даже прекрасным кулинаром бараньи глаза. Так и с женщинами. Почему-то необходимо внутреннее соприкосновение. «Ах, почему твоя душа мою не отравила душу». Так сетовал я в одном из моих стихотворных опусов. Наверное, это смешно? Или нет?..


Само усилие осознать потаенную смуту помогло унять нервозность и, уверен, спасло от пагубных действий. Но не могло уберечь от боли. След той истории долго тянулся печалью, да и сейчас отзывается фантомной болью.

Красивая девушка вышла замуж, у нее родилась дочь. Мы время от времени случайно встречались – дружески. Однако не дружили. Потом случайные встречи стали происходить все реже. Впоследствии она уехала в одну из социалистических стран по месту работы мужа, военнослужащего.

Подробности финала моего кризисного романа среднего возраста малоинтересны. Любовь, как спортивный допинг, придает страшную силу человеку, и тот запросто может свершить такое, что ему в обычной жизни и не по силам, и вообще несвойственно. В то время я ощутил ее потенциально грозовую силу, которая была готова разразиться во внешнем действии, не встань перед ней барьер моей натуры, в основном «нордической», не очень склонной к мгновенному самовоспламенению – а лишь через некий бикфордов шнур.

Впрочем, если продолжить аналогии с болезнью, то, может быть, во мне были и тут заложены незримые силы иммунитета, как в младенчестве, когда пришлось пережить какое-то невероятное число пневмоний. Тогда ведь от них еще не было никаких лекарств, даже сульфидина, и «рассчитывать» приходилось только на волю Бога да самоотверженность мамы и отца. И раз уж размышление коснулось такого сравнения, то, думаю, в конечном исходе той моей истории сыграла роль и самоотверженность любви Гали. Она не ведала об этих «явлениях погоды». Но я-то не испытывал сомнений в верности ее чувств ко мне – и не раз выказанной, и готовой проявиться, я был в этом убежден, в любом будущем.

Сходно ли это с расчетом? Нет – опять же с болью. Возникавшей от одного предположения, что можно ударить по этой беззаветности и беззащитности. «Когда я вышла замуж за Щербакова, я дала себе обет, что это – последний раз, – рассказывала Галина в одном газетном интервью. – Вот, бывает, не получилось, человек думает: «Я еще попробую». Еще, шесть раз, семь… А чем больше пробуешь, тем не больше, а меньше шансов. Я решила, что это – мой берег. Это будет мой дом, здесь я буду ловить рыбу, тут будут мой невод, мое корыто. И я очень много строила. Были бесквартирье, безденежье, переезды. Была среда, которая нас отторгала, такое было агрессивное окружение, что разбежаться ничего не стоило. Но, сколько я живу, я как ласточка это гнездо все время укрепляю, боясь что-то просмотреть».

Я обетов не давал, поскольку никогда этого не делаю. Но знал, что с Галиной получил судьбу. И тоже много строил. Изменить мою, как говорят в телевизоре, линию жизни могла только такая же, как случившаяся в 1958 году неотвратимость: наша встреча в челябинском «Комсомольце». Через 55 лет случился не менее неотвратимый фатум – Челябинский метеорит. Он врезался в озеро Чебаркуль в день моего рождения. Больше такого масштаба происшествий на моей жизни не было.

К счастью.

В одном интервью актриса Джульетта Мазина сказала о себе и своем муже Федерико Феллини: «Мы не семья, мы пара». Мне же кажется, если есть пара (а не один плюс один), это уже семья. А если таковой нет, то при любой численности «ячейки общества» это в лучшем случае – просто коллектив. «Люди, объединенные общими идеями, интересами, потребностями». Как в швейной мастерской Веры Павловны в романе «Что делать?»


Скорее всего, истинной любви без боли действительно не бывает. И я именно тот случай влюбленности поминаю потому, что им оставлена боль. Значит, была любовь, которая «никогда не перестает» (и поэтому не была – а есть). Она же – «самое разрушающее чувство». Но ей не дано было «тебя (и никого другого) пульнуть, что костей не соберешь». Я благодарен за это. Чему? Провидению. И Гале. И той красивой девушке…

Но ведь было и другое. Давно и недавно. Давно – потому что истории 60 лет. Недавно – потому что душевная потребность дать отчет о ней перед самим собой появилась (не вдруг, не неожиданно, а постепенно нарастая) как… некий пресловутый «черный человек»… Нет, точнее Пушкина тут не скажешь.


…И с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

Прожив два (с лишним!) пушкинских жизненных срока, я наконец душой воспринял казавшееся сухим стихотворение, которое узнал при подготовке к экзамену по литературе XIX века и запомнил по потрясной строчке «И с отвращением читая жизнь мою». Боже меня упаси проводить аналогии с жизнью гения. Но с каким пониманием я именно сейчас воспринимаю последнюю, самую главную фразу: «Но строк печальных не смываю».

Впрочем, в моем случае печаль возникла много позднее, выражаясь бухгалтерским языком, «по отложенным обязательствам». А в те дни, в середине прошлого века, была обыкновенная молодая жизнь.

II

Книга «Шелопут и Королева» начинается с моих двадцати лет (не считая, конечно, отступлений в детство). Теперь же я углубляюсь еще на три года в раскопках собственной истории.


«Здравствуй, Люся!

(Таким именем названа в той моей книге девушка, бывшая «предметом» моей юношеской любви.)

Пишу первое письмо к тебе. Расскажу немного о своей жизни. Первым делом, которое я сделал в Свердловске, – это вымок до нитки, попал под сильнейший дождь. Но это ничего. Когда я пришел на квартиру, где рассчитывал жить, то увидел такое, что меня и рассмешило и возмутило сразу. Представляешь, все имущество, что есть в доме, было свалено на пол в самом невозможном беспорядке, в виде холмов, которые местами достигали потолка. Перейти из одного угла комнаты в другой практически было невозможно, не раздавив или какую-нибудь тарелку, или котенка. В следующие дни все сохранялось попрежнему (тогда еще три слова по-прежнему, по-видимому, по-пустому в русской грамматике писались слитно. – Ред.), и никаких попыток изменить положение вещей в доме не наблюдалось. Разумеется, я сразу стал искать себе более подходящее жилье. Почти целую неделю носился по городу в поисках. Зато сейчас живу в хорошей квартире в центре, недалеко от университета.

Вот уже три дня, как мы занимались. Пока ничего не могу сказать кроме того, что объем программы большой – сразу чувствуется… Ну, а 5-го числа едем в колхоз, в Красноуфимский р-н, пробудем там до 1 октября…

Люся, милая, пиши скорее, пиши о своей жизни, главное, а там уж и о чем хочешь. В университете – холодище, и все студенты чихают, то враз, то поодиночке, очередями. Из колхоза напишу. А ты, Люсенька, пиши, не жди октября, с почтамта письмо не пропадет…»


В 1955 году мы оба окончили десятилетку в провинциальном захолустном городке. Я поступил в вуз, а Люся нет, не прошла по конкурсу. Наши отношения в большой мере запечатлены в «почтовом романе» и стали ныне доступны мне в «документальной» версии. Самые первые письма еще почти ничего не раскрывают в нем (романе), но любопытны по общему душевному строю и житейским реалиям – нет, не мам и пап, – а, страшно сказать, бабушек и дедушек юных созданий, что едва сдерживали слезы на премьерных демонстрациях фильма «Вам и не снилось». Я их привожу, в небольших дозах.


«Пишу и я первое к тебе письмо… Что же тебе о моем житье-бытье написать? Жили мы с Наткой точно так же как в свое время жил очень нами уважаемый Илья Батькович Обломов. В последнее время в этом образе мы нашли свой идеал. После твоего отъезда я ходила в кино, на танцы один раз и еще на какое-то мероприятие, усиленно подготовленное администрацией знаменитого ДК. Остальное время мы очень добросовестно убивали на то, чтобы подольше простоять в очереди за каким-нибудь видом продуктов (наподобие конской колбасы или белых арбузов) или успеть несколько раз набить желудки. Твои книги я мимолетно «проглотила», хотя изо всех сил старалась не делать этого. Потом у Вити З. мы с Наткой вытянули Драйзера и тоже «проглотили». Так, пожалуй, к концу уч-го года мы получим какое-нибудь увечье вроде аппендицита.

Саша, дела мои все такие же. Ходила я к А.Н. (директор школы. – А.Щ.), она на сей раз встретила меня куда приветливей, чем в прошлый. Видать, «не в духе» была. В общем предложила она мне пионерскую работу в 11-й школе. Там пионервожатая уходит, так что вместо нее. Не знаю, что из этого получится.

А все-таки как мне хочется уехать отсюда, ты и представить не можешь. Сейчас у меня такое же настроение, какое у тебя было после экзаменов… Картина идет «Звезды на крыльях» и «Возраст любви». Смотрела «Мадам Икс» и «Случай с ефрейтором Кочетковым». Заняться почти нечем. Читать сейчас тоже нечего. Занимаюсь домашними делами, портнихой заделалась, кухаркой, короче говоря, всем чем хочешь. Прошу извинить за ошибки. Я их даже сама некоторые вижу, но совсем не хочется думать.

Желаю от всей души успехов и вообще всего хорошего в твоей «молодой и цветущей жизни». Надеюсь, что твое имя в недалеком будущем заблистает яркой звездой на фоне какого-нибудь известного журнала…»


«с. Чувашково.

Здравствуй, Люсенька!

Прими привет от смиренного труженика сельского хозяйства. Вот уже неделя, как мы живем в колхозе. 250 км проехали на грузовой машине – путешествие веселенькое. Насмотрелись на прекрасные пейзажи осенней уральской природы и наслушались всяческих историй и анекдотов. В деревне нас разместили по квартирам. Мы на квартире живем впятером – эта тепленькая компания подобралась еще в Свердловске и уже кое-чем прославилась: веселым нравом, отсутствием особого энтузиазма по отношению к сельскохозяйственным работам, а у девочек члены «пятерки» прослыли как невнимательные, болтливые и вредные люди.

А работа – собирать картошку за копалкой – ужасно муторная и неинтересная. Немудрено, что мы впятером за 5 дней выполнили не 5 норм, а 4,2. Но сегодня мы перешли на погрузку-разгрузку и сразу дали 1,25 нормы. Эта работенка все-таки поинтереснее: во-первых, разнообразие – и погрузка, и разгрузка, и катанье на машине за 18 км; во-вторых, работа мысли – направо бросить картошку или налево, и проч.

По вечерам в деревне играют на гармошке, поют частушки и пляшут кадриль. Говорят, что колхоз, в котором мы трудимся, передовой, но нам от этого ни легче, ни тяжелей. Вот видишь, чернила в ручке кончились, и в передовом колхозе нигде новых не набрать. Один раз ходили куда-то за 2 км к черту на кулички на танцы под радиолу. Надо сказать, что танцы были исключительно плохие, но мы и этому были рады, т. к. все-таки некоторое разнообразие движений.

Написал бы еще что-нибудь, да не позволяют условия – свет выключают (таков в деревне обычай). Пиши о своей жизни. Я о ней часто думаю, но ничего не знаю пока. Кончаю. До свидания. Пиши.

Картофельный жук Сашка».


Нужно ответить на вопрос проницательного читателя: как у меня оказались мои же письма? Придется забежать вперед, ближе к концу этих отношений. Видимо, интуитивно предвосхищая его (а может, и холодно рассчитав, не поручусь ни за то, ни за другое), я в одну из последних встреч выклянчил у своей переменчивой подруги мои легкомысленные депеши. Для чего? Трудно сказать. Возможно, «стесняльно» (слово из лексикона нашей маленькой дочери) было оставлять вне собственной досягаемости отголоски сокровенных чувств. Но точно не потому, чем я лукаво обставлял свою просьбу («как сейчас помню»). Дескать, у всякого журналиста есть затаенное желание однажды написать заветную книгу (на самом деле я так не думаю, а тогда и вовсе не держал это в голове), так вот, для такой цели мне и пригодятся собственные письма.

…Одно время Галя жила в плену шутливого, но, впрочем, и не совсем бездумного поверья: «Не пиши – сбудется!» Так вот, я за свою жизнь накопил изрядную коллекцию сюжетиков, иллюстрирующих (вряд ли доказывающих) положение: не говори – так и будет. И один из первых – это мое брехливое (тогда!) «откровение» на тему писем и гипотетической книги. Сегодня мысль о ней – уже вовсе не придуманный фантом.


«Твое письмо получила уже давненько, но, к сожалению, все не могла ответить. Ну, ничего. Уж я как-нибудь постараюсь исправиться перед смиренным картофельным жуком.

Сашка, милый, как мне тебя не хватает в данное время! Как мне нужно с тобой поговорить. Ведь у меня столько произошло изменений…

Во-первых, я ведь теперь человек рабочий, уже получивший порядочную зарплату, а именно: сумма в 50 руб. 95 коп. Как видишь, вполне обеспеченный человек. В общем знаешь, поступила я работать пионервожатой в 11-ю школу, твою бывшую обитель… Все сделалось помимо моей воли, к тому же не так уж и плохо, как я ожидала.

Да, а работаю я просто здорово! Уже несколько раз проливала (наподобие Волго-Донского канала) из своих очей ручьи слез. Понимаешь, такие архаровцы есть, что просто ужас. Я уже несколько раз покаялась, что взялась за эту работу, просто добровольно решила побывать в аду… В общем, сам ведь знаешь, что нигде не обходится без всяких закорючек. Ну, а у меня с первых шагов такие пни и ухабы. Сегодня провела общедружинный сбор. Здесь я сразу же сделала множество ошибок…

Живу я все по-старому. Правда, дома у меня тоже не важнецки. Отец много пьет… Тебе уж наверное читать-то об этом надоело. Ну, ничего, привыкай. Уж не за горами и то время, когда и тебе придется обзаводиться семейством. Так уж ты не создавай подобной семейки. Ну, я, кажется, уже далеко зашла.

Пока написала приблизительно все. Даже рука устала. (Многие письма написаны карандашом. – А.Щ.) Саша, ты купил бы мне авторучку, а то здесь их нет, а мне позарез ее нужно. Я уж деньги потом отдам, ведь человек я теперь работящий.

Пиши скорее, да побольше, а то ты уж очень экономный насчет этого».


«…Саша, я очень болею… Ангина в острой форме, боюсь, что ревматизм еще есть, потому что ноги, руки и спина невыносимо болят. В школу не хожу, оглохла, голова того и гляди расколется. Сейчас все спят, полумрак, а я недавно проснулась и решила немного и тебе о себе сообщить, а рука трясется, как у жида, и нет-нет и не чувствуется совсем. Вот буду инвалидом, тогда будешь знать. Ведь обычно в таких случаях и проверяются всякие сентиментальности… Знаешь, меня в последнее время удивляло, что ты слишком реально или трезво, что ли, смотрел на жизнь. А я наоборот стала ударяться в романтику.

Да, прошлой ночью я все время бредила и часто видела тебя… Сейчас все в тумане. Вообще все странно, глупо, смешно. Сейчас мне особенно не хватает тебя, но увы и ах. Ты уже не тот.

…Какая хорошая музыка по радио. И почему-то мне вспоминается вечер в твои каникулы. Как я тогда глупо выглядела. Это уже была одна из трещин. Да, а разбитую чашку можно склеить, но нельзя наливать горячего. И опять сентиментализм. Тебе не противно? Прости больному человеку тебе ненужный пессимизм.

Саша, милый, сейчас я очень и очень хочу видеть тебя».


Думаю, самое время сообщить об одном моем решении. Я не буду комментировать – в противоречие к заявленному поначалу раскапыванию смысла – приводимые здесь письма. Были бы некорректны (модное словцо!) любые суждения сегодняшнего старого человека о сказанном поза-позавчерашними юнцами, порой храбро, а часто растерянно и не очень умело нащупывавшими свою стезю в своей единственной и неповторимой жизни.

А еще – слишком… мало времени прошло. На этом свете живут и участники, и свидетели сюжета, их нельзя как-нибудь ненароком обидеть. Как говорится, что было – то было. И есть отчетливый пунктир существовавшего – натуральные, сертифицированные на подлинность письма. А почему было что-то так, могло ли быть по-иному, кто прав, а кто неправ, – все это отдано на догадливость или проницательность читателя.

…………………………………………………………

«…Здравствуй, Люся! Ты скажешь, во-первых, – что это значит? Как это понимать? Во-вторых, – почему так глупо? В-третьих, – во что это Сашка ударился и с чего? или – До чего учеба доводит! Так слушай. После того, как я тебя проводил, у меня установилось препротивное настроение, «passive voice»… Испугавшись рассказать тебе об этом прямиком, обычной прозой, я взял и зарифмовал ее. Ты спросишь – чего испугался? – Копаться в своих переживаниях и выражать свои чувства. Странно? – Странно, но этого почему-то многие боятся, я замечал. А под рифмой вообще что угодно выразить легче. Выходит, я лишь пошел по линии наименьшего сопротивления.

Ну, как ты доехала и как живешь? Как часы – ходят?

Между прочим, тем, что ты не любишь мне письма писать, ты доказываешь только, что мы очень плохо знаем друг друга. Может быть, ты думаешь, что я в твоих письмах ошибки красным карандашом исправляю и вообще жду писем только ради удовольствия в них ошибок поискать? Это, знаешь, и обидеть может. Другим ты любишь писать, потому что они тебя понимают как человека, а я способен лишь видеть в тебе стилиста, грамотея и пр., и только.

И вообще, я вижу, ты не понимаешь, что значит для меня получить письмо вообще, и от тебя в особенности. Эх, Люся-чудачка! Неужели ты не понимаешь и того, что стала моим ближайшим другом? А у меня их всего-то три. И во многих отношениях ты из них всех ближе ко мне. Вот я, может, Кольке и не расскажу никогда об этих моих рифмах.

Ты говоришь, тебе не хватает чего-то в нашей дружбе. Очевидно того же, что и мне. Чего именно? – Не знаю. Жизнь все покажет и все объяснит, правда? И если еще не объяснила, значит, откладывает на будущее. Вообще, что-то у нас несколько не так с самого начала наших отношений, не замечала? Впрочем, не хочу углубляться в анализ. Во всяком случае это не должно нам слишком портить настроение и жизнь. То, что она нам дала, уже чего-то стоит, а имеющиеся противоречия, повторяю, она со временем разрешит. И не зря же в конце концов поют: «Любовь никогда не бывает без грусти, но это приятней, чем грусть без любви». Другое дело, если то, что есть, в корне не удовлетворяет, но это уже другой вопрос, которого я пока не хочу касаться.

…На той неделе был вечер всего отделения журналистики – скучища такая!.. Вчера я ходил на вечер в Дом учителя и там подправил свое финансовое положение. (Речь о подработке игрой на аккордеоне на танцевальных вечерах. – Ред.) Словом, все неплохо.

Как ты провела эти два дня? Напиши. Да, слышишь? Письма пиши, а не сочиняй. Сочинения читать неинтересно. Меня интересуешь ты, твоя жизнь, твои мысли и чувства, а не твои способности «уметь» написать письмо. Письма писать умеют все люди и ты, в частности, что доказывается хотя бы твоим последним письмом… Но если заниматься «сочинительством» письма (как какого-то произведения) – это занятие противоестественное, и читать такое «произведение» неинтересно, т. к. знаешь, что читаешь не то, что автор хотел написать, а то, что у него получилось. А если я в предыдущем письме помечал что-то в скобках насчет своего стиля, то ведь это на 99% носило характер иронии над собой-«журналистом». В общем, понятно?

Да, вот еще. Если я что выразил непонятно в письме, то не отбрасывай в сторону непонятное, спроси. Я пишу совсем не для того, чтобы что-то оставалось неясным и куда-то в сторону отбрасывалось. Так мы можем в вечность ни до чего не договориться и не понимать друг друга. Этого ли нам надо? Не подумай, что я тебя поучаю. Просто высказываюсь, как и полагается друзьям.

Ну, Люся, пока! До скорого, как говорится (письма)! Как я желаю тебе всего хорошего (и на первый случай – хорошего, веселого настроения)».


«Я получила от тебя письмо действительно странное, но странным мне показалось не то, что начало письма ты рифмовал, а главным образом твое настроение. Да, из всего письма я поняла, что ты чуть ли не хандрить взялся. Ну, уж это ты совсем напрасно, тем более теперь, когда надо много работать. Я уж привыкла сама иметь такое настроение, а с тобой это не вяжется.

Я живу попрежнему. Доехала хорошо. Между прочим наши настроения очевидно совпали, потому что я тоже, как только оказалась в вагоне, так сразу же впала в «passive voice». Только в последнее время изменилось мое настроение.

Часы ходят. Надеюсь, что и в дальнейшем не будут в этом отказывать. Саша, ты, я вижу, очень обиделся на меня на мое неумение писать тебе письма. А ты не обижайся. И ты прекрасно знаешь, что я не думала и не думаю, что ты подчеркиваешь ошибки красным карандашом и пр. Просто я думаю, ты больше, чем нужно, погорячился. Правда? Вот ты пишешь, что жизнь нам в дальнейшем покажет многое и объяснит многое. Дальше ты еще раз опираешься на волю природы, вернее, жизни. Что-то мне не особенно нравятся эти мысли. Выходит, надо ждать «милостей жизни». Не так ли? Если эти рассуждения связаны только с временным упадочным настроением, то это простительно, но если нет – не совсем хорошо.

Конец ознакомительного фрагмента.