Вы здесь

Шелопут и фортуна. *** (А. С. Щербаков, 2016)

Шел козёл дорогою, дорогою, дорогою,

Нашел козу безрогую, безрогую, безрогую.


«Давай, коза, попрыгаем, попрыгаем, попрыгаем

Да ножками подрыгаем, подрыгаем, подрыгаем».


А коза ругается, ругается, ругается,

А козёл бодается, бодается, бодается.

I

В моем раннем, дошкольном детстве, состоявшем из череды то и дело повторявшихся болезней, самыми тягостными для меня были воспаления уха. То одного, то другого, а то и обоюдного. Недаром из всех окружавших меня в ту пору людей, кроме родных, я запомнил имя, точнее – фамилию, только одного: доктора Фиалковой, отоларинголога.

Через пропахшие скипидаром ватные компрессы, ко мне, одиноко лежачему в тиши дня, с четкой регулярностью пробивались приглушенные, невнятные, но принадлежавшие живому, беспокойному миру звуки. Удивляться их живости не приходилось – то был шум школьных перемен, а загадочную невнятность и приглушенность придавала стена, отделявшая мою койку от их горластого кипения. Она, стена, несмотря на внешнюю капитальность, лениво, но внятно резонировала от стихийной ребячьей непоседливости.

Акустическая аура директорской квартиры в школе захудалого уральского городка в годы войны.

В самом этом шуме, как в беспорядочной энтропичной среде, казалось бы, не было ничего интересного. Но я ждал. И, как правило, иногда в начале переменки, иногда в середине или конце возникало нечто волнующее меня: какая-то по кругу повторяющаяся примитивная мелодия, чуть слышимая из-за ее отдаленности, выводимая слаженными детскими голосами, можно сказать, со тщанием шаманства. Очевидно, это была какая-то неизвестная мне хороводная игра. Пение прерывалось на какую-то минуту, потом возникало вновь.

Именно повторяемость, можно сказать, заунывность одного и того же, то терявшаяся во всеобщем глухом и потому тревожном гуле, то вдруг прореза̀вшая его, а потом снова уходившая в ничто, почему-то волновала и томила. Даже страшила, но это был страх… не страшный, не жуткий, а как бы щекотный, его хотелось испытать еще. Какую-то тайность порождало сочетание (или наслаивание) неумолимого, словно океан, равнодушного рокота и вдруг вырывающегося из него (или бьющегося в него) тревожного, колеблющегося, ломкого, будто в последний раз звучавшего, но вновь и вновь возникающего… голоса-зова? Сигнала SOS? Упования на отзыв в безжизненной вселенской немоте?..

Пробуждалось смутное предчувствие. И даже смятение… Может быть, так являлся знак неумолимости судьбы и – неизбежной конечности?..

А однажды неведомая мне межурочная игра младших школяров приблизилась к ограничивающей их пространство стене, и я расслышал в будоражившем меня мотиве еще и слова.


Шел козёл дорогою, дорогою, дорогою,

Нашел козу безрогую, безрогую, безрогую.


«Давай, коза, попрыгаем, попрыгаем, попрыгаем

Да ножками подрыгаем, подрыгаем, подрыгаем».


А коза ругается, ругается, ругается,

А козёл бодается, бодается, бодается

Но, как оказалось, содержание драмы раскрыв-шегося шестистрочного сюжета уже не играло для меня никакой роли. Кстати, первое время он по ошибке показался мне более, что ли, замысловатым. То ли была виновата стенная перегородка, то ли ватный тампон в ухе, но поначалу я воспринял вторую строку как «Нашел козу безногую». И тогда сюжет становился интригующим и драматичным до безобразия. Не очень добрый козел набрел на козу-инвалидку и стал над ней насмехаться: мол, давай попрыгаем! Коза, естественно, возмутилась, а козел-невежа «распустил руки», в данном случае – рога.

Когда же я избавился от заблуждения в фабуле этой баллады и, соответственно, в ее трактовке, все стало прозаичнее и, так сказать, типажнее. Коза беспричинно бранится (коза и есть коза!), ну, а с козлом и так все ясно…

Но, как я сказал, это уже не имело значения.

Все сущее, куда-то движущееся и, возможно, имеющее какую-то никому не известную цель, в моем подспудном ощущении ассоциировалось с неумолимым бездушным шумом-фоном, сквозь который, если повезет, иногда остро улавливаешь мгновенное живое озарение данного момента – обрывок, всполох, один такт где-то звучащей неуловимой гармонии. Это мое уже последующее, отчасти осмысленное переживание. А тогда, в малом возрасте, подсознательно, психически и даже как-то телесно я ощущал все это в метафоре бесчувственно пульсирующего гула и трудно сквозь него пробивающейся упрямой мелодии. Мотив этот – он и есть смысл – всегда норовит ускользнуть, исчезнуть, он трудноуловим…

Ну, а шум – он не требует ни от кого ничего, он сам внутри нас, мы в нем существуем, потому что и он, и мы природно естественны, саморождаемы, одно в другом, и наоборот. Но есть разница: шум вечен, а мы нет. Может быть, поэтому нам, или хотя бы некоторым из нас, так хочется расслышать смысл: зачем все?

Вырастая из детского состояния, понимаешь: уже на пути к этому вопросу встают и преграды-стены, вырастающие из природы вещей, и накапливающиеся в сознании (как серные пробки в ушах) заглушки житейской мудрости – высокомерного суррогата смысла. Не раз и не два начинаешь думать, что этой субстанции – смысла – вообще не существует. Но вдруг из-за стены всплывает: «Шел козел дорогою, дорогою, дорогою…»

Нет, не только из шума, не только из равнодушной вечности состоит мироздание. Есть еще что-то…


«В безмолвном мире сердца. Наша жизнь с Галиной Щербаковой» – так называлась моя первая большая (по объему) литературная работа, помещенная мною в Интернете. Позднее она превратилась в печатную книгу «Шелопут и Королева». А вслед за ней в моем интернет-журнале «Обыватель» появилась ее продолжение – «В незримом мире смысла». Словесная родственность названий очевидна. Нетрудно догадаться, автор намекает: его внимание занято все тем же. Та же жизнь с той же героиней. Но – сразу откроюсь – запечатленная с бо̀льшим, как говорят при работе с фотографиями, «разрешением». («Более высокое разрешение означает более высокий уровень детализации». Википедия). «Как всякий неисправимый журналист, пишу еще и – «все на продажу» – для внешнего прочтения, – откровенничал я в той, первой книге. – Без этого обстоятельства работа профессионала моего ремесла не существует». «Но, – говорится в другом ее месте, – все же при этом подразумевалось, что в первую очередь я пишу для себя. Хочу по возможности приблизиться к тому, как это было на самом деле».

«Книга произвела на меня впечатление какой-то неведомой современной прозе ренессансной полноты и жадности до мельчайших подробностей, – написала мне в полуотзыве-полурецензии на рукопись «Шелопута и Королевы» ведущий редактор издательства «Эксмо» Юлия Качалкина. – …И вместе с тем книгу я бы предложила умеренно сократить. Дело даже не столько в фактическом объеме, сколько в том, что вы как бы пишете несколько книг в одной одновременно. И портрет Г.Н. (Галины Николаевны. – А.Щ.) заволакивает туманом ваших рассуждений о вас самом, вашей биографии, газетах и журналах, ваших коллегах…».

Святая профессиональная истина! Как коллега Юлии по редакторскому цеху я не мог оспорить ее правоту. Но мне-то субъективно хочется, повторю, познать именно, как это было на самом деле. Без наблюдений над собой, без размышлений о своей биографии и т.п. картинка, в моем представлении, получается не точной, приблизительной. Более того, моя собственная «жадность к мельчайшим подробностям» (не в них ли и заключается суть смысла?) в той книге далеко не удовлетворена. В первую очередь потому, что я сам как автор держал в узде эту жадность. Понимал: она будет помехой и при издании, и при чтении. А мне хотелось быть изданным и читаемым. Тщеславие тут не причем, оно у меня бесконечно стремится к нулю. Для меня важнее, чем даже самопознание, тогда было стремление рассказать о моей Гале. И, конечно, я пошел навстречу справедливым требованиям редакции, сделал сокращения.

Но «жадность» к мелочам, в которых, мне кажется, таится смысл, осталась при мне. У меня появилась потребность написать хотя бы одну из «нескольких книг», про которые упомянула Качалкина. И, может быть, даже возникнет въяве несбыточое, иллюзорное, про что в «Шелопуте и Королеве» я сказал: «При работе над этой вот книгой… знаю: сяду снова за нее завтра – будет одно продолжение, а послезавтра – скорее всего, совсем иное. Какое-то другое слово из последних двух-трех фраз зацепит не ту, что накануне, клетку памяти. И мне уже жаль чего-то ненаписанного послезавтра, потому что оно никогда не будет написано. Нельзя дважды прожить один и тот же день».

А вдруг все-таки можно?.. И потянув за кончик уголка воображаемой странички, призрачно мелькнувшей на мониторном экране, может, удастся вытащить из небытия ненаписавшееся когда-то послезавтрашнее?

Но в этот раз я не буду столь серьезно озабочен соображениями издаваемости или удобства чтения. А также боязнью не успеть: в моем возрасте нормальному человеку следует всегда иметь в виду такую альтернативу. Я в этом отношении не слишком предусмотрителен (и напрасно), однако в деле с «Шелопутом и Королевой» порой впадал в уныние от одного предположения о безвременном исходе «проекта».

В связанные с ним душевные противоречия вдруг, как чернобыльская авария, влилась горечь неожиданной потери. Умер Володя Чернов, давний, еще с «Комсомольской правды» товарищ, на редкость теплый человек, очень талантливый литератор и редактор. В пятницу был на работе, энергичный, веселый. А утром в субботу его не стало.

Он имел непосредственное отношение к «Шелопуту и Королеве». Вот что он написал, прочтя его первые страницы. «Саша! Идея разговора с ушедшим человеком – потрясающая… Не мог ли бы ты несколько более обширно погрузить нас в твои разговоры с человеком, который ушел, но сейчас рассказывает тебе то, о чем ты не знал и открывается тебе все больше и больше. Заполняя этим, кстати, образовавшуюся в твоей жизни пустоту. Что-то – с налетом даже мистики. Что-то ты вдруг услышал, как она сказала… а нет, это тебе почудилось… Какой-то спор, диалог вы вели в твоем сне. Письма, написанные ее рукой – вокруг них сразу возникает аура бывшей тогда жизни, тех обстоятельств. Ты наверняка вспоминаешь сейчас все детали и вашей любви, знакомства, узнать бы, какой ты ее тогда, в начале, видел, какой она была, о чем и как вы говорили. Смести времена, пусть она сегодня вдруг скажет тебе то, что говорила когда-то. Мне бы, как читателю, очень бы хотелось почувствовать то, что заполняет твою пустоту, окунуться в это тобой овладевающее состояние. Твоя несколько возвышенная манера рассказа – очень для этого подходит, она становится ироничной, а твоей печали нужна ирония, прежде всего по отношению к себе и к тому, что сейчас с тобой происходит. То есть… рассказ о жизни ставшего одиноким человека. Причем человека, которого слегка покалечила и собственная его болезнь, затрудняющая жизнь. Мне нужен рассказ о том спасении, которое к этому одиночке пришло и помогает ему жить. Если я невнятен, прости. Я-то хочу услышать ваши нынешние диалоги.

…Попробую еще понятней: сохраняя некую жж-шность, интернетовость рассказа (для своих), внести в него некие сюжетные элементы. Ну… не знаю. Не знаю, в каком ты сейчас состоянии и захочешь ли… Твой В. Чернов».

«Володя, спасибо, – отвечал я ему. – Твои пожелания интересны и полезны, и ты как редактор по-прежнему максималист. Но что-то из того, что тебе хочется, конечно, будет. Это же «Отрывок» – отрывок из того, что не написано, а потихоньку бродит в голове. Весь вопрос во времени: в большом смысле – сколько мне его отпущено, и в простом – «времени не хватает!» Прежде всего, я занят Галиными текстами. Подготовил новую ее книгу, где свел ее рассказы с ее же публицистикой. Мне это интересно, посмотрим, как отнесутся читатели. Кстати, последняя книга «И вся остальная жизнь», по моему мнению, шикарный материал для какого-то умного журналиста, там есть простор для размышлений буквально обо всем. Как говорят на блошином рынке, сам бы носил, да деньги (в данном случае время) нужны.

Володя, всегда ценил и ценю твой вкус и нетривиальное отношение к делу. Буду рад, если удастся последовать твоим советам».

С уходом Чернова увеличивалась образовывавшаяся в жизни пустота. Практически мой ровесник, в отличие от меня – без операций на сердце и без инсульта… Невозможно было не задумываться, суждено ли довершить рукопись до точки.

Если кому-то кажется, что это авторское кокетство, загляните в книгу или интернетовскую публикацию и убедитесь: при всей нахальной вольности чередования тем, каждая глава и почти каждая подглавка заканчиваются так, как могла бы завершиться вся рукопись. Это было мое единственное композиционное ухищрение. Если что – вот вам готовый мемуар. Пусть хотя бы маленький, десятистраничный, состоящий из первой подглавки, начинавшейся со стихотворной строчки «Собирались наскоро» и завершавшейся риторическим вопросом: «Те тревоги и смятения не напрасны?»


Впрочем, чуть не забыл: тот зачин я позднее переместил на второе место, а следовавшую за ним главку, напротив, сделал начальной. Эту рокировку подсказал мой давний знакомый, писатель Саша Терехов. Однажды я под влиянием какого-то смутного настроения взял и послал ему то, что уже написалось.

…Впрочем, с удовольствием расскажу, как возобновились наши старые дружеские отношения.

В 2012 году не помню уж по какому поводу в нашем отечестве в очередной раз возникла лихорадка футбольно-патриотического ажиотажа. Как все подобные кампании, если не сказать истерии, она выглядела чрезвычайно забавно и невольно порождала вопрос: почему именно страна, в которой никогда не было одновременно хотя бы десятка игроков мирового уровня (в отличие от иных дисциплин) регулярно сходит с ума от предвкушения несбыточного национального подвига – совершаемого не разгульной душой, не быстрым разумом и даже не золотыми руками наших умельцев, а исключительно дефицитными природно одаренными ногами именно на футбольном поле?

В размышлении об удивительной иррациональной загадке я вдруг вспомнил, что несколько лет назад читал в одном журнале статью об этом, основательную и остроумную. А ее автором был Александр Терехов. Сашу Терехова я знал едва ли не с первых его шагов в столичной прессе. С тех пор он проделал впечатляющий путь, стал мастером не только журналистики, но и российской литературы. Время от времени у меня возникали деловые поводы снестись с ним, но то ли резоны были несущественными, то ли он умело скрывался от внешних посягательств, – попытки контакта были безуспешны. Я решил в очередной раз попробовать. И, как оказалось, не напрасно.


Вот фрагменты нашей с ним электронной переписки.


Александр Сергеевич, был очень рад вас слышать! Извините, что не позвонил сразу: был на море, а потом старшая дочка оставила записанный телефон у себя дома, а сама поехала жить во Внуково, и никак не мог дождаться, когда она заедет.

…Я уже шесть лет нигде не работаю, жена работает у нее крохотный салон оперативной полиграфии.

Пробую что-то писать, но, конечно, как и всем сейчас, это трудно книг никто не читает, никому это не надо.

Были заходы на экранизацию (на «Каменный мост» от первого канала) и вот сейчас на книжку «Немцы», но предлагают какие-то (символические по моим понятиям) деньги, да и сам подход снять что-то простое и примитивное как-то меня отвращает.

Кто вам помогает с «Обывателем»? Читаете ли вы блоги? Меня социальные сети почему-то ужасно пугают, и я нигде не участвую.

Как складывается сейчас издательская судьба Галины Николаевны? Обращаются ли к вам издательства? Готовите ли вы какое-то издание типа дневников или записных книжек?

Эссе про футбол я поищу, хотя единственная надежда, что «Знамя» оцифровало тот номер в журнальном зале…

С уважением,

А.Т.


Александр Сергеевич, к сожалению, «Знаменем» оцифровано именно до самого того номера, где было опубликовано мое эссе. Они выложили 1996 год до третьего номера, а текст в четвертом.

…Почему я спросил у вас про блоги. Я подумал, что помимо «Обывателя», который, так сказать, традиционное издание, у вас наверняка есть какие-то свои личные наблюдения, ежедневные «заметки на полях» как раз форма блога, мне кажется, они бы получили свою аудиторию и вы бы чувствовали читательский интерес.

Хотел еще спросить: а не пишете ли вы сами про Галину Николаевну? Мне кажется, ваша книга была бы очень важной и интересной. Книга, может быть, не только про писателя, а про вас двоих. Или, может быть, вы пишете воспоминания о ремесле? Сколько воспоминаний связано с «Журналистом». Как вы меня водили к главному редактору, который захотел на меня «посмотреть».

Хотел бы оказаться вам чем-то полезным.

С уважением и благодарностью,

А.Т.


Саша, конечно, твои соображения насчет того, что хорошо бы мне было сделать, справедливы и разумны. Две причины этому мешают. Моя основная цель – в первую очередь обнародовать то, что написала сама Галина. Моя же низкая производительность труда (это вторая причина) не позволяет мне делать что-то еще. (Я имею в виду написание книги, а не блога).

…Да, совсем забыл. Примерно год назад я поместил в «Обывателе» нашу с тобой огоньковскую «переписку» (откопал ее в своих анналах). Запоздало прошу прощения, что – без разрешения. Я пытался, звонил по этому же телефону, мне сказали, что будет передано (о факте звонка, а не о сути). Но, в отличие от нынешнего раза, контакта не случилось.


Эпиграф:

«Хотел еще спросить: а не пишете ли вы сами про Галину Николаевну? Мне кажется, ваша книга была очень важной и интересной. Книга, может быть, не только про писателя, а про вас, двоих».

Саша, я последовал Вашему совету и стал это делать. Первую главу написал, и начал писать вторую. Во вложении Вы все это обнаружите. Только очень-очень прошу: не относитесь к факту присылки Вам текста как к чему-то обязывающему Вас, даже хотя бы к прочтению его (я помню, как меня расстраивало, когда Галя тратила свое время на чтение рукописей, которые ей приносили и присылали). Мне просто приятно показать Вам, как я ценю Ваше мнение, а, во-вторых, похвастаться, что, несмотря на мои дряхлые годы, я еще пригоден к кое-чему в профессии.

Успехов Вам!

А.С.


Александр Сергеевич, спасибо за доверие. Мне кажется, получится замечательная книга. Мне, конечно, трудно оставаться объективным, потому что я пристрастен. Мне показалось, что вы все еще в поиске и еще сами не определились, насколько широким делать «охват тем».

Но мне, как читателю, все, что связано с вашей журналистской карьерой, было очень интересно и близко и, наоборот, казалось как жаль, что вы пишете об этом мало. Все очень любят читать про историю литературного успеха, поэтому все, что связано с первыми шагами Галины Николаевны, ее ростом тоже очень интересно.

Выскажу только два лишних соображения.

1. Первое, мелкое два раза (начиная читать вторую часть первой главы и начиная читать вторую главу, про то, как вы пишете) я подумал: вот с этого бы начать.

2. И второе, побольше: учитывая, как трудно вам писать, может быть, отказаться от хронологии и записывать кусками, островами? Где-то острова эти сомкнутся в непрерывную ткань, где-то нет, не важно. Пусть где-то слово одно, где-то деталь. Такие «опавшие листья». Мне кажется, это упростит вашу задачу, и я бы, как читатель, был только рад, если бы в рассказ о прошлом вторгались ваши дневниковые записи о себе сейчас, о времени, просто о том, как прошел день это всегда оказывается самым важным и интересным «в конечном счете».

Но я уверен, что вы сами знаете, как лучше, поэтому простите за эти соображения.

С уважением,

А.Т.


Саша, очень здорово, что я написал Вам сейчас, приблизительно на половине дороги. Буду писать, имея в виду Ваши соображения. А первое Ваше предложение – вообще находка: безо всяких трудов резко повысить интересность начала, это дорогого стоит. А начало второй главы пусть останется там же. Потому что у меня есть ощущение, что еще одно начало, в середине, будет вполне нормально.

Спасибо, Ваша поддержка меня воодушевляет. Как писала Галя, «только бы не подвела физика и химия организма». Благодарю.


Вот я и рассказал, как два отрывка рукописи поменялись местами. Но все равно начало снова открывается стихотворной строчкой «Если жизни тупое лезвие…», а заканчивается главка вполне «итоговой» фразой: «мне было дано понимание: вот она, в моих руках, нить моей божьей планиды».

Когда, уже во второй части работы, я все же порой осмеливался перенести окончание каких-то микросюжетов в последующую подглавку, то ощущал себя, пока их не завершу, как при переходе шумной улицы в неположенном месте: нечто вроде русской рулетки.

Но всё, всё… Хватит уже о прошлой работе. Пора сосредоточиться на «незримом мире смысла», или, как написано на обложке этой книги, на «Шелопуте и фортуне».

II

Что это: откуда-то нисходящие знаки приятия написанного или шпаргалки, подсунутые из соседствующего пространства?.. Просто в совпадения уже не верится.

Поясню. Кажется, впервые я начал рукопись с предполагаемого заголовка. Набрал строку: В незримом мире смысла, повинуясь как раз не смыслу, а чему-то интуитивному. «В порядке бреда» скажу: возможно, сыграла роль ритмика. «В незримом мире сердца» – «В незримом мире смысла». В обоих случаях в последнем слове – два слога и одинаковое количество букв и звуков.

Далее было так. Отойдя от компьютера, залег возле телевизора и занялся заппингом, бессмысленным переключением четырех десятков каналов. В большинстве случаев это мне не мешает думать о своем. И тут мой бессмысленный взгляд остановился на чем-то вполне разумном. «Рабиндранат Тагор». Это был четырехтомник, которого я обыскался примерно полгода с лишним назад. Он мне понадобился в работе над книгой в связи с воспоминаниями о повести «Вам и не снилось», об одноименном фильме и о написанной к нему песне на стихи именно Рабиндраната Тагора. Я не смог найти книги, пришлось обойтись интернетовской копией.

А вот сейчас с одной из нижних полок (как можно было не заметить?) из промежутка между четырьмя томами «Агасфера» Эжена Сю и «Памятниками литературы древней Руси» прямо на меня глянул знаменитый индийский нобелиат. Я ковырнул том – он не подался, его держала стенка дивана. Ковырнул второй – то же самое. И только четвертый пошел мне в руки. Как раз там и оказался роман «Последняя поэма», стих из которого послужил основой любимой многими песни. Я раскрыл книгу на первой попавшейся странице и наткнулся на такой разговор.

«– Знаешь, Джоти, в жизни все непросто. Слово, которое в словаре имеет только одно значение, в жизни может иметь полдюжины. Ведь и Ганга, приближаясь к океану, дробится на множество рукавов.

– Уж не хочешь ли ты сказать, – подхватил Джоти, – что для тебя женитьба не есть женитьба?

– Я хочу сказать, что слово «женитьба» имеет тысячу значений. Оно приобретает значение только в жизни человека. Убери человека, и смысл слов будет утрачен.

– Какое же значение вкладываешь в это слово ты?

– Это нельзя передать. Это можно только пережить. Если я скажу, что главный смысл слова «женитьба» – любовь, мне придется определять слово «любовь», а то, что называют любовью, еще теснее связано с жизнью, чем женитьба.

– В таком случае вообще не о чем разговаривать. Если мы будем гнаться за смыслом, изнемогая под грузом слов, и смысл будет увиливать от нас, а слова – уводить в сторону, мы ничего не добьемся.

– Молодец! Я таки научил тебя искусству владеть словом. Слова совершенно необходимы, если хочешь, чтобы жизнь хоть как-то продвигалась вперед. Но поскольку слово не может вместить всех значений, в повседневных делах приходится обходиться неполноценными понятиями. Что же делать? Конечно, полного взаимопонимания при этом не достичь, зато, хоть и вслепую, мы осуществляем наши намерения».

Я никогда раньше не читал эти слова. Я безотчетно придумал название будущего опуса, повинуясь какому-то туманному шевелению в голове. Но как только оно, название, напечаталось буквами, в тот же день, еще до заката солнца, мне стало ясно (как раз посредством этих слов), о чем пишу.

А именно.

Сколь тщательно не подбирай лексику, «слово не может вместить всех значений, в повседневных делах приходится обходиться неполноценными понятиями». Равно как и в любых описаниях этих дел. Хочешь-не хочешь, с этим приходится мириться. И как в таком разе осуществить желание понять и выразить, что бывает на самом деле? Увы, никак, если речь о внешнем мире: врожденная гибкость слов, их природная приблизительность в отношении к смыслам создает между ними люфт содержания, зазор, куда запросто протиснутся и неточность, и неправда, и ложь. Не будешь же, в самом деле, изъясняться в журналистике или литературе научными однозначными терминами.

Но мне кажется, в красивом доме, выстроенном из слов, должна существовать лазейка в подполье сути – не окружающего, а внутричеловеческого мира, ведущая тебя (меня) к тебе (ко мне) самому. Или, как любят выражаться философы, к «Я».

Ох, какая, наверно, занятная штука – понять, познать, что на самом деле есть… я! Здесь наверняка бесполезен мозговой штурм крепости здравого смысла. Слова, троянские кони очевидности, а то и тривиальности, заведут в дебри софизмов и представят замороченному рассудку «беспристрастную» картину: «Я и Среда». И не подкопаешься!

Как нелюбимы мной – из-за невинного по большей части вранья – большинство мемуаров, в том числе и моих собственных воспоминаний. Именно воспоминаний – пусть порой и очень незаурядных, даже великих людей. Они как бы свидетельствуют о правде, на самом деле воспроизводя картины из собственной памяти, к тому же обрисованные неоднозначными, скорее всего обманными, точнее – приблизительными словами. По сравнению с таким «документализмом» выдуманный рассказ маститого или, напротив, начинающего беллетриста, создающих новорожденную «другую реальность», – истинная подлинность, еще не преломившаяся ни в чьем субъективном восприятии.

…Да, не штурм, а осада – вот, может быть, более верный путь для затеи под девизом «В незримом мире смысла». Мой «план Барбароссы» заключается в следующем.

В хаотичном порядке, как возникает в памяти (то есть в беспорядке), я излагаю нечто происшедшее в моей (а значит, и нашей с Галиной) жизни, по возможности безоценочно, без разбора важности, интересности, причинности, влиянии на что-либо последующее (минувшее) и т.д. И, может быть, отсутствие просматриваемой разумом цели оградит от соблазна «поддавков», невольного отбора «выигрышных» эпизодов, их выстраивания в плановой логике и т.п.

И тогда, как знать, свободная от авторского или редакторского замысла, вообще от сознательной закономерности мозаика случаев, наблюдений вдруг представит… что? Может быть – пусть приблизительную, но с надеждой на «как есть» личность мемуариста? Или прояснит некоторые пружины жизнедеятельности? Например: какие силы соединяли в чем-то разные сущности – меня и Галю? А какие – работали на разрыв, однако не смогли преодолеть случившуюся спайку.

Или эта мозаика не покажет… ничего. То есть просто беспорядочность, сумбур, взывающий к канонам отвергнутой (сдуру?) Логики.

По мне – занимательно и то, и другое, и третье…


На другой день после случайного обнаружения томика Тагора электронная почта принесла дело, какие я отношу к разряду неотложных. Ида Яковлева, вдова не так давно ушедшего из жизни бывшего редактора ростовского «Комсомольца» Бориса Яковлева, с которым и меня, и Галину не раз сводила судьба, собрала книгу его сочинений, соединив вместе с ними воспоминания о нем самом. Она попросила взглянуть редакторским глазом на состав и построение сборника.

Читая одну из статей Бориса, посвященную русскому языку, я невольно завис над одним абзацем.

В окончании «Шелопута и Королевы» есть размышление о высказывании философа Мераба Мамардашвили о «мертвых отходах жизни», ее околичностях, часто не оставляющих места для подлинности. И вот я читаю сочинение Яковлева: «Один из самых крупных философов конца минувшего столетия Мераб Мамардашвили в своих лекциях о Марселе Прусте так высказался…: «Для каждого нашего жизненного состояния всегда есть его дубль. Мертвый дубль. Ведь вы на опыте своем знаете, как трудно отличить нечто, что человек говорит словесно, – не испытывая от того же самого, но – живого. Почему трудно? Потому, что слова одни и те же, и вы, наверное, очень часто находились в ситуации, когда в силу какого-то сплетения обстоятельств, слово, которое у вас было на губах, вы не произносили, потому что в то же самое мгновение, когда вы хотели сказать, чувствовали, что сказанное будет похоже на ложь».

Вряд ли бы я обратил внимание на совпадение одной и той же персоны в разных текстах, если бы это высказывание не касалось именно соотношения слова и смысла. Мне хотелось здесь избежать банальности, а именно, цитаты: «Мысль изреченная есть ложь». Но, как видите, не удалось. Она выскочила по обратной аналогии с наблюдением: запечатленная буквами мысль вызывает – не в голове, ее породившей, а в реальной действительности – как бы оматериализовавшиеся ее подтверждения (обнаружилась книга Тагора, казалось бы утерянная; затем – статья, подоспевшая, словно по требованию в поисковой системе. И то, и другое подсказывало мне разумность мотива еще не написанной книги, само собой выпорхнувшего из ее предположительного названия).

Какую радость что-то подобное вызывало у меня в начале работы над «Шелопутом и Королевой». А в конце – уже некое тихое недоумение. Все же что это? Откуда?..

Я человек не слишком просвещенный. Картина моего образования похожа на испещренную пробоинами перфокарту, где каждая дырочка соответствует проколу в том или ином знании. Слава Богу, они ни разу не выстраивались в критическую линию отрыва (или отреза? Так написано на приходящем по почте счете за телефонные услуги; жировки – как именовала моя бабушка Вера Максимовна такие долговые документы)… Но когда перед пересылкой в издательство перечитывал рукопись «Шелопута…», обнаружил перебор ссылок и цитирования разных мудростей. Я к этому точно не стремился. Но верьте мне, люди! Я ничего специально не искал (ну, почти не искал). Перед тем, как уложиться на бумагу (дисплей), все «умное» почти всегда само просилось на нее. Из газеты. Из «Эха Москвы». Из «Белой студии» (канал «Культура»). Из только что обнаруженных почеркушек Галины. Из выпавшего из стопы журналов «Огонька» допутчевого периода… Много из чего – только успевай записывать и проверять. Но главное, повторю, сведения поступали, как из рук догадливого, исполнительного референта, точно к сроку их естественного появления в тексте. И это самое непостижимое.

Я не любитель надувать щеки ни по какому поводу. Не будешь же с такими ходить до конца жизни. Поэтому еще в той книге хотел просто признаться в своей авторской «везухе». Но потом меня одолела (обуяла?) гордыня. «Шут с ним! – подумал. – И пусть кое-кто заподозрит, что у Щербакова не голова, а Дом Советов». Согласен, шутка так себе, но точно из категории советской бытовщины, в которую мы были погружены с самого рождения.

…Пожалуй, уже хватит удивляться подсказкам, приходящим пишущему человечку разве что не из утюга. Вот обычный телевизор. Передача «Тем временем», тема – философия счастья. Включаю, и первое, что слышу: «Человек – это существо, уязвленное смыслом. Если человек не видит смысла, он не может быть счастливым» (протоиерей Андрей Лоргус, ректор Института христианской психологии). Вдохновляющее изречение, вновь усаживающее меня перед файлом «В незримом мире смысла». Но…

III

…Как я не зарекался всецело отдаться принципу «Плыви мой челн по воле волн», еще в середине предыдущей главки передо мной замаячила тема: звуки. Увы (в противовес замыслу), очень логичная: со звуков, шума, некой загадочной песенки началась вся эта история. После такого зачина естественно было бы перейти именно на музыку (а с нею в жизни незримо связано многое…).

Однако не случайно предыдущая главка кончается противительным союзом «но».

Все остановилось. Мало того, что, зная тему, я никак не мог сложить подходящую к продолжению начальную фразу. Не было самого импульса, подталкивающего «руку к перу, перо к бумаге». Я предположил, это связано с особым для меня временем: приближался день рождения Галины. Но он прошел, однако рукопись все так же не давалась.

И я занялся давно задуманным сборником воспоминаний о Галине ее родных и друзей. Это дело пошло споро и… со вкусом.

Параллельно с ним я занялся выяснением ситуации четырехлетней давности, связанной с важным моментом Га̀линой и моей жизни. В последние дни работы со сборником как раз и раскрылось то, до чего хотел дознаться. Стало ясно: книжка воспоминаний должна закончиться очерком, как принято говорить у судейских, о «вновь открывшихся обстоятельствах».

Я написал этот очерк. И тут же все разблокировалось: вновь потянуло к файлу «О смысле», слова стали собираться в подобающие предложения.

А вот тема звуков, музыки ушла куда-то в туман, подальше… Вместо нее в «Мир смысла», то есть в эту рукопись, как раз и встал этот очерк – послесловие к упомянутому сборнику воспоминаний.

Вот оно.


«10 мая всегда бывает теплая и солнечная погода. Так было и в 2014 году, когда в день рождения Галины по традиции собрался в традиционный же час «узкий круг» (от двадцати до тридцати персон) ее родственников и друзей.

Говорили о том, что не вспомнилось ранее, читали кое-что из ее прозы, подекламировали любимые стихи. В разговорах подчернуто, со смаком пользовались полюбившимися когда-то ее «фирменными» словечками и выражениями, как приветными, так и колючими… Расходиться не хотелось.

И тут кто-то спохватился:

– А где же Гета из Волгограда?

– Да, действительно, почему ее нет?

Меня самого время от времени укалывал этот вопрос. Задолго до даты она в разговорах не раз заверяла, что уж на «Галин день» непременно придет, тем более что маятное для нее, но необходимое лечение как раз подходило к концу. И я накануне этого дня и в течение двух суток после него обрывал известные мне ее телефоны и в Москве, и в Волгограде. Наконец на третий день она объявилась сама. По скайпу. У нее уже был куплен билет в Москву, но вдруг забили тревогу «пользующие» ее врачи и срочно забрали Гету на еще одно, дополнительное обследование.

Конечно, ничего веселого в этой информации не было, но по контрасту с опасениями, непроизвольно рождавшимися в мнительной башке я испытал облегчение и радость. На этой волне и сообщил важную для меня новость, которая не должна была оставить и ее равнодушной.

…Накануне моего дня рождения мне позвонили с одного центрального телеканала и сказали, что там намерены сделать документальную ленту о том, как рождался фильм «Вам и не снилось». В связи с этим попросили найти кассету с исходником телеинтервью Галины Щербаковой 1992 года, которое ныне бытует в Rutub. Я нашел и не удержался – еще раз посмотрел. А потом то ли задумался, то ли на что-то отвлекся, не выключив видак. И когда минут через пять к нему вернулся, то в удивлении замер: на экране была Галя, в нашей кухне хлопочущая по своим хозяйским делам.

Я и не знал, что на пленке через сколько-то метров пустого шума оператор, она же именно наша стародавняя подруга Гета Перьян, засняла еще и разговорчики Галины с закончившим свою работу интервьюером Олегом Сидоровым, и ее приготовления к чаепитию… И самое главное – приход Кати с Алисой…

Я не знаю, был он случайным или запланированным телевизионщиками (во всяком случае, по ТВ он не был показан), отдаю себе отчет, что все снято вовсе не скрытой камерой, но… для меня это – фрагмент «живой» жизни. Осколок счастья.

Какие же они были милые, какие солнечные людейки (это давнее, с дошкольных лет, Катино слово), наши дочь и внучка.

Об этом я и сказал в майском разговоре с Перьян. Спросил, помнит ли она ту запись. «Ну, как это запомнишь при ежедневных съемках в течение множества лет?» – «Тогда посмотри отрывочек из нее на сайте «Комсомольской правды».

На другой день Генриетта снова связалась со мной. И опять в очередной раз выразила давно тревожащее ее недоумение: как хороший человек, запечатленный на пленке, породил такую вещь, как «Мама, не читай»? Надо сказать, что Гета знает Катю едва ли не с годовалого возраста. И для нее, человека доброго и справедливого до болезненности, думаю, были одинаково близки и Галя, и Катя. Я ответил: «Хорошо, что Галя так и не узнала, о чем именно эта книга». «Как это не узнала! – вдруг – не сказала! – выкрикнула Перьян. – О чем ты говоришь?..»

И тут начинается главное.


Мы с Галей были в курсе того, что Катей сочинено некое произведение, касающееся нашей семьи. Отношения с ней были уже разладившиеся, и, сказать честно, мы не стремились (если не сказать – избегали) узнать его суть. В большой мере это было связано с обстоятельствами ее отъезда в Израиль.

В тот год она со своим новым мужем посетила США. И перед отлетом заехала к нам, отдала на время их отсутствия ключи от квартиры, где они жили. Родственные отношения, по крайней мере во внешних проявлениях, не прерывались. Тем неожиданней стало пришедшее через какое-то время известие, что наша дочь покинула Москву, страну, родителей. Ушла «по-английски», не попрощавшись.

Известие это пришло от внучки Алисы. Она тогда оказалась в растерянности: старшие Шпиллеры (фамилия Кати по ее второму мужу) уехали, забыв или не захотев заплатить за ее медобслуживание в поликлинике, дай Бог памяти, на улице Грановского. А ей как раз понадобилось что-то врачебное. Ясное дело, мы на ближайший год продлили ее медабонемент (конечно, с удовольствием: это же наш свет в окошке, Ляська). Вот так и узнали о перемещении Екатерины на землю обетованную.

Кстати, в ту пору еще не раз молодая семья Шпиллеров предоставляла нам возможность проявить какую-никакую заботу о любимом нашем существе. Об Алисе. Я говорю это «на полном серьезе», без малейшей тени негативной эмоции, напротив – с отрадой. Недремлющей частью нашего сознания (с трехнедельного возраста, с фатального, как нам мерещилось, отставания привесов младенческого организма вплоть до стопроцентного девического формирования) стал нестираемый файл под именем «Ляся».

Поэтому, когда, к примеру, Евгений Шпиллер позвонил и сказал мне, что ни он, ни Катя не пойдут на поводу каприза Алисы и не будут искать ей квартиру, я только обрадовался.

Вот что было перед этим. В доме на Шаболовке, где Алиса, тогда еще Климова, жила на съемной квартире, случился пожар. Ее жилье он обошел, но оно оказалось заполоненным гидрантовой водой и смрадным запахом гари. А также Алиса говорила, что после происшедшего ей там страшно жить.

Я с энтузиазмом занялся проблемой и вскоре с помощью очень любезных риелторов Марины и Алексея нашел хорошую квартирку по улице Гарибальди. Мне понравилось и вполне интеллигентное лицо ее владельца, хотя и служил он где-то в ФСБ. Алиса прожила там несколько лет, сначала одна, потом с мужем. Тот, кстати, первое время жил у нас, поскольку был выписан Алисой из города Мурманск, а в Москве, кроме нашей внучки и нас, у него никого не было.

Возвращаясь к не слишком деликатному расставанию с нами и к сочинению нашей дочери, логично было предположить, что ее образ действий был предопределен уже написанным ею текстом. «Я знаю силу слов»… Тем более – отвратных, ругательных.

Значит, так тому и быть. Что с возу упало, то пропало.

Так я думал (и как оказалось, правильно), даже доподлинно не зная – ибо и не хотел ее знать – ту муторную «литературную» ситуацию. Я не сомневался, что и для Галины ни при каких обстоятельствах невозможно прилюдное выяснение семейных отношений. Знание скандального текста, таким образом, ни мне, ни ей было ни к чему.

И четыре года я был убежден (и убеждал других – близких и не очень, в разговорах и в своих публикациях): Галя до конца жизни не ведала, что она ведет бесстыдно безнравственную жизнь, что она убийца – по крайней мере живых человеческих чувств и т.д. и т.п. Я, конечно, не выдавал ей свою интуитивную догадку, что эти лексемы рождались в хорошенькой головке еще тогда, когда она украшала наши общие фотографии в родственной близости от двух изрядно поношенных временем лиц.

Мне казалось, я этим отчасти оберегаю Галину от нависшей гари случившегося в семье пожара. И вот через четыре года узнаю, что эта «кажимость» оказалась только видимостью…


– …Галя просто изводилась от того, что про вас написала Катя. Только от тебя таила.

– Откуда она сама узнала? – спросил я у Генриетты Перьян.

– Она мне говорила, но я забыла имя. От вашей знакомой. То ли московской, то ли подмосковной, дачной.

– Гета, уточни: Галя тебе говорила про известный ей факт публикации или о ее содержании?

– О содержании, конечно.

Эта весть переворачивала в моей голове столь многое… Однако инстинкт газетчика преоборол все.

– Ты мне можешь об этом написать?

– О чем?

– О том, что она рассказывала. Или только просто о факте, что Галя знала содержание сочинения… Ну, как в обычном житейском письме.

– Ты же знаешь, я не умею писать.

– А еще я знаю, что ты грамотная.

Мы практически поссорились. Но, в досаде отключив скайповский канал, я знал: это не смертельно. Мы ведь связаны одним световодом – любви к Гале… И я подумал: напишет – хорошо; е.б.ж. – в какой-нибудь биографии Галины добавится существенное обстоятельство. А не напишет… То, не исключено, этого и не было?

Возможно, я страдаю разновидностью профессионального идиотизма, но считаю, что степень истинности ссылок «я слышал», «я помню», «я уверен», «зуб даю» и т.п. не составляет и десяти процентов. Да что там, гораздо меньше. Отношу это и к собственным словам типа «Как сейчас помню». Всякий раз такое уверение вызывает у меня самого холодок за спиной. Никогда бы не мог свидетельствовать на Библии. Ведь поклясться можно лишь в одном – что ты не лжешь, не обманываешь, и все. Но не глупо ли при этом рассчитывать на правду? Мы знаем только то, что осталось в контуре сознания, в памяти. А это редко совпадает с тем, что было. Потому что главное – как было. А вот тут память – и обманщица, и сочинительница, и, скажем так, досказчица.

(Предыдущий абзац повторяет другими словами соображение, высказанное здесь десятью страницами ранее. Но тут уж ничего не поделаешь. Рукопись, выпущенная на свободу из авторских рук, в данном случае – послесловие к сборнику мгновенно переходит в статус документа. А я к таковым отношусь весьма почтительно, в отличие от воспоминаний.)

Короче, я был склонен к тому, что если Гета не решится написать письмецо на известную нам тему, то… пусть она, тема, и останется такой, как я представлял ее последние четыре года.

Впрочем, надо было сделать еще два звонка.

Первый – в связи с названной Генриеттой женщиной, предположительно из Подмосковья. Если я не ошибаюсь, последнее интервью Галина дала корреспонденту газеты из города Пушкино. Не могла ли та поделиться с писательницей деталями литературных успехов ее дочери? У меня не было глупой цели выявить, от кого именно жена получила соответствующую информацию. Я хотел лишь достоверно знать, действительно ли она дошла до нее или нет.

В Галиной записной книжке я нашел телефон этой журналистки. Ее зовут Надя. Я сказал ей о цели своего звонка. И мы быстро выяснили, что на момент интервью Галина не имела понятия о содержании сочинения Шпиллер. Разговор о детях был, но совсем другого толка, чем с Гетой Перьян.

Мой второй звонок был к Ольге Арнольд, человеку, который последним, кроме меня, разговаривал с Галей. Мне показалось, Ольга немного удивилась предмету беседы, вернее, тому моему неведению, которого она предположить не могла. И, дабы исключить возможность какого-либо недопонимания, прислала мне письмо. Вот отрывок из него:

«К несчастью, в ту тяжелую зиму, последнюю зиму ее жизни, когда Галина Николаевна и так чувствовала себя скверно, в интернете появилось произведение ее дочери Екатерины под названием «Мама, не читай!» <…> Зачем Катя это написала? У меня есть по этому поводу свои соображения, здесь им не место, ну да бог ей судья. Так как Галина Николаевна к компьютеру и близко не подходила, то можно было надеяться, что она об этом не узнает. Но – узнала. Одна знакомая позвонила ей, чтобы выразить возмущение этим скандальным творением и предложить свои соболезнования.

Эта дама не отличалась особым тактом и не понимала, что она не находится с Г.Н. в отношениях столь близких, какие оправдывали бы вмешательство в ее личную жизнь. Она обо всем ей и рассказала. Естественно, Галина Николаевна очень переживала по этому поводу; мы с ней беседовали об этом, по ее инициативе, я сама никогда бы не решилась поднять эту болезненную тему – и какое тут могло быть утешение? Последние дни ее жизни были омрачены этим знанием о неблаговидном поступке дочери… Как теперь выяснилось, она не говорила об этом с Вами в надежде, что, может быть, каким-то чудом Вас эта новость минует… Вы всегда были у нее на первом месте, точно так же, как она – у Вас».

…Сюжетосложение как у О.Генри: Он оберегает Ее от ранящей молвы, Она – Его, в итоге – ситуация обоюдного безмолвия, никого и никак не спасающая.


В том мае переменилось ВСЕ в нашей жизни 2010 года. Не для Гали – для меня. Все те же самые обстоятельства, детали. Но они же – и другие, если уяснить, что это обстоятельства ухода – сознательного. Мне предстоит их пережить снова – и по-новому.


Вот одна из этих деталей.

В самые последние дни свои (я не предполагал, что они такими станут) она дважды сказала мне: «Какой же ты красивый». Я сердился на нее за это. Не мог понять, что это ее последний дар в сокровищницу счастья моей жизни. А она, наверно, подумала: «Какой же ты дурак…»


Несколько материалов подготовленного мной сборника были впервые опубликованы в третьем номере ростовского литературного журнала «Ковчег» за 2012 год. Они – о ранней студенческой поре Галиной жизни. Так вот, один из них тогда был перед печатью почти на четверть укорочен. По моей вине (или заслуге?). Был удален отрывок, связанный вот с каким посылом: «Гали нет, и это вина в том числе ее непутевой больной дочери. Не выдержала Галина душа предательства самого родного человека – и ее не стало».

Я не считал и не считаю нашу дочь непутевой. Просто у каждого человека, находящегося в здравом уме, свой индивидуальный путь, который он для себя избирает и за который единолично несет полную ответственность. Это неотъемлемое право личности. Я же, когда мне редакция «Ковчега» прислала подготовленные к номеру публикации, пользуясь правом близости к их героине, не счел возможным допустить предъявления кому-либо в публичной сфере обвинения в гибели человека. По многим причинам. И в первую очередь потому, что не считал его доподлинным. До недавнего времени, до мая 2014 года, я, как мог, старался заслонять память о Галине от мелодраматичных, а потому, как мне казалось, пошловатых, «малаховоподобных» сведений, связанных с ее смертью. Единичные посвященные в эту Галину тайность люди, верные данному ей слову о молчании, даже спустя столько лет неохотно заговорили об этой ее горести.

…Многие основополагающие смыслы нет надобности добывать из «тысяч тонн словесной руды», они извечно существуют целенькими, как самородки. Это трюизмы (они же – избитые истины). Один из них: все тайное обязательно станет явным.

IV

Вот, может быть, первостепенное знание, ставшее явным в самое последнее время: я любил свою дочь. Не только когда она в двухнедельном возрасте крутила головенкой, оглядывая потолок и стены своего первого жилища, и снисходительно улыбалась нам с Галей. И не когда я с чувством отрадного облегчения, воспользовавшись ее недомоганием, умыкнул ее, четырехлетнюю, с детсадовской дачи «Ёлочка» и дал слово, что никогда больше не позволю увезти ее ни в какое казенное место. И когда… – «ну, как сейчас помню» – … было еще и то, и другое, и третье… Двадцать пятое и тысячное…

Не об этом речь. А о том, что во мне много лет жила, не находя исхода, нервная энергия обиды, ни на миг не отпуская с того часа, когда я получил от нее (между прочим, не от подростка, а уже самой матери девчонки-подростка) письмо с подписью «ваша бывшая дочь». Я ведь не знал, что уже взращивается творение «Мама, не читай», и наивно полагал эту подпись недоразумением.

Но и не об этом я сейчас хочу сказать. А о том, что в тогда, в мае 2014-го, вдруг (иезуитское словцо, как бы освобождающее от объяснения причин), внезапно иссякло напряжение обиды. И я, с непривычки недоумевая от новизны состояния, понял (вдруг!): нет больше… любви! Это как тишина, изредка вытесняющая непрестанный кровесосудистый шум где-то внутри, за барабанной перепонкой, давно ставший обыкновением.

Именно так и распознал, что она, любовь, была. По выпавшему светящемуся перышку можно судить о пролете, увы, упорхнувшей Жар-птицы (незабвенный «Конек-Горбунок»). Только от неподдающегося определению «чувствования, чрезвычайно разнообразного по содержанию и силе» (Брокгауз и Ефрон), то есть от любви, и больше ни от чего, могла заряжаться батарейка того душевного уязвления: по характеру от природы (в отличие от Галины) я необидчив.

Новый психологический «статус вивенди» подтвердил простой эксперимент: я подумал о «Мама, не читай» – и не мельком, не опасливо, как бывало, а «с чувством, с толком, с расстановкой». И не испытал, как прежде, импульса непреодолимого отталкивания, ощущения невозможности прикоснуться – как к лепре. Остался холодным, как собачий нос. Более того, подумалось: «Надо бы прочитать».

Впрочем, это вряд ли.

Чтец я уже никакой. Дикий человек. Галя меня бы не узнала. Пробавляюсь сведениями о литературных новинках – надо же быть «в курсе» – от убогих хроник книжных обозревателей. Отчасти это связано с глазами. Трудно им сладить с книжными текстами. На компьютере я имею дело с двадцатым кеглем, да еще и увеличиваю формат страницы на 40 процентов.

Чтение, почти всю жизнь бывшее развлечением и удовольствием, после инсульта стало работой. А работоспособность все по той же причине понизилась в разы. Вот и выбирай, как говорил один персонаж Льва Кассиля, два из одного. У меня на первом месте всегда Галина: все, что относится к ее сочинениям, их публикованию и памяти о ней. Далее – поддержание какой-никакой жизни в интернет-журнале «Обыватель». Потом – мои писания наподобие этой рукописи, объективно необязательные, а потому сплетенные с укором совести: они отодвигают дела, связанные пусть с неблизкими, но хорошими людьми (прочитать написанное ими, нацарапать рецензию, дать совет и т.д.). Как в анекдоте: чукча не читатель, чукча писатель.

Короче, всякое «факультативное» чтение отодвигается в некую желательную, а, скорее, мечтательную жизнь. В первую очередь мечтания эти касаются хотя бы 10-15 книг, которые по справедливому мнению умных людей должен прочитать всякий культурный человек и до которых у меня до сих пор не дошли руки. Я, заметьте, не говорю уже о том, что эти же умные люди часто рассказывают, как они самые лучшие книги прочитывают по много раз, всегда находя в них что-то новое для себя. Я, трезво мыслящий субъект, об этом и не мечтаю.

Впрочем, нет. Очень хочу перечитать «Униженных и оскорбленных». Эта книга ввела меня в сладострастную достоевщину, восприняв которую, до конца оставляешь ее в себе. Вот в чем мне очень хочется разобраться: еще более умные и уважаемые мной люди то и дело толкуют о славном пятикнижии Достоевского. А «Униженных и оскорбленных» всегда обходят в своих рассуждениях, как будто бы их и не было, видимо полагая, что это литература второго разбора. Мне же роман показался образцом беллетристики. То есть прозы, может быть, не искрящейся философскими, трансцендентальными, социальными откровениями, но замечательно проявляющей чисто писательские, повествовательные качества авторов. Для меня, читателя-обывателя, они не менее (да скажу откровенно – более) дороги, чем пророческая высоколобость. «Искусство должно быть средством воспитания, но цель его – удовольствие» (Бертольд Брехт). Убежден, что и цель литературы – тоже удовольствие. Все прочее в ней – пусть и прекрасные, но сопутствующие обстоятельства. К тому же часто вовсе и не мешающие получению удовольствия.


…Воцарившаяся в душе без-обидность отбросила висевшее надо мной неизъяснимое табу и дала простор какому-то обновленному восприятию сущего.

Даже не знаю, с чего начать.

Вот три фразы нашей Кати из ее краткого представления своей книги. «Оказывается, можно уничтожить (убить) нелюбовью. Как это страшно! Люди, будьте бдительны!» Это упрек Гале. Главное слово – «нелюбовь». Это понятие, как я догадываюсь, лежит в основе всего труда. Ну, а меня занимает не существительное в целом, а только морфема «любовь». Это же антоним «нелюбви»? То есть содержательно они совпадают – но с противоположными знаками.

Любовь, любовь… По признанию литературной критики, Галина – «фирменный» писатель-толкователь этого загадочного чувства. И, конечно, в книжке «Шелопут и Королева» я уделил ему много страниц. Но, честно, даже приблизительной ясности в его понимании не постиг. Как это у Рабиндраната Тагора: «Если я скажу, что главный смысл слова «женитьба» – любовь, мне придется определять слово «любовь», а то, что называют любовью, еще теснее связано с жизнью, чем женитьба». И, добавлю, еще более запутанно. Вот подтверждение тому.

Было так. Я на поводу вышеупомянутой обиды поделился в интернете вопросом, до сих пор тревожащим меня: что же наша дочь так и не приехала на похороны своей мамы? И получил обширный ответ от… Евгения Шпиллера, второго супруга Кати. Вот наиболее содержательный отрывок из него.

«…Ни вы, ни покойная Галина Николаевна попросту не любили свою дочь… Вы хоронили своих родителей, и считаете, что этим вы отличаетесь от животных. Я тоже считаю, что вы отличаетесь от животных, но не этим. Главное ваше отличие, на мой взгляд, – это отсут– ствие такого «животного» чувства, как любовь к своим детенышам. Причем, если у самцов такое иногда случается, то у самок никогда. У вас с Галиной Николаевной это случилось на пару…

Умные родители, лишенные любви к собственным детям, хотя бы стараются имитировать это чувство…» И т.д.

Это я к чему? К тому, что у Галины в ее художественных сочинениях и публицистике есть свое толкование любви, у Кати – свое («нелюбовь» – некая пустота, но ведь занявшая место, предназначенное для реального сущего чувства?), у Шпиллера – это материнский или отцовский, короче, тварный, физиологический инстинкт. И не мудрено. Даже в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона конца девятнадцатого-начала двадцатого века отмечены четыре вида любви: половая, кровная-родственная, общечеловеческая и духовная. А уж в нынешние справочники страшно и заглядывать – чуть ли не десятки разновидностей понятия. Редкий ученый-гуманитарий не попытался внести в эту всемирную копилку свой скромный (или нахальный) вклад.

Очень показательный пример, как одно слово, будто щедрый источник, расточает множество речек – смыслов. Докопаться до некой единой сущности любви, наверное, еще труднее, чем даже до первоосновы микромира или, напротив, вселенной всех вселенных (она, как нам объясняют ученые люди, одна, общая).

Но это не лишает права всякому размышлять о сем предмете, о его природе и судьбах. И кто знает, может быть, это самое увлекательное размышление в жизни.

Мне хочется воспользоваться этим правом.

Видимо, все-таки есть, есть какая-то всеобщая основа всякой любви, пусть пока и непостигаемая людским разумом. Недаром в Библии так часто встречается это слово, особенно в Новом завете. Не только про супружескую любовь или к своим чадам, или к братьям нашим меньшим, не только к ближнему своему или к Богу, но про любовь как таковую в ее всеобщности, универсальности. Апостол Павел в своих посланиях посвятил любви целую главу. И открыл ее серьезным предостережением: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая, или кимвал звучащий». Другими словами не человек, а погремушка.

Но вот про что не сказал апостол (то ли сам не испытывал такого, то ли жанровые рамки культового поучения не позволяли): в злосчастном, неуважаемом положении «меди звенящей» человек может ощутить… свободу, которая ему заказана, когда он – любящий. Это – мой случай в отношении к дочери: благо освобождения от бремени обиды (которая, конечно, не грех, но чувство канцерогенное, вытягивающее из души жизненность) пришло благодаря утрате любви. Казалось бы, может ли быть какая-то утрата благом? А вот поди ж ты…

Но вот что еще сказал апостол Павел: «Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится». Если моей рукописи суждено быть дописанной и, может быть, предъявленной людскому суду, я, не исключено, смогу поведать, как узнал и поверил (вопреки сказанному в предыдущем абзаце), что «…никогда не перестает». Сейчас же достаточно повторить себе самому, и для соблюдения логики изложения, и для подтверждения собственной уверенности, что знание это накапливалось долго и независимо от собственной воли.

Итак, я – и «медь звенящая», но, можно сказать, посвящен и в то, что «никогда не перестает». И, может быть, по этому сочетанию могу подойти под микрожизнеописание, приведенное апостолом в той же главе: «Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а как стал мужем, то оставил младенческое».

Я обалдеваю, а можно даже сказать – благоговею, от речевого слога библейских апостолов, и в первую очередь от снайперского словоприменения. Вот Павел написал – «…а как стал мужем», и я бы никогда не смог применить его мысль к себе. «Муж» в писаниях, как правило, не столько возрастное понятие, сколько синоним личности образцовой доблести и, особенно, зрелого разума. Несомненно помня об этом, талантливый писатель и образованнейший человек своего времени Павел понижает значение слова именно до смысла возраста. Как? Простейшим образом: противопоставляя «мужу» – младенца! Хотя в главе о любви нет и признаков темы детства.

А уж из младенчества я, как и любой читатель Нового завета, вышел. И, значит, с полным моральным правом, сравнявшись в годах с мужем Павлом, могу разбираться в его суждениях о любви. Он как бы приглашает к этому…


…А вправду, какого я возраста?

Меня раздражают мои ровесники, старающиеся представить себя пусть и морщинистыми, но «по сути на самом-то деле» ого-го какими юношами, и воспринимающими мир как двадцатилетние, и почти не уступающими им по физическим кондициям. Сейчас таких немало и в жизни, и в телевизоре. И я даже знаю, чем они вызывают мою неприязнь. Тем, что напоминают меня самого, ну, предположим шестидесятилетнего в некоторые моменты жизни.

Вот, скажем, какой-то корпоратив с цивилизованным возлиянием, культурной программой, а еще с танцами. Почти всегда много прелестных девушек. Впрочем, если их и не много, все равно… Ты танцуешь, получая от этого удовольствие. Через какое-то время – только удовлетворение от сознания пользы движения. Но еще в ощущениях – пьянящая достижимость… всего. Это от аперитива. Лишь одно невозможно – предстать перед самим собой (и перед девушками!) слабаком. И ты уже выделываешь одно или два (а других и не знаешь) коленца из последних сил. Слава Богу, музыка кончается. Здесь бы и передохнуть. Но нет. «Главное, чтобы воля тут была к победе». Возрождаешь в мозгу ощущение от утреннего воздействия гантелей – и на окончательном издыхании подхватываешь девушку на руки и транспортируешь до близстоящего стула. Чего, между прочим, не делал в молодые годы. Не было порывов кому-то что-то доказывать.

Сегодня мне как-то… жалобно видеть, как куртуазный старинушка – пусть в прекрасной физической форме – по-актерски галантно отвальсировав круг с милой балеринкой из подтанцовки, вдруг подкатывается под ее коленки, не без натуги отрывает ее от матушки-земли и, преодолев естественное сопротивление собственной поясницы, эстрадно осклабившись, как бы щедро предъявляет девушку восхищенному обществу.

Каждый раз при такой картине (а это не редкие случаи) мне почему-то приходят на память стихи Пушкина: «Старый муж, грозный муж, режь меня, жги меня…» Причем на музыку самых разных композиторов.

Впрочем, на меня не угодишь. Я ведь смеюсь внутренним смехом и над сотоварищами по веку, которые, едва дожив до пенсии, с удовольствием впадают в роль многоуважаемого старца, носителя, как им мнится, сокровенных истин, которыми грех не поделиться с миром. Почти все они отпускают более или менее живописную бороду, некоторые начинают ходить с хорошо отшлифованной суковатой палкой, даже если с аппаратом движения у них все более-менее; часто речь свою начинают предварять словами «должен сказать» или «скажу правду» (видимо, подсознательно в голове прокручивается: «Истинно вам говорю…»). Встречаясь с таким сверстником, невольно вспоминаю сентенцию мудрейшего врача Николая Амосова: «Ничто так не старит, как готовность стареть». Люди моей профессии, еще оставшиеся в ней, начинают все больше ударяться в поучение: что хорошо – что плохо, как надо – и как не надо, что морально – что аморально…

Написал предыдущую фразу – и вдруг смекнул: ведь и это неприятие себе подобных, может быть, берет начало от упрятанного где-то неодобрения самого себя?


…По времени это было примерно посередине перестройки, то есть еще недалеко от брежневско-черненковского торжества коммунизма, но уже довольно близко и к августовскому «Лебединому озеру». Сижу я спокойненько в журнале «Журналист», «чиню примус», никого не трогаю. Телефонный звонок.

– Это Щербаков?.. – Виталий Сырокомский, главный редактор «Недели». – Я удивлен тем, что вы до сих пор ничего не предложили для нашей газеты. Все лучшие журналисты Москвы у нас отметились. Приезжайте ко мне, и мы исправим это неприличие.

Как это у классика: «Тут и сел старик». Я не был лично знаком с Сырокомским («Сыр», как называли его все в «Литературке». А иногда и – Сыргоркомский, с намеком на его прежнюю партийную номенклатурную родословную).

Еще живя в Волгограде, занес имя этого позвонив-шего мне человека в свой личный список великих главных редакторов современности. Оно было тогда третьим – после Аджубея и Егора Яковлева. Вообще-то Сырокомский был не главным редактором обновленной «Литературной газеты», а его первым заместителем. Однако журналистский мир страны знал, кто на деле рулил этим перлом отечественной прессы, особенно его второй тетрадкой. Первая, собственно литературная, интересовала очень небольшую часть аудитории, вторая же, общественно-политическая с неизменным Клубом «12 стульев», была многие годы лакомым блюдом читающей публики всех пятнадцати республик нерушимого союза.

Как и следовало ожидать, через какое-то время (впрочем, немалое) Сырокомского отстранили от «ЛГ», по-чекистски приписав ему какую-то мутную историю. Его разбил инсульт. Но вот он, как птица Феникс, вновь возник на журналистском небосклоне и начал собирать, уже вокруг «Недели», свою «могучую кучку».

Мог ли я пренебречь призывом? Драма была в том, что за годы служения в профессиональном издании я почти не имел рабочих контактов с непосредственной жизнью, а в основном разбирал, что хорошо, а что плохо в работе моих собратьев по перу и, что совсем уж сомнительное дело, рекомендовал, как надо и как не надо.

Однако пришел в «Неделю» к Сырокомскому, и мы придумали с ним для моего дебюта цикл публикаций под названием… «Письма о морали». Под рубрику «Наши нравственные ценности». Было пять таких писем. И, согласно течению моих сегодняшних помыслов, я уже – в полной готовности поиронизировать над своими давними опусами. Однако что-то подняло меня со стула, дабы раскопать их в моем так называемом архиве. И в первой же публикации натолкнулся на картинку тогдашней действительности, которую захотелось вставить в эту рукопись как иллюстрацию советской повседневности. Ведь все так мгновенно и накрепко забывается!


…Женщина униженно просила.

Очередь гордо и как-то отстраненно-задумчиво хранила молчание. Подсолнечное масло в рыбном магазине заканчивалось. А в расположенном по сосед-ству гастрономе «Восход» его в тот субботний день не было с утра. Обычное дело: с любым продуктом в нашей торговой сети могут случаться такие вот летучие микродефициты.

Женщина уже минут пять, а может, и больше просила продать ей в порядке исключения без очереди 30 (тридцать) граммов подсолнечного масла. В руках у нее была пол-литровая баночка, наполовину заполненная винегретом. И ей нужно было заправить его маслом и отвезти в больницу родственнице, находящейся в аллергологическом отделении. Кто его знает, может быть, именно это часто повторяемое слово «аллергологическое» (а для женщины оно, видимо, было почему-то очень важным) своим необычным звучанием как бы унижало некое коллективное чувство достоинства очереди за постным маслом, не соот-ветствовало ее хмуро-простоватому настроению. Очередь молчала недоверчиво. Тут, в очереди, и я был, молча смотрел, как один покупатель отходил от прилавка, а следующий торопливо совал продавщице свою бутылку. И опять. И снова. Вроде так все и надо…

И тут, ко всеобщему облегчению (во всяком случае, так мне показалось), мужчина, оказавшийся первым у весов, мотнув головой в сторону, дал женщине молчаливый знак: давай, мол… Но не тут-то было. Услыхав про 30 (тридцать) граммов подсолнечного масла, продавщица как-то так странно, припадочно вскинулась, а потом забурчала что-то такое про свой нелегкий труд, приближающийся обеденный перерыв и покушающуюся на него очередь, что сникший мужчина, устыдившись, торопливо протянул ей свою бутылку…

А потом было хорошо: из этой самой носталь-гической бутылки мужчина отлил женщине в баночку потребное по правилам кулинарии количество постного масла. А женщина расплакалась и рассказала, как, еще с утра обнаружив отсутствие подсолнечного масла в доме, она зашла к соседке, но и у той его не оказалось, и у второй тоже, а третью вообще не удалось застать; как пошла она в ближайший магазин, потом в более далекий и так далее; как села в поезд и поехала из города Обнинска в город Москву; как не обнаружила подсолнечного масла в «Восходе»; как пришла в этот рыбный магазин на Бутырском рынке и при входе в него бесславно попросила у двух женщин продать ей пятьдесят граммов масла…


Такая вот история.

А между «Неделями» обнаружилась слипшаяся с одной из них «четвертка» бумаги с двумя «фирмами» в левом уголке: «ИЗВЕСТИЯ Советов народных депута-тов СССР» и «НЕДЕЛЯ. Воскресное приложение»:

«Глубокоуважаемый Александр Сергеевич!

Редколлегия «Недели» благодарит Вас за Ваше выступление в № 25.

Надеемся на дальнейшее сотрудничество с Вами.

Заместитель главного редактора «Известий»,

Главный редактор «Недели»

В.А. Сырокомский».

Был тут и № 25. Я пролистал его с начала до конца, потом с конца до начала и не обнаружил никакого свое-го выступления. Удвоил тщание и нашел на вполне достойном месте колоночку под заголовком «Сэконо-мили на журналистах». Ее содержание тоже может служить колоритной приметой времени.

Речь о том, что руководство СССР даровало право членам Союза театральных деятелей и Союза кинемато-графистов на получение дополнительной жилплощади. Каковое давно было у писателей, композиторов, худож-ников. А вот всякий член Союза журналистов как был, так и остался, по райкинскому выражению, «как простой инженер».

Естественно, автор считает это местью кремлевских помпадуров за смелую критику. «Что ни журнал, то вопрос: доколе?.. Телевизор – и тот уже не только утешает на досуге, но и язвит удручающими картинами каждодневного нашего бытия». На какие же милости от советской номенклатуры могли рассчитывать журна-листы, на какое-то «перестроечное» мгновение вдруг ощутившие себя народными заступниками?..


Однако возвращусь к «нашим нравственным цен-ностям», вернее, к «Письмам о морали».

Парадокс в том, что я в своих статьях о профессии не раз и не два писал о том, что всяческая моралистика безнадежно портит материалы любого жанра, и доказы-вал это различными доводами. Хотя вообще-то можно было обойтись и одним: любой читатель всегда может задать риторический вопрос: а ты кто такой? Помню, у моей маленькой дочки была дачная подружка, любив-шая повторять смешную присказку: «Ученые, ученые, кругом одни ученые. А я кто? Никто!» Вот именно.

Сопровождая Галю на официальных мероприятиях, которые ей порой приходилось посещать, я не раз становился свидетелем ее интервью. Иногда просили сказать что-то о сочинениях ее собратьев по перу, как правило, молодых. Обычно ее ответ был кратким: «Кто я такая, чтобы оценивать работу других писателей?» Я вспоминаю лишь один случай, когда она публично, в газете, выразила неудовольствие, нет, не творчеством, а поведением коллеги. Но это была, по ее понятию, чудовищная история (не вообще, а потому что была затеяна именно писателем!)

«Меня пригласила журналистка, с которой мы уже однажды работали. Мы долго беседовали с ней о жизни, о книжках, о многом другом. Вечером я решила послушать «Звездную гостиную». Каково же было мое удивление, когда вместо журналистки, с которой я разговаривала утром, те же вопросы в эфире мне задавала Дарья Донцова. Я долго не могла понять этой мистификации. После окончания передачи у меня возникло чувство, что мне должны позвонить и извиниться. Никто мне, естественно, не позвонил.

…Я бы не пошла на встречу с Донцовой. Не потому, что я имею что-то против нее – я никогда ее в глаза не видела, кроме как на фотографии с мопсами. Просто я не читала ни одной страницы Дарьи Донцовой. Я полагаю, что и она ничего моего не читала. А встреча двух писателей, которые незнакомы с творчеством друг друга, бессмысленна. Мы с Донцовой – «куклы из разных коробок». У нас разные читатели, разные поклонники. Будь такой разговор по-настоящему, из него могло родиться что-то новое, но все то, что произошло, просто обман. И это происходит на всех уровнях. Высшие государственные чины не всегда говорят то, что есть на самом деле; телевидение вовсю использует подставных героев передач. …А теперь употребили и меня. …То, что сделали мы с Донцовой, это не доброкачественная пища – это фальшивка. Конечно, не такая, из-за которой может произойти нечто серьезное, но это фальшивка. И если любого человека можно таким образом использовать, то хороши же мы будем».

Не знаю, когда, где, каким образом обрела Галина неколебимое чувство собственного достоинства – такой я узнал ее с первой встречи, – а я перенимал у нее это мироощущение, прилагая к собственной натуре. Истинное же достоинство – когда собственное представление о себе равновелико тебе самому. Склонность к морализированию, мне представляется, нарушает равновесие: ты, сам того не замечая, как бы возвышаешься над про-чими, а на самом деле раздуваешься, как лягушка из басни Крылова. С младых лет я понимал это умом, но с того же времени и боролся, наподобие циркового номера с «нанайскими мальчиками», с собственной тягой к дидактике, к поучению… Может быть, эта тяга от родителей, я бы сказал, прирожденных педагогов?.. В журналистских материалах уже перед сдачей в производство я то и дело обнаруживал выплески морализаторства и безжалостно их вымарывал. А сколько их я не заметил?

Все это говорю к тому, что цикл «Письма о морали» был в моей жизни не случаен. Самому-то себе можно признаться: ты – зануда. Ну, не совсем чтобы так: «Вот зануда, так зануда. Ты занудливей верблюда!» Но все же…


…И все же, какой мой возраст?

Это не досужий вопрос. Любопытно знать, каким я буду, когда меня не будет. «В большинстве своем отшедшие (умершие. – А.Щ.) пребывают в оптимальном, по их суждению, возрасте, как правило, молодом, и в красивом обличии. Они достигают этого состояния в течении первых нескольких лет или месяцев после перехода, а предсмертные болезни оставляют на пороге новой жизни (кроме психических, которые изживаются лишь постепенно)». Так свидетельствует ученый и мыс-литель, которому я склонен доверять. В другой своей книге этот же исследователь приводит следующее:

«…из разговора через 3 года после перехода с женщиной, умершей в возрасте 93 лет:

"Вы сейчас молоды?" "Нет" "А другие говорят, что они молоды". "Может быть, все зависит от состоя-ния души". "А у вас оно какое?" "Лет на 57". Но через несколько месяцев она сказала: "Выгляжу так же, как в жизни, но лет на 45", а еще через год: "Выгляжу на 36 лет. Я уже другая", и вскоре: "Мне 36, это мой любимый возраст и самый счастливый год моей жизни”. Однако еще через год снизила свой возраст до 32 лет».

Или вот еще:

«Особенно быстрые изменения внешности происхо-дят в первое время после перехода в связи с движе-нием… к оптимальному возрасту. В результате этого даже умершие старыми принимают вид молодых:

"Старых людей здесь нет. Наши родители молодые".

"Бабушка и дедушка N здесь молоды".

Мать А. Конан Дойля, умершая старой, там молода и здорова, счастлива и весела.

Женщина, умершая шестидесяти лет, говорит через 2 года:

"Я рада, что молодая, красивая и здоровая. Я очень нравлюсь себе и другим".

Другие… подтверждали это:

"Ваша Nкрасавица и добрая женщина."

…В период перехода к оптимальному возрасту вид… соответствует… самочувствию и определяется "состоянием души":

"Выгляжу на столько, на сколько себя чувствую". "Душа должна быть молодая, тогда и сам молодой".

Похоже, что и внешность… подпадает под доми-нант волемысленного начала, как и все прочее…»


Сижу и думаю: что я должен сообщить читателю для того, чтобы он с легкостью воспринял вышеприве-денные сведения о «том свете»? (Я давно понял, что не могу заниматься никаким писанием, мысленно не представляя потребителя моих усилий, даже если знаю, что его не должно быть; это как моряку предложить покончить жизнь самоутоплением).

Может, начать с заднего крылечка школы, где в ведомственном жилье обитала наша семья? На нем я, хилый мальчишка, любил греться на солнышке и ломать голову над чем-нибудь несуразным. Например, почему это бензин из бака полуторки запросто бежит вверх по опущенному в него шлангу? Ну, или брага из стоящей на полу огромной бутыли?.. И однажды какая-то особая, неведомая до того радость всколыхнула мое существо – когда догадался-понял, какая именно мягкая природная сила поднимает эти разные жидкости. Мож-но сказать, мальчишка был на пороге осознания того, что на несколько веков ранее понял великий физик Блез Паскаль.

Однако нет, начать с этого – все получится слишком длинно. Есть другая исходная точка, более приближенная к теме, – самое начальное, еще студенческое вступление в профессию.

…Конец 1957 года. Одна из последних перед зимней сессий лекций. С мяукающим скрипом при-открывается дверь аудитории, и чья-то просунувшаяся голова, перекрывая журчащую доцентскую речь, можно сказать хамски вещает:

– Александра Щербакова срочно к телефону на кафедре…

Действительно, в забитом столами и столиками кабинете кафедры печати, обычно заполненном делови-тым шевелением, а сейчас безлюдным, лежит в ожидании снятая с рычагов трубка.

– Это Зиновий Абрамович Янтовский. Вы должны прямо сейчас пойти в главное здание на кафедру ботаники…

Зиновий Абрамович – руководитель нашей самой первой практики. Журфак УрГУ (впрочем, тогда еще не «фак», а отделение) был славен прежде всего деловой профессиональной хваткой своих питомцев. Уже выйдя из альма-матер, я в местных редакциях не раз слышал подобное: хочешь подбавить своей конторе интелли-гентности, бери ребят из МГУ, а если для работы – то из Свердловска.

Действительно, у нас культивировалось отношение к практике как к самой ответственной дисциплине. Нашего однокурсника, не выполнившего предписанные нормативы «пятой четверти», не задумываясь отчис-лили из университета. Через год восстановили – но это было уроком всем.

Первая практика, так сказать, домашняя, была на первом же курсе. Тогда мы и узнали Янтовского. Он числился на кафедре печати, но его рабочее место было вдали от учебного здания – в типолаборатории, а проще говоря – в маленькой университетской типографии. Там выпускалась многотиражная газета «Уральский университет». Зиновий Абрамович редактировал ее. А также на деле пополнял наши познания типографских премудростей.

Он не был полиграфистом. До нас доходили слухи о его прежнем славном журналистском прошлом. Но в годы сталинских репрессий он попал под их каток. И ему была закрыта возможность работать в профессии в прежнем качестве.

Янтовский пришел к нам и сообщил, что отныне и до конца учебного года наш курс есть не что иное как редакция газеты «Уральский университет». И объявил запись, по желанию, в ее отделы. Как мне сейчас вспоминается, самым популярным тогда оказался отдел культуры. Самым «обиженным» – науки. В нем оказался один штык – А.Щербаков. Так что конкуренции у меня не было. Но не это обстоятельство меня манило, а подспудное подозрение, что где-то именно там – самое интересное.

И первый же выход на «свободную охоту» оказался удачным. Как ни напрягаю память, не могу сейчас установить, кто или что вывело меня на Адольфа Мокроносова. Ему не было и тридцати, кажется, он был еще аспирантом или ассистентом.

Оказалось, у меня счастливо сохранился мой маленький, тощенький первый журналистский блокно-тик. В нем есть такая страничка.

«О карт. Клубни – органы размножения. Цветение – и не цветение. – Потому что вещества – в клубни, а не к цветку. Бутоны завязываются. Опыты, кот. доказ., что может цвести. Для понимания природы фотопериодич. реакции. Физиологич. природа реакции раст. на фотопериод. окажется одинаковой для разных растений. – Очевидно…»

Даже рассказы Мокроносова о картошке, с коей мы породнились со своего военного малолетства, были мне занимательны. Но когда тот произнес фразу «1721 – открыт фотосинтез», жирно подчеркнутую в моем блокнотике, я, видимо, то ли в удивлении раскрыл рот, включив шестую передачу запоминания, а скорее всего поменял бумагу для записи на более широкоформатную. Потому что строка про 1721 год оказалось в блокнотике последней. Я живо представляю себе сценку:

– А вот с этого момента, Адольф Трофимович, попрошу поподробнее. (Конечно, именно этой фразы не могло быть, она поговоркой внедрилась а нашу речь намного позднее.) – Потому что в итоге я написал с его слов статью «Свет – энергия будущего», занявшую львиную часть полосы нашей ургушной газеты.

…Предыдущая фраза побудила меня «погуглить» на обозначенную тему. И обнаружилось: заголовок практикантской публикации – это формула проблемы, почти за 60 лет нисколько не устаревшей, а только заострившейся. Привожу выжимки из статьи «Солнечная энергия: раздолье для искусственных листьев» (Написал alex, 12.06.2014, в Наука и Исследования).

…Финансовые учреждения по всему миру … вкладывают беспрецедентные суммы в создание топлива, в котором используется энергия Солнца и не просто отсутствует углерод, но и само оно должно быть практически неисчерпаемым.

«Это действительно очень и очень сложная проблема, говорит электрохимик Джон Тернер из Национальной лаборатории возобновляемой энергии США в городе Голден, штат Колорадо. Окупаемость будет огромной, но это будет не так просто, как всем хотелось, когда мы начали работать в данной области 40 лет назад».

Ну, и так далее.

«Однако какая бы технология не преобладала… логика фотосинтеза непоколебима. Наибольший источник энергии, который мы сейчас имеем, это Солнце. И лучший способ хранить энергию, кроме как в ядре атома, нет…».

Мне всю эту непоколебимую логику фотосинтеза поведал начинающий ученый в Свердловске, в главном здании УрГУ по улице Белинского, примерно в начале 1956 года.

А что же с ним самим стало после этого? Привожу сведения из справочников и энциклопедий.

Адольф Трофимович Мокроносов (1928-2000). Окончил Уральский государственный университет им. А.М. Горького в 1951 году. Аспирант (1951-1954), ассистент, доцент, профессор (1967-1983), заведующий кафедрой физиологии растений (1963-1983) биологического факультета, проректор (1973-1977) УрГУ. С 1983 года в Москве. Заведующий лабораторией (1983), заместитель директора (1984-1988), директор (1988-1997) Института физиологии растений им. К.А. Тимирязева АН СССР. Профессор (1984-1989), заведующий кафедрой физиологии растений (1985-1994) биологического факультета МГУ. Академик АН СССР (1987).

Как опять не вспомнить Пушкина. Мы ленивы и нелюбопытны. Будь я менее ленив и более любопытен, возможно, жизнь моя (при моей-то профессии) могла быть более содержательной и… увлекательной, прояви я когда-то интерес к биографии встретившегося на моем пути недюжинного человека.

Но ведь нет, нет, все время надо куда-то спешить, осваивать какие-то новые личные пространства, как Ермаку на диком бреге Иртыша… Зачем? И надо ли, если за спиной оставлены почти не тронутые твоим умом и усилием самородки истинного интереса, обещавшие, как знать, быть судьбоносными и для тебя самого?..

Вопрос, мне кажется, из разряда неразрешимых.

Но мой «казус Мокроносова» на этом не исчерпывается. Прояви я в свое время внимание к ученому – наверняка узнал бы и о его отце Трофиме Ивановиче. Ныне же выяснил кое-что о нем тоже, на Сайте знатоков и любителей Урала «Ураловед». Там есть его замечательно интересное «Описание "родословного древа" Т.И. Мокроносова («Откуда идет родословная нас Мокроносовых так и его детей. А так же, что известно исторически о предках, и в каких условиях они жили)». Первое, на что я обратил внимание: Трофим Мокроносов – «Крестьянин села Ленёвское Екатеринбургского уезда». А про Адольфа Мокроносова в официальных сведениях написано: «Родился… в рабочей семье». Нетрудно догадаться: партийно-советские органы лепили видному ученому «красивую биографию». А по их ленинской эстетике красота – в происхождении от «исторически прогрессивного пролетариата».

Между тем, я прочитал историю крестьянского рода залпом и подумал, что свести знакомство с отцом академика было бы, наверно, еще интересней, чем с основателем уральской научной школы физиологии растений. Я бы спросил у него, например, чем он, Трофим Иванович, руководствовался, выбирая детям имена Земфира, Агофангел, Адольф. Думаю, обладатель явно незаурядного литературного дарования (по жизни-то он занимал пост агронома машинно-тракторных станций) ответил бы не банально.


Вот и проявляется смысл, может быть, и случайно появившегося в жизни эпизода. Его внешнезначимое обличье – хлорофилл и проблема энергии для человечества. Для меня же его существо – в явившемся осознании, откуда взялся он сам, Адольф Мокроносов, кем и из чего (из кого) «сделан», а также в размышлениях-предположениях, с каким внутренним богатством он покидал свое земное бытие.

Если мы уходим из жизни с постижениями именно такого рода, то вопрос о смысле жизни, считайте, решен. Самоцитирование – дурной тон в журналистике. Но вряд ли я способен более точно выразить мысль Галины, чем сделал это в «Шелопуте и Королеве». «Галя считала, что человек, проходя свой путь, непременно вовлекает в сферу души какую-то новизну, обогащает свой менталитет более глубоким осознанием сущностей мира, и эта «прибавка», собственно, и составляет смысл нашей конкретной жизни. Видимо, она и составляет конечную продукцию, считала Галина, сверхсложного агрегата, созданного непостижимыми нашему уму силами, под названием «человек».


Вскоре «Уральский университет» напечатал следующую мою статью – «Загадка серебристых облаков» (мне кажется, и до сих пор не разгаданы до конца причуды этих вечных небесных странников), какие-то событийные информашки…

Зиновий Абрамович все это не забыл. В его судьбе случился благоприятный поворот, связанный с разгребанием Хрущевым сталинских гулаговских мерзостей. Едва ли не в первом после столиц, в Свердловске решили выпускать «вечерку», и Янтовского взяли в секретариат редакции. Оттуда он и позвонил мне на факультет.

– …В университетской лаборатории расцвел столетник. Это редкое явление. Мы хотим рассказать про это в «Вечерке». Завтра будет верстаться пробный номер. Так вот, завтра этот материал должен быть у меня. Вы поняли?..

Я понял и не подвел своего преподавателя. А в первую же неделю нового года, в разгар сессии, меня позвали на первую летучку новой газеты. Обсуждали ее начальные номера. И я оказался свидетелем решения судьбы моего материала. Он был напечатан в одном из предварительных выпусков еще в прошлом году. За это время главная областная газета «Уральский рабочий» вышла с сообщением о «сенсации» с алоэ древовидным (столетником). Вопрос стоял так: пристало ли новому, с иголочки печатному органу с опозданием повторять зады ветхой и дряхлеющей газеты. Руководство считало, что не пристало. Но у молодых членов коллектива было другое мнение. «Наоборот, – говорили они, – надо поставить, и пусть увидят, как здорово можно написать по сравнению с их старозаветной манерой». Молодежь поддержал Янтовский, и в № 6 «Вечернего Свердловска» в центре четвертой полосы (а нам преподаватели не раз говорили, что нормальные читатели начинают знакомиться с газетой с последней страницы; тогда в СССР во всей стране четвертая полоса всегда и была последней) расположился репортаж «От грани смерти до цветения».

Кто-то в него вписал две не очень уклюжие фразы: «В газете «Уральский рабочий» уже сообщалось о том, что так поразило в растении ученых Уральского университета. А мы давайте подробнее…» И т.д. А еще, как мне показалось, никто не обратил внимания на маленький курьез. Материал поставили под рубрику «В лабораториях ученых». В этом было лукавство. Многострадальный пустынный цветок действительно находился в лаборатории (о его существовании в холодном месте между окном и черной шторой попросту забыли), но случившаяся с ним метаморфоза не имела никакого отношения к работе исследователей.

Однако все это не могло испортить мое победительное настроение. В то время я как раз задумал перейти на заочное обучение и поскорее заделаться в истинного профессионала. История с «вечеркой» подхлестнула это стремление. И уже в конце апреля я стал ответсекретарем многотиражной газеты «Резинщик».

Конечно, я не знал, что мне суждено – таковой оказалась планида – в ней работать лишь полгода, и стал распахивать свою так называемую творческую ниву. Причем, многопольную. Одновременно с освоением редакционного производства я надумал ступить на стезю популяризации науки. Ну, еще и техники. И почему же нет? Разве у меня уже не получается кое-что в этом деле? Особенно мне нравилось выискивать параллели сложных умственных построений с житейскими, бытовыми понятиями.

Завод резиновых технических изделий – не путать с продукцией легендарного предприятия в Баковке, – при котором выходил мой печатный орган (тогда все газеты были «органами», в данном случае – парткома, профкома и дирекции), находился на одной промплощадке с мясокомбинатом. Мы, резинщики, с ним дружили, поскольку там была сытная и дешевая столовая, и многие из нас имели пропуска на его территорию. Чрезвычайно, надо сказать, вонючую, но… инстинкт голода, как известно, превалирует над всякими иными человечьими (как и животными) побуждениями.

Как-то я ради спрямления пути в столовую проходил через какой-то мясообрабатывающий цех. И увидел в отдалении механизм, который мне показался похожим на каландр, машину, придающую неупорядоченной, растрепанной резине причесанный, нужный для той или иной детали профиль. И надо же, в этот момент именно в говяжьем средоточии совсем иной, продовольственной, отрасли в моей голове вспыхнула идея не какого-нибудь репортажа, а основательного повествования, можно сказать, саги о резине. Вспомнилась ситуация из когда-то прочитанного «Гиперболоида инженера Гарина», где тот настраивает свой всепроникающий луч на разрушение металла, дерева, стекла и т.д. Недогадливый Гарин! – захотелось мне сказать во первых строках моей будущей саги. – Всего-то при такой необходимости надо было приказать: «Убить всю резину». И тут же рассыпались бы корабли, машины и самолеты, пушки и пулеметы, всяческие краны и трансформаторные будки…

Эта апокалиптическая картина настолько разбередила меня, что после обеда, едва заглянув в редакцию, я с толстой учебной книгой по технологии резины слинял в привычный университетский читальный зал. Где сходу и написал почти десяток страниц своего просветительского опуса.

Технологический учебник оказался весьма полезным. В отличие от уморительного редактора сельскохозяйственной газеты из рассказа Марка Твена я старался хотя бы мало-мальски понять, чем зарабатывали читатели моей многотиражки. Едва ли не в каждом параграфе находился ключик к чему-то любопытному, не известному широким массам. Я был увлечен своей новой затеей. Времени на нее вполне хватало: газетка была о двух полосах малого формата, а кроме меня, в редакции было еще два человека – редактор и литсотрудник. Где-то в мечтательных эмпиреях блазнилась если не книга, то хотя бы солидная брошюра.

…Кто же это сказал: хочешь насмешить Бога – поделись с ним своими планами? Проскочило лето, а осенью наступила настолько иная жизнь… Через год я вспомнил о своей резиновой саге. Заглянул в написанное и удивился: что я мог увидеть в этом интересного? Нет, я не выбросил зачин рукописи. Она переезжала со мной в сером фибровом чемодане вместе с рубашками и бельем из строительного общежития в Челябинске в ростовскую гостиницу «Дон», потом в заводскую гостиницу «Ростсельмаша», наконец в общежитие этого прославленного орденоносного завода.

Когда же мы втроем – с Галей и Сашенькой – стали жить под одной крышей в Ростове-на-Дону, я много раз порывался съездить на Пятихатку, где располагалось то общежитие, но так и не собрался. И кто его знает, чем окончилось существование листков, порожденных озарением, случившимся при виде шницельной или, может, ростбифной машины?

Как и двух (или трех) маек и трусов вместе с фибровым чемоданом.


Однако справедливо наблюдение поэта Николая Добронравова: ничто на земле не проходит бесследно. Моя натура оказалась до конца дней подверженной соблазнам – не совсем научным, а скажем так – отчасти научным, околонаучным и даже, страшно сказать, псевдо– и лженаучным. В ростовском «Комсомольце» помимо всех своих обязанностей я регулярно выпускал страницу с замысловатым названием «Век прошедший, настоящий, будущий. Необычное вокруг нас: поиски, находки, гипотезы. О тайнах разгаданных и неразгаданных». Поскольку все обещанное в этом «свистке» не умещалось в полосу, большую часть любимой мной тематики я пристраивал еще и в развлекательный «Клуб четвертой страницы». И кто мне, ответственному секретарю, мог в этом помешать?

«Какого цвета Луна?» – заметками такого рода я забавлял читателей «Вечернего Ростова». А будучи собкором «Комсомолки», послал в редакцию статью о необычных свойствах… пыли и пытался шантажировать отдел науки сведениями о том, что благодаря достижениям кониологии (науки о пыли) крутой берег города-героя Волгограда еще не сполз в коварные волны великой русской реки.

Чтобы не утомить читателя, прерву перечень публикаций. Его задача единственно в том, чтобы показать: сведения о «том свете» (помните наблюдения, как мы выглядим, попав туда?) появились в поле моего внимания не случайно. Видит Бог, они попали по назначению.


Майя Куликова – прекрасная журналистка, в последние годы переквалифицировавшаяся в психологи. Она, как и я, испытывала здоровое недоверие к авторам, прикладывающим к своим пресным материалам справку, подписанную сильными мира сего: «Проверено, мин нет». Так что я не был удивлен, когда она именно мне принесла в «Огонек» очерк «И в раю люди живут». Вот как он начинался.

«– Всеволод Михайлович, – сказала я, придя к Профессору, – мои коллеги считают вас сумасшедшим.

– Почему? – удивленно спросил он.

– Потому что ученые доказали, что посмертная жизнь – иллюзия.

– Ученые в свое время много чего доказали. Галилей, например, называл теорию движения планет Кеплера «оккультной фантазией», Резерфорд не допускал возможности практического использования ядерной энергии, а Эдисон – возможности применения в технике переменного тока. Эдисон – и такая дремучесть! Что же вы от своих-то коллег хотите?»

Так сказал доктор технических наук, профессор ВНИИ по геофизическим методам разведки нефти и газа Всеволод Михайлович Запорожец.

Зовут профессора – ВЕМЗ. Это даже не кличка, а секретная аббревиатура, родившаяся от имени в те времена, когда начинающему спиритологу было еще не наплевать на мнение общественности».

Вскоре профессор, которому было глубоко за 90, ушел из жизни. Но я через Майю познакомился с его другом, тоже профессором, Самуилом Абрамовичем Кантором, и тот подарил мне две книги ВЕМЗа, большую – 600 с лишним страниц и маленькую – 60 с небольшим, с одним и тем же названием «Контуры мироздания». Даже судя по нему, можно понять широту охвата мысли исследователя и философа. Но сердцевина труда, которому Всеволод Михайлович отдал двадцать лет жизни – научное доказательство посмертного существования человеческого сознания. Это существование вне тела человека и есть «тот свет».

Ясно, что тут, в данном тексте, нет места для развития этой темы. Но было бы неделикатно по отношению и к нему, и к читателю вот так взять и бросить ее. Поэтому в качестве ее завершения предлагаю основные постулаты теории В.М. Запорожца.

Итак.

* Пространство мироздания многомерно.

* Наряду с вещественным миром существует психический план мироздания (психическое сопространство).

* Посмертная жизнь протекает на психическом плане.

* Психическое сопространство граничит с вещественным, граница между ними полупроницаема.

* Психическое сопространство стратифицировано разделено по четвертой координате на ряд подпланов, населенных полузамкнутыми сообществами отшедших.

* Наша Вселенная не единственная. Путь к внеземным цивилизациям скорее всего лежит по четвертому измерению пространства, а не по непреодолимым просторам вещественного мира.

Посмотрите, как эти тезисы не просто соотносятся, а буквально прилегают к мысли Галины о душе, которая не исчезает со смертью тела и которая набирается за свою земную жизнь осознаниями сущностей и, обогащенная ими, удаляется…

Куда?

В психическое сопространство, – говорит ВЕМЗ. Недаром Галя, можно сказать, проштудировала большую часть его книги, исключая, естественно, ее Пятую часть – «Физические следствия», с трактовкой положений квантовой механики, теории относительности, теории гравитации и других специальных разделов науки.

…Вот куда в этой рукописи завела меня легкомысленная забота: как я буду выглядеть отшедшим, говоря попросту – на том свете? Ведь если верить ВЕМЗу, отшедшие пребывают по преимуществу в оптимальном, по их суждению, возрасте. Что представляется естественным, коль скоро их состояние определяется их же волемыслием, и ничем иным.

Так какой же, по моему суждению, мой возраст оптимальный? Способен ли я его определить?

Самый интенсивный – пора двадцатилетия. Год начался публикацией в «вечерке», а завершился исходной, можно сказать, сингулярной точкой судьбоносной любви, которая не в состоянии кончиться или прерваться. А внутри года – и полное погружение в профессию, и потрясение от единственного встреченного в жизни проявления гениальности – Смоктуновского-Мышкина, и избавление от другого, вчерашнего, в одночасье представившегося обманным любовного чувства (облегчение души, через десятилетия оказавшееся мнимым). И это был год, находившийся в благодатной середине очень малого промежутка, когда всем искренне верилось: в нашей стране возможна свобода. «Это было удивительное время, – писал в своих воспоминаниях о Галине наш давний друг Слава Смирнов. – Романтизм нашей молодости совпал с романтикой хрущевской оттепели. Политические химеры не омрачали тогда нашей прекрасной юности. Биологическая линия саморазвития совпала с амплитудой государственного оптимизма – такое бывает нечасто».


Да, но каким же, по моему суждению, была пора с 22 до 27? Возраст обретения: семьи; первого своего жилья; отцовства; признания профессиональной состоятельности (приглашение в столичную прессу)…

…Если судить не по итогам и достижениям, а по ощущениям восприятия мира, то самый плодотворный период… здесь и сейчас. Ни с чем несравнима радость понимания окружающего, почти недоступная прежде. Обнаруживаешь связанность случаев с явлениями, находящимися совсем, казалось бы, в ином пласте понятий… Она есть, существует… Просто ранее была недоступной, невидимой мне. Далеко вроде бы расположенные смыслы тянутся один к другому, словно Создатель и первочеловек на фреске Микеланджело.

…Впрочем, вспомнил одно такое же давнее ощущение: мальчишка, сидевший летним солнечным днем на заднем крылечке школы, внезапно постигший, почему бензин из бака полуторки способен течь вверх.

Только совсем недавно я в полной мере понял Галину, когда на вопрос, хотела бы она вернуться в молодость, мгновенно и страстно отвечала: «Нет!» «Какая я была глупая! И в тридцать лет. И позднее…»

…Нет, неспособен я определить свой возраст, который мог бы назвать «оптимальным».