II
Городок Чумщск был известного рода: главная улица – версты едва ли три в длину, сплошь состоящая из пологих подъемов и спусков – к которой вразнобой жалась дюжина узких кривых и пыльных улочек, лишь кое-где, кажется, в самых неожиданных местах, мощеных скверным булыжником. Дома были по большей части деревянные, с обшарпанными, увитыми плющом невзрачными террасками, растрескавшимися наличниками и ржавыми флюгерами-петухами на коньках крыш. Вся эта нехитрая декорация, как и водится в тех местах, утопала в зелени вековых дерев так, что в солнечный день пройти и с десяток шагов по любой из улиц, не попавши в густую тень, было крайне затруднительно. Над городком царила долгая гряда Дьявковых гор, – темно-зеленая, в иглах сосен, походящая на распластавшегося щетинистого аллигатора и окруженная синеватой дымкой. Этого аллигатора – если приглядеться – пронзал высочайший в стране и сотни раз воспетый местными пиитами пик Шядищева.
Туда-то с интересом и поглядывали, задравши головы и поминутно икая, наши господа, стоя на центральной площади городка в сени старого ясеня. Испивши чуть ли не по пять стаканов из приключившегося поблизости аппарата с газированной водою, они выглядели изрядно посвежевшими; костюмы их были старательно вычищены от дорожной пыли, лишь обувь, даже после небольшой прогулки, в силу вышеозначенных причин, имела крайне удручающий вид.
– Ах, негодяйство! – с досадою оторвался от разглядывания гор Усатый, сел на корточки и принялся энергично оттирать носовым платком свои новые лаковые туфли. – И откудова, интересно знать, в горном городишке так много пыли? Завозили, чтоль, ее сюда? Куда, спрашивается, смотрит власть? Почтенному господину здесь моцион позволителен разве что только на ходулях.
Крашеный тоже перестал глядеть на горы и, осклабившись на слова Усатого, озирался теперь вокруг в поисках предмета для рассматривания. Наконец его взгляд остановился на криво приклеенной к деревянному забору афише. Несколько секунд Крашеный рассматривал её, затем удивленно присвистнул и сказал:
– А как вы находите это?
Усатый тут же отвлекся от своих ботинок и поднял взгляд на объявление. Там красными, изрядно уже выцветшими буквами значилось:
БРЪ. ОБОДНЯКОВЫ
«ИНСЕКТЪ»
Піеса-дуэтъ съ превращеніемъ, псевдо-буффонадой и неожиданной развязкою. Играютъ авторы. Всего одинъ вечеръ!
Большая лѣтняя гастроль изъ Чумщска в Ашкунь.
Венчала данную надпись фотографическая композиция, на которой с трудом – вследствие крайней небрежности расклейщика и плохонького качества краски – но всё же узнавались оба наших господина. Один, Усатый, присел будто кузнечик, расставив наподобие крыльев в стороны свои руки, другой же, в пышном до безвкусия платье дворянина, в напудренном парике, лежа, балансировал на спине первого. Оба с вдохновенными и вместе с тем трагическими лицами смотрели прямо в объектив фотоаппарата. В довершение ко всему, к лицу балансирующего чьей-то проказливой рукой углем были пририсованы длинные неровные усища, а на пустом пространстве афиши было приписано неприличное слово, относящееся, похоже к изображенным лицам.
– С краскою, конечно, халтура, – озадаченно сказал Усатый, поднимаясь с корточек. – Един дождь – и швах, амазонскыя разливы. Я говорил, не нужно было скупиться на типографию.
Крашеный внимательно вглядывался в афишу.
– Это кощунство! – произнес он наконец. Он огляделся и, не обнаружив рядом никого, кроме дремлющего поодаль у раскрытых ворот своей мастерской загорелого до черноты бондаря, да пары квёлых старушек, продававших на торговых рядах яблоки, подошел и принялся с остервенением сдирать объявление с забора.
– Ну полноте, – попытался остановить его Усатый. – Что ж вы здесь вандальничаете? Так и к городовому на снурок попасть плёвое дело…
– Фи! – грубовато бросил Крашеный, не умерив пыла. – Тут надобно под стражу отдавать других.
Наконец, он расправился с афишей, старательно её скомкал и метнул через забор.
– Ну и что же, – с неловкой улыбкою сказал Усатый. – Теперь изволите все заборы в городе прополоть?
– А хотя бы и так! – ответил, отдуваясь, Крашеный. – А вам не огорчительно за такой анонс? – он тряхнул шевелюрой. – Медвежья услуга. Нужно немедленно идти к театральному смотрителю для сурьезного разговора. За такое неустойку следует платить.
– Ну это вы горячитесь, – ответствовал Усатый.
– И всё же, – не унимался Крашеный.
Усатый извлек из кармана жилета позолоченные часики.
– Да ведь нам и не назначено на такую рань, – взглянув на циферблат, сказал он с некоторой тревогой. – Айдате для начала в кабачок заглянем. Закусим по мелочи, а потом порешим.
Было видно, что Усатый не хочет пропустить гостиничного ужина.
– Нет уж, я ему выскажу решительно всё, – продолжал стоять на своём Крашеный. – Плебейские нравы, скажите на милость. Один, значит, этот Филимон, с хрупкой сценической бутафорией – как с мешком овса, другой пишет скверности, – Крашеный прямо таки побагровел лицом.
– Право, уймитесь, – сказал Усатый. – Это инфантильно. Ну нашебутил мальчуган какой-нибудь, свиненыш. Не повсюду ведь так.
– Неужто? – язвительно отозвался Крашеный. – И клеил, небось, тоже мальчишка? А это ведь центральная площадь. Бульвар. Сюда ведь и дамы по вечерам заглядывают, а мы висим, – он поводил ладонью у лица. – Стыдно сказать…
– А, так вы об этом! – рассмеялся Усатый. – Ну, так дамам совершенно никакого дела… – он немного удивленно посмотрел на спутника. – Да вы ведь с такими настроеньями далеко не уедете, друг!
– Далеко – не далеко, и всё же я настаиваю идтить к театральному смотрителю сию минуту, – решительно сказал Крашеный. – Там и накормимся.
Уездный смотритель училищ и изящных искусств города Чумщска оказался немолодым уже немцем с акцентом, рыхлым телом и длинными неухоженными бакенбардами, до странности походящими на болоночьи хвосты. Звали его Генрих Алексеевич фон Дерксен. Он с широкой и вместе с тем как будто виноватой улыбкою встретил наших путешественников в гостиной своего крепенького белокаменного дома, сунул каждому для рукопожатия мягкую и мокрую, словно рыбина, руку и затем, наскоро, явно конфузясь, пригласил господ пройти в кабинет. Из столовой доносился звон посуды, женский заливистый смех (при нём фон Дерксен морщился как от зубной боли), и такой одуряющий аромат мясных блюд, что у не евших с раннего утра путешественников призывно заурчало в животах.
– Bitte, bitte, – открывал перед гостями дверь фон Дерксен и рукою вытирал мясистые губы. – Мы здесь кущали и, признаюсь, совершенно не ожидаль.
– Едали? – уточнил Крашеный, жадно поводя ноздрями. Он с самого начала встречи хранил суровый вид. – Телеграфировали вам третьего дня на предмет пиесы. Хотелось бы узнать, готов ли зал?
– Готов, готов! – пройдя в недурно обставленный кабинет и крепко закрыв за собою дубовую дверь, фон Дерксен указал на большой кожаный диван, стоявший в углу. – Господа, прошу вас, setzten, садитесь, садитесь пощалуйста.
Гости сели – Усатый чинно, с краю, а Крашеный нарочито вальяжно развалился на диване, без спросу закурил папироску и сидел, насупившись, не обращая внимания на многозначительные взгляды своего спутника.
– Господа, я прошу вам прощения, – начал фон Дерксен, усаживаясь в кресло, стоявшее рядом с заваленным бумагами письменным столом. Он немного помедлил – Три недели назад отошла ко Господу моя дорогая супруга, моя Марта, – он указал на теплящуюся в углу на полке в окружении нескольких деревянных икон небольшую лампадку красного стекла. – И я порой, сказать, совершенно не помню себя от печали. Эммм… Не могли бы вы так любезными напомнить, какой честью вам обязан? Вам назначено-с? – с этими словами фон Дерксен сделал старческое выражение лица и странным полубезумным взглядом посмотрел на гостей.
Крашеный споро выпустил дым сквозь ноздри – в сем жесте наблюдалось едва сдерживаемое возмущение, – к Усатому же вернулась икота: он ошалело икнул и круглыми глазами уставился на господина смотрителя. В воздухе повисла пауза и продолжалась ровно до того момента, когда Усатый вновь громко издал мучительный утробный звук. В этот самый момент Крашеный брыкнулся на диване, отчего обронил пепел с цигарки себе на брюки. Он выпрямился и несколько обиженно начал:
– Позвольте, господин смотритель. Мы, коли так, отрапортуемся: Ободняковы, артисты. Третьего дня телеграфировали вам на предмет собственного пера пиесы, которую и договорились играть дуэтом на данных, так сказать, подмостках. Со стороны вашего личного секретаря г-на Г.Н.Пичугина был дан одобрительный вердикт, от нас – курьерским препровожден контракт вместе с пачкою афиш. Таким образом, на завтра значится представление: Центрально-Садовый театр, девятнадцать ноль-ноль.
– Вердикт был выдан, – сочным голосом подтвердил Усатый.
– А… правда? Натюрлихь? – удивился фон Дерксен. – И письмо, стало быть, высылали? Тысячу извинений! Дело в том, что город наш дурьх… эээ… проезжий, перекладной, обретайць всевозможные лицедеи, клоунада, шулер, – он рассмеялся, но тут же спохватился и, молитвенно сложив ладони вместе, протянул их к гостям: – Я прошю, извините, извините, это совершенно не вас! Совершенно фигурально! – он посерьезнел, склонился над письменным столом и, поминутно слюнявя палец, принялся сосредоточенно перебирать бумаги.
До гостей, сидящих теперь чинно и ровно, с минуту доносилось приглушенное «айнц, цвай, драй…», еще какие-то неразборчивые немецкоязычные бормотания, затем фон Дерксен оторвался от бумаг и почти весело посмотрел на гостей.
- Похоже, что решительно ничего нет, – сказал смотритель и пожал плечами. – Вы, стало быть, уверены за высылку контракта?
Вконец раздраженный внезапным недоразумением и настойчиво пробивающимися сквозь двери запахами мяса с луком, Крашеный нарочито высоким тоном отозвался:
– Я извиняюсь. Каковые могут быть шарады относительно нашей натуры? Извольте послать за вашим секретарем для немедленного прояснения. Мы никак не гистрионы или что подобное, – Крашеный поджал губы. – А что ни на есть артисты столичной школы и представляем новую передвижную драму. Которая, попрошу заметить, опирается на наследие выдающегося Евструшина.
– Как? Евструшина? – изумился фон Дерксен. – Действительно… Дафайте я сейчас…
Смотритель изящных искусств взял со стола небольшой бронзовый колокольчик и позвонил. Вошел секретарь фон Дерксена с лицом истощенным и желтым, словно репа.
Из-за дверей снова раздался тонкий женский смех. Секретарь робко оглянулся и густо покраснел.
– Запрашивали? – поинтересовался он у Дерксена выхолощенным голосом.
– Гаврил! – обрадовано воскликнул смотритель. – Была ли от господ… – он осёкся и посмотрел на посетителей.
– Ободняковых, – отозвался красивым баритоном Усатый.
– Да! От господ Оби… няковых были ль какие-то бумаги на днях?
– Были, – ответил всё так же безучастно секретарь, не глядя на гостей, затем развернулся и молча вышел вон из кабинета.
– Ах, простите! – вновь воскликнул фон Дерксен. – Здесь, стало быть… – он грузно поднялся из-за стола, одарив сидящих лукавым взглядом, и на цыпочках выскочил вслед за секретарем.
– Чёрт-те что, – сказал Усатый, а Крашеный несколько раз попеременно закинул одну ногу на другую.
Не прошло и минуты, как в комнату ввалился смотритель, держа в руках бумажку, и с порога почти что закричал:
– А договорчик-то у вас и недействительный! – здесь фон Дерксен так громко расхохотался, что в трюмо стала позванивать посуда. Лицо его побагровело, нос налился сливою, а болоночьи бакенбарды затрепыхались в разные стороны.
Гостей словно перешибло. Наконец Усатый кое-как совладал с собою, приподнялся на диване и выдавил:
– Это как значит недействительный? Разрешите… полюбопытствовать…
– Наплюдается кое-что, – сказал фон Дерксен и весело, с лукавинкой, подмигнул господам, словно бы в сей новости содержалось что-то весьма для них радостное.
– А вот извините, конечно! – Крашеный почувствовал, что в такой своеобычной ситуации есть смысл попытаться действовать несколько нахрапом. Он встал: – Я и мой коллега вас решительно не понимаем. В контракте всё, что касается юриспруденции, не говоря – по нотариальной части-с… – он не выдержал и смешался.
В кабинет беззвучно, словно тень, вошел желтолицый секретарь. Вид у него был расхристанный, довольный и отчего-то виноватый.
– Дело в том, что вместо гербовой печати здесь, – он взял у продолжающего странно улыбаться фон Дерксена лист и показал гостям, – экслибрис.
Гости в смятении склонились над бумагой.
– Плохо видно, – сиплым голосом произнес, наконец, Крашеный, осторожно отдаляясь от документа. – Нет ли у вас воды? – он порыскал глазами по сторонам.
Фон Дерксен едва слышно посмеивался.
Секретарь достал из кармана пинджака лупу и, наведя на буквы, безучастно процитировал:
– «Сия книга принадлежит к личной бибълиотеке Пр.Мельхиорова»
Господа стояли теперь, как оплеванные.
– Помилуйте. Двадцать с полтиной рублей – гранд-нотариусу, нотариальное бюро во Вьёце… – в волнении прервал молчание Усатый. – Здесь какое-то недоразумение…
– Сия бумага не по нашей части, – с готовностью поддержал его Крашеный.
– Ясно, что не по нашей, – согласился Усатый. – Не могли же мы…
– Однако ж подписи к документу нельзя обвинить в отсутствии подлинности, – сказал секретарь, убирая договор во внутренний карман. – К тому аферистов среди так называемых нотариусов весьма немало. Что оскорбляет профессию, – здесь губы секретаря дрогнули. – И ставит под удар закона невнимательных господ (здесь гости побледнели).
– Гаврил! – делано одернул секретаря фон Дерксен, схватив того за локоть. – Не просмысливайте так! Это не нарочное с их стороны, вовсе не нарочное… – он повернулся к гостям и виновато развел руками. – Как вы понимайть, господа, никак не могу по недействительному контракту. Я есть подневольная сущность, подчиняюсь Департаменту народного просвещения Шляпщины, что значит: равносильно высылке и каторге, – он затряс головою и вновь затрепыхались болоночьи бакенбарды.
Ободняковы стояли, понурив головы, словно нашкодившие сорванцы.
– Но кое-что я имею вам предложить! – вдруг воскликнул уездный смотритель. Он быстро проковылял к столу и засуетился у ящичков. – Вот! – фон Дерксен достал из стола тонкую черную папку, кивнул секретарю.
Секретарь подошел к столу, коротко посмотрел в раскрытую папку и сказал управляющему:
– Если вы желаете.
– Токмо из доверия честным господам! – воскликнул фон Дерксен и замахал рукой Ободняковым: – Господа артисты, подходийть, пожялуйста! Подходийте!
Ободняковы быстро, в одну ногу, приблизились.
– Я очень почитаю искусство, – доверительным тоном сказал фон Дерксен. Над губой у него проявились капельки пота. – Более того – драма. И ко всему, вы упомянули… эмм…
– Евструшина? – с надеждой спросил Крашеный.
– Именно! Евьструщин! Мне отчень по духу его наработки! – воскликнул фон Дерксен.
– Нам весьма льстит подобное отношение к мастеру, – внезапно отозвался Усатый таким красивым баритоном, что стоявший рядом желтолицый секретарь удивленно поднял бровь, а у фон Дерксена мигом выдалась испарина еще и на лбу. Крашеный же отчего-то с почтением поклонился господам.
– Я вижу: вы есть честные артисты, и не ваша вина, – сказал фон Дерксен, извлекая из папочки несколько листков бумаги. – Поэтому имею вам предложить данный Vertrag… эээ… грамоту, для содействия в устроении послезавтрашнего конферанса, – смотритель вытер губы ладонью и протянул Ободняковым листочки. – Здесь всё на взаимовыгодных началах. Гаврил.
– Аналогичный договор, – кисло объяснил секретарь. – На тех же условиях, только заказчиком старый театр, что на Грязнухе.
– Bitte, Центрально-Садовый тьятра нельзя: санитарные работы, – извинительно пояснил фон Дерксен и посмотрел на секретаря, будто ища поддержки. Секретарь стыдливо отвёл взгляд.
– А про́цент? – несмело поинтересовался Крашеный, вперяя взгляд в документ.
– Мы согласны, согласны! – перебил его Усатый, притом отчего-то с явным немецким акцентом, будто подражая фон Дерксену. – По рукам!
Фон Дерксен причмокнул и, улыбаясь, полез за пером. Он поставил убористую подпись в уголку документа.
– Ваша очередь, – сказал фон Дерксен, но вдруг отложил перо. – Я прошу прощений, господа. Что за пиесу вы будейт играть?
– Драматический спектакль под заглавием «Инсект», – ответствовал Усатый.
– Собственной фантазии, – добавил Крашеный.
– О! – радостно воскликнул театральный смотритель. – Так стало быть, вы ставите конферансы о прогрессе естествознания?
– Никак нет, – сконфуженно сказал Усатый. – Насекомая особь – это лишь метафора, некоторый символ того, во что…
– Так о чём же? – перебил смотритель.
Усатый подумал и ответил многозначительно:
– Полагаю, о бессмертии – телесном и духовном – и вечном поиске любви.
– Ох, какая тонкая материя! – горестно сказал фон Дерксен. – Ах, слышала бы меня моя Марта! – он быстро глянул на лампадку в углу, затем вновь повернулся к гостям. – Но разве говорить о бессмертии – не прерогатива пасторов, спасителей наших душ? – даже немного с вызовом промолвил смотритель. – Откуда вам знать о загробном?
– Про космос имеется у вас? – внезапно спросил секретарь, глядя в окно. – Нынче в моде.
– Про космос нет, не пишем-с, – тушуясь, ответил Усатый.
– А сыграйте-ка! – воскликнул фон Дерксен, радостно хлопая в ладоши.
Ободняковы переглянулись.
– Прошу прощения? – промолвил, наконец, Крашеный. – Сыграть? Так вы, кажется, сказали?
– Да-да. Сыграйте, – повторил фон Дерксен.
Ободняковы переглянулись вновь.
– Мы вас решительно не понимаем, – сказал Усатый, оттягивая нижнюю губу. – Для пиесы нам надобен реквизит, грим. Да и место, надо сказать, не самое подходящее…
Фон Дерксен нетерпеливо всплеснул руками:
– Вы совершенно не понимайть! Где у вас в перфомансе кульминацьон? Сделайте фигуру. Это ведь ничего, я всегда смотрю заезжих.
– Заезжих?.. Право, это унизительно… – едва слышно шепнул Усатый своему коллеге.
– Да, но мы на грани фиаско… – сдавленно отвечал ему Крашеный.
– Ну хорошо. Кульминация? – Усатый зашагал по кабинету, скрепив руки за спиной. – Скажем… – он воздел глаза горе́. – Сцена объяснения барона с Жуком. Он убил бывшую возлюбленную инсекта, от ревности, будучи сам влюблен в неё, а теперь раскаивается. Жук ожидает смертного приговора. Барон проникает к нему в камеру и…
– Ах, дафайте! – в восторге воскликнул фон Дерксен.
Ободняковы обменялись короткими взглядами и враз изменившимися артистическими походками разошлись в противуположные стороны кабинета.
ФРАГМЕНТЪ ПІЕСЫ БРЪ. ОБОДНЯКОВЫХЪ "ИНСЕКТЪ", ИГРАННЫЙ АВТОРАМИ ВЪ УСАДЬБѢ УЕЗДНОГО СМОТРИТЕЛЯ УЧИЛИЩ И ИЗЯЩНЫХ ИСКУССТВ Г.ЧУМЩСКА Г-НА ФОНЪ ДЕРКСЕНА
Жукъ сидитъ въ своей камерѣ и смотритъ на проникающій сквозь рѣшетку лунный свѣтъ.
Жукъ
Ахъ, божье ты свѣтило, что смиряетъ
всѣхъ буйныхъ, несогласныхъ и свирѣпыхъ,
мирящее оставленныхъ судьбою.
Ахъ, проводница духовъ и матерій,
симво́лъ болезносвѣтый послесмертья!
Какой піитъ тебя не воспѣвалъ? Какіе
волхвы къ тебѣ съ молитвой не взывали?
Увы! И даже на тебя я нонче
надежды не имѣю, о, свѣтило!
Что такъ гнететъ меня, отвѣть?
Скрыпитъ желѣзная дверь, въ камерѣ появляется Петеръ. Жукъ встаетъ.
Жукъ (отстраняясь).
Ты?..
Петеръ (опустивъ голову).
Онъ…
Тотъ самый, что лишилъ тебя свободы.
Жукъ.
Но какъ проникъ ты? И къ чему?
Петеръ.
Пришелъ
я, чтоб свершить ненужную надъ злой душою тризну.
Надъ злой и грѣшной.
Жукъ.
Не полно ль – когда
мнѣ кара однозначна и близка – еще
грозить инымъ?
Петеръ.
Я мню себя. Тебѣ
съ разсвѣтомъ – въ міръ иной туда, гдѣ кущи
и ангелы, а мнѣ одно – печать,
подобна той, что Каину Господь
отмѣрилъ до скончанья міра…
Жукъ.
Никому
не вѣчно жить.
Петеръ (бросаясь къ Жуку).
Прости меня!
Жукъ (закрывая лицо).
Проститъ Господь.
Удѣлъ у всѣхъ одинъ – и онъ извѣстенъ.
Въ земной юдоли счастья мало… Но Лусьенъ,
надѣюсь, счастливою будетъ. Пусть…
Пусть съ кѣмъ угодно…
Петеръ (вскрикиваетъ).
Нѣтъ!
Жукъ.
Чего?
Петеръ.
Я молвилъ: нѣтъ.
Поскольку, видимо, самими
такъ мойрами предсказано. И такъ тому и быть.
Жукъ.
Что мнишь ты этимъ? Не тяни, молю!
Петеръ (отворачиваясь).
Одно. Лишивъ тебя надежды разъ, лишаю вновь…
Такъ суждено…
Жукъ (вздымая руки).
О, боги! Боги! Нѣтъ!
Какую мнѣ судьбину уготовалъ судъ!
Изряднымъ мнѣ животнымъ быть, питаться тлѣй,
губительство взводить на грецкую крупу.
Едва забрезжитъ солнце, выползать…
– Гречка?! – не своим голосом заорал вдруг фон Дерксен, бесцеремонно прерывая артистов. Он закатил глаза и мелкая дрожь прошла по всему ему телу.
Ободняковы в испуге завертели головами, не сразу возвращаясь от чар Мельпомены в чиновничий кабинет.
– Как? Что там было? Гречневая крупа? – не унимался смотритель.
– «Питаться тлёй, губительство взводить на грецкую крупу…» – повторил Усатый, которому было отведено исполнять партию Жука.
– Никак нельзя, – заключил фон Дерксен, передергиваясь.
– Да о чём вы толкуете, господин смотритель? – Усатый прямо таки остолбенел, как, впрочем и его коллега.
– Довольно, – отрезал фон Дерксен. – Нельзя употреблять в пиесах о гречневой крупе. Покуда я театральный наблюдатель, не допущу.
– Но почему же?! – в отчаянии воскликнул Усатый.
– Имеется необходимость, – холодно сказал фон Дерксен и погрозил пальцем. – Нужно заменить на овёс.
– Позвольте, – едва не плача, отозвался Крашеный. – Я, будучи в правах автора, хочу заметить, что овёс никак не укладывается. В таком нюансе менее болезненно использовать манную крупу, – сказал он, дрожащей рукой приглаживая бородку и избегая встречаться взглядом с коллегою.
– Манную можно, – согласился фон Дерксен, подумав. – Манная – она ещё никому не вредила.
– Ну же, – неуверенно обратился Крашеный к коллеге после некоторой паузы. – Начинайте.
Усатый ладонью вытер со лба пот, и, воздев вверх руки, заголосил:
– О боги! Нет! Какую мне судьбину уготовал суд! Изрядным мне животным быть дано, питаться тлёй, губительство взводить на… манную крупу. Едва забрезжит солнце, выползать на Божий свет…
– Эдакий этот господин оказался… – говорил Усатый внезапно потускневшим жалобным голосом, когда унизительная аудиенция была кончена, странноватый контракт (оказавшийся, к слову, на немецком наречии, совершенно не понятном нашим господам) подписан и подкреплен водкою “von der persönlichen sammlung” (сноска: “Из личной коллекции” (нем.)) и гости вновь оказались на улице.
– Возможно, ему по религии так следует, – сказал на это Крашеный, причем непонятно было, что таится под словом «так» – не произнесенное приглашение на ужин ли, или подсунутый немецкий формуляр, или странная затея театральных «смотрин» и цензурирования пиесы? А может, всё вместе?
– Водкой одарили… – задумчиво продолжал Усатый, перекладывая из руки в руку огромную бутыль с жухлого цвета этикеткой, на которой пляшущими, едва заметными буквами значилось: “Русаковская”. Сама мысль о поощрении творческого таланта спиртными напитками сейчас отчего-то была Усатому неприятна. Он с сомнением посмотрел на бутыль. – Неужто хороша? Ну ничего, в банях под обильную закуску будет в самый раз.
– Кстати о пище, – отозвался Крашеный, недвусмысленно косясь на водку. – Зря вы предложили эту сцену. Она затратна в плане калорийности.
– А вам всё же следовало напомнить смотрителю о небрежности при расклейке афиш, – холодно заметил Усатый.
– Не поверите, совсем вылетело из головы, – отрапортовал Крашеный.
– Да я уж понимаю, – покачал головой Усатый.
– Клянусь, сударь!
Они медленно, в молчании побрели вниз по улице. Зной отпускал. Накатывались быстрые горные сумерки, обдавая город влажной свежестью. И вот уж – как это часто бывает в западных горных районах Шляпщины – безоблачное небо, весь день мучавшееся иссушающей и тягучей духотой, в каких-то десять минут заволокло тяжёлыми, растрёпанными, словно мокрая пакля мрачными тучами. И вот уж небесный кормчий, отоспавшийся днём на ледяных Дьявковых вершинах, принялся что есть мочи колотить в свои громогласные литавры. Снопы искр заполонили округу. Воздух насытился предгрозовыми сладкими флюидами. Стало накрапывать. Тугие дождевые капли глухо шлёпались в серую дорожную пыль, оставляя причудливые крапинки. Ободняковы прибавили шагу, но отнюдь не в сторону постоялого двора, где им приготовлен был ночлег. Кроны вековечных дерев предупредительно заскворчали на ветру, будто пытаясь вразумить наших героев: Куда же вы? Дождь собирается! Ночь грядёт! А вместе с нею сладкий покой, где добра и зла сливаются черты и смерть неотличима от рожденья. Спешите и вы, почтенные господа, в свои законные постели, кое-как утолив голод и жажду из пожитков, что сохранились в дорожной торбе. Помилуйте! Льзя ли так испытывать судьбу? Не довольно ль на сегодня испытаний духа и тела?
Но нет, нет покоя нашим господам… Неистребимый дух авантюризма погоняет их вперед, и как будто слышится посредь суровых, неприступных горных скал непоколебимое: Льзя! Льзя! Льзя!