Восточная граница Российской империи
© Юлия Михалева, 2017
ISBN 978-5-4485-6075-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
I. Запертые засовы
Короткий зимний день близился к завершению. Однако солнечный свет, приглушенный завесой трехдневной метели, еще не погас. Стрелки башенных часов, украшавших свежее, светлое здание Общественного собрания, готовились указать 3 пополудни.
По традиции часы отставали – уже на 40 минут. Впрочем, жителей их показания не слишком заботили. Они привыкли полагаться на более надежный и неизменно исправный механизм – солнечный свет.
И сейчас он говорил о том, что темное время уже на пороге.
Тут и там почти одновременно щелкнули замки и задвижки. Одинаково спешно и привычно закрывались на ночь двери хлипких, вросших в обледеневшую землю мазанок и времянок, изб и рабочих бараков, деревянных одноэтажных домишек и резных теремов, прочных каменных доходных зданий и все еще редких на городских улицах особняков из красного кирпича.
Скрипнули надежные засовы и в белоснежном дворце – резиденции генерал-губернатора Софийского, изящном, современном здании. Оно словно переместилось сюда с улиц сияющего Петербурга, и оттого выглядело неуместным и потерянным. Как балерина, неожиданно упавшая в своей белоснежной пачке со сцены Мариинского театра – прямо в грязь.
Предстояла долгая и беспросветная зимняя ночь. Электрические фонари, детище инженера Романова – очередное новшество, на которые выдались так богаты последние несколько лет – как обычно, легко сдались перед натиском непогоды. Привычные же масляные не имели шансов устоять под порывами ветра – даже в том случае, если бы долг смог выгнать фонарщиков на улицу в такое ненастье. Да и не под силу им было рассеять ночную тьму.
Всего за несколько минут улицы, и без того немноголюдные, полностью опустели. Свет окончательно погас, как будто кто-то сверху вдруг прервал щипцами дыхание керосиновой лампы.
Снег снова усилился. Он стремительно заносил окровавленное тело, лежащее за околицей, у последнего на тракте верстового столба.
Город, окутанный ночью, прочно закрылся – на два, на три, кое-где даже на четыре запора – но не спешил отходить ко сну.
В гостиной генерал-губернатора отогревалась, приходя в себя, довольно разномастная компания.
Инженер Романов, благодаря чьим стараниям белокаменный дворец даже в пургу освещало пламя электрических ламп, растирал маленькие, почти женские руки, куском мягкой ткани. Не скрывая эмоций, он жаловался на свое новое техническое дитя – водопровод, не выдержавший испытаний первой зимы.
– Не действует! Вновь не действует! Полагаю, те же трубы, что и давеча, полопались.
– Прискорбно, Анатолий Васильевич. Теперь уж до весны… Ведь как до них достать, в такой мороз? И у нас вот стройка встала, – развел руками собеседник – чиновник, занятый на строительстве железной дороги. – С тех пор, как Вагнера изволили вызвать в Петербург, мы тут и версты не прошли.
– Да, да, ваша правда… Но позвольте. Мы ведь можем отогреть только этот, один лишь этот участок земли!
Адъютант генерал-губернатора Малинин и три брата-купца первой гильдии Перовы горячо обсуждали недавний инцидент в тюремном замке.
– К сожалению, вас не обманули, господа. Они снова сбежали: как раз во время визита его превосходительства. На сей раз их семеро, и, увы, они, вероятнее всего, теперь уж хорошо вооружены.
– Не может быть! И без того среди нас были одни каторжники.
– Нет, хуже, брат: это мы живем среди них! Нынче же велю Луке поставить еще засовов.
– Но как же такое могло случиться?
– Они все спланировали заранее. Та непристойная женщина, про которую все говорят, своим возмутительным поступком просто отвлекла внимание его превосходительства и господина смотрителя.
– Да как же так, батюшка… То, о чем говорят, в самом деле… Имело место? Неужто не пустая молва?
Адъютант, довольный нахождением в центре внимания, на миг замешкался, видимо, опасаясь поведать лишнего, но все же продолжил.
– Увы, но это так. Все – истинная правда. Арестантка действительно сделала те отвратительные вещи, не достойные звания человека.
Так как братья явно ожидали продолжения, Малинин добавил:
– Ее выпороли и посадили в карцер.
Старший купец, сокрушаясь, покачал головой:
– Ээ, батюшка, мало. Повесить! Всех повесить! Поймать и повесить!
Среднему очень хотелось уйти. Ему совсем не нравилось, что семья осталась одна в доме на окраине, когда поблизости рыскали то дикие звери, то мало от них отличимые кровожадные убийцы.
Младший Перов предвкушал, как расскажет все в подробностях собратьям по гильдии.
В стороне от обеих групп расположился отец Георгий, настоятель нового каменного храма. Отодвинув кокетливую занавеску-тюль, он невидящим взглядом смотрел в темноту за окном. Сложно сказать, прислушивался ли он к разговорам, или же задумался о чем-то своем.
Послышался громкий стук дверной щеколды, и вскоре за ним – лязгающие жалобы открываемой дубовой двери. Звуки сопровождались высоким, хрипловатым голосом Софийского – тот обратился к сбежавшейся челяди да солдатне:
– Как там хозяйка?
– Так же, ваше превосходство: мается животной…
– И что, доктор был?
– Никак нет. Не нашли.
– Плохо искали! Ну я вас, дармоедов… Петро, прямо сейчас, немедленно иди за доктором. Без него чтобы не возвращался. Стой! Василий уже здесь?
– Никак не…
– Пошел!!
Через несколько секунд генерал-лейтенант Софийский – невысокий, но плотный, крепкий, с глубоким шрамом на щеке, серебристо-рыжими волосами и густыми длинными усами, прихрамывая на некогда раненую ногу, степенно прошел в арку гостиной. На его лице не усматривалось ни тени минувшего гнева. Радушно улыбаясь, он поздоровался с гостями и занял свое «царское» кресло у кофейного стола.
– Ну что, судари, не изволите ли в вист?
Гида, челядинец генерал-губернатора – юный нанаец с длинной, до пят, косой – вздохнул с облегчением и вышел из-за массивной колонны. Минуты, в которые Софийский выпытывал о супруге и сыне, тянулись вечно. Гиде начало думаться, что это конец: настолько он замерз в тех портках и рубахе, что Софийский заставлял носить, когда не собирался показывать наная гостям. Иначе следовало облачаться в свою одежду – пестреющий орнаментами халат. Теплого меха, как у белых, Гиде и вовсе не полагалось. Его не пускали за ворота – если ловили, то били. При всех. Больно и стыдно.
Гида был хорошим охотником. Он любил хвастаться, что за триста шагов слышит дыхание птиц. А уж характерный пронзительный голос генерал-губернатора и подавно.
Он до сих пор не понимал неведомую русскую речь, но по интонациям мог определить безошибочно: едва зайдя в дверь, рыжеватый хромой старик заговорил со «своими». Теми большими белыми людьми в форме, которых всегда так много. Таким тоном шаманка давала неприятные поручения самым младшим охотникам.
Потом дверь открылась, тощий солдат в шкуре вышел и отправился в ночь быстрым шагом. Сердитый. Очень плохой.
Именно он тогда приехал в дом Гиды вместе с самым злым человеком на свете. Толстый купец в перстнях всех обманул – и отца, и деда. Даже шаманку. А потом и Гиду заманил в ловушку. И привез в этот дом. Гида понял – в качестве подарка. Так он и стал вещью.
А дальше рыжий старик завел речь совсем по-другому – как охотник с девушкой, которую хочет взять в жены. Значит, теперь он беседовал с «чужими» – теми разными людьми, что постоянно наводняли его дом.
Но точно ли опасность миновала? Гида еще больше напряг слух. Да: с ними нет женщины. Той, длинной, с тонкими бровями и носом, что по вечерам обычно фальшиво смеялась с гостями, а днем показывала Гиде письмена – тыкала пальцами и издавала звуки. Но он – охотник – ничего не смыслил в таких вещах. Орнаменты – дело женщин. Лучше бы ей спросить у шаманки – она все знает. Гида пытался объяснять, но длинная била его по губам предметом, который все время теребила в руках, делая движения вокруг лица. Сначала он думал, что это оберег, но вскоре догадался, что нет, это для наказания.
Видимо, она ждала других ответов.
Гида высоко подпрыгнул, уцепился за рельефное обрамление миниатюрного балкона. Подтянувшись на руках, он ловко проник в оставленное приоткрытым слуховое оконце.
Интересно, что бы они сделали, если бы узнали, что теперь он мог в любой момент навсегда сбежать из этого дома?
Хмельные крики и похотливый хохот уже которую ночь не давали Чувашевскому не то, что заснуть, но даже собраться с мыслями. Он уже обложил окно своей комнаты, арендованной в доходном доме, целой грудой пуховых подушек – но звуки пьяного разврата по-прежнему преследовали его.
Вот и нынче, едва переступив порог, учитель понял, что надеждам на тихий вечер снова не дано воплотиться.
Со злости Чувашевский так стукнул об стол керосиновой лампой, которую принес с первого этажа, что она едва не погасла. Бросил в угол связку промокших тетрадей, снял мокрые валенки и тоже метнул вдогонку.
Изо рта шел пар, вода в рукомойнике перемерзла. Еще бы, ведь днем комнаты вновь не топили. Хотя Чувашевский настоятельно просил о том и свою плату – баснословную! – вносил исправно.
– Вот же гадство!
Подумать только – невероятные 180 рублей в год при собственном жаловании в невеликие 800. Да на такие деньги в Петербурге можно поселиться чуть ли не во дворце! Но нет: он вынужден ютиться здесь, в тесноте, темноте и затхлости, соседствуя с клопами да блохами – и, что хуже всего, с непотребным домом терпимости. При этом нынешняя комната – еще и не худший из вариантов.
В желудке сосало: Чувашевский не обедал. Выходить больше не хотелось, а из припасов остались лишь пол краюхи безвкусного местного хлеба да вяленая корюшка —подношение одного из учеников.
Перекрестившись, учитель приступил к трапезе, попутно раскладывая на рассохшемся столе писчие принадлежности. Листы дешевой бумаги (не от скупости – другую здесь не сыскать), толстопузую чернильницу, перо – старое, с зазубринами, давно пора сменить – и промокашку. Надо написать письмо брату, от которого утром пришла тревожащая телеграмма.
«Дня сего получил я от тебя весть – долгожданную, и оттого во много раз более опечалившую меня и легшую на сердце тяжким грузом. С великой тревогой я прочитал о том, что ты не расстался с желанием связать свою судьбу с барышней, прежняя жизнь которой сокрыта от тебя глухой завесой тайны. Читая эти строки ты, вероятно, посчитаешь, что мной овладела жажда морализаторства. Отнюдь: я руководствуюсь одними лишь соображениями рассудка и опытом своим. Нет, брат, прости, но я не смогу выполнить твою просьбу и мысленно поздравить тебя…»
Как бы не дойти до оскорблений. Он обидчивый, в сердцах и вовсе читать не станет. Лучше отложить письмо и отвлечься: приняться за обещанную заметку в газету – своего рода рапорт о достижениях реалистов, принятых на казенный счет.
«Древо познается по плодам его, а плоды реального училища…»
– Да ну отстань же! – неожиданно и необычайно громко возопила одна из гулящих женщин.
Чувашевского преследовало чувство, будто он сам живет в доме напротив. И это – зимой, несмотря на завывающий ветер и все подушки. Что же будет летом, если он вздумает открыть окно?
Учитель взял третий лист бумаги.
«В полицейскую управу. Жалоба. Спешу довести до вашего сведения, что жильцы доходного дома Верещагиной, расположенного в квартале 4, не столь отдаленно от резиденции, в коей квартирует его превосходительство, генерал-губернатор С. Ф. Софийский, вынуждены испытывать ежечасные муки. Их причиной служит непотребное гнусное соседство с домом терпимости, который держит китаец Фань. Будьте любезны во имя закона и благочестия прекратить сие непотребство ради спокойствия всех жителей квартала»…
Да-да! Как же он раньше не додумался? Надо бы теперь еще и соседей обойти – чтобы все подписали.
– ААА!! Людиии!!
Чувашевский дернулся. Жирная клякса сорвалась с пера. Крупной, расплющенной под колесами телеги лягушкой она упала на обложку лежавшей на столе книги. «Нищета философии» Маркса, только что благородно-бежевая, стала оскверненной. Совсем как обладательница того голоса, что стал причиной падения.
Чувашевский ощутил головную боль.
– Прости, книга! – сказал он вслух.
Ее, пришедшую четыре месяца назад в посылке, он так до сих пор и не прочитал. Пытался каждый вечер, но не двинулся дальше нескольких страниц. Сочетания знакомых букв и слов приобретали совершенно неведомый смысл, и, как не вчитывался Чувашевский, его не удавалось постичь.
– Я совсем, совсем отупел, – с грустью сообщил учитель «Нищете философии».
По тонкостенному деревянному дому гулял ветер. От его порывов свеча горела нервно, то и дело грозя погаснуть. Снег, набившийся под порог сквозь щели, теперь таял. По грубому щербатому полу потекли ручьи.
За столом, смоля цигарку с махоркой, нянька Павлина раскладывала засаленные карты, то что-то бубня под нос, то ворча.
– Нехорошее дело, ить, нехорошее!
У стола стоял огромный сундук, в нем – все сокровища Павлины, пропахшие ее ароматами – печного дыма и махорки, грязного тела и вечного чеснока. Нянька считала его лучшим оберегом от всех напастей, и потому щедро раскладывала повсюду. Она даже бусы своей питомице, шестилетней Варе, из него сделала, однако хозяйка отняла.
Оставшись с нянькой наедине, как сейчас, Варя первым делом просилась в ее сундук. Там она чувствовала себя спокойно и безопасно. И сейчас, свернувшись калачиком, девочка согрелась и задремала в груде одеял и кофт, под убаюкивающие знакомые запахи и умиротворяющее ворчание.
В силу своего возраста Варя не имела предрассудков. И потому они не могли помешать ей любить грубую Павлину, которую, как и многих других местных нянек, кухарок и горничных, забрали в дом, сняв со ссыльного маршрута. Произошло это еще до рождения Вари, и с тех пор Павлина сменила уже две семьи.
Да, она – каторжанка, но не воровка, не мошенница. Честная убийца – заколола мужа, который, по ее словам, бил смертным боем. Впрочем, были и другие мнения, гласившие, что бедняга застал жену с братом. Он только готовился устроить Павлине выволочку, как она успокоила его навсегда.
В последнее время Варя спала в сундуке очень часто.
Ее отец – военный инженер, капитан Вагнер – уехал еще осенью, в самую распутицу. Сам государь император Николай II по какой-то неведомой для всех причине пожелал увидеть именно его отчет о строительстве участка железной дороги, которым Вагнер распоряжался.
Теперь до весны он точно не вернется.
Мать же, Наталью, гостившую у подруги, очевидно, застигло врасплох наступление ночи. Вероятно, она не рискнула проделать обратный путь через весь темный город.
Так сказала Павлина, и отчего бы Варе ей не поверить?
Миллер, городской архитектор, с мороза прошел к большому камину. Еще час назад он чувствовал себя совсем подавленным, но нынче духовное отступило перед телесным. Сейчас ему хотелось просто отогреть руки, нывшие от холодной боли.
Увы, тепло снова открыло рану. Ее точно следовало показать доктору.
Не прошло и десяти минут, как за его спиной тихо скрипнула дверь. По лестнице прошелестели крадущиеся кошачьи шаги. Значит, в такую непогоду и тьму Шурочка все же выходила, проигнорировав отцовские просьбы.
Но Миллер не собирался ничего прояснять. Он решил снова не подавать виду, что слышал, как дочь вернулась. Вместо того снял тяжелую теплую одежду, стараясь сильно не задевать руку, и устроился в кресле с ножом и деревянной заготовкой.
Миллер начал вырезать новый миниатюрный корабль. В будущем он отправится в плавание по полке над письменным столом, присоединится к маленькой изящной флотилии, которой так восторгались гости. К тому же, это занятие так успокаивало…
Раненая рука была хоть и правой, но не рабочей – Миллер так и не смог стать полноценным правшой. Но даже случайные движения ею отдавали болью. Расслабиться не получалось.
В голове шумно копошились мысли.
Во всем, что происходило, виноват только он сам, и больше никто.
Лишь из-за своего эгоизма архитектор после смерти жены отказался отослать Шурочку к тетке в Москву. Там бы она получила приличное образование, все время находясь под строгим присмотром. Он же, напротив, ее не контролировал и ни в чем не отказывал. Избаловал. Тоже из эгоизма: Миллеру слишком нравилось, как дочь смеется. Его светловолосая юная копия в женском обличье.
Потом он не стал выдавать ее замуж, когда предлагали. Дважды отказал! Тоже из эгоизма. И дело не только в том, что партии виделись неподходящими. Младший купец Перов – повеса и пустозвон, да Осецкий, желчный, безденежный помощник полицмейстера – тот, что залез в петлю двумя месяцами назад.
Нет, Миллер просто не хотел отпускать Шурочку от себя. Боялся ее потерять. Знал бы заранее, к чему это приведет…
Александру тоже терзали раздумья, мешая найти занятие. Она то брала в руки журнал, то отбрасывала, вставала и ходила по комнате. Ее глаза блестели, щеки горели.
Сначала она собралась было выйти поприветствовать отца. Но вести наигранные, никому из них не интересные обыденные беседы – а именно такую тактику он избрал в последние недели – совсем не хотелось. Еще хуже, если он сделает рокировку и опять станет задавать вопросы. Снова ложь, уловки, увертки.
Вот бы честно и подробно рассказать ему обо всем, как в детстве! И получить в ответ поглаживание по голове и уютные слова утешения. Но нет, об этом нечего и думать – теперь между ними пропасть.
Александра сама виновата: это она сделала такой выбор. Выбор не в пользу отца.
Желая отвлечься, она достала из гардероба недавнюю обновку, прибывшую, хоть и с огромным опозданием, из самого Парижа. Нежно-желтые платье, пальто, туфли, вышитые бисером и шляпка – с настоящим птичьим пером. Конечно, это уже не писк моды: отставание как минимум в сезон.
Александра переоделась и подошла к настенному зеркалу. Вот бы выйти так на улицу прямо завтра. Ей во что бы то ни стало хотелось попозировать для дагерротипа, фотографического портрета – настоящего чуда, способного навеки останавливать время.
С другой стороны, отец наверняка снова исчезнет с утра, не сказав ни слова. Вот и чудесно.
Пока инженер Романов приближал технический прогресс, увлеченно составляя новый чертеж прямо в гостях у генерал-губернатора, дома его ждала девятнадцатилетняя супруга Елизавета.
Во всяком случае, так бы она ответила, если бы у нее спросили. Только спрашивать было некому: плотно затворив двери на ночь, Елизавета не ожидала гостей.
Болезненная, но исключительно красивая, тонкая, белокожая, смотрящая на мир драматическими черными глазами с чересчур длинными ресницами, она, как резиденция генерал-губернатора, казалась в городе совсем неуместной.
За два года, проведенных здесь после переезда на новое место службы Романова, Елизавета так и не обзавелась ни одной подругой. У посторонних, тем более, не имелось причин ее беспокоить.
Даже прислуга ее покинула. Кухарка еще накануне ушла в Лесное проведать семью. А гувернантка – весьма бестолковое и мало на что способное создание, но зато – настоящая француженка – взяла выходной и покинула дом. Очевидно, отправилась к любовнику.
Елизавету чужая нравственность не слишком тревожила, однако сама она склонностью к адюльтерам не отличалась. Поговаривали, что ей просто не встретился никто подходящий. Возможно, и так. Мужа Елизавета никогда не любила.
После рождения сына она ни дня не чувствовала себя здоровой. Вдобавок ко всему, около полутора лет назад у нее начались мигрени. Их провоцировали постоянные крики ребенка – пронзительные, не стихающие дольше, чем на полчаса, на протяжении бесконечных мучительных месяцев. Но, к счастью, эта проблема успешно решилась. Выйдя из запоя, доктор Черноконь выписал Елизавете лауданум. С тех пор боль хотя бы на время можно стало прервать.
Этим одиноким вечером, приняв лекарство, Елизавета перечитывала письмо подруги по гимназии.
«Милый дружок Лизонька! Ты спрашиваешь, как я, и я долго думала над ответом на столь невинный простой вопрос. Мне сложно ответить тебе честно, как в прежние времена. Не подумай, что я отдаляюсь: это только из боязни задеть твои чувства. Ведь там, где ты сейчас, ты лишена даже простых радостей. А я… я время провожу весело. Много танцую»…
Ребенок, шумный и непоседливый, настойчиво закричал, громыхая игрушкой. Елизавета дала ему сушку, сперва обмакнув в лауданум. Потом сама тоже глотнула еще настойки и вернулась в кресло у камина. Пригревшись в теплых объятиях пледа, Елизавета крепко уснула.
Ее сын тем временем выбрался из кроватки.
«Надлежит отвращать от пьянства, блюсти сохранение благочиния нравов, воздерживать самовольство людей, худую жизнь ведущих, запрещать носить оружие тем, кто к тому не имеет права, и игры азартные пресекать».
Кажется, так говорилось в должностных уложениях.
Нет, не кажется: точно так. Дословно.
А еще там значилось, что полицейский, в чьем околотке действует опиумная курильня, будет неотвратимо лишен своей должности.
Очередной обман.
Они сидели в опиумной курильне, и уже который час играли в «двадцать одно», чередуя маковые «трубки мира» с ханшином – дешевой китайской водкой.
Это даже забавно. Весьма.
Новый помощник городского полицмейстера Деникин усмехнулся нелепым мыслям. Доктор Черноконь – единственный на весь город «настоящий» врач, лечивший всех и от всего – воспринял улыбку, как поощрение. Он продолжил рассказ с еще большим усердием.
– А лапищи у него вооооот такие! Когтищи – жуть! Одну ногу-то он ему сразу оторвал, вчистую, как грится! А со второй, которой он в капкан угодил, в медвежий-то, пришлось повозиться. То есть это уже мне, не ему. Ему-то повезло, то есть этому горе-охотнику, что солдаты мимо шли и снесли башку тому зверю, медведю, то есть. Вот этим вот самым ружьишком – они же мне его и отдали, чтобы заплатить, значит.
Черноконь, запой которого продолжался уже вторую неделю – богатырь! – заманил в курильню своего коллегу по ремеслу, полицейского фельдшера, а тот, в свою очередь, прихватил с собой Деникина и двух околоточных надзирателей.
Деникин маялся от безделья и охотно согласился на предложение, но сейчас внезапно затосковал.
В городе его не уважали. Но, конечно, вовсе не из-за посещения злачных мест – а куда еще тут ходить? Нет, о нем уже два месяца кряду болтали гораздо худшее: что он совершенно никчемен, и, вдобавок, слишком молод для своей должности.
Придумывали гнусные вещи.
Однако пусть Деникину и нечем было гордиться – но и стыдиться поводов не имелось.
На самом деле все вышло совсем незатейливо. Прежний помощник полицмейстера, Осецкий, просто взял и повесился. Зимой, когда никто новый бы сюда не приехал. Должности же пустовать не полагалось. Вот и получилось так, что из тех, кто водился под рукой, Деникин оказался единственной заменой, хотя бы с натяжкой подходящей на должность. Не назначать же околоточных надзирателей, которые едва умеют писать?
Конечно, имелся еще Ершов. Писать он очень даже умел. Но, к счастью, не слишком придирчивый полицмейстер на этот раз намертво вцепился в образовательный ценз. Ершов не подходил.
Однако своему назначению Деникин не особо радовался, и вовсе не из-за слухов. Он провел в городе уже четыре года, все больше убеждаясь, что никто не переведет его, не заберет отсюда.
И эта должность лишь служила подтверждением – как и истории тех, кто занимал ее раньше.
Прежний помощник полицмейстера, тот, что до Осецкого, умер от чахотки. Тот, что служил до него, застрелился после пяти лет в должности. А что произошло перед тем, Деникин даже не спрашивал.
Похоже, вырваться отсюда невозможно. И, как предыдущие сослуживцы, Деникин вернется домой – в родной Орел – только в закрытом ящике.
А если Осецкий, осуждающе похороненный за оградой кладбища, все же оказался прав, избрав такой способ бегства от вечной тоски захолустья? Может, и в самом деле проще сразу в петлю?