Глава вторая
Праведники и праведничество в жизни и творчестве Толстого 1850—1870-х годов
1. Первые художественные опыты изображения праведников в творчестве Толстого
В XIX столетии господствующее представление о праведниках и праведничестве находилось в русле православной традиции. Во времена Толстого оно отразилось в публикации многочисленных святоотеческих творений («Добротолюбие» и др.), в издании житий древних и современных подвижников благочестия, а также сочинений иерархов Церкви и богословов XIX в. (святителей Игнатия Брянчанинова, Филарета Дроздова, Феофана Говорова, Макария Булгакова и др.). Это господствующее представление проявлялось и в словарях, например, в светском по характеру «Толковом словаре живого великорусского языка» В. И. Даля и в церковном издании «Полного церковно-славянского словаря» протоиерея Г. Дьяченко. Так, у Даля читаем: «Праведный, оправданный житием, правдивый на деле, безгрешный… Праведник, – ница, праведно живущий; во всем по закону Божью поступающий, безгрешник… – ничество, состоянье праведника, спасенье»[34]. А священник Г. Дьяченко дает следующее толкование слова «праведный»: «Праведным Св. Церковь называет преимущественно святых угодников Божиих Ветхого завета. Таковы, напр., Авраам, Лот, Иов и др. Впрочем, Св. Церковь называет праведными некоторых и новозаветных святых, именно тех, кои, подобно ветхозаветным праведникам, живя в мире и исполняя обязанности государственные, общественные и семейные, при всех переменах жизни своей поступали по оправданиям закона Божия и пребыли верны Богу»[35].
Л. Н. Толстой родился, рос и воспитывался в сугубо светской по духу семье, что в дальнейшем наложило существенный отпечаток на его творчество. Свидетельствуют об этом и юношеские дневники будущего писателя, и «Исповедь» уже прославленного автора «Войны и мира» и «Анны Карениной». Однако первое знакомство Толстого с явлением праведничества состоялось еще в раннем детстве. Началось оно общением с живыми примерами праведничества, причем укорененного именно в православной традиции. И влияние подобных примеров тоже оказалось весьма заметным впоследствии в жизни Толстого.
Основные сведения о праведниках времени детства Толстого содержатся в «Воспоминаниях», написанных им в 1903–1908 гг. по просьбам его биографа и последователя П. И. Бирюкова. По словам Толстого, в 1830-х годах в их доме останавливалось много юродивых, высоких своим смирением и незлобием. Среди них была и монахиня Мария, ставшая в 1830 г. крестной матерью сестры будущего писателя. Именно с ней связана чудесная история о том, как она вымолила у Бога дочь для семьи Толстых (до этого, как известно, все четыре ребенка были мальчиками). Поражала детскую душу Толстого и глубокая, искренняя и простая молитва «не юродивого, а дурачка», помощника садовника Акима, говорившего с Богом как с живым лицом. Через него, быть может, впервые будущий писатель познакомился с народным художественным видением праведничества, внимая молитвенному пению духовного стиха о Страшном суде, о том, как Бог отделил праведников от грешников. К домашней прислуге Толстых принадлежала и праведница экономка Прасковья Исаевна, ставшая прототипом Натальи Савишны из повести «Детство».
Одни из самых светлых и сильных впечатлений детства Толстого связаны с его родной тетей А. И. Остен-Сакен. «Тетушка эта была истинно религиозная женщина. Любимые ее занятия были чтение житий святых, беседы с странниками, юродивыми, монахами и монашенками, из которых некоторые всегда жили в нашем доме, а некоторые только посещали тетушку»[36], – читаем в «Воспоминаниях». Эти слова Толстого напоминают житийные повествования об угодниках Божиих. Да и сам он живо ощущал в «тетушке» истинную подвижницу благочестия, которая «не только была внешне религиозна, соблюдала посты, много молилась, общалась с людьми святой жизни, каков был в ее время старец Леонид в Оптиной пустыни, но сама жила истинно христианской жизнью, стараясь не только избегать всякой роскоши и услуги, но стараясь, сколько возможно, служить другим» (34:363). Осенью 1841 г. Толстой впервые посетил Оптину пустынь и присутствовал на погребении А. И. Остен-Сакен, скончавшейся в монастырской гостинице. Это посещение почему-то совсем не учитывается большинством исследователей, а между тем оно имеет документальное подтверждение в монастырской «Памятной книге о скончавшихся» и в личных записях иеромонаха Оптиной пустыни о. Евфимия Трунова. Думается, именно с пребывания в Оптиной пустыни в 1841 г. началось знакомство Толстого с монастырским укладом жизни.
Самое важное влияние на Толстого, согласно «Воспоминаниям», оказала его дальняя родственница Т. А. Ергольская, научившая будущего писателя «духовному наслаждению любви», при котором оказываются возможными добрые отношения со всеми и отсутствие материальных забот. По словам Толстого, Ергольская была усердной и горячей молитвенницей, крепко державшейся православной веры. Очень набожной и усердной христианкой, оставившей память доброй женщины, предстает в воспоминаниях писателя и тетя П. И. Юшкова, взявшая на себя после смерти сестры А. И. Остен-Сакен обязанности опекунства над малолетними Толстыми. По кончине своего мужа она удалилась в Оптину пустынь, а затем некоторое время жила в Тульском женском монастыре.
Существенно свидетельство Толстого о том, какие книги произвели на него сильное впечатление в детстве. Наибольшее влияние на будущего писателя оказали русские народные былины (про Добрыню Никитича, Илью Муромца и Алешу Поповича), сказки, а также библейское повествование об Иосифе. Эти произведения еще в 1830—1840-е годы способствовали зарождению у Толстого интереса к духовно-религиозной и фольклорной литературе, ставшей основным источником вдохновения в последний период его творческой деятельности.
В юношеские годы, по признанию Толстого, он испытывал особое воздействие религиозных увлечений старшего брата Дмитрия, одно время строго постившегося, усердно молившегося и посещавшего службы не в модной тогда университетской, а в острожной церкви, известной своим набожным и ревностным священником. Выделялся Дмитрий и в выборе знакомств, сходясь с людьми забитыми, бедными и неприметными. Как и в случае с тетушками, влияние старшего брата не было в то время осознано юным Толстым в полной степени, не имело явных и быстрых последствий, а скорее утверждалось в глубине его души, постепенно выявляясь и актуализируясь по мере внутреннего развития писателя и его творчества.
В «Исповеди» Толстой утверждал, что с шестнадцати лет он «перестал становиться на молитву и перестал по собственному побуждению ходить в церковь и говеть» (23: 3). Известно, что это утверждение не совсем точно, о чем свидетельствуют дневники и письма самого писателя. Так, в 1850 г. он заказывает молебен перед Иверской иконой Божией Матери, в 1851, 1852 и 1857 гг. говеет (последний раз причастился в 1879 г.). Но в 1844 г. Толстой действительно, быть может, в первый раз ясно почувствовал и осознал свое реальное неверие и непричастность к православию. Готовясь к экзамену по Закону Божию, он понял, что, как сказано в «Исповеди», «весь катехизис – это ложь». Тем не менее Толстой не переставал ощущать в себе веру в совершенствование. Однако идея нравственного развития личности вскоре подменилась, согласно «Исповеди», «совершенствованием вообще, т. е. желанием быть лучше не перед самим собою или перед Богом, а желанием быть лучше перед другими людьми» (23: 4). Именно стремлением выйти из подобной кризисной ситуации во многом вызваны толстовские интенсивные поиски высшей правды, способной четко, однозначно и безошибочно направить процесс совершенствования по истинному пути, поиски живых носителей этой правды. И художественное творчество на протяжении всей жизни Толстого являлось для него самым сильным, действенным и необходимым средством в деле познания истины.
Уже первое из известных творений писателя, повесть «Детство», дает повод к внимательному рассмотрению его положительных героев с этой точки зрения. Нетрудно заметить, что персонажи повести, вызывающие явные симпатии автора – повествователя, симпатии, выраженные через портретные детали, речевые характеристики, житейские ситуации, прямые авторские высказывания, неоднородны и неравнозначны. Об этом, например, свидетельствуют названия некоторых глав, т. к. ими становятся имена наиболее важных для Толстого героев: «Учитель Карл Иванович», «Наталья Савишна», «Матап» и др.
Но в изображении этих положительных персонажей есть существенные отличия. Первое отличие – композиционное. Повесть начинается с рассказа о Карле Ивановиче, но постепенно его сюжетная линия сходит на нет: последнее упоминание о нем встречаем в 16-й главе (а всего в «Детстве» 28 глав). Сюжетные линии maman и Натальи Савишны, наоборот, идут как бы по восходящей, ибо внимание автора к ним на протяжении повести постоянно растет, достигая кульминации в завершающей 28-й главе (конец произведения для Толстого всегда являлся наиболее ударным в смысловом отношении моментом). Образы Натальи Савишны и шатал представлены в возвышенно-эпическом ореоле, в момент их кончины. А Карл Иванович в последний раз появляется перед читателем в незначительном бытовом эпизоде, связанном с вручением подарков бабушке Николеньки Иртеньева.
Важно указать и на то, что Карл Иванович изображается «субъективно», то есть с точки зрения Николеньки Иртеньева, либо с точки зрения автора-повествователя, однако все равно как бы преломленной через детское восприятие главного героя «Детства». Иного принципа изображения Толстой придерживается при создании образов Натальи Савишны, maman и юродивого Гриши. «Субъективное» начало значительно ослабевает, предоставляя место «объективному». Maman, Гриша, а особенно Наталья Савишна подаются не только через чувства и переживания Николеньки, но и через отношение к ним других действующих лиц повести, через их собственные поступки и слова, либо никак Николенькой не комментируемые, либо выраженные «взрослым», «объективным» языком автора-повествователя, выступающего не в роли бывшего участника событий, а в роли их беспристрастного созерцателя.
Наиболее показателен в этом отношении, пожалуй, эпизод с papa и maman, спорящими за обедом о юродивом Грише, которому, кстати, посвящены целиком две главы повести. Вся сцена спора представлена в виде отдельного, самостоятельного диалога между papa и maman, не связанного с настроениями и восприятием его Николенькой, благодаря чему читатель вынужден остаться один на один с «стенографическим отчетом» спора и сам определить, за кем же из спорящих правда. А поэтому особое значение приобретают, казалось бы, малозаметные художественные детали, акценты, обозначенные писателем, а также собственно содержательная сторона диалога. Maman говорит по-русски, a papa переходит на французский, maman спорит спокойно, аргументированно и о конкретном, a papa раздраженно, уводя разговор в область отвлеченных слов, единственным аргументом своей правды выставляя пирожок, который у него попросила maman и который он сначала держал на таком расстоянии, чтобы она его не достала, но потом все-таки отдал. Очевидно, что симпатии читателей и победа в споре оказываются на стороне maman и юродивого Гриши, которого она защищала. Итак, в данном диалоге фиксируется «объективное», вытекающее из самого текста произведения преломление не только образа maman, papa, но и юродивого Гриши.
Наконец, следует отметить, что Карл Иванович, с одной стороны, а Наталья Савишна, maman, юродивый Гриша – с другой, отличаются и по общему тону повествования, тону отношения автора к ним, по содержанию самой их жизни и степени ее влияния на окружающих. Карл Иванович, несмотря на авторские симпатии, на подчеркивание в нем доброты и преданности, представлен Толстым вполне однозначно комически. Об этом красноречиво свидетельствуют его манеры, торжественно-напыщенные речи и, конечно же, забавный счет, представленный им papa и maman в конце своего служения. О Наталье Савишне, maman и Грише говорится всегда серьезно.
Образ Карла Ивановича не является источником внутреннего движения в системе персонажей, никого особо к себе не притягивает и не отталкивает, не открывает глубинного, необыденного измерения в жизни, в человеке, а поэтому его жалеют, по-своему ценят, но по-настоящему не любят и быстро забывают.
По-иному вырисовывается в повести жизнь Натальи Савишны, maman и Гриши. Можно даже сказать, что не жизнь, а житие. Разумеется, вряд ли Толстой в начале 1850-х годов имел какие-то конкретные литературные источники житийного плана, создавая образы своих положительных героев. Как известно, здесь Толстой опирался прежде всего на личные воспоминания о своих детских годах. Однако жизнеописания, например, Гриши и Натальи Савишны весьма близки житийной традиции и по духу, и по стилю, ибо в них Толстой, используя простую и лаконичную форму, через неосложненное психологическим анализом изложение различных поступков и событий высветил действие глубинных христианских добродетелей: веры, смирения, терпения, кротости, воздержания, незлобия, милосердия, молитвенности, жертвенной любви к Богу и людям.
Но в повести «Детство» не просто хладнокровно исследуются, так сказать, носители христианского сознания, а поется настоящий гимн их добродетелям. «О великий христианин Гриша! Твоя вера была так сильна, что ты чувствовал близость Бога, твоя любовь так велика, что слова сами собою лились из уст твоих – ты их не поверял рассудком. И какую высокую хвалу ты принес Его величию, когда, не находя слов, в слезах повалился на землю!..» (1: 35) – восклицает автор-повествователь.
Молитва юродивого о благодетелях и врагах, о прощении собственных тяжких грехов, живое, неподдельное общение с Богом открывает главному герою «Детства» совсем иной мир, мир духовный, а поэтому существенным образом влияет на его душу, рождая наряду с «чувством детского удивления, жалости и благоговения» и «чувство умиления». И много лет спустя вспоминая подслушанную молитву юродивого, автор-повествователь осознает, что «впечатление, которое он (Гриша. – А. Т.) произвел на меня, и чувство, которое возбудил, никогда не умрут в моей памяти» (1: 35). Ничего подобного этим словам не произносится по отношению к просто доброму и милому учителю Карлу Ивановичу.
Аналогично обстоит дело и с образом Натальи Савишны, функционирование которого в системе персонажей активно, провоцирует внутреннее движение к высшей правде у других героев. «Все в доме любили и уважали Наталью Савишну» (1: 93), – утверждает Толстой. Жизнь-житие доброй экономки представлена им как беспрерывное самоотверженное служение господам, как постоянный, а поэтому незаметный подвиг. Причем писатель дает понять, что ее беспредельная преданность своим хозяевам вытекает не из тупой покорности, а из сознательного чувства христианского смирения, терпения и любви, проявления которых открылись в последние дни ее жизни. Вот как они передаются: «Наталья Савишна два месяца страдала от своей болезни и переносила страдания с истинно христианским терпением: не ворчала, не жаловалась, а только, по своей привычке, поминала Бога. За час перед смертью она с тихою радостью исповедалась, причастилась и соборовалась маслом.
У всех домашних она просила прощения за обиды, которые могла причинить им, и просила духовника своего, отца Василья, передать всем нам, что не знает, как благодарить нас за наши милости…» (1: 95). Описание предсмертных дней и часов Натальи Савишны вполне соотносимо с житийными произведениями, а самый момент кончины как будто непосредственно взят из жития святого: «Надев приготовленный капот и чепчик и облокотившись на подушки, она до самого конца не переставала разговаривать со священником… потом перекрестилась, легла и в последний раз вздохнула, с радостной улыбкой, произнося имя Божие» (1: 95).
Тема христианской кончины Натальи Савишны обрамляется темой смерти, одной из основных на протяжении всего творчества писателя. Именно смертью во многом как бы проверяется и определяется истинная внутренняя сущность героев толстовских произведений и дается оценка их жизни. Наталья Савишна не только не боится смерти, но совершенно побеждает ее власть: «Она оставляла жизнь без сожаления, не боялась смерти и приняла ее как благо. Часто это говорят, но как редко действительно бывает! Наталья Савишна могла не бояться смерти, потому что она умирала с непоколебимою верою и исполнив закон Евангелия. Вся жизнь ее была чистая, бескорыстная любовь и самоотвержение» (1: 95). Таким образом, толстовская интерпретация темы смерти в повести «Детство» позволяет сделать вывод, что писатель художественным путем через образ Натальи Савишны открыл высшую правду жизни, смысл которой не могла поколебать даже смерть, правду, которая сама как бы отменяет смерть. И эта правда – христианская непоколебимая вера и исполнение «закона Евангелия». В тексте «Детства» нет ни одной детали, речевого оборота или художественного образа, которые бы каким-либо образом оспаривали подлинность и очевидность победы высшей правды жизни Натальи Савишны над смертью. Поэтому можно с уверенностью говорить, что Наталья Савишна – исключительный, особый тип положительного героя.
И образ maman, более «субъективный» и менее «житийный», чем юродивого Гриши и Натальи Савишны, непременно следует признать таким же исключительно положительным. Maman изображена не только лишь мягкой, доброй, ласковой, улыбающейся или грустной, как это видится Николеньке Иртеньеву, но и кроткой, и милосердной (вспомним ее «объективный» спор-диалог с papa о Грише), и глубоко верующей, преданной до конца воле Божией (см. главу «Письмо»). Своим особым внутренним устроением, любовью ко всем она разрезает бытовую горизонталь художественного пространства повести и увлекает других героев по духовной вертикали вверх, к небесному. Так, Николенька повторяя за матерью детские молитвы, чувствовал, что «любовь к ней и любовь к Богу как-то странно сливались в одно чувство» (1: 44). Ангелом называла maman не только добрая Наталья Савишна, но и злая, вредная и придирчивая Мими (см. главу «Письмо»), и даже холодный рационализм и скептицизм papa таял под действием смирения и любви maman (см. главу «Гриша» и др.).
Особую важность, как и в случае с Натальей Савишной, имеет описание предсмертного состояния и кончины maman. Толстой показывает ее спокойствие и безбоязненность при мысли о смерти, ее заботу до последних минут о муже и детях. Как и Наталья Савишна, maman страдает молча, без упреков и возмущений, только благодаря других за счастье, дарованное ей в земной жизни. Как и в житиях многих святых, ей перед смертью во сне было явление Божией Матери с предсказанием скорой кончины (см. главу «Письмо»). Наконец, в самые последние минуты жизни maman не переставала молиться о родных: «Матерь Божия, не оставь их!..» (1: 84). Возвышенно-религиозная тональность рассказа о смерти maman, не случайно передаваемого главному герою «Детства» именно Натальей Савишной, ничем не снижается и не «дискредитируется» в повести, т. е. за такой кончиной признается высшая правда.
Итак, нельзя согласиться с мнением В. Е. Хализева и С. А. Мартьяновой, согласно которому Карл Иванович и Наталья Савишна объединяются в один тип положительных героев – «всецело и нерефлекторно приобщенных укорененной в бытовом укладе культурной традиции», по Мартьяновой, или «житийно – идиллический» тип, по Хализеву. Различия между этими литературными героями, как было показано выше, существенны и принципиальны. К тому же Наталья Савишна (а также Гриша и maman) укоренены прежде всего не в бытовом укладе культурной традиции, а в православной вере, а Карл Иванович никак не может быть отнесен к житийно-идиллической группе положительных героев. «Прежде чем душа праведника в рай идет – она еще сорок мытарств проходит, мой батюшка, сорок дней, и может еще в своем доме быть…» – так поясняет Наталья Савишна Николеньке Иртеньеву загробную жизнь maman. Думается, именно здесь и дано точное название типу исключительных положительных героев (юродивый Гриша, Наталья Савиша, maman) – праведники.
Примечательно, что первые опыты изображения праведников однозначно связаны с православной традицией. Разумеется, это вовсе не является убедительным доказательством ортодоксальности в ту пору самого Толстого. В справедливости подобного предположения убеждает сам текст повести «Детство», в финальной части которого есть весьма показательное авторское высказывание-восклицание по поводу Натальи Савишны: «Что ж! ежели ее верования могли бы быть возвышеннее, ее жизнь направлена к более высокой цели, разве эта чистая душа от этого меньше достойна любви и удивления?» (1:95). Очевидно, что здесь, несмотря на неоспоримый авторитет и силу веры Натальи Савишны, заложен уже намек на пробуждающиеся сомнения в абсолютной ценности самих ее «верований». Однако в повести «Детство» этот намек художественно не развивается, не подкрепляется, и вера Натальи Савишны не «дискредитируется» ни на стилистическом уровне, ни на уровне функциональных связей в системе персонажей.
В том, что интерес к праведникам не случаен, убеждает и появившееся в 1851 г. одновременно с замыслом «Детства» намерение написать книгу о жизни Т. А. Ергольской. Об этом же свидетельствует и рассказ «Рубка леса», в авторском отступлении второй части которого есть важное рассуждение о типах солдат. Толстой явно отдает предпочтение «типу более всего милому, симпатичному и большею частью соединенному с лучшими христианскими добродетелями: кротостью, набожностью, терпением и преданностью воле Божьей» (3: 43). И это рассуждение не остается чисто теоретическим, а находит практическое художественное воплощение в образе солдата Жданова.
Как мать Николеньки и Наталья Савишна в повести «Детство», Жданов далеко не сразу появляется на страницах рассказа, а лишь в 3-й части, да и то после описания четырех других солдат. Однако значительная объемность и подробность первой характеристики Жданова в рассказе очевидно демонстрирует особую важность для Толстого этого персонажа. Особенность Жданова выражена и содержательной стороной его характеристики: «Он, как говорили, никогда не пил, не курил, не играл в карты (даже в носки), не бранился дурным словом. Все свободное от службы время он занимался сапожным мастерством, по праздникам ходил в церковь, где было возможно, или ставил копеечную свечу перед образом и раскрывал псалтырь, единственную книгу, по которой он умел читать» (3: 47–48). К тому же, как подчеркивает Толстой в рассказе, он был «слишком смирен и невиден», а в глазах его было «что-то необыкновенно кроткое, почти детское».
Ни один из других персонажей «Рубки леса» не только не ходит в церковь, но, кажется, и вовсе не вспоминает о Боге. Только Жданов наделяется «детскостью», которая для Толстого всегда была символом чистоты, красоты и правды. И весь дальнейший ход рассказа еще в большей степени усиливает неповторимость и нравственную высоту этого солдата. Дело в том, что все другие действующие лица «Рубки леса» каким-то образом художественно «развенчиваются» Толстым. Так, кроткий и тихий Антонов оказывается пьяницей и драчуном, честный, покорный и трудолюбивый Веленчук умственно ограниченным и чрезмерно хлопотливым, с «бесцельным трудолюбием и усердием», добрый капитан Тросенко бравирует своей бывалостью и презрительно относится ко всему, что не касается военных дел на Кавказе, и даже «милый» Чикин, хотя и добродушен, но постоянно выдумывает и врет и никогда не бывает серьезным.
Один лишь Жданов не только не «развенчивается», но, наоборот, в конце рассказа в его образе очевиднее раскрывается красота и смиренное величие русского солдата, которые невольно покоряют даже весельчаков, ругателей и пьяниц. Так, когда солдаты разговорились о смерти Веленчука и о приметах, предсказывавших эту смерть, Жданов одним твердым словом «Пустое!» прервал суеверный разговор, «и все замолчали» (3: 72). Не любя праздных разговоров, он первым встает на молитву, и все следуют его примеру. Думается, сцена, описывающая совместную солдатскую молитву, когда «среди глубокой тишины ночи раздался стройный хор мужественных голосов», читающих «Отче наш», является кульминационной в «Рубке леса». Недаром Толстой приводит целиком слова молитвы «Отче наш», которые, разумеется, знали все читатели. Несомненно, что писатель хотел особо выделить сцену молитвы. Начиная с этой сцены и до конца рассказа Жданов остается в центре внимания автора – повествователя и именно Жданов определяет особый мажорно-минорный и лирически-торжественный финал рассказа, олицетворяя своим внутренним духовным устроением высшую жизненную правду, точно так же как образы Натальи Савишны, maman и юродивого Гриши в повести «Детство». Но, в отличие от повести, в рассказе «объективная» и «субъективная» правды совершенно совпадают, гармоничность образа солдата Жданова ничем не нарушается, а его укорененность в православной традиции никак не комментируется.
Конец ознакомительного фрагмента.