Вы здесь

Читая экономистов. Глава 1. Доверие, сообщества и социальный капитал (Борис Грозовский)

Глава 1. Доверие, сообщества и социальный капитал

Справедливость анархиста: почему не надо платить долги

Дэвид Гребер. Долг: первые 5000 лет истории. М., Ad Marginem Press, 2014

Система, в которой долг «священен», но выплачивать долги должны лишь некоторые, не самые крупные должники, явно далека от идеала, считает ученый и лидер Occupy Wall Street Дэвид Гербер.

Книгу «Долг: первые 5000 лет истории» написал Дэвид Гребер, профессор антропологии Лондонской школы экономики. На русском ее выпустило известное своими переводами «левой» философской и политологической литературы издательство Ad Marginem, обычно обходящее экономические темы стороной. Но выбор издательства не случаен. Гребер – не только известный ученый и колумнист, но и один из самых популярных в англоязычной сфере анархистов, один из лидеров движения Occupy Wall Street, соавтор лозунга «Нас 99%». Активная политическая деятельность стоила Греберу места в Йельском университете. «Большую часть своей истории человечество провело без централизованного правительства», – говорил Гребер 10 лет назад. Свою докторскую он писал на Мадагаскаре, где «присутствия властей не ощущается».


Дэвид Гребер. Долг: первые 5000 лет истории


Греберовский анархизм весьма обаятелен. Первая же его лекция в Лондонской школе экономики была посвящена теме «Связь между глупостью, невежеством и властью: как радикальное упрощение человеческой жизни и однобокие структуры воображения ведут к неравенству, поддерживаемому насилием». В науке Гребер известен исследованием того, как общества детерминируют ценностную систему людей, их картину мира. Популярны его книги «Фрагменты анархистской антропологии» (переведена на русский в 2014-м), «К антропологической теории ценностей», «Потерянные люди: эссе об иерархии, восстании и желании». Еще Гребер написал книгу «Демократический проект» об Occupy Wall Street. Слабость этой работы, как и всего движения, в следующем: Гребер и его коллеги, хотя и понимают, что мир неправильно устроен, не предлагают способов исправить ситуацию, писал Джон Кампфнер, автор недавно переведенного на русский бестселлера «Свобода на продажу».

Образ мыслей Гребера великолепно передает эссе «О феномене дерьмовых (bullshit) рабочих мест». В 1930 году Джон Кейнс предсказывал: развитие технологий приведет к тому, что к концу XX века рабочая неделя в США и Великобритании будет сокращена до 15 часов. Этого не произошло. Обычно неудачу прогноза объясняют так: выбирая между увеличением свободного времени и ростом потребления необязательных игрушек и удовольствий, человечество коллективно предпочло второе. Но лишь немногие из созданных за последние десятилетия рабочих мест имеют отношение к производству суши, айфонов и модных кроссовок, возражает Гребер.

Проблема в другом, считает он: гигантские массы людей в развитых странах заняты бессмысленным делом – операциями, которые в принципе не нужно выполнять. Доля менеджеров, клерков, специалистов в сфере продажи и услуг в общей занятости в США между 1910-м и 2000-м выросла с 25% до 75%. Эти рабочие места как будто специально создаются для того, чтобы занять нас работой, пишет Гребер. Это было бы еще объяснимо в соцстранах, где труд был священной обязанностью гражданина, но при капитализме так быть не должно.

В итоге все больше людей две трети своего рабочего времени сидят в Фейсбуке, посещают мотивирующие семинары или скачивают сериалы.

Причина вне экономики: правящий класс давно осознал, что счастливые и продуктивные люди со свободным временем опасны. Появившись в 1960-х, они сразу потребовали радикально другого общественного устройства. При этом правители нашли способ переключить недовольство населения именно на тех, кто занят полезным трудом: медсестры, мусорщики и повара получают меньше и вызывают меньше симпатий, чем «ненужный» средний класс – «пиарщики, лоббисты, страховщики, специалисты по телефонным продажам, судебные приставы, юрисконсульты», пишет Гребер. Конечно, эту систему никто не создавал специально – она возникла благодаря столетию проб и ошибок, но оказалась весьма устойчивой.

Сложно не согласиться с Гребером хотя бы в одном: большинство нелюбимых им профессионалов заняты в основном фиктивной деятельностью или исправлением искажений, возникших в результате работы других профессионалов. Одни работают над сокрытием важной для общества информации, а другие помогают ее раскрыть. Одни неимоверно усложняют налоговое регулирование, а другие помогают налогоплательщикам платить налоги. Чем шире государство, чем заметнее его вмешательство в общественную и экономическую жизнь, строже его требования к всевозможной отчетности и тем больше людей вынуждены заниматься бессмысленным трудом.

А теперь представьте, что может этот анархист написать в 500-страничной книге о 5000-летней истории долга. Представили? Примерно это он и написал.

Как антрополог, Гребер начинает с явного ценностного противоречия в представлениях людей о долге. Большинство людей уверены одновременно в следующем: 1) выплата взятых в долг денег – вопрос элементарной порядочности, 2) всякий, кто имеет обыкновение давать деньги взаймы, – воплощенное зло. Оба представления широко распространены, но плохо согласуются друг с другом. Греберу первое не нравится больше, чем второе. Он приводит массу исторических и современных примеров, когда безукоризненное выполнение долгового договора ведет к большему моральному злу, чем пренебрежение долгом.

Среди них обычай, описанный Жан-Клодом Галеем в Восточных Гималаях в 1970-е годы: низшие касты, не имевшие денег и земли и жившие в постоянной долговой зависимости («за еду») от землевладельцев, нередко занимали и на самые значительные в их жизни расходы: свадьбы и похороны. В первом случае залогом становилась сама невеста. После первой ночи она должна была явиться в дом кредитора и несколько месяцев провести там в качестве наложницы, а если надоедала, еще год-два отрабатывать расходы на свадьбу проституцией. Только потом она возвращалась к мужу. Показательно, что как у бедняков, так и у брахманов (они часто были крупными заимодавцами) этот «варварский» обычай особых возражений не вызывал.

Больше всего Гребера возмущает и одновременно завораживает выраженная в гималайском примере способность денег «преобразовывать нравственность в безличную арифметику и тем самым оправдывать вещи, которые иначе показались бы нам непристойными и возмутительными». Долг овеществлен и объективирован, кредитор может передать его третьей стороне, и в центре внимания – капитал, баланс, процентные ставки и пени, а о человеческих последствиях выплаты долга «можно не задумываться».

Отношения между людьми превращены в математику. Как это получилось?

Ведь отличий денежного долга от нравственного два: 1) его измеримость, исчислимость, 2) применение насилия при истребовании долга, если должник манкирует своим обязательством. Ведь долг – «это то, что бывает, когда еще не восстановлен некий баланс».

Начиная с Вед и Библии денежный долг рифмуется с этическим – как синоним обязанности, вины и греха: «Сам недавно родился из земли, и вскоре пойдет туда же, откуда он взят, и взыщется с него долг души его». В Ригведе существование человека понимается чуть ли не как форма долга: «Человек рождается в долгу; сам по себе он рожден для Смерти, и лишь принося жертвы, он выкупает себя у Смерти». Жизнь – это заем, мы изначально в долгу, а жертвенная дань – уплата процентов; окончательная уплата жизни-долга производится смертью. А вождь-царь взял на себя управление нашим изначальным долгом, поэтому он вправе собирать налоги (разновидность изначального долга). Возможно, и первым шагом к появлению денег стала вовсе не меновая торговля, как излагают учебники, а исчисление долга перед людьми, которым причинен ущерб (например, убийство родственника), и совершивший должен выплатить, искупить вину. Ведь первобытных обществ, основанных на меновой торговле, антропология не обнаружила, зато описано множество правовых систем древности, где деньги или их эквивалент служат в первую очередь для возмещения вины.

Но Гребер считает теорию первоначального долга мифом. Как настоящий анархист, он признает, что мы с рождения в долгу перед космосом и человечеством, но думает, что религия, нравственность, политика, экономика, государство и правосудие лишь пытаются «рассчитать то, чего рассчитать нельзя». Его идеал ближе к миру, где долги и кредиты занимают подчиненную роль и люди обмениваются дарами, а не заключают сделки. Ведь долг возникает только при обмене, не доведенном до конца. Если обмен невозможен, то нет и долга: номинальная задолженность, которую нельзя выплатить, – это не долг, а фикция. Долг, который выплатить можно, крепко связывает должника и кредитора друг с другом. Мир без долгов был бы подобен хаосу, войне всех против всех: никто никому ничего не должен. Однако система, в которой долг «священен», но выплачивать долги должны лишь некоторые, не самые крупные должники, явно далека от идеала. Большой долг (как долг США), долги самых богатых людей превращаются из их проблемы в проблему кредитора.

Какую форму примет долг через сотню-другую лет? Это вопрос о будущем капитализма. Гребер уверен, что капитализм трансформируется: бесконечный экономический рост на ограниченной планете невозможен, отношение дара вернет себе положение, которое оно утратило, уступив первенство равноценному рыночному обмену. История не закончена: госаппарат армий, тюрем и пропаганды не совершенен, человечество в состоянии придумать новый способ общественной организации. Если так, бесконечное наращивание долга становится бессмысленным и сама его роль в обществе будет поставлена под вопрос.

Forbes, 05.05.2015

Все как у людей

Франс де Вааль. Истоки морали. В поисках человеческого у приматов. М., Альпина нон-фикшн, 2014


Франс де Вааль. Политика у шимпанзе. Власть и секс у приматов. М., Изд. дом Высшей школы экономики, 2014

Политика появилась намного раньше, чем нам кажется.

Люди думают о животных свысока. И мыслей у них, дескать, нет, и эмоций, и речи. Из-за этого вызывают удивление их «человеческие» поступки: собака месяцами ждет хозяина на перекрестке, дельфины организованно преодолевают барьеры эхолокации. Еще полвека назад ученые сказали бы, что животным не присуще чувство справедливости, птицы не предугадывают мысли сородичей, а у крыс нет эмпатии. Сегодня нет уверенности, что эти представления, попавшие в школьные учебники, справедливы. В недавнем эксперименте лабораторным мышам, помещенным в стеклянные трубки, где они видели друг друга, давали разведенную уксусную кислоту, от которой они испытывают легкую желудочную боль и потягиваются. Мышь, не принявшая кислоты, повторяет движения первой, как будто ей тоже больно, но только если испытуемые до этого жили вместе. Эмоциональное заражение присуще только людям?


Франс де Вааль. Истоки морали. В поисках человеческого у приматов


Сомнений в способностях животных все меньше. Долго считалось, что слоны не могут использовать орудия. Но эксперименты в зоопарке Вашингтона показали, что это люди не в состоянии понять слонов. Они не используют палки, чтобы достать пищу, поскольку ориентируются при помощи обоняния, а не зрения, и зажав палку хоботом-носом, перестают «видеть» пищу. Зато слоны справляются с аналогичным заданием, когда достать фрукты можно, только встав передними ногами на коробку, которую нужно предварительно принести из другой комнаты и поставить под привязанными фруктами, а для этого временно от них уйти. Прежде чем утверждать, что слоны не используют орудий, ученым надо сначала взглянуть на мир их глазами.

Издательский дом ВШЭ в серии «Политическая теория» выпустил книгу голландского этолога и приматолога Франса де Вааля «Политика у шимпанзе. Власть и секс у приматов», а «Альпина нон-фикшн» при поддержке фонда «Династия» – его недавнюю работу «Истоки морали. В поисках человеческого у приматов». Французское издание книги де Вааля о власти сопровождалось изображением президентов Франсуа Миттерана и Жака Ширака с обезьяной между ними. Автора это возмущает: он рассказывает об обезьянах не для того, чтобы посмеяться над людьми, а чтобы люди относились к приматам более серьезно. «Когда некая француженка обвинила видного политика Доминика Стросс-Кана в сексуальных домогательствах, она добавила, что он вел себя как „похотливый шимпанзе“, – пишет де Вааль. – Это сравнение ужасно оскорбительно для шимпанзе!»

Де Вааль убежден, что представления людей о своей уникальности сильно преувеличены. Мораль не изобретение человечества, приматы стремятся к власти и добиваются ее «человеческими» методами. Но мораль у животных, в отличие от человека, не универсальна – они оценивают лишь действия, связанные с ними самими: животный альтруизм не требует осознанности, как дыханию не помогает знание о кислороде. И приматы, и крысы добровольно открывают друг другу дверь, обеспечивающую доступ к пище, и только потом сами идут к лакомству. Доминантные обезьяны проявляют щедрость, вознаграждая других. А в открытом вольере полевой станции Центра по изучению приматов им. Йеркса сородичи помогают страдающей артритом старушке-шимпанзе взобраться на высоту, подталкивая ее сзади, и поят ее водой.

В одном из экспериментов обезьяны, получавшие в награду огурцы, с удовольствием выполняли задания, пока не увидели, что их соплеменникам за это же дают виноград. Тогда они побросали огурцы и устроили забастовку. Чем не человеческие уличные протесты против безработицы или низких зарплат? Исследовательница Эмма Пэриш в зоопарке однажды показала самке обезьяны бонобо своего новорожденного сына. Мельком взглянув на него, та убежала и принесла собственного младенца, поднеся его к стеклу. Шимпанзе проводят устрашающие друг друга демонстрации, действуют как стратеги, создавая коалиции, а в крайнем случае прибегают к цареубийствам. У животных нет политики?

Наблюдения за большой (около 30 особей) популяцией шимпанзе проводились около 20 лет в зоопарке голландского Арнема, где животные обитают на большой территории, в условиях, приближенных к естественной среде. Обнаружились формы поведения, которые нельзя списать на инстинкт. Один из самцов, повредив ногу, изображал хромоту, проходя мимо своего соперника в борьбе за лидерство. Уйдя из его поля зрения, он сразу «выздоравливал». Во время острого противостояния соперники блефовали: «на публике» они вели себя браво, но уйдя из поля зрения, выказывали явный страх. Другой самец, умерший от рака, а за год перед тем потерявший 15% веса, скрывал свою болезнь до последнего: это означало бы для него потерю статуса. В его последние дни другие обезьяны помогали ему устроить лежбище, как люди поправляют постель больного.


Франс де Вааль. Политика у шимпанзе. Власть и секс у приматов


Лидерство в группе обезьян необязательно обусловлено физической силой самцов. Наоборот, самцы во главе социальной иерархии становятся более осанистыми, а шерсть у них стоит дыбом все время, а не только при устрашающих демонстрациях. Это создает видимость большей величины и массы тела. Подчас стадом управляет иерархия из нескольких самцов, каждый из которых по отдельности не имеет особого веса. В колонии Арнема был и женский авторитет – старая шимпанзе, поддержка которой обеспечила самцу приход к власти. Тот, кого она невзлюбила, платил за это «политической карьерой», а самок, поддержавших не того лидера, она наказывала.

Де Вааль описывает несколько перехватов власти в колонии Арнема. Первый начинался с демонстраций претендента на власть (особь Y) перед ее обладателем (X). Но прямое столкновение с вождем закончилось для Y печально: X поддержало все племя. За два месяца картина изменилась. Y регулярно «наказывал» самок, поддерживающих старого вождя, набрасываясь на тех, кого замечал в контактах с ним. Y в этом помогал другой быстрорастущий самец, Z. X не мог защитить самок от экзекуции: патрон перестал обеспечивать своей клиентеле защиту. Но вожак получил уважение группы в обмен на поддержание порядка, так что потеря власти стала для X вопросом времени. Претендент на царство еще и «подкупал избирателей»: он играл с детенышами, занимался грумингом с их мамами. Перед решающей схваткой с соперником Y «поговорил» со всеми соплеменниками, добиваясь от них сочувствия или как минимум нейтралитета.

Захват власти был не силовым, а политическим: старый вождь медленно терял свои позиции. Физических схваток между соперниками было за эти полгода всего пять. Они не были жестокими, их исход определялся социальными отношениями: в первых схватках побеждал X, поддерживаемый племенем, затем он убегал или получал больше ранений, чем Y. Когда X впервые проиграл в драке, на его жалкое состояние сбежалось смотреть все племя. После каждого раздора соперники мирились, подолгу занимаясь грумингом, но иногда для примирения требовалось посредничество самок: соперники пытались избежать подчиненной роли в приветствии. Под конец соперничества Y отказывался иметь дело с X, пока тот не склонится перед ним как вассал. Неподчинившуюся особь могли и побить: во время борьбы за власть насилия в колонии было впятеро больше, чем когда иерархия устойчива. Новый вождь Y стал гарантом мира для своего народа: он разнимал дерущихся, растаскивая их в разные стороны или вставая на сторону слабейшего даже вопреки своим симпатиям. Альфа-самец, не способный защитить самок и детенышей от агрессии других самцов, утрачивает функции вождя.

Второй перехват власти проходил несколько месяцев спустя по другой модели. В коалицию против лидера Y вступили самцы X и Z (бетта- и гамма-самцы против альфа-самца). Старый вождь X был «мозгом» коалиции, а Z – ее «мускулами». Не в силах противостоять им, Y через несколько месяцев отдал власть. Выбор X партнера для коалиции был обусловлен тем, что Y в его помощи не нуждался, а через поддержку Z старый вождь восстановил часть утраченных привилегий. Это была долгосрочная стратегия: она не сразу принесла позитивные результаты. В способности шимпанзе планировать особых сомнений нет.

Власть в коалиции была распределенной: X поддерживал правопорядок и получал знаки внимания от племени, а Z охранял его полномочия, принимая поклоны от «аристократии» – X и Y, и пользовался сексуальными привилегиями. Иерархия самцов четко определяет их сексуальные права. В это время другие самцы могли спариваться лишь украдкой от него (во время правления X тот отвечал за 75% спариваний в группе). Дело не в «мужественности»: самцы с высоким социальным рангом нетерпимы к соперникам – отгоняют их от самок во время течки. Бывают и сексуальные контакты, санкционированные вождем: иногда Z поддерживает своего соперника Y, чтобы ограничить сексуальную активность союзника по коалиции – X. Нередки у самцов и сексуальные сделки такого типа: Z разрешает Y спариться с самкой после того, как Y долго занимался с Z грумингом. Власть X и Y опиралась на «народ», а коалиционная власть Z поначалу стояла на плечах «знати».

Самые волнующие события в Арнеме нашли отражение лишь в эпилоге книги о политике шимпанзе, охватывающей 1976—1979 годы. Спустя год возросшая нетерпимость Z заставила его разорвать союз с X: теперь он не давал ему совокупляться с самками. Воспользовавшись этим, Y отвоевал утерянную власть: по силе он не уступал Z и в отличие от него пользовался поддержкой самок. Но вожаком он пробыл всего 10 недель. Однажды ночью X и Z учинили над ним кровавую расправу: оторвали яички, откусили пальцы на руках и ногах, нанесли несколько глубоких ран. Из-за потери крови Y умер на операционном столе. Цареубийство! Шимпанзе знали, что произошло: наутро главный союзник Y, одна из самок, была крайне агрессивна к Z, в одиночку продержав его четверть часа на дереве.

Групповая жизнь шимпанзе – рынок власти, секса и социальных услуг, пишет де Вааль, все основано на взаимности. Если этот принцип нарушается, особь, не получившая причитавшееся ей по праву, мстит обманщику. Мы, как и шимпанзе, тратим на получение власти и ее удержание много времени и сил, но мало кто честно в этом признается себе и другим. Люди стесняются говорить о власти, пряча тягу к ней за стремлением спасти отечество. Как и шимпанзе, люди беспрерывно участвуют в политике. Эта политика конструктивна: ее результат – иерархия, помогающая поддерживать в группе баланс и стабильность. В стаях обезьян, откуда удалили вожаков, быстро возрастал уровень агрессии – сообщество расползалось по швам. Как и людям, политика помогает приматам договариваться и поддерживать порядок. Те, кто говорит, что животные не люди, забывают, что люди тоже животные, замечает де Вааль.

Forbes, 16.10.2015

Сетевая власть: как государство управляет обществом

Мануэль Кастельс. Власть коммуникации. М., Изд. дом Высшей школы экономики, 2016

Поставив под контроль принадлежавшие государству медиасети, Владимир Путин поставил все медиагруппы под контроль или в прямую зависимость от государства.

Власть зависит от контроля за коммуникацией, коммуникационная власть – в самом сердце структуры и динамики общества. Так начинается переведенный только что на русский язык издательством НИУ ВШЭ учебник выдающегося социолога Мануэля Кастельса «Власть коммуникации». Он обобщает работы Кастельса 1990—2000-х годов, посвященные власти в информационном обществе (оригинал вышел в Oxford University Press в 2009-м). У Кастельса, родившегося в 1942 году, есть личный опыт борьбы против власти, запрещающей читать и говорить: в 18 лет он боролся с франкистским режимом, распространяя среди рабочих листовки марксистско-демократического толка. «Тогда я не знал, – говорит социолог в предисловии к книге, – что послание эффективно, только если получатель готов к нему, а источник сообщения поддается распознаванию и заслуживает доверия».


Мануэль Кастельс. Власть коммуникации


Власть и коммуникацию Кастельс «склеивает» в одну тему гипотезой, что наиболее фундаментальная форма власти состоит в способности формировать человеческое сознание. То, как мы думаем, определяет наши индивидуальные и коллективные действия. Власть – это отношения подчинения/принуждения, но более прочные конструкции базируются не только на силе, но и на согласии. Людьми нельзя управлять как пешками. Нужно заставить их принять нормы и правила игры, внушить страх и покорность в отношении существующего порядка. Битва за изменение и применение норм в обществе происходит вокруг формирования человеческого сознания, поэтому коммуникация – эпицентр этой битвы, пишет Кастельс. Как выглядит она в сетевом обществе, когда мультимодальные массмедиа и горизонтальные сети увеличивают автономию пользователей?

Власть всегда является не атрибутом, а отношением – способностью одного субъекта асимметрично влиять на решения другого желательным для первого образом. Достичь этого можно за счет принуждения, или при помощи конструирования смыслов, или через институты. Поэтому легитимация – ключевой процесс, позволяющий государству состояться. Но она определяется согласием разрозненных человеческих воль, их способностью принимать правила, сопротивляться, артикулировать интересы и ценности. Так власть становится неотделимой от коммуникации: последняя дополняет (и иногда заменяет) применение силы. К сожалению (или к счастью – унификация радует не всех), общества не являются, пишет Кастельс, общностями, разделяющими одни и те же ценности и интересы. Они состоят из противоречивых структур, вступающих друг с другом в конфликты и переговоры. Конфликты никогда не заканчиваются – они лишь приостанавливаются с помощью временных соглашений и нестабильных контрактов.

Еще важнее коммуникация в глобальном сетевом обществе, когда у отдельных узлов сети возрастает автономия относительно центров власти. В сетях акторы самостоятельно создают информацию (а не только потребляют информационные потоки, идущие к ним из центра), самостоятельно ее направляют (распространяют) и самостоятельно выбирают, какую информацию получить и с кем коммуницировать. Изменилась модель коммуникации: вместо вещания нескольких источников на широкую аудиторию – специфические креативные аудитории, в которых каждый в той или иной степени выступает производителем и потребителем информации. Власть становится коммуникационной властью.

Пример осуществления такой власти – череда дезинформаций и мистификаций, связанная с началом войны в Ираке, пишет Кастельс.

Даже в 2006 году, после того как ложь была опровергнута, 50% американцев (опрос Harris) верили, что в Ираке было обнаружено оружие массового поражения (на пике – 69%), а 64% – что Саддам Хусейн был тесно связан с «Аль-Каидой» (организация признана террористической и запрещена на территории России) (на пике – те же 69%). Запрещенный в России ИГ (организация признана террористической) – плата за манипулирование информацией и информационное невежество. Люди склонны верить в то, во что хотят, и фильтруют информацию, чтобы адаптировать ее к предпочитаемым суждениям. Изменить старые установки, мешающие воспринимать новую информацию, очень сложно – для этого нужен «исключительный уровень коммуникативного диссонанса». Сложнее всего повлиять на изменение установок, возникших под влиянием глубочайшей эмоции – страха смерти. Тема Хусейна в сознании американцев была связана с патриотизмом и страхом перед террором. Когда этот страх активизирован, люди хватаются за каждую соломинку, становятся нетерпимы к инакомыслию и с трудом отказываются от того, что показалось единственной надежной защитой от этого страха. Только ухудшение ситуации в экономике в 2007—2008 годах окончательно разрушило одобрительную оценку американской политики в Ираке.

Сетевое общество по определению является глобальным, но пока национальные государства удерживают позиции, действуя односторонне и рассматривая глобальное управление как еще одно поле, на котором можно максимизировать собственные интересы. Еще не сложился контекст глобального управления проектами, где цель – общее дело, а не выигрыш отдельного игрока-государства. Этот устарелый подход ставит весь мир под угрозу (очевидна связь между войной в Ираке и подъемом глобального терроризма), но национальные государства в принципе не приспособлены к тому, чтобы действовать как участники сети, а не автономные образования. Ситуация изменится, когда государства будут отодвинуты и мир перейдет под управление глобального гражданского общества, мечтает Кастельс. Но возможно ли это, мы пока не знаем.

Политика разворачивается в медиа, которые являются не «четвертой властью», а пространством создания власти как таковой. В медиа распределяются властные отношения между конкурирующими политическими и социальными игроками. Но избиратели не вполне рациональны – им трудно обсуждать сложные политические вопросы, и они принимают политические решения методом «пьяного поиска», пытаясь найти самые простые способы получения информации. Это делает медиаполитику персонализированной, ведь самый простой способ получить информацию о кандидате – составить суждение на основании его внешности и черт характера. Кандидат должен быть лидером, ведь люди ищут в политике человека, похожего на них, но обладающего способностью вести их за собой.

Свои социальные и философские идеи Кастельс тестирует, анализируя многочисленные кейсы, взятые из американской, испанской, французской политики. Нашлось в учебнике Кастельса место и для России – в качестве примера страны (наряду с США и Китаем), где государство реализует старые и прямые формы медиаполитики – пропаганду и контроль, фабрикацию сообщений и цензуру высказываний, подрывающих эти интересы (напомню, что книга закончена в 2008-м).

В России эта медиаполитика проводится в особо жесткой форме – путем «криминализации свободной коммуникации» и прямого преследования распространителей.

Информация – это власть, а контроль над средствами коммуникации – средство осуществления власти: этот урок СССР Россия не забыла и после его разрушения. Поставив под контроль принадлежавшие государству медиасети, Владимир Путин поставил все медиагруппы под контроль или в прямую зависимость от государства, пишет Кастельс. Он предполагает, что, поскольку глобальная интерактивная сеть не очень пригодна для тотального госконтроля, рано или поздно российские чиновники «с должным вниманием отнесутся к самой решительной и изощренной попытке контролировать коммуникацию, относящейся к эпохе интернета, – к китайскому опыту».

Политические дебаты под управлением опытных веб-мастеров и в условиях самоцензуры участников форумов, блокирование иностранных ресурсов – китайское общество принимает все эти ограничения, поскольку 72% населения страны (опрос Pew Global, 2005) удовлетворены условиями жизни. Основные идеологические противоречия в Китае связаны не с борьбой демократов и коммунистов, а с националистическими эмоциями в отношении Японии и Тайваня, с болью за колониальное прошлое и иностранное унижение. К тому же китайцы очень сильно нацелены на потребление (в противовес ценностям творчества, самовыражения и т. д.), да и 2/3 времени в интернете используют для развлечений. Все это означает, что китайская система была бы достаточно устойчивой и в условиях большей свободы слова.

Политика меняется вслед за изменениями в общественном сознании. Так, различные экологические движения буквально на своих плечах внесли в глобальную политику проблему борьбы с изменением климата. Установлению демократии предшествует ценностный переворот, когда свобода слова и возможность участвовать в государственной жизни становятся для людей приоритетами, от которых они не готовы отказаться. Как и в юности, демократия осталась для Кастельса способностью противостоять силе происхождения, богатства и личного влияния.

Чтобы демократия была живой, необходимо деятельное участие граждан.

Умение мобилизовать далеких от политики людей дважды сделало президентом Барака Обаму – наверное, самого симпатичного для Кастельса политика современности. Он предпочитает политический разговор заранее заготовленным ответам и электоральному имиджмейкингу и, идя на первый президентский срок, использовал мобилизацию ради перемен лучше, чем это удается во время «оранжевых революций». Коммуникация перепрограммируется – и люди начинают думать по-другому, добиваться нового социального контракта, убирают из власти всех, кто олицетворяет прежний режим. Кастельс, кажется, наслаждается такими моментами в истории человечества.

Власть в сетях не принадлежит их владельцам. Медиум – это всего лишь медиум. Сетевая власть рассредоточена, ею обладают различные узлы сети и только в той мере, в какой они могут перепрограммировать коммуникацию, определять ее формат и содержание. Государство – обладающий большими возможностями, но лишь временный участник этой бесконечной игры. Хотите противостоять информационному насилию – практикуйтесь в критическом мышлении, «чтобы натренировать свой разум для жизни в культурно загрязненном мире, как вы тренируете свое тело для борьбы с ядами нашей химически загрязненной окружающей среды» – так заканчивает свою книгу Кастельс. Хороший совет!

Forbes, 10.03.2016

Невозможность общего дела. Две книги о ценностях, социальном капитале, институтах, коррупции и экономическом росте

Максим Трудолюбов. Я и моя страна: общее дело. М., Московская школа политических исследований, 2011


Александр Аузан. Институциональная экономика для чайников. М., Esquire, 2011

У двух главных, как мне кажется, вышедших в этом году на русском языке политэкономических книжек есть некая общность судьбы. Обе они почти незаконные, обе практически невозможно приобрести, или, как говорили о книгах в СССР, где за ними гонялись, «достать».

Хотя у книги Аузана, профессора экономфакультета МГУ, невероятно большой по нынешним временам тираж – 135 000, распространялась она только вместе с майским номером журнала Esquire и, как сказано в самой брошюре, отдельно от него продаваться не может. Книга Максима Трудолюбова, редактора «Комментариев» газеты «Ведомости», напротив, распространяется совершенно отдельно от газеты. Ее издала крошечным (1000 экземпляров) тиражом Московская школа политических исследований, для которой этот проект не связан с получением прибыли.

Их появление на свет – результат странного скрещения журналистики и академической жизни. Рассказать «чайникам» об институтах Аузан – блестящий лектор, не слишком любящий писать, – едва ли собрался бы, если бы не редакторы журнала Esquire Филипп Бахтин и Дмитрий Голубовский. Это они придумали (а Голубовский еще и записал) выходившие в журнале целый год монологи Аузана. Из них и составлена книжка.


Максим Трудолюбов. Я и моя страна: общее дело


С книгой Трудолюбова история противоположная: ее большая часть написана на соседнем (по отношению к Esquire) этаже издательского дома Independent Media и выходила в виде колонок в газете «Ведомости» и приложении «Пятница». Но если бы не издательская программа МШПИ, эти статьи, скорее всего, нескоро стали бы цельной книжкой. Обе книги можно почти полностью прочитать в виде отдельных статей в интернете. Но собранные под одной обложкой тексты в обоих случаях приобретают дополнительный смысл.

Временами кажется, что Аузан и Трудолюбов написали не две разные, а одну книгу. Она о том, какие странные вещи случаются, когда люди начинают делать что-то вместе, сообща, когда вступают в социальные взаимодействия. И о том, как нормы и правила этих взаимодействий определяют, что в конечном счете происходит с обществом, со страной, состоящей из этих людей и их взаимодействий. Только внимание Аузана чуть больше направлено на институты (правила взаимодействия людей и механизм, обеспечивающий выполнение этих правил). А внимание Трудолюбова – на ценности, то есть на то, что больше всего важно людям, группам и обществу; на то, что лежит в основании этих взаимодействий. Обе книги – рассуждение о гражданском обществе и в некотором роде тоска по нему.

Разрушение тоталитарных режимов вызвало экономический подъем в Германии и Японии XX века, но где русское экономическое чудо – Аузан задает вопрос, который полтора десятка лет назад адресовал институционалист Джеймс Бьюкенен своему коллеге Мансуру Олсону. Дело не в экономике, а в обществе, отвечал тот. Экономический скачок происходил вслед за восстановлением социального капитала, ростом взаимного доверия людей, у которых были переговорные площадки, чтобы согласовывать друг с другом интересы. В России произошло обратное: люди и состоящие из них группы атомизировались, занялись перетягиванием одеяла на себя.

Именитые архитекторы, инженеры, дизайнеры городских пространств, приезжающие в Москву читать лекции и консультировать Сергея Собянина, много рассказывают о том, что сделать, чтобы люди были вынуждены пересекаться, взаимодействовать друг с другом. Хорошо спроектированное публичное пространство само подталкивает к разговору и встрече. Но эти архитекторы не видели четырехметровых подмосковных заборов, где «птица не пролетит, мышь не проползет». Они очень удивляются, когда их спрашивают, какими должны быть публичные пространства, если люди хотят свести взаимодействие друг с другом к минимуму. Например, к не предполагающей ответа матерной фразе, брезгливо брошенной из приоткрытого стекла иномарки замешкавшемуся пешеходу. Архитекторы вспоминают Китай, где после социализма и коммуналок людям тоже хочется друг от друга отгородиться, и выражают надежду, что такие настроения быстро пройдут. Но проходят они не быстро.


Александр Аузан. Институциональная экономика для чайников


Если такими настроениями заражена почти вся страна, наступает, по Олсону и Аузану, «британская болезнь», а в крайней форме – «красный склероз». Различные группы интересов замыкают все на себя и заняты больше не творчеством, а перераспределением бюджета, ренты. Эту страсть к перераспределению не сдерживают ни государство, ни более широкие коалиции интересов. В результате производство общественных благ оказывается чрезвычайно затруднено, а в ситуации их дефицита и экономический рост, и жизнь вообще становятся очень неудобными. Каждому приходится рассчитывать только на себя, а издержки всех социальных коммуникаций крайне затруднены. Если все думают только о себе, невозможно планирование с долгим временным горизонтом. Когда все играют вкороткую, говорит Аузан, то самый выигрышный сценарий – быстро удовлетворить свои нужды, поделить средства и «отвалить». Самому, ни с кем не договариваясь. Да и как о чем-то договариваться, если 88% респондентов считают, что «никому доверять нельзя»?

А если и можно доверять, то только своим. Это «бондинговый» (bond – связь) социальный капитал, позволяющий функционировать людям внутри однородных групп. Для быстрого роста, да и для комфортной жизни нужен другой, «бриджинговый» (bridge – мост) социальный капитал, связывающей людей из разных групп. В ситуации, когда пенсионеры ненавидят бизнесменов, те недолюбливают профессоров, а последние – студентов, ключевым элементом общественной жизни неизбежно становится государство: больше некому связывать всех со всеми и гарантировать соблюдение правил игры.

Аузан давно бьется над тем, как изменить эту ситуацию. Книгу он заканчивает размышлением о ценностях: все-таки есть ощущение, что новые ценности возникают, симптомом тому – ощущение удушья, темени, нехватки чего-то важного. А ведь ценности, как говорит Рональд Инглхарт, – это, как правило, то, чего очень не хватает. Не хватает настолько, что без этого нельзя дальше жить. Кстати, Инглхарт – вдохновитель глобального исследования ценностей, согласно которому россияне в последние годы оказывались крайними материалистами, мало интересующимися постматериалистическими ценностями – автономией, творчеством, самовыражением, общим делом.

Ровно там, где заканчивается книжка Аузана, с разговора о ценностях начинает Трудолюбов, проходя по всему кругу тех же институционально-общественных проблем, но уже с позиций философа-публициста, а не экономиста-теоретика. Наши соотечественники, пишет он, крайние индивидуалисты, «западнее запада»: большинство стремится к власти и богатству, а внимание к ближним, участие в общем деле не в цене. Только в последние годы ситуация начала понемногу меняться.

Ни те, кто внизу социальной пирамиды, ни «милиционеры и другие служивые люди» не верят в соблюдение норм и правил; гораздо важнее лояльность начальству. Поэтому коррупция и пронизывает отношения с теми, кто сидит «на раздаче». То, что для нас – преступление, для них – рациональное поведение. Ведь все идеи дискредитированы, а смысл работы – в продвижении наверх по властно-денежной иерархии. Это «этика милиционера»: жить без иллюзий и ответственности за общее дело, работая только на себя и свою семью. Отсюда избирательное применение закона: продвижение по социальной иерархии – покупка более-менее эксклюзивной возможности не исполнять закон, а использовать его к своей пользе.

Качество политики определяется тем, вспоминает Максим Трудолюбов книгу Сьюзан Роуз-Аккерман «Коррупция и государство», насколько обществу удается поставить личный интерес граждан на службу общему благу. Если не удается, получаем то, что получаем: непрозрачные решения, необъяснимые льготы, поддержку отдельных проектов в ущерб массе других. Управление жадностью сводится к тому, чтобы рассадить своих людей по командным позициям. Когда игра без правил приносит максимальный выигрыш, осмысленная политика невозможна.

Только развитие горизонтальных связей может улучшить эту ситуацию. И повышение доли людей, для которых творчество, профессиональный успех, самореализация становятся намного привлекательнее, чем имитация деятельности, сопровождающаяся попыткой набить карман. И Аузан, и Трудолюбов – противники революционного разрешения ситуации, ведь понятно, что взрыв не созидает нового, а только разрушает старое. Новое здание, которое выстроится на пепелище, повторит те же черты. Только медленная, упорная трансформация ценностей и интересов может изменить это положение. Максим Трудолюбов и Александр Аузан очень много делают для того, чтобы вылечить социальный склероз, чтобы ценностная трансформация действительно произошла.

Forbes, 25.11.2011

Несчастно-государственное партнерство

Россия 2020: сценарии развития. Под редакцией Марии Липман и Николая Петрова. М., Московский центр Карнеги, Росспэн, 2012

Нужно реанимировать общественное пространство – его в стране почти не осталось: Борис Грозовский о сборнике «Россия-2020: сценарии развития», выпущенном центром Карнеги.

Пытаться продумать сценарии будущего очень сложно. Это я понял, когда участвовал в работе над «Стратегией-2020». На днях был опубликован результат параллельного, почти одноименного проекта – тематические сценарии на десятилетку, подготовленные экспертами, собранными Фондом Карнеги. Шестисотстраничные «Сценарии» могут показаться эклектичным продуктом: единой матрицы, заданной сценаристам, продумывавшим настоящее и будущее армии, региональной политики, экономики и т.д., в сборнике нет. Добрая половина опубликованных в сборнике работ – не сценарии, а, скорее, эссеистический анализ происходящего и размышления о том, как может и должна ситуация разворачиваться дальше.

Может показаться даже, что каждый автор (а Московский центр Карнеги собрал настоящую dream team, включая Николая Петрова, Марию Липман, Алексея Малашенко, Наталью Зубаревич, Кирилла Рогова, Федора Лукьянова и многих других) развивал свои излюбленные темы. Итогом же стала серия разнородных, разных по качеству эссе.

Но это не совсем так. Во-первых, большинство авторов объединяет сходность восприятия реальности и общие ценности. Это немало. Во-вторых, в «Сценариях» при отсутствии единой матрицы обнаруживается большее – несколько сквозных идей, пронизывающих всю ткань книги. Они не задавались сценаристам как данность («напишите, что будет, если случится X, и что, если Y). И, кажется, даже появились помимо воли авторов. Просто в силу того, что честное размышление о «судьбах Родины» с неизбежностью приводит к определенным конструкциям.

Самой важной из них мне кажется вот какая: «В России не слишком мало, а чересчур много приватизации». Это не про то, можно ли разрешить правильным госкомпаниям ТЭКа скупать морские порты и энергокомпании. И не про то, сколько процентов «Роснефти» в каком году продавать. Речь о другом: все настолько приватизировано (т.е. обслуживает частные или узкогрупповые интересы), что в стране почти отсутствует общее, общественное пространство. Оно захвачено государством и частными структурами.

Большинство московских автовладельцев, замечает с проницательностью «нового Олеария» профессор РЭШ Сэм Грин, «приватизируют» московские дворы и тротуары, устанавливая там свои авто. Вы не согласны? Какая приватизация, просто авто некуда ставить? Но на лобовом стекле джипа, часто загораживающего выход на проезжую часть жильцам 80 квартир подъезда, в котором я живу, приклеен стикер: «Моя машина вам мешает, и вы хотите об этом поговорить?» Далее приведен мобильный телефон владельца, а стикер украшен надписью «Федеральная налоговая служба» и ее эмблемой. Это ли не приватизация общественного пространства?

«Общественные природные заповедники превращаются в частные охотничьи угодья любого лица, имеющего в своем распоряжении вертолет, – продолжает с наивностью иностранного путешественника Грин, – а леса страны захламлены мусором от бесчисленных пикников, как будто сам лес является предметом одноразового пользования». Результат этой ползучей приватизации – охваченный психозом социум, скрытая, подавленная агрессия всех против всех. Те, кто вынуждены подчиняться закону, недовольны теми, кто может жить по особым правилам (обладают вертолетами, мигалками, могут использовать бутылку из-под шампанского в качестве средства дознания).

Но агрессия деструктивна. Люди, недовольные захватом общественного пространства частными лицами, группами и государством, требуют от других подчинения правилам, но себе оставляют возможность при необходимости их нарушать. «Это ***ки», – объясняют пассажиры электрички машинисту причину использования стоп-крана (двое мужчин азиатской наружности замешкались и вынудили машиниста открыть двери, не желая пропустить свою остановку). Тон не оставляет сомнений: недовольные пассажиры, оказавшись в аналогичной ситуации, поступили бы так же. Люди протестуют против неадекватного поведения в общественном пространстве, но не готовы вести себя иначе.

«Политика вырастает из общества», пишет Грин, но общества как такового нет: есть кристаллизованные, атомизированные субъекты и группы, защищающие свои индивидуальные достижения, кто чем может: охраной на входе, бронированным автомобилем, высоким забором, недопущением конкурентов к кормушке, родственными связями в региональной администрации или федеральной госкомпании. Политика при таких общественных настроениях неизбежно оборачивается отчуждением власти и общества.

В такой среде трудно формировать общие ценности, «расширить масштаб доверия». Но только с этого и может начаться адекватная реформа, ведь какое общество – такая и политика. Если перемены в стране начнутся, когда общество еще не будет к ним готово, и будут происходить в нынешней атмосфере политического отчуждения («каждый за себя»), они не окажутся ни продуктивными, ни демократическими, уверен Грин. Если же удастся сформировать широкую коалицию за перемены, то не проблема обсудить дизайн и провести любую реформу – судебно-правоохранительную, военную, пенсионную, соцобеспечения, образования, таможни…

Пока такая коалиция не сформирована, периодически возникающие призывы все это реформировать будут постоянно гаситься интересами самосохранения властных групп, оппортунизмом элит и общей апатией населения, отмечает Лев Гудков. Неважно даже, кем инициируются изменения – прозревшей бюрократией или обществом, – все равно без доверия ничего не получится.

Взять, например, само государство. Его очень много, но оно слабое, доказывает Николай Петров: иллюзия всемогущества создается желанием гипертрофированного государства присутствовать везде. Вездесущее государство уверено, что без него мы не разберемся, сколько откладывать на будущую пенсию, какие фильмы смотреть, когда покупать алкоголь, сколько заплатить авторам скачанной в интернете музыки. Но в реальности влезающее во все государство разбито управленческим параличом: оно хочет контролировать все, но блокирует перемены и может лишь «стоять на месте, опираясь на сырьевые доходы».

Политическая элита целенаправленно испортила все политические институты (выборы, парламент…). Но они позволяют исключить вызовы доминирующему положению лидеров. Поддерживаться эта система будет до тех пор, пока издержки равновесия не превысят получаемые элитой выгоды, добавляет Владимир Гельман, описывая институциональную ловушку, в которой оказалась страна. Дурное равновесие оказалось самоподдерживающимся. Даже если завтра какая-либо группа в руководстве страны захочет провести преобразование, повышающие эффективность управления страной, демонтировать институты, несовместимые с демократией и верховенством права, она натолкнется на риск ухудшить положение других правящих групп. Поэтому осознание элитами необходимости перемен не ведет к действиям.


Россия 2020: сценарии развития. Под редакцией Марии Липман и Николая Петрова


Издательский цикл небыстр. Собранные в книге работы обсуждались и готовились осенью 2010 – летом 2011 годов (англоязычный вариант вышел в прошлом ноябре). Но это пошло книге на пользу. Публиковать сценарии на 10 лет не сразу, а через год-два после создания – хороший ход. Сразу видно, насколько правильно «сценаристы» увидели тренд и оценили его динамику.

В том старом, уютном мире, в котором готовились «Сценарии», свободолюбивый Кудрин еще был на страже российских финансов, творческая интеллигенция еще не прониклась революционными настроениями, еще не стало искрить между государством и гражданским обществом. Но Николаю Петрову уже было видно, что ситуация хуже, чем в симпатичном Дмитрию Пескову брежневском застое. Тогда партийная вертикаль контролировала гэбистскую и наоборот. У нас же выстроилось единое царство бюрократии с чекистским позвонком – силовая вертикаль, в отличие от партийной, более чем восстановила утраченные в 1990-е властные возможности. Конструкция с одной опорой неустойчива. Боясь потерять равновесие, бюрократия блокирует любую попытку гражданского контроля.

Патернализм – обратная сторона такой системы, ведь свое доминирующее положение, подчеркивает Лев Гудков, власть может сохранять только «путем систематического подавления у граждан собственного достоинства, посредством стерилизации мотивации и ориентаций на успех, склоняя людей к мысли «быть проще», «быть как все». Результат – отсутствие у общества критериев поощрения инновационного поведения.

В итоге возникает госмашина, неадекватная ни объекту управления, ни сложности стоящих перед страной задач, отмечает Петров. Отдельные части государства приватизированы (слишком много приватизации!) силовыми и производственными корпорациями. Государство становится корпорацией по извлечению и перераспределению природной ренты. Принудительно сузив круг не связанных с государством возможностей накопления частного капитала, Путин был вынужден дать подчиненным – суверенной бюрократии» – добро на кормление со своих должностей, добавляют в интересной главе об истории российской номенклатуры Иммануэль Валлерстайн и Георгий Дерлугьян.

Четкий образ 2020 года сценаристы Фонда Карнеги дать не решаются. И это правильно. Видны лишь отдельные закономерности. Например, такая: «Чем дольше удержание власти остается главной целью российского руководства, а его действия имеют ситуативный и реактивный характер, тем более вероятно, что развитие будет происходить через кризис» (Петров и Липман). Но рано или поздно придется восстанавливать доверие, отвоевывать у государства и «хозяев жизни» общественное пространство. Только тогда начнется политика, от которой не захочется бежать.

Forbes, 13.08.2012

Убийственные привилегии

Михаил Блинкин, Екатерина Решетова. Безопасность дорожного движения: история вопроса, международный опыт, базовые институции. М., Изд. дом Высшей школы экономики, 2013

«Князей» в России слишком много: до 10% участников дорожного движения уверены, что могут ездить как угодно.

Дорога не убивает, даже если она очень плохая. С этого тезиса, убежден известнейший российский транспортник и урбанист Михаил Блинкин, началась наука, занимающаяся безопасностью дорожного движения. Убивает в первую очередь агрессивное, опасное вождение. Но оно, в представлении множества водителей, является не архаичным и глупым поведением, а признаком социальной успешности. Ситуация не изменится, пока водители на дорогах не будут иметь равные права, не зависящие от богатства, места работы, принадлежности к правящему сословию.

Развернутое доказательство этих идей содержится в вышедшей недавно в издательстве ВШЭ книге «Безопасность дорожного движения: история вопроса, международный опыт, базовые институции». Авторы – директор Института экономики транспорта и транспортной политики ВШЭ Михаил Блинкин и его коллега Екатерина Решетова.


Михаил Блинкин, Екатерина Решетова. Безопасность дорожного движения: история вопроса, международный опыт, базовые институции


Блинкин – убежденный институционалист и эгалитарист, сторонник общества, члены которого обладают равными правами. Улично-дорожная сеть – благо общего пользования, равнодоступное всем пользователям, которые должны следовать стандартам ответственного, грамотного и доброжелательного транспортного поведения, а их нарушение – априори посягательство на права других участников дорожного движения; главная задача дорожной полиции – защита принципа равнодоступности, охрана прав и свобод граждан от посягательств других участников движения. Когда эти принципы не соблюдаются, сосуществование автомобилей и пешеходов превращается в ад.

Почему институты, права и свободы так важны? Действительно ли нормы, правила и наказания за их нарушение перевешивают как факторы дорожной безопасности пресловутое качество российских дорог?

По уровню транспортных рисков (6,6 погибших в ДТП в 2012 году в расчете на 10 000 автомобилей, или 27 991 человек) Россия входит в группу наиболее небезопасных стран мира наряду с несколькими странами Юго-Восточной Азии, Бразилией, Турцией, Мексикой и Египтом. Если бы риск рассчитывался относительно не числа автомобилей, а их пробега, как это делается во многих странах, российская статистика выглядела бы еще хуже.

Базовая формула науки о транспортной безопасности – закон Смида, показывающий, как с ростом автомобилизации убывают транспортные риски. В основном смертность в ДТП во многих странах уже более полувека следует кривой Смида. Построенная в конце 1940-х годов, когда автомобилей было совсем немного, кривая позволяет оценивать успехи страны в транспортном самообучении – ее адаптацию к росту автомобилизации. Если бы самообучения не было и смертность в ДТП оставалась на уровне 1938 года, в США сейчас в ДТП умирало бы 1 млн человек в год, а не 42 000, а в Великобритании – 0,5 млн, а не 3200. Развитые страны отклоняются от кривой Смида в лучшую сторону, Россия – в худшую. У нас транспортные риски были запредельно высокими в первой половине 1990-х годов. С тех пор они заметно снизились, в том числе в последние годы. Но все равно в развитых странах транспортный риск в 4—10 раз ниже, чем у нас.

Дорожная смертность нигде не снижается автоматически. Это результат постепенного отказа от архаического right of way – права преимущественного проезда высших сословий по единственной полосе движения, когда пешая публика расступается и отходит на обочину, уступая дорогу важной персоне в автомобиле, – в пользу равенства транспортных прав.

За соблюдением принципа всеобщего равенства на дорогах во многих странах неукоснительно следят, пишут Блинкин и Решетова. В начале 1990-х парламент не разрешил премьеру Норвегии Гру Харлем Брундтланд даже в исключительных случаях пользоваться полосами для общественного транспорта, посоветовав вызывать такси (такси ездят по полосам для общественного транспорта). В 2007 году начальник дорожной полиции Рима был уволен за то, что оставил автомобиль на парковочном месте у ресторана, предназначенном только для инвалидов. Тогда же королю Швеции Карлу XVI Густаву пришлось платить штраф за неправильную парковку в центре Стокгольма и заявить, что впредь король «будет самым внимательным образом смотреть на знаки, запрещающие парковку».

Подобная практика вышла за пределы развитых стран. В 2010 году президент Филиппин, вопреки возражением своей службы безопасности, отказался от перекрытия дорог для президентского кортежа, использования спецсигналов и езды по встречке. Даже в Индии с ее кастовыми традициями Верховный суд год назад постановил, что особо важные персоны не должны иметь на дорогах общего пользования никаких преимуществ, а практика езды с проблесковыми маячками, сиренами и автомобилями охраны воспринимается как «репрессивный символ».

России до такого подхода пока далеко. На сверхвысокой скорости перемещается по Москве автомобиль вице-премьера Аркадия Дворковича. И с предсказуемой регулярностью попадает в ДТП – в июне 2011-го, в марте 2012-го, октябре 2013 года. Между первым и вторым ДТП на сайте сообщества «Синие ведерки» появился ролик, показывающий, как ночью авто Дворковича летит по Садовому кольцу со скоростью около 180 км/ч и маневрирует, не включая поворотников. Число ДТП с участием высокопоставленных чиновников, бизнесменов и их детей с трудом поддается учету.

Поведение элиты всегда и везде было образцом для подражания – поведение «хозяев жизни» задавало модели для тех, кто стремится попасть «в князи». Но тяжелая ситуация с дорожной безопасностью в российских городах связана не только с этим. Проблема в том, что «князей» слишком много: по оценке Блинкина и Решетовой, до 10% участников движения в регионах и как минимум вдвое большая доля московских водителей уверены, что могут делать на дорогах все что угодно. Инспекторы, пытающиеся наказать их за нарушения, обретут лишь неприятности. Да и как добиться всеобщего соблюдения правил в ситуации, когда от наказания можно откупиться. У нас это, к сожалению, закреплено еще и архаической практикой, когда виновник ДТП со смертельным исходом может избежать уголовного наказания, заключив мировое соглашение с семьей погибшего.

Без победы над сословными привилегиями России не удастся внедрить ключевой элемент, снижающий транспортные риски: выявление водителей, склонных к происшествиям – опасному, субстандартному вождению (демонстративное превышение скорости, нарушение дистанции, частая и маршрутно-немотивированная смена полосы движения, проезд на красный или «впритык» к окончанию желтого сигнала светофора). Опасное вождение, разумеется, куда чаще вызвано уверенностью в собственной безнаказанности, чем воздействием алкоголя или наркотиков.

Для выявления таких водителей и лишения их прав на управление автомобилем очень важен социальный капитал: это задача не только полиции, а всех участников движения. В Англии и Уэльсе суждения полицейского об опасном вождении не имеют для суда большего веса, чем суждения любого свидетеля-водителя. Такой подход позволяет постепенно формировать «неформальную позитивную дорожную коалицию» – сообщество доверяющих друг другу водителей, выполняющих ПДД и следящих за тем, как это делают остальные. Защита жизни, здоровья и психологического комфорта участников дорожного движения становится общим делом.

Наоборот, во многих странах третьего мира, где полиция охраняет не здоровье граждан, а в первую очередь власть и ее привилегии, формируется «негативная дорожная коалиция»: водители, включая добропорядочных, игнорируют опасные действия друг друга, совместно противостоя контролю со стороны полицейских. В России роль социального капитала в предотвращении пробок и аварий исследовал профессор ВШЭ Леонид Полищук и его коллеги.

Они показали, что пробки и аварии – результат неспособности водителей координировать свое поведение друг с другом, и чем выше социальный капитал – доверие людей друг другу, тем меньше пробок и аварий. Социальный капитал проявляется на дороге в самых простых вещах: пропускает ли водитель того, кто перестраивается, объезжает ли пробку по обочине, въезжает ли на перекресток, где образовался затор, заведомо понимая, что будет мешать перпендикулярному движению. Чем менее «кооперативно» ведут себя водители, тем хуже в итоге всем. Из городов, где проводился опрос, наиболее внимательными к другим оказались водители Новосибирска.

Книга Блинкина и Решетовой прекрасно дополняет подготовленный ими в прошлом марте доклад для правительства. Он нарисовал неприглядную картину сословного общества: основные нарушители ПДД в России – привилегированные классы, к ним ГИБДД относится лояльно – инспекторы в опросах подтвердили, что практически не могут применять к таким водителям санкции.

Привилегии водителей, занятых на дороге демонстрацией своего превосходства над остальными, в буквальном смысле слова убивают людей. Правительство послушало. Не сказать, чтобы информация шокировала – она вполне соответствует тому, что москвичи видят на дорогах ежедневно. Заметных изменений с тех пор не произошло: люди все так же умирают на дорогах, водители с особыми правами все так же используют дорогу для самореализации.

Forbes, 03.04.2014

Институт забора: откуда в России несвобода и теснота жизни

Максим Трудолюбов. Люди за забором: власть, собственность и частное пространство в России. М., Новое издательство, 2015

Тотальное стремление к безопасности становится главной угрозой общественному благу в России.

Человек – существо общественное, но ценящее приватность. Естественная для нас возможность остаться наедине с собой и близкими стала важным достижением цивилизации. Но для всего мира это достижение сравнительно недавнее, а в России – вообще почти вчерашнее. Трудный путь из деревни в город, из коллективной бездомности к отдельной квартире как к цели и счастью жизни был пройден в 1960—1970-е годы поколением, родившимся в начале XX века. Так начинается вышедшая недавно в «Новом издательстве» книга «Люди за забором: власть, собственность и частное пространство в России». Ее написал Максим Трудолюбов, известный колумнист и многолетний редактор комментариев деловой газеты «Ведомости».

Чтобы у человека появилось приватное пространство для жизни, нужно не так уж мало. Право собственности на землю и имущество, разграничение между общественной, государственной и частной собственностью, защита прав собственника законом и правоприменительной практикой. Многие столетия европейские горожане расширяли свои права, отвоевывая их у феодалов и королей, укрепляя свою роль в управлении городом и страной. В России же экспансию вели не граждане, а государство. Отсюда, пишет Трудолюбов, «несвобода и теснота жизни в огромной России». Основным приоритетом государства стали территориальные приобретения и их защита, сохранение за элитой возможности контролировать ключевой источник благ (от пушнины до зерна и нефти), отражение угроз госбезопасности.

Результат: «места в стране много, а жить тесно».


Максим Трудолюбов. Люди за забором: власть, собственность и частное пространство в России


В стране мало обжитого пространства. Рентная экономика с опорой на сырье стимулирует не к освоению огромных пространств, а к удержанию контроля над основным источником благ. Поэтому экономическая и политическая активность так сконцентрирована – все стремятся «в Петербург, в Москву, к казне, к центру принятия решений». Гигантские необжитые пространства и их одинаковость («куда ни глянь – все то же») – обратная сторона чрезмерной централизации власти.

Отсюда и российская «трагедия собственности». В Европе частная собственность стала символом борьбы за гражданские права и участие в делах общества. А в России собственность, часто дарованная верховной властью, символизировала для «класса угнетателей» его господствующее положение, а для остального населения – несправедливый порядок вещей, с которым трудно мириться. И те и другие воспринимали собственность как незаработанную и удерживаемую несправедливо. Поэтому собственность не продуцировала стремления к правовому государству.

Невероятно быстрое распространение частной собственности в 1990-е годы не превратило население в граждан, а электорат – в собственников своей страны, пишет Трудолюбов:

«Вещи стали своими, а страна своей по-настоящему так и не стала».

Собственность как результат присвоения, а не созидания не привела к образованию класса независимых собственников. Как и в Российской империи, право собственности и гражданские права стали явлениями разной природы: за них борются люди, которые могут оказываться по разные стороны баррикад.

Историю борьбы за частное пространство автор рассказывает не только теоретически, но и автобиографически, через личные истории. Он вспоминает, как радовался дед обретению собственной квартиры. Его поколение начинало жизнь в бездомных, нечеловеческих условиях, а к концу своего пути доросло до человеческих, попробовав «потребительскую жизнь». Пройдя советскую мясорубку, они выглядели так, как будто никакой мясорубки и не было. Из опыта наших дедов и бабушек видно, что патернализм – не культурная, а историческая особенность. Они многого добились сами и рассчитывали только на себя. Но другого работодателя, кроме государства, это поколение не знало.

Зависимость от государства – не «врожденное», а «благоприобретенное» свойство, выращенное революцией, раскулачиванием, коллективизацией, войной, а потом и распадом СССР. Каждое из этих событий обнуляло социальный (да и материальный) капитал: все приходилось начинать с нуля. Результат – постоянное ожидание помощи от государства и готовность идти против него, если «что-то пошло не так» (как в момент написания этой статьи делают дальнобойщики). И бесконечная повторяемость дискуссий – не происходит межпоколенческого накопления опыта, культурный капитал тоже обнуляется, новые поколения заново начинают спор, идущий как минимум с Петра Чаадаева – о ценностях, путях развития, месте России в мире.

Формирование в стране правового режима защиты частной собственности так важно потому, что оно ведет к появлению автономных деятелей, не зависимых от государства, к ограничению его влияния, к появлению суда как арбитра между человеком и государством. Это никогда не происходит бесконфликтно. Как показывают Дарон Асемоглу, Джеймс Робинсон и другие исследователи авторитарных режимов и демократических трансформаций, авторитарные лидеры и элиты не склонны добровольно делиться властью. Свобода добывается кровью. В России заменой правовых институтов стала силовая защита – забор, вынесенный Трудолюбовым в титул книги.

Всевозможные заборы (главный – кремлевский), огораживание, охранники на каждом углу, превращение каждого дома в крепость должны компенсировать невозможность защитить собственность легально.

Но они не спасают от силового захвата, государственной экспроприации или деятельного интереса к вашей собственности конкурентов, имеющих властный ресурс. Заборы возникают даже внутри общественных пространств, где их не должно быть по определению: в метро, перед входами в общественные здания. Это психология охранников: они начинают нервничать, если люди «неконтролируемо» входят через разные двери (даже если их четыре, открыта должна быть только одна), если не могут выстроить людей в цепочку очереди. Режим ограниченного доступа вводится даже там, где никаких угроз нет и в помине: недавно моя трехлетняя дочка плакала из-за того, что полюбившаяся ей детская площадка, построенная у нового дома, внезапно оказалась за оградой, пройти за которую могут только его жильцы.

Двери запирают, говорил профессор НИУ ВШЭ Сергей Медведев, не только по указанию верховного начальства – точно так же поступают рядовые комендантши и вахтеры: у них в голове «прошита» логика забора как логика власти.

Забор – элемент войны всех против всех, необходимый атрибут системы, в которой люди не доверяют друг другу.

Результат – ограничение человеческой мобильности и превращение городов в вязкую, непроходимую среду. Но низкий уровень взаимного доверия, материализующийся в заборах и охранниках, – это еще и сигнал, что люди совсем не чувствуют себя защищенными. Поэтому, как показывает профессор Мичиганского университета и ВШЭ Рональд Инглхарт, в их приоритетах доминируют материалистические ценности выживания, а не постматериалистические ценности, преобладание которых способствует становлению демократии. Испуганные, не уверенные в личной безопасности и в сохранности своей собственности люди не видят и возможности общества организовать жизнь самостоятельно, без «царя-батюшки».

Таким образом, принцип верховенства права оказался у нас заменен принципом верховенства безопасности. Территориальные завоевания требовали жертвовать интересами развития, диктовали презрение к индивидуальным правам и требовали максимальной консолидации власти. В советский период принцип безопасности расширился даже по сравнению с самыми жесткими периодами царской России: коммунисты воспринимали как угрозу минимальные идеологические разногласия. Угрозами оказывались и любые институты, защищающие чьи-либо интересы, не совпадающие с государственными: общественные организации, клубы, научные группы, осмеливающиеся ставить под сомнение идеологические догмы.

В постсоветские годы вступила в действие бюрократическая логика, описанная социологом Симоном Кордонским: поскольку всевозможные министерства и ведомства создаются ради отражения разных угроз, они получают больше полномочий и денег, если сумеют продемонстрировать, что эти угрозы день ото дня все опаснее и их все больше. Угрозы становятся для бюрократии валютой, которую можно обменивать на властный ресурс. Чем страшнее угроза (правозащитники, терроризм, оранжевая революция, сексуальные меньшинства), чем лучше удается «продать» ее верховному правителю (убедить его в реальности угрозы), тем больше можно заработать на безопасности.

В итоге тотальное стремление к безопасности становится главной, неосознаваемой угрозой общественному благу. Безопасность – условие жизни, но получив в качестве «доброго защитника» самообучающегося сверхъестественного друга, настроенного на защиту своего подопечного от всего, на тотальное отражение мельчайших угроз, человек быстро придет к невозможности есть, пить, дышать и выходить на улицу – эту коллизию описывает Роберт Шекли в рассказе «Защитник». До его появления «жизнь никогда не была для меня такой опасной», осознает главный герой. А когда угрозы возрастают многократно, он узнает от специалиста по безопасности то, о чем должен был подумать в самом начале: «Принимая защиту, ты должен принять заодно и ее последствия. Защита возбуждает потребность во все новой защите».

Тотальная безопасность делает невозможной саму жизнь – поэтому последняя глава книги Трудолюбова называется «Выход: уехать или достроить дом». Недостроено все: демократия, рыночные институты, право собственности. Ничем не ограничена власть спецслужб. И консервативные, и демократические команды, находившиеся у власти в России, стремились не построить институты, а сохранить за собой возможность ручного управления. Эта система несовместима с современной экономикой, с постматериалистическими ценностями новых поколений. Так что либо достраивать дом, либо уезжать.

Но есть надежда: все-таки нынешнее российское общество прошло по пути организации частной жизни дальше, чем предыдущие поколения. К счастью, это работает как с защитой: чем больше приватных, отдельных от государства пространств, тем больше их нужно. Но это долгий процесс. Поэтому борьба сейчас идет на фронте образования и культуры, а не политики: уже не за то, что удастся сделать нам, а за то, к чему будут стремиться наши дети.

Forbes, 24.12.2015