Вы здесь

Чехов и Лика Мизинова. Фарс (Эдуард Говорушко, 2007)

Фарс

Сразу лечь спать она не могла. Воспоминания о поездке Антона Павловича в Италию, о времени до нее и после были мучительны. Санину она многого недосказала, подозревая, что все-таки слухи московско-петербургские его не минули. Тогда издевались не только над тем, что не интересовался великим искусством писатель таганрогского происхождения, обсуждали его походы в дома терпимости, в то время как спутники бежали смотреть Колизей или другое чудо итальянской культуры. Во время прогулок он не пропускал ни одной проститутки, чтобы не спросить, сколько она стоит. А спутникам своим объяснял, что хочет знать, до чего дойдет дешевизна. Москва-Петербург терялись в догадках, повторяли друг другу: «Все в Колизей, а… он расспросил прислугу, какой здесь более всего славится дом терпимости, и поехал туда. И во всяком новом городе, в какой бы он ни приезжал, он раньше всего ехал в такой дом!!!» Смеялись, осуждали и не осуждали, объясняли, что он сознательно эпатировал аристократов Мережковских, которые все о смысле бытия, а он им о селянке у Тестова с большой водкой; кто-то говорил, что он набирает материал для рассказов на кладбищах, в цирках, в публичных домах. Но во всем этом было какое-то недоброжелательство, особенно в Петербурге, где лучший друг Суворин распространял беззлобно слухи об импотенции известного писателя: мол, он сам мне об этом писал, вот и искал искусниц древнейшей профессии в итальянских борделях.

Слухи, перья ощипанной курицы. Легко перемещаются по воздуху и падают в любую грязь. Перемешались и с московской. Слыша их, она нашла, как ей казалось, всему свое объяснение. После Сахалина до поездки в Италию он все время хотел ее видеть. И они виделись. Их тянуло друг к другу. И она готова была поверить той фразе в его письме из Иркутска: «Я, должно быть, влюблен в Жамэ, так как она мне снилась».

Готова была поверить до конца, принадлежать ему – с венчаньем или без, – все равно. Этого ей хотелось больше всего. Но встречи не принесли счастья, он становился все более холодным и приличным. Она не могла найти этому объяснений. Она не знала о письме Суворину, написанному в это время: «У меня начинается импотенция. Импотенция in stаtus quо. Жениться не желаю. И на свадьбу прошу покорнейше не приезжать».

Она плакала, обижалась, злилась. И тогда в своих письмах она начинает многозначительно упоминать имя Левитана: будто бы он провожал ее домой, будто она готова его пригласить на ужин. В ответных письмах из Москвы особого волнения по этому поводу не было. Были шутки и спокойные частые упоминания «соперника». Даже похвальбы в его адрес: «Левитан празднует именины своей великолепной музы. Его картина производит фурор… Успех у Левитана не из обыкновенных». А ей – отеческие советы: не есть мучного и избегать Левитана. «Лучшего поклонника вам, как я, не найти ни в думе, ни в высшем свете». Даже в письме из Венеции он спокойно ставит в одну строчку их имена: «златокудрую Лику» и «красивого Левитана».

Он был уверен в ее чувстве. Сейчас его больше волновал диагноз, который он как доктор ставил себе – мужчине и обременил им себя не без страха в заграничном путешествии.

«…Как просто и по-человечески объясняются его измены Колизею», – думала, улыбаясь, уже немало на свете пожившая Лидия Стахиевна. – И как мертвы иронические легенды по сравнению с живой, трепещущей жизнью! Его ведь никогда не манил разврат. Однажды он писал Суворину: «Вы пишете, что в последнее время «девочки стали столь откровенно развратны»… Если они развращены, то время тут положительно ни при чем. Прежде развратнее даже были: ибо сей разврат как бы узаконивался. Вспомните Екатерину, которая хотела женить Мамонова на 13-летней девочке… И не столько у вас случаев, чтобы делать обобщения».

Он после Италии сразу уехал на дачу под Алексин, которую нашел брат Иван. Дурацкая была дача: жалкая, у железнодорожного моста. При ней не было даже забора, стояла она на опушке в пустоте. Но, будучи флегматичным и тяжелым на подъем, он поселился здесь с семьей и сразу стал звать ее. И в его письмах была та живость, игра, нежность, короче, тот приподнятый жизненный тонус, который дает любовь. И не смущало его, что он, пишущий, на своей даче «был подобен раку, сидящему в решете с другими раками: тесно».

Она приехала на пароходе через Серпухов и привезла, как считала, сразу два подарка – Левитана и «Богимово». Хозяином Богимова был некий помещик Былим-Колосовский, с которым она познакомилась в пути, рассказала ему о Чехове, и тот через два дня прислал за всеми две тройки и предложение поселиться у него. И Чеховы увидели себя в великолепной барской усадьбе с каменным домом, липовыми аллеями, рекой, прудами. «Комнаты велики и с колоннами, парк дивный, церковь для моих стариков», – радовался он ее подарку. Но Левитан… Это было некстати. Некстати она приехала с влюбленным в нее Левитаном. И трудно было доказать, что она не влюблена: уж слишком красивым и благородным было лицо художника, выразительные глаза, гармония черт. Он был талантлив, известен, позировал Поленову для картины «Христос и грешница». Для женщин был неотразим, ибо влюбчив. Все романы его протекали громко, бурно, на виду. Он ухаживал откровенно, не стесняясь – в парке, на концерте, в поезде. Но как же Чехов не понял, что она, Лика, не влюблена в Левитана? Разве влюбленный позволит двусмысленные, глупые, пошлые письма, в которые рукой красавца художника вписывались комплименты, ее рукой провокации – «мой адрес и Левитана тот же». Разве позволила бы влюбленная женщина писать о ней, от ее имени другому мужчине сомнительные вещи: «Она любит не тебя, белобрысого, а меня, вулканического брюнета, и приедет только туда, где я. Больно тебе все это читать?» Или: «Замечаешь, какой я великодушный, читаю твои рассказы Лике и восторгаюсь. Вот где настоящая добродетель»? Есть правило, что о любимой и любящей женщине нельзя сообщать третьему. Если женщину и себя уважаешь – не бери конфидента. Ангел, и тот этого не поймет. Он не понял, что они вдвоем дразнили его, дурачились, развлекались. Зачем это нужно было бы Левитану, если бы он знал, что Чехов равнодушен к ней? Зачем это было нужно ей, если бы она не любила его? Это был сговор, в который они с Левитаном втянули человека, одиноко сидящего в Богимове в огромной пустой комнате у подоконника, где он работал. И заставили вынужденно стать его на стезю буффонады. Не очень веселой и удачной по остроумию.

«Дорогая Лика! Посылаю свою рожу. Завтра увидимся. Не забывай своего Петьку. Целую 1000 раз». Или: «Дорогая Лидия Стахиевна. Я люблю Вас страстно, как тигр, и предлагаю Вам руку.

Предводитель дворняжек Головин-Ртищев».


В этой безудержной «шуточной» игре все выглядели плохо. И все же слышалось из Богимова и то, от чего и сейчас у нее сжимается сердце: «У нас великолепный сад, темные аллеи, укромные уголки, речка, мельница, лодка, лунные ночи, соловьи, индюки. В реке и в пруде очень умные лягушки. Мы часто ходим гулять, причем я обыкновенно закрываю глаза и делаю правую руку кренделем, воображая, что вы идете со мной под руку». Во все века мечтали девушки о такой мужской нежности… А дальше подчеркнутые сухость и задетое самолюбие: «Кланяйтесь Левитану. Попросите его, чтобы он не писал в каждом письме о Вас. Во-первых, это не великодушно, а во-вторых, мне нет никакого дела до его счастья».

И в конце: «Приезжайте же, а то плохо будет». Он, кажется, готов был к обоюдному счастью. Отправлял ей одно за другим семь писем, и это были письма влюбленного мужчины, который звал ее к себе. Она стала источником его волнений, тревог, тайных переживаний.

Но она, «золотое сердце», как все говорили о ней, потеряла чутье, заигралась. Она не приехала в Богимово, где все могло случиться. Ей захотелось побыть в компании свободных от условностей людей, уйти от диктата и опеки Антона Павловича, и позлить его, и заставить ревновать. А на самом деле скатиться в болото сиюминутных настроений своей бесхарактерности и хаотичности. Левитан объяснялся ей в любви, его спутница, художница-дилетантка Софья Петровна Кувшинникова удивляла и интриговала своей самостоятельностью, безразличием к условностям. Ее считали незаурядной, яркой, талан тливой. Она прекрасно одевалась. Все шила себе сама, казалось бы, из того, из чего и сшить невозможно. Умела уютно обставить свой дом. Ее квартира казалась богатой и изящной, хотя турецкие диваны были сконструированы из ящиков из-под мыла, накрытых матрацами и коврами. У нее была семья: муж – полицейский врач, дети, но она свободно выезжала с Левитаном на этюды, не боясь быть скомпрометированной. Создала свой салон, где бывали знаменитости, а чтобы удержать при себе красавца Левитана, окружала его молодыми лицами. Пусть порезвится, но останется с нею. Лику приблизили на роль «с ней можно порезвиться». Для этой цели удобным и уютным оказалось имение Ликиных тетушек Покровское, рядом с которым поселились в деревне Затишье Левитан с Кувшинниковой, а потом и совсем переместились в Покровское.

Осень стояла красивая. Левитан писал портрет дядюшки Панафидина, который был на крестинах Лидушки, этюды, свой знаменитый «Омут».

Все много гуляли вечерами, пили чай на «цветочном балконе», тетушка Софья Михайловна перед сном писала свой ежедневник. Левитан шумел, громко говорил, спорил с Кувшинниковой, когда она уставала от его напористости, произносила вдруг тихо и жестко: «Я знаю, что на 13 лет старше тебя и не красавица». Левитан смущенно замолкал и переходил к влюбленным вздохам, обращенным к ней, Лике. Но азарт игры сходил, по всем признакам, на нет. Все чаще ей вспоминались «умные лягушки», живущие в Богимове, так и не дождавшиеся ее.

Потом она прочтет и найдет свой след в «Попрыгунье», «Рассказе неизвестного человека», в «Жене», где будет фраза: «Все современные, так называемые интеллигентные женщины, выпущенные из-под надзора семьи, представляют собой стадо, которое наполовину состоит из любителей драматического искусства, а наполовину из кокоток».

Чем не о ней: захотела в актрисы, пошла на сцену в частный Драматический Пушкинский театр и провалилась с дебютом? В истории с Левитаном – Кувшинниковой – почти кокотка в Мясницкой части под каланчой… Пройдет несколько лет, он припомнит ей это: «У Немир. и Ст. очень интересный театр. Прекрасные актрисочки. Еще немного, и я потерял бы голову… Но не бойтесь. Я не осмелюсь на то, на что они осмеливались так успешно». Итак, она тоже изменила своему Колизею. Но у нее не было на то столь серьезных, как у него, причин.

Лидия Стахиевна достала из секретера миниатюрную книжечку с замочком и записала:


«Чайка» – не есть история моих отношений с Потапенко. Подобных историй не счесть со времен «Бедной Лизы» Карамзина. Важны не житейская канва и прототипы, а побуждения пишущего. А они толкали его написать о чем-то для него важном, но бессмысленно загубленном. В богимовское лето бессмысленной, бездарной, грубой и безвкусной мистификацией была погублена любовь двух человек – наша любовь. Литературное обрамление – как ни смешно, подсказал все тот же Левитан. Экзальтированный Левитан. Он завел однажды сложный роман и решил застрелиться. Вызвали А.П. его спасать. По счастью, рана была не опасной. После бурного объяснения с дамой Левитан сорвал повязку, бросил ее на пол, схватил ружье и исчез из дома. На «заколдованном озере» Островно он зачем-то убил летавшую чайку и, вернувшись, бросил ее к ногам любимой женщины… Богимовское лето было печальным, неловким и некрасивым. Но оно не было законченным эпизодом… Не потому ли и вся пьеса «Чайка» есть недосказанность с незавершенностью судеб?»

«Но как странно, – подумала Лидия Стахиевна, – Левитан со своей чайкой и я со своей судьбой – его буффонада и моя рухнувшая жизнь – оказались в одном сюжете. Не отомстил ли Чехов нам за богимовское лето своей комедией под названием «Чайка»?»