Глава первая
Ночь на четвертое
От взрыва дрогнули серые, с черными швами, стены из хевронского камня. В ближайшем здании со звоном вылетели стекла. По стенам домов, стоящих чуть поодаль, заветвились трещины. Из чрева автомобиля рыжею лавой выплеснулось пламя . Затем оно сменило оттенок и стало алым. В сочетании с возникшим на его кромке черным дымом оно напомнило Ибрагиму Хуссейни красные флаги с траурной каймой, которые он так часто видел на улицах во время учебы в Москве в середине восьмидесятых.
По случайности Ибрагим не оказался в своей «хонде», когда сработало взрывное устройство. Очевидно, бомбу не успели или не cумели прикрепить к машине, иначе бы рвануло только тогда, когда Ибрагим повернул ключ. Нет, поставили где-то неподалеку. Возможно, это была часовая бомба, сработавшая слишком рано. Рассчитано все было исходя из того, что от гостиницы до стоянки ровно семь минут ходу, но по дороге ему вдруг показалось, что у идущей слева женщины в черной ферендже мужская походка, что это один из них. Чтобы оторваться, Ибрагим дал сначала деру, а затем крюка через вонючий переулок с гнилыми помидорами в канаве и сломанными кипарисами. Поэтому в тот момент, когда, по расчетам преследователей, он должен был садиться в машину, Ибрагим Хуссейни лишь подходил к стоянке. Впрочем, может быть, не было часового механизма, а было дистанционное управление, и они попросту неправильно рассчитали, когда нажать кнопку. В любом случае, если бы он оставался в их поле зрения, взрыв бы не прозвучал. Следовательно – передышка. Надо, во-первых, срочно передать важнейшую информацию Мазузу Шихаби, вожаку «Союза Мучеников Палестины», а во-вторых, попросить, чтобы он, как бы в благодарность за это, направил к нему в помощь и для охраны кого-то из своих бойцов, если такие имеются здесь, в Эль-Халиле{Арабское название Хеврона.}. А если нет – пусть пришлет кого-нибудь прямо из своей Самарии, потому что за ним, Ибрагимом, идет самая настоящая охота, его, Ибрагима, хотят убить.
Он достал свой «джауэль», мобильник палестинской компании, и набрал номер Мазуза Шихаби. Вот незадача – автоответчик. Естественно, ведь на дворе час ночи. Ладно, он оставит сообщение, быстро наговорит все, что надо, – на SMS времени нет – и где-нибудь укроется, дождется рассвета, а там, глядишь, и Мазуз позвонит.
В тот момент, когда Ибрагим, закончив монолог, нажал кнопку отбоя, чья-то тяжелая рука, не рука, а лапа большого зверя, легла ему на плечо. Он обернулся. Перед ним было незнакомое лицо, отдаленно напоминающее медвежью морду, с маленькими глазками, чуть вытянутое, в бурой бороде. В ту же минуту он почувствовал, как его затылок обхватывают чьи-то жесткие пальцы, нет, осьминожьи щупальца, нет, стальные тиски! Медвежье лицо резко дернулось куда-то в сторону, одновременно оставаясь на месте, потому что на самом деле сдвинулось не оно, а голова Ибрагима, вращаемая обхватившими ее клещами. Хрустнули шейные позвонки, Ибрагим ощутил одновременно безумную боль и безумное наслаждение, а затем все покрылось черным бархатом. Обмякшее тело Ибрагима Хуссейни со свернутой шеей повисло на руках убийц.
Однотонный тембр голоса говорящего и абсолютная стилевая нейтральность его речи, как всегда, слегка раздражали Хозяина.
– ... Я – полагаю – Ибрагим – заподозрил – Закарию – одетого в ферендже – когда – тот – чересчур – приблизился – к нему. Как – бы то – ни было – он – резко – свернул – в переулок – и очень – быстро – побежал. На какой-то – момент – мы потеряли – его из виду – а когда – вновь – перехватили – то уже было – поздно. «Хонда» – его – взорвалась без – него. Пришлось – его – убирать – вручную. Это было – сделано – через несколько – минут. Но тем временем – он – успел – позвонить.
– Неужели Мазузу Шихаби?
– Увы, – подтвердил Камаль без тени сожаления, – никаких – сомнений. На мобильном – отложился – номер. Напротив – этого – номера – вопросительный – знак. Следовательно – там трубку – никто – не взял. Еще бы.
Здесь стоило бы поставить восклицательный знак, но, следуя интонации говорящего, сделать это было невозможно.
– Был – час – ночи. Но мы ясно – видели – что он – с кем-то разговаривает. Значит – это был – автоответчик.
– Час ночи, говоришь? А сейчас сколько? Двадцать минут второго? К какой компании относится мобильник Шихаби?
– Судя – по номеру – «Вайолет».
– Гм... – огорчился Абдалла. – С этими придется договариваться. Остальные-то у меня в кармане, а вот «Вайолет»... Нет, понятно, что завтра с утра звонок, затем, при необходимости, короткая встреча на высшем уровне – и через два часа вся информация с мобильника Шихаби стерта. И конечно же, денежную компенсацию бедняге «Вайолет» выплатит из моего кармана. Но до утра он сто раз может проснуться и прослушать сообщение на автоответчике. В две другие компании можно было бы позвонить прямо сейчас, и все было бы сделано, а с «Вайолетом» у меня еще не такие отношения.
Абдалла позволял себе столь откровенно говорить не только при Камале, который боготворил его, но и при других подчиненных, что создавало иллюзию близости и доверительности между финансовым халифом и его верными мамлюками. Что, впрочем, не мешало, когда того требовали интересы дела, отправлять этих самых верных мамлюков к семидесяти двум гуриям.
– Да – хозяин, – согласился Камаль. – К «Вайолет» – среди ночи – не сунуться. Надо – срочно – украсть у него – сотовый телефон.
– И ты, Камаль, это немедленно организуешь! Кто у нас сидит в Эль-Фандакумие?
– Юсеф Масри.
– Этот толстяк? Что ж, пока Шихаби не проснулся, пусть совершит невозможное. Как ты думаешь, а сам он потом эту запись не прочитает?
– Разумеется – прочитает.
– Ну ничего! Завтра днем память мобильного будет чиста, как душа моей маленькой Юсры. А с этим Масри ты завтра же разберешься.
– Разумеется – разберусь.
Спустя два часа после этого разговора в сотне миль к северу от Хеврона в деревне Эль-Фандакумие Юсеф Масри в маске а-ля ХАМАС сидел посреди темной комнаты на старинном свадебном сундуке, где хозяйка хранила духи, одежду и украшения, и смотрел на светящиеся во тьме ужасом глаза своей жертвы. В одной руке у него был короткоствольный российский «Кобальт», в другой меланхолично светился мобильник.
– Алло, Халил? Какая разница, кто это говорит? Что? Ну конечно, специально хриплю, чтобы ты не узнал. Значит, слушай, дорогой, я нахожусь у тебя дома, в спальне твоей очаровательной Анни... Не подумай чего дурного – фу, она же на сносях! Знаешь, у Айши, жены Пророка, тоже были проблемы с ложными подозрениями, когда она отстала от каравана. Пришлось Аллаху лично вмешиваться, чтобы восстановить ее доброе имя. Так вот, я не посягаю на честь твоей Анни, я всего лишь направил на нее револьвер с глушителем. Весь твой выводок – Абул, Сухайль и Надя – мирно посапывает в кроватках, а вот грудной, что состоит при маме, как бишь его, Анни? Да не рыдай ты, верблюжье отродье! Ага, Маруан. Вот он орет. Слышишь, да? Правда, противно? А бедная Анни вся дрожит. Машааллах{Упаси Аллах (арабск.).}, преждевременные роды начнутся – тогда точно придется стрелять. Теперь к делу! Я знаю, что ты сегодня охраняешь дом Мазуза Шихаби. Оттуда до твоего собственного дома десять минут быстрого ходу. Так вот, если ты мне ровно через двадцать минут не принесешь его мобильный телефон...
Когда все инструкции были выданы, человек в маске отсоединился и еще раз прикинул, как действовать. Между спальней и входной дверью находился ливан – зала для приема. Как поведет себя Халил, когда явится сюда? Да как угодно! Предсказать ничего не возможно. Держать под прицелом и дверь, и спальню, и ливан, если Халил бросится туда, у Юсефа не получится. Лучше самому вместе с Анни заранее перебраться в ливан.
Младенец наконец-то уснул. Юсеф жестом велел ей взять его на руки и выйти из спальни, а сам включил фонарь и двинулся следом. Ночная рубашка до пят хотя и была изначально призвана скрывать ее округлости, вместо этого, благодаря беременности, подчеркивала их. Спокойно. Это сейчас ни к чему. Тем более что женщина эта совсем не похожа на Рамизу.
Вот тут-то оно и произошло. Протискиваясь мимо встроенной в стену иук, кладовки, отделенной не дверью, а занавеской, толстый Юсеф задел эту занавеску плечом, и тотчас посыпались одеяла, простыни, подушки, покрывала и вслед за тем – с диким грохотом – лежавший на самой верхотуре ящик.
Не успел он шепотом приказать перепуганной Анни сесть на кушетку, как в нише с противоположной стороны ливана появились две фигурки, тоже в ночных рубашках. Шестилетний Абул и пятилетний Сухайль пришли выяснить, что за землетрясение их разбудило. Только маленькая Надя продолжала посапывать за стенкой.
И тут у ночного гостя сдали нервы:
– Марш спать! – заорал он своим обычным голосом, растеряв всю искусственную хрипоту. – Убирайтесь отсюда, верблюжье отродье!
– Мама! – ничуть не испугавшись, сказал детским басом Абул. – Это же папа Мусы и Халеда. Это господин Масри!..
Дверь приоткрылась, и Халил на цыпочках вплыл в спальню Мазуза. Спальня была по совместительству и рабочим кабинетом, и столовой, и местом приема гостей, и вообще всем на свете, хотя в доме было еще семь почти никем не посещаемых комнат, плюс внутренний дворик с цветами, кустами, деревцами, пальмой и диким виноградом по стенам. Сам хозяин спал на оттоманке, сбросив с себя, несмотря на зимний холод, верблюжье одеяло. В черном халате на белой простыне он казался большой кляксой. Халил бесшумно миновал оттоманку, обогнул скамейку с ящиком для старой одежды, так называемый каравик, и подошел к окну, выходящему во внутренний дворик. Хилый месяц ничего не освещал, а просто сообщал, что на дворе тьма, чтобы люди по случайности или сумасшествию день с ночью не перепутали. Черный сотовый телефон лежал на светлом мраморном подоконнике.
...И вновь одетые в черное амбалы из ЯСАМа{Израильские полицейские силы особого назначения.} наваливаются на дверь, на хлипкую дверь, за которой год за годом протекала жизнь целой семьи, и на землю падает приклеенный к двери скотчем листок со словами «Нам некуда уходить...». И женский крик, который вновь и вновь будит его: «Они уже пришли, эти изверги!». И, уже почти проснувшись, он видит последние кадры сна – синагога в рыжем парике пламени, а вокруг танцуют черные тени арабов.
Эван сел в кровати. Полгода назад, под давлением левых сил в Израиле и проарабски настроенных политиков во всем мире, премьер-министр Шарон провел так называемое «Размежевание» – ликвидацию еврейских поселений в районе Газы и в Северной Самарии. Одним из уничтоженных самарийских поселений был Канфей-Шомрон, где жил Эван. В двадцать три года обычно не страдают бессонницей, но с тех пор, как его дом разрушили, а его самого вместе с остальными жителями Канфей-Шомрона забросили в эту иерусалимскую гостиницу, он ни одной ночи не спал нормально. Единственное лекарство – подумать о чем-нибудь хорошем... О Вике! Вспомнить, как вчера они с Викой спускались в пещеру...
...Сталактиты были маленькими, но прекрасными. Некоторые напоминали осиные гнезда, другие торчали звонкими стрелами из перевернутого колчана, третьи свисали сосульками, но не обычными, а разноцветными – у основания коричневыми, в среднем течении оранжевыми, а острия у них при этом золотились.
– Иди сюда! – прошептала Вика, делая шаг вглубь пещеры, куда уже не доставали лучи, проникающие сквозь полутораметровую в диаметре дыру в земле.
Эван последовал за ней, улыбаясь. Три минуты назад он уговорил ее спуститься в эту пещеру, и вот полюбуйтесь-ка – она уже командует.
– Возьми свечку! – окликнул он девушку и протянул ей огарок.
Она вытащила из сумочки зажигалку, чиркнула колесиком. Эван поморщился – он не был в восторге оттого, что Вика курит, но надеялся, что после свадьбы все изменится. А когда она будет, эта свадьба? Эван полжизни отдал бы, чтобы завтра. Но на этом пути столько шлагбаумов...
В этот момент огненный цветочек в ее руке расцвел, и сталактиты, до того скрывавшиеся во тьме, свесились с потолка лапами неведомых чудовищ, потянулись к Викиной голове с хвостиком на затылке. Она двинулась вперед со свечой в руке, и стены поплыли вокруг нее, тени устроили хоровод на потолке пещеры, из которого, словно из пальцев героя ужастиков девяностых годов Фредди Крюгера, высунулись лезвия когтей. Вика стояла под ними, маленькая, курносая и беззащитная. У Эвана, который был минимум на две головы выше ее, возникло подсознательное желание защитить ее, сгрести в охапку и по этой деревянной приставной лестнице, у которой половина перекладин обломана, унести наверх, туда, где глаза обжигало самарийское солнце.
А Вика время от времени бросала снизу вверх взгляд на худое губастое лицо Эвана с темными полукружиями скул, вычерченными желтой графикой огарка. С удовлетворением отмечала она и то, что он опять надел лично ею связанную, кстати, довольно неровно, оранжевую кипу – цвет, разумеется, выбирал сам заказчик – с ярко-синей буквой V, которая должна была означать первую букву Викиного имени, но выглядела, как вера в победу. Впрочем, Виктория она и есть «виктория».
– В Америке такие пещеры есть? – спросила Вика.
– А как же! – воскликнул Эван. – Возле Лесингтона – целая анфилада. Представляешь, сталактитовый дракон! А следом – сталактитовые водопады. Самый большой, конечно же, называется...
– «Ниагара», – закончила Вика и рассмеялась.
– Точно, – подхватил Эван. – А за ним начинается так называемая «Галерея дьявола».
– Почему «так называемая»?
– Потому что никакого дьявола я там не видел. Стоит посреди зала какой-то сталагмит. Действительно, если постараться, можно увидеть в нем женскую фигуру.
– Ну вот, а говоришь, ничего дьявольского нет!
– А дальше, – продолжал Эван, – через узкий коридор попадаешь в пещеру, которая называется «Храм Соломона». Правда, с настоящим храмом Шломо нет ничего общего, но красиво, ничего не скажешь. Сталактиты там почти прозрачные и достают до самой земли. А что же там дальше? – запамятовал он. – А, ну конечно же – «Дубильня».
– Чего-чего? – изумилась Вика.
– Дубильня. Кожевенный завод. Ну, где шкуры разделывают. Представляешь, с потолка свисают самые настоящие шкуры, только сталактитовые. А затем идет «Барабанная комната».
– Почему «Барабанная»?
– Потому что там есть один сталактит такой, если по нему врезать, будет звук, как у барабана.
– А он при этом не разобьется? – озабоченно спросила Вика.
– Ну, это смотря как врезать. Пока не разбили.
– А в каком штате этот Лесингтон?
– Как «в каком»? У нас, в Вирджинии.
– Здесь, в Израиле, тоже есть пещера с большими сталактитами. «Сорек» называется. Только я в ней ни разу не была. Кстати, ты сам себя слышишь? – в голосе девушки зазвучал легкий сарказм. – «У нас, в Вирджинии...»
Как бы темнота пещеры это ни скрывала, Вика точно знала, что смуглый Эван сейчас краснеет изо всех сил. Так ему и надо!
– Любишь ты свою Америку! – усмехнувшись, заключила она.
– Люблю, – печально согласился Эван.
Вика расхохоталась.
– А как же Земля Обетованная?..
– Ты знаешь, – задумчиво сказал он, – может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что любовь к той стране, где ты родился, не мешает любви к Израилю.
– Неужели?
– Б-г сказал Аврааму: «Да благословятся в тебе все народы мира!» Так же, наверно, и в Земле Израиля благословляются все страны мира.
– Ничего подобного. Это разные вещи. Насчет народов сказано совершенно точно. Здесь ты, действительно, встретишь евреев отовсюду и всех цветов, если, конечно, считать их евреями. А если бы в Земле Израиля, как ты говоришь, благословлялись все страны, здесь было бы по кусочку от природы со всего света. Ну и где же все это? Где мои любимые степи?
– Дело не во внешней схожести. Моих любимых лесов с гигантскими дубами, как в окрестностях Бостона, здесь тоже нет. Я ведь в Вирджинии бывал так, наездами, а жил, в основном, в Бостоне. А что до любви к другим странам... Понимаешь, Эрец Исраэль – это сердце мира. Может быть, я ошибаюсь, но по-моему, любовь к сердцу не мешает любить все тело.
– Ой, как красиво сказано! Шестнадцатого обязательно скажи это моим родителям. Они ничего не поймут, но проникнутся.
Своды пещеры, казалось, еще ниже нагнулись, чтобы не пропустить ни одного из слов девушки. Пламя тянулось к сталактитам, как губы козленка к материнскому вымени.
– Шестнадцатого все решится, – продолжала Вика, бродя по пещере с огарком и обдирая взгляд о гирлянды обломанных сталактиты, немного напоминающие крылья летучих мышей. – Год, представляешь, целый год они звонили сюда и давили на меня, чтобы я перебиралась к ним, «вернулась», как они говорят, а вот теперь я умолила их самих приехать. Правда, на один день! Потому что через два дня и папе и маме на работу – их и так еле-еле отпустили. Ну ничего, они тебя увидят, поймут, что я в хороших руках, и перестанут рыдать по телефону. А то «Мы без тебя не можем!» да «Чего тебе там делать?» Я ведь без них тоже не могу! Вот пусть сами обратно в Израиль и переезжают! Если встреча пройдет нормально, ты им понравишься, и они перестанут меня тянуть, то вполне вероятно, они и вернутся сюда.
Эван мысленно отметил, что родители хотят, чтобы Вика ВЕРНУЛАСЬ ТУДА, а она хочет, чтобы они ВЕРНУЛИСЬ СЮДА. Трогательно.
Между тем Вика продолжала:
– Эван, пойми, ты должен расположить их к себе! – в ее голосе послышались умоляющие нотки. – Забросишь пейсы за уши, оденешься поприличнее, покажешь себя этаким джентльменом из общества. Ты же американец! Постарайся их обаять! Я, конечно же, тебя очень люблю, но ведь это... это моя семья, Эван!
Ее семья. Отец с матерью приехали в страну – и растерялись. Ни языка, ни специальности, которая была бы нарасхват... И главное – все чужое! В России «еврей» означало – русский интеллигент. «Еврей» значило Пастернак, чьи стихи Моисей Григорьевич когда-то вместо колыбельной читал дочери, укладывая ее спать или кормя с ложечки. «Еврей» значило тот, кто на пресловутой московской кухне решает судьбы мира... А тут какие-то странные обычаи... и люди какие-то странные... и проблемы... ТАМОШНЯЯ боль ЗДЕСЬ не болела. Все, чем они жили там, здесь выходило чем-то периферийным. Хорошо хоть, квартиру в Москве не продали, а сдали. Покрутились в Израиле несколько лет – она на никайоне{Уборка помещений, мытье полов.}, он на шмире{Охрана.}, так и не прижились. А потом тот судьбоносный звонок из Москвы: «Фирма разрослась, и тебя там ждут! Приезжай, примем в любой момент». Легко сказать: «Приезжай!» Дочери-погодки успели подрасти, попасть в армию и так полюбить эту страну, что никакими силами их теперь в Россию не вытянуть. Старшая, Наталья, та просто в армии осталась сверхсрочницей, а младшенькая, Вика, демобилизовалась и пошла работать. Так они и живут в Ариэле – в квартирке, где еще год назад ютились с папой-мамой, теперь роскошествуют на просторе. А тут еще младшая сообщила родителям радостную весть, дескать, нашла свою любовь, которая на всю жизнь. Хороший парень, в кипе и с пейсами. Счастливые папа с мамой кое-как с пола поднялись, валидол приняли, попытались было заикнуться, что и на Руси хорошие парни не перевелись, внимательно выслушали ответ, снова приняли валидол и начали собираться в Израиль, дабы разобраться на месте. Приезд подгадали под Викин день рожденья, чтобы получилось естественно и ненавязчиво. Фирма, столь радостно распростершая объятия ценному работнику Моисею Григорьевичу, именно в силу его ценности отказалась отпускать его больше чем на три дня. Так и получалось – день туда, день (рожденья) там и день обратно. На эту встречу Вика возлагала огромные надежды. Перед Эваном была поставлена задача обаять ее родителей.
Если бы она знала, что другие люди поставили перед Эваном другую задачу. И что выполнение ее выпало на тот же самый день.
Пока Мазуз Шихаби, не подозревая о творящихся рядом событиях, крепко спал, ему на электронный адрес пришло очень странное послание.
Это был сканированный текст из какой-то, судя по загнутому, затасканному уголку страницы, довольно давно изданной книги. Текст гласил: «Сказал Абу-Хурейра, да будет доволен им Аллах: в то время как мы, с помощью Аллаха, ждем Махди{Мусульманский (в осн. шиитский) вариант Мессии.}, а также Ису, сына Марьям, иудеи ждут Даджаля{Мусульманский вариант Антихриста.}. И появится Даджаль в конце времен, и распространит бесчестье по земле, призывая людей поклоняться ему. И будет наделен он большой властью, вызывать дождь и оживлять землю растительностью. И последуют за ним иудеи. И будет приход Даджаля одним из трех главных признаков, которые предшествуют Часу в конце времен прямо перед Днем Воскресения. И выйдет человек из Наблуса{Арабское название Шхема.}, сын иудейки, но верный мусульманин, и будут с ним воины отважные, и войдет этот человек в селение иудейское, которое сами же иудеи и разрушили. И будет человек этот прославлен вовеки, как спаситель веры мусульманской, и не будет забыто имя его. И начнется последняя война, и будут иудеи сражаться с вами, и сделает Аллах мусульманина властелином над иудеями, и истребит он их. И спросили пророка Мухаммада, где это произойдет, и он ответил – в Иерусалиме, среди окружающих народов. Иудеи спрячутся за камнями и деревьями, и скажут камень и дерево: «О, мусульманин! О, раб Аллаха! За мной прячется иудей. Приди и убей его, пока ни одного еврея не останется!» А дерево гаркад не скажет, ибо это иудейское дерево. И убьет сын Марьям Даджаля, и пронзит его в Наблусе копьем».
Письмо того, кто послал это факсимиле, было коротким: «Вот что написано в сборнике хадисов Сунаджиба аль-Салиха». А в окошке над именем адресата значилось «Мазузу Шихаби, сыну еврейки Марьям, уроженцу Наблуса, вождю отважных воинов, что разбили стан у бывшего еврейского поселения Канфей-Шомрон, разрушенного самими евреями».
Халил бежал мимо дворов и садов, обтянутых сеточными ограждениями, мимо белых стен с железными дверями, мимо гаражей, закрытых на ночь, магазинов и мастерских, мимо мечети, конвоируемой двумя минаретами, каждый из которых был схвачен зеленым неоновым ошейником. Несмотря на то, что он служил телохранителем у самого Мазуза Шихаби, Халил здоровьем не отличался, а тут еще в январские дожди простудился, схватил жуткий кашель, который на фоне того, что он «уговаривал» две трети пачки «Мальборо» в день, прогрессировал на глазах. Поэтому, пронесясь мимо кофейни, разумеется, уже закрытой, однако украшенной негасимой неоновой рекламой в виде дымящейся чашки кофе, он остановился перевести дух. И подтянуть носок в левом ботинке, который все время сползал. Из-за страха за свою семью Халил не замечал ни света, льющегося, несмотря на позднее время, из зарешеченных окон, ни запаха гари, ползущего со сжигаемых по обочинам куч мусора, а вот этого паршивого ощущения то и дело сползающего носка вытерпеть не мог.
И вновь бегом, бегом, скорее, к Анни, к малышам, к его дому, к грязно-белому бетонному кубу, вместилищу всего, что держит его на этом свете. Только подойдя к двери, он замедлил шаги. Что делать дальше?
В кармане запел мобильник.
– Алло, Халил? Ты где? А, вот, я вижу тебя в окно.
Халил невольно взглянул на два больших зарешеченных окна ливана. Они были черными.
– Не смотри, не смотри, все равно меня не увидишь, верблюжье отродье! Значит, так – кладешь на землю сначала сотовый... Молодец, правильно. Теперь – пистолет. Не знаю, где он у тебя, но не надо уверять, что его нет. Вот умница. Теперь три шага назад. Отлично. На случай, если у тебя еще какая-нибудь игрушка припасена, подними руки и повернись ко мне спиной. Спиной, спиной, а не в пол-оборота. Вот так. И не оборачивайся. И имей в виду, я выхожу вместе с Анни, приставив дуло к ее виску, так что одно движение – и ты вдовец.
Халил послушно повернулся. Дверь скрипнула, и послышались шаги. Раз, два...
«Странно! – промелькнуло. – Такое ощущение, что идет один человек, а не два. Где же Анни?»
Сзади раздался негромкий хлопок. Халил взмахнул поднятыми руками и упал, раскинув их и слегка вытянув вперед. Лежа он, худой и черный, напоминал дохлого скорпиона.
Шаги простучали в тишине и заглохли. Наступило оцепенение. Выходя из дому, человек в черной маске в спешке не закрыл за собой дверь. Оттуда полз запах крови.
Слоеные каменные стены пещеры медленно растаяли и понемногу перетекли в гладкие бежевые стены гостиничного номера, временного пристанища «выселенца». Эван очнулся. Когда успел он зажечь свет? Сидел в кровати, думал о Вике, вспоминал вчерашний спуск в пещеру и вот сам не заметил, как включил ночник. На столике лежала тоненькая брошюрка, написанная и распечатанная за свой счет равом Фельдманом – бывшим главным раввином их поселения и по-прежнему их вожаком. Называлась она «Мой дом – Канфей-Шомрон». Почему-то Натан Изак, друг рава Фельдмана и в некотором смысле наставник Эвана, ухватился за идею распространять ее среди полицейских и солдат, которым предстояло выселять евреев из северной Самарии прошлым летом. Слог, надо сказать, у раввина был довольно корявый, даже Эван с его щуплым ивритом это чувствовал. Натан, правда, немного причесал эссе друга, но все равно то здесь, то там вылезали огрехи. Например, как там сказано про стремительные руки и хваткие пальцы?
То ли Эван машинально потянулся за книжицей, то ли она сама скользнула ему в руки, только через несколько секунд он уже, с первого раза открыв на нужной странице, читал:
«Руки у моего отца были большие и стремительные, а пальцы длинные и хваткие. Когда он меня, малыша, дома подбрасывал к потолку или на улице к небесам, я никогда не сомневался, что как высоко ни взлечу, он меня поймает. Поэтому, хотя дух и захватывало, я при этом смеялся. А отец – никогда. Даже не улыбался. И всегда в его взгляде было ожидание – пополам с обреченностью.
Отец часто рассказывал мне о своем детстве, о Львове, большом польском городе, где в центре города все надписи были на идише. Рассказывал о матери своей, моей, стало быть, бабушке, любимице и благодетельнице всех окрестных кошек, особенно одной, серой с рыжиной, ежедневно приходившей за своей порцией требухи ровно в пять. Рассказывал о том, как в пятницу вечером весь центр города звенел еврейскими застольными песнопениями, несущимися из окон на улицы, наполненные цветочными ароматами и свежим дыханием старинного Стрыйского парка, расположенного неподалеку. Рассказывал о йом-киппуре{День поста и молитвы.}, когда поутру все мужчины отправлялись в синагогу и весь центр города, казалось, закутывался в полосатый талит.
Там мой отец вырос, там же он и женился в первый раз. Всю жизнь проработал краснодеревщиком, краснодеревщиком остался и когда немцы из дома, где он родился, переселили их в Замарстынов – район, отделенный от города железнодорожной насыпью и превращенный немцами в гетто. Всего там было около трехсот одно-, двух– и трехэтажных домов, куда немцам удалось впихнуть сто пятьдесят тысяч евреев Львова и окрестных городов. Отца вместе с его матерью, женой Ханной, десятилетним Велвелом и двумя маленьким дочурками поселили в крошечной квартирке на улице Локетки. Квартирка прежде принадлежала какому-то одинокому поляку, которого немцы выселили неизвестно куда, быть может, в бывшую отцовскую квартиру.
Отец рассказывал, а я закрывал глаза и видел: разбитые витрины, рельсы, по которым давно не ходят трамваи, улицы, где почти нет прохожих, – люди боятся выйти из дому – зато часто можно встретить отряд марширующих полицаев...
– Все время были облавы, – продолжал отец. – Все меньше и меньше народу оставалось. – И, помолчав, добавлял: – За нами приходили.
Однажды поздней весной 5702 (1942) года его вызвал комендант гетто, герр Гжимек, несмотря на польское имя, чистокровный немец, и велел сделать письменный стол с двумя выдвижными ящиками и прямоугольной крышкой, отделанной кожей. За это он пообещал, что никого из семьи отца не тронут. Стол с ящиками и крышкой отец сделал, сделал на славу, сам господин Гжимек пожал ему руку, сказав: «Вообще-то я еврейских рук не жму, но когда речь идет о золотых руках...»
А через неделю во время акции по отлову еврейских стариков забрали мать отца, мою бабушку. Узнав об этом, отец, невзирая на опасность, бросился к коменданту, без вызова.
Удивительно, что тот не рассердился, а наоборот, извинился: «Прости, Залман, произошла несостыковка с моим приказом. Больше такого не повторится. А ты пока мне сделай высокий трехстворчатый шифоньер».
Почему отец своими сильными руками тут же, на месте, не оторвал этому Гжимеку голову? Ведь буквально за неделю до этого инженер Друтовский, которому он когда-то до войны делал мебель, бросился на пытавшего его гестаповца Кайля и придушил его. Может, отца остановило то, что после этого случая он видел, как мстят немцы за смерть своего, как людей сотнями расстреливают и вверх ногами вешают. Взял он свои фуганки и шерхебели, фигурные рубанки и рубаночки – помню, он впоследствии при мне такие же сам изготавливал – и отгрохал трехстворчатый шифоньер из сосны, отделав его грабом.
В день, когда работа была закончена, отец возвращался домой без конвоира. Дорога шла вдоль обрыва. Он заметил, что в одном месте глину слегка размыло дождями и под проволокой можно пролезть. Правда, спуск там крутой, но если его одолеть, то внизу – леса, леса, леса... Домой он примчался окрыленный и тут узнал, что сегодня в десять утра во время облавы увезли Ханну с маленькими Эстерке и Ривкеле. Несколько часов подряд ходил Залман Фельдман по комнате, и все мерещились ему то за шкафчиком рыжие колечки Ривочкиных волос, то на фоне закатных бликов, скользящих по стене, веснушки Эстерке. И все слышались Ханнины причитания, звучавшие всякий раз, как его от нее уводили в комендатуру: «Любимый мой! Любимый мой!» Он подошел к окну, взглянул на скамью во дворике, которую он когда-то смастерил из двух поленьев и обломков досок. И он, и Ханна, и девочки часто всей семьей в разрешенные часы сидели на ней, опасаясь отходить далеко от дома. Затем отец направился к скрючившемуся на корточках в углу рыдающему Велвелу, сел на пол рядом и обнял его. Посидев так, встал сам, поднял на ноги малыша, взяв за плечи, тряхнул его, чтобы привести в чувство, и сказал: «Собирай вещи. Мы уходим».
Спуск по обрыву оказался еще труднее, чем он предполагал. Едва ощутимые под подошвой скользкие глиняные карнизы, казалось, так и норовили стряхнуть с себя большие босые ноги Залмана и обутые в маленькие деревянные башмаки ножки Велвела. Именно тогда, цепляясь за спасительные корни растущих у самого края деревьев пальцами, оцарапанными о торчащие из стены камни, отец впервые подумал о том, что мир просто не хочет, чтобы в нем жили евреи, вот и выдавливает их.
Оказавшись внизу, они двинулись по лесу и шли примерно до полуночи, когда Велвел почувствовал, что у него нет больше сил шагать. Место для ночевки оказалось не самым удачным – неподалеку была польская деревня. Зато прямо на поляне, где они остановились, стоял стог сена, куда они и залезли, поужинав: Велвел сухарем, который Ента Хандт из запрещенного немцами благотворительного общества, рискуя жизнью, три дня назад принесла им, а отец – чистым лесным воздухом, пьянящим после духоты и вони, царивших в гетто. Последние слова засыпающего Велвела были: «Как проснусь, пойду в деревню, раздобуду нам что-нибудь поесть...» Отец усмехнулся, глядя на птичье личико спящего сына. «Пойду, раздобуду». Завтра весь день надо будет сидеть в стогу, а как стемнеет...
Спать отец не мог – все время мерещились лица Ханны, Эстерке и Ривкеле, но шевелиться боялся: ночью в лесу все шорохи слышны, а неподалеку поляки. Поляки… немцы… и в каждом – Гжимек. В ком побольше, в ком поменьше, в ком совсем маленький… Но в каждом.
Так и лежал неподвижно с открытыми глазами, лежал-лежал, лежал-лежал, а под утро все же задремал. Разбудил его выстрел, раздавшийся неподалеку. Еще не открыв глаза, он понял: «Велвел». А открыв, увидел, что солнце давно взошло и перебирает росистый бисер на зеленой шевелюре стога. Велвела, естественно, рядом не было. Отец скатился со стога, и забыв об опасности, – что ему теперь была любая опасность?! – кинулся в сторону деревни, бормоча на бегу: «Немцы? Поляки? Немцы? Поляки?» Мальчик до деревни не дошел – лежал на дороге. Это значило – немцы. Если бы добрался до деревни, тогда убили бы поляки.
«Вот и за Велвелом пришли», – твердил отец, расковыривая землю прихваченным из дому ножом краснодеревщика, чтобы похоронить Велвела. Когда дело было сделано, он поднялся. «Я их обману, – сказал он себе. – Я не буду дожидаться, пока за мной придут!» Он ведь взял с собой не только нож, но и веревку захватил – думал, пригодится при спуске с обрыва, если что – Велвелу бросить. Нож он отшвырнул в сторону – нечего заниматься ловлей ветра! А веревку... Что ж, вот это дерево с такими толстыми сучьями вполне подойдет. И растут они достаточно высоко.
«А может, лучше немцев вешать, а не самого себя?» – произнес на идише подошедший неслышно мужчина с трофейным «шмайсером» и положил ему руку на плечо.
Партизан в этих местах было мало, тем более, еврейских партизан. Но когда Вс-вышний решает продлить человеку жизнь, степень вероятности значения не имеет. А люди говорят – «повезло».
Провоевав сначала в еврейском отряде, а потом в Армии Людовой, он приехал в родной город. Все было, как прежде – дома, лебеди, утюжащие пруд у главных ворот Стрыйского парка, тополиные аллеи, трамвайные линии, старинные дворцы, люди. Только люди были другие, лица другие. Евреев не было. Надписи на идиш кое-где сохранились, но читать их было некому. Там, где когда-то трепетали клейзмерские скрипки, теперь грохотали армейские духовые оркестры.
Еврейские заповеди отец перестал соблюдать в день гибели Велвела, но, бродя по пустому для него, полному чужой жизни, городу, вспомнил, что сегодня как раз йом-кипур, и отправился в синагогу. Он шел по Стрыйской, по Козельницкой, и то, что читал во взглядах встречных, было, пожалуй, самым страшным – удивление. А это кто еще такой, на нас совсем не похожий, в странном картузе, с черными глазами, с большим носом? Евреев не просто выдавили – их выдавили и из памяти.
В синагоге кресла стояли мягкие и нетронутые... в основном. Арон акодеш{Ковчег для свитков Торы.}, был распахнут. Свитки Торы, конечно, пропали, но ажурные дверцы так и остались поскрипывать под ветром. Разумеется, пурпурная с золотом завеса, а также часы и люстра, все это было снято, но следов сознательного вандализма он не заметил. Разве что запах... Ну, что ж делать – люди все время проходят мимо открытого помещения, общественный туалет далеко, а тут не работает. Вот и... Тем, кто в былые времена здесь молился, это уже теперь все равно.
Он пришел к дому, где когда-то жил с матерью и отцом, а потом и с Ханной, Велвелом, Эстерке и Ривкеле. Дом немножко подремонтировали, но в целом он выглядел, как до войны. Их квартира была на третьем этаже. Он не стал подниматься. Стоять перед чужой дверью? Он – призрак, он из тех, за кем приходят. Просто за ним пока не приходили. Еще придут.
Все. Пора на вокзал. Скоро поезд. Он посмотрел на часы – ровно пять.
Что-то потерлось о его ноги. Он взглянул и обомлел. Кошка. Серая с рыжиной кошка. Та самая. Она пережила войну, и теперь каждый день ровно в пять приходит – ждет, что вернется его мать и накормит ее требухой. Кошка – единственное существо в этом городе, которое помнит, что здесь когда-то жили евреи».
«Завтра, – подумал тот, кто отправил Мазузу электронное пророчество, – завтра все решится. Если Шихаби клюнет, если он захватит Канфей-Шомрон, начнется такое, что может завершиться уничтожением всей этой гнусной нации, по крайней мере, ее ядра, ее сердца, тех, кто нагло живут на захваченной ими ханаанской земле! Через три недели выборы, на которых, конечно же, к власти придет ХАМАС, и если к этому моменту Канфей-Шомрон будет в наших руках, ХАМАС его в жизни не отдаст. Сдовательно, боевые действия! А с учетом «кассамов», летящих с юга, из Газы, и «катюш», летящих с севера, из Ливана, где ХИЗБОЛЛА наконец-то перевооружилась и готова к новым боевым действиям, можно не сомневаться, что еврейское государство ждет затяжная война на три фронта. Нынешний, откровенно слабый Израиль ее не выдержит. Сейчас не шестьдесят седьмой год, когда евреи, будучи на грани гибели, превентивным ударом захватили Синай, Газу, Западный берег и Голаны и тем спаслись от уничтожения. Синай они уже отдали, Газу и часть Самарии уже отдали, остальное тоже готовы отдать и создать на этих землях наше государство, что будет с их стороны уже чистым самоубийством. И тогда сбудется моя мечта. Сбудутся пожелания, которые так часто повторял дед, на что отец лишь хмурился. Правда, дед говорил, что в юности и отец был ничего, потом, в Легионе, первую трещину дал. Мир был, есть и будет таким, каким его создал Аллах. И нация, которая хочет его изменить, якобы к лучшему, да еще именем Творца, должен быть уничтожен. А у нас к этому народу особый счет. Наследственный».
Черная маска с прорезями для глаз и губ была от пота мокрой, словно побывала в ведре с водой. Юсеф сорвал ее на ходу, подходя к своему дому. Отпер дверь, вошел в ливан – точно такой же, как в доме Халила, – и опустил свое тучное тело на пол. Ну вот и все. Еще час назад он бы не поверил, если бы ему сказали, что такое возможно. Чтобы как-то отвлечься от ужаса, который он только что сотворил и пережил, а шесть человек не пережили, он включил фонарик и провел лучиком по стене. На стене красовался ковер с переплетенными именами «Мухаммад» и «Аллах». Нет, эту бойню учинил не он. Он не мог такое сделать. Ну хорошо, Абула... Рука сама нажала на курок, Сухайля догнала пуля, когда он бросился бежать, Анни на него кинулась, как львица... Младенец, разбуженный, разорался... Хотя все равно невероятно... И рука не дрогнула. А зачем он побежал в детскую спальню убивать маленькую Надю? Шайтан, шайтан попутал, свидетель тому Аллах! Ах, сейчас бы забыть обо всем и броситься в объятия Рамизы! Да как забыть, когда весь этот кошмар перед глазами стоит?
Словно в ответ на его мысли, зазвенела мелодия национального гимна Палестины «Билади! Билади!» Убийца в ужасе вскочил, но тут же понял, что это заработал мобильный телефон Мазуза Шихаби. Из-за этого телефона и пришлось стольких убить. На экране высветился номер. Местный. Да что там местный! Это же домашний телефон самого Мазуза Шихаби! Значит, уже опомнился, ищет? Ну, ищи, ищи, дорогой! Юсеф нажал на кнопку отбоя. Вот так. А теперь надо посмотреть, из-за чего весь сыр-бор, кто что такое написал или наговорил в сотовый, что потребовалось срочно его изымать.
Так, «эсэмэсок» нет. А что «звездочка сто пятьдесят один» скажет?
По мере того, как Юсеф слушал замолкший навеки для всех остальных голос Ибрагима Хуссейни, лицо его все больше и больше вытягивалось. Когда же он наконец закрыл мобильный, то единственное, что смог вымолвить, было «вот это да!».
В черном проеме коридора, ведущего в спальню, появилась фигура в длинной белой рубахе. Рамиза! Любимая! Наверняка ее разбудил мобильник Шихаби. Он чувствовал, что не в силах подойти к ней.
– Что случилось? – пробормотала она, еще не вынырнув из сна. – Где ты был? Что это за музыка?
Не дождавшись ответа, развернулась и утонула в темных недрах спальни. Он проводил ее влюбленным взглядом и вновь остался наедине с блестящим черным свидетелем махинаций Хозяина.
Итак, зачем Хозяин, верблюжье отродье, велел украсть мобильный? Чтобы Мазуз не прослушал этой записи. Но через два дня Мазуз приобретет новый телефон с тем же номером и прослушает эту запись.
Юсеф задумался. Ну конечно же! Достаточно звонка в компанию сотовой связи, и они по слову Хозяина сотрут эту запись. И тогда хоть выбрасывай этот черный аппаратик, хоть подбрасывай, ничегошеньки уже Мазуз узнать не сможет. Ан сможет! Он, Юсеф, в случае необходимости, всегда может сунуться к Мазузу и поведать ему о кознях Абдаллы! Но и Абдалла это знает. Уж он-то не сомневается в том, что Юсеф все прослушал. Следовательно, жить Юсефу, в соответствии с планами Хозяина, осталось ровно то время, которое потребуется убийце, чтобы доехать из Газы до Эль-Фандакумие. Правда, у Юсефа совсем другие планы на будущее. Он вовсе не торопится туда, куда меньше часа назад отправил Халила с женой и выводком. Но что же делать, чтобы не попасть туда?
Несколько минут Юсеф сидел на полу, размышляя, затем решение пришло само собой. Он прошел в свой кабинет и включил компьютер. Затем вытащил из ящика USB–провод, одним концом вставил его в гнездо мобильного, а другим – в гнездо компьютера. Вот и все. Теперь найти соответствующую программу и скопировать информацию через компьютер. А оттуда – на диск. Вот как спрятать диск – это вопрос.
«После войны волна времени занесла отца в Палестину. Там он сблизился с парнями из религиозной группы «Квуцат Авраам» и поселился в созданном ими к юго-западу от Иерусалима киббуце Кфар-Эцион. Этот киббуц и строился как попытка ответа на то, что происходит с евреями в Европе, как прибежище для тех, кто, уцелев, приедет в Эрец Исраэль. «Сейчас, когда нечеловеческие страдания обрушились на наших братьев в Европе, здесь, в горах Иудеи, мы создадим кров для тех, кто выживет», – так гласил манифест основателей Кфар-Эциона. Ребята буквально сотворили чудо – на голых холмах, среди камней, вырастили цветущий сад. Понятно, что отец с его золотыми руками оказался для них человеком незаменимым. И вообще его любили. Близких друзей, правда, не появилось, но отношения со всеми были ровными. Угрюмость его у всех встречала понимание – ведь сколько пережил человек! Да и скидку на разницу в возрасте делали – он был старше всех в киббуце. И только однажды, на собрании в зале «Неве-Овадия», служившем в поселении культурным центром, когда разгорелся особо жаркий спор, перебросить ли часть народа с апельсиновых плантаций на строительство курятника или нет, он не выдержал и очень тихо, но так, что почему-то все услышали, не поднимаясь со стула, с досадой сказал: «Да какая разница?! Все равно за всеми скоро придут». «Что-что?» – переспросил ничего не понявший, как и все остальные, здоровяк Давид Изак, который в тот день вел собрание. «Убьют, говорю, нас всех», – как нечто само собой разумеющееся пояснил мой отец.
Субботу он публично не нарушал; завтракал, обедал и ужинал со всеми вместе, следовательно, волей-неволей соблюдал кашрут; женился на Рахели, моей будущей матери, по всем правилам, постоял под хупой, но... Никто ни разу не видел, чтобы он, скажем, вошел в синагогу, произнес благословение на еду или надел тфиллин. Ни разу не был ни на одной молитве. Не то чтобы на него из-за этого косились, но однажды все тот же Давид не выдержал и спросил, чего он так шарахается – от молитвы еще ни у кого язык к гортани не прилип. «Терпеть не могу Б-га, – ответил мой будущий отец. – Ужасный антисемит!».
Сразу же после решения ООН о разделе Палестины 18 хешвана 5708 года (29 ноября1947) арабы начали боевые действия против еврейского населения. Жители Кфар-Эциона и трех близлежащих киббуцев – этот блок поселений назывался Гуш-Эцион – вместе с бойцами Пальмаха сдерживали натиск иорданской армии, именуемой «Арабский легион». Против них шло шесть тысяч солдат, обученных и натренированных британскими офицерами, и помимо винтовок и пулеметов у легионеров были пушки, минометы и броневики. К иорданцам присоединились отряды боевиков под командованием некого Абдул-Кадера и тысячи местных крестьян, так называемых «нерегуляров». Они извлекли из загашников немецкие винтовки, английские «энфилды» и американские «спрингфилды», выкопали дожидавшиеся своего часа ящики с патронами и пошли, в основном, правда, грабить, а не сражаться, а если убивать, то безоружного противника, но при этом могли задавить числом. А что до воинского искусства, то пальмахники тоже без году неделя как армией стали. Удар свой арабы направили на Иерусалим. К весне дороги, связывающие его с Тель-Авивом, были перекрыты, и великий город оказался в блокаде. Перед обитателями Гуш-Эциона, нависавшего над шоссе, которое с юга подползало к Иерусалиму, была поставлена задача – всеми силами мешать передвижению арабов из Хеврона в Иерусалим и обратно. А тридцатого апреля был получен приказ полностью блокировать это шоссе, с тем чтобы не дать арабам возможности прислать из Хеврона в Иерусалим подкрепление во время операций ПАЛЬМАХа в Катамоне, где решалась судьба Нового Города. Жители Гуш-Эциона и пальмахники стали воздвигать баррикады, перерезать телефонные коммуникации, устраивать засады на арабские конвои – иными словами, всячески срывать любую помощь арабам с юга. Однако силы были неравны. На подкрепление рассчитывать не приходилось, и скоро Гуш-Эцион сам оказался в блокаде. Зимой с одним из последних конвоев удалось переправить в Иерусалим жен и детей защитников Кфар-Эциона. По сей день эти дети, ставшие уже дедами и бабками, перезваниваясь, кличут друг друга по номерам. Можно услышать, как такой вот седобородый малыш в кипе, набрав номер на мобильном, кричит в него, жестикулируя так, будто перед ним видеофон: «Алло, номер первый? Привет! Это говорит номер тринадцатый. Слушай, как связаться с номером четырнадцатым?» Я был Шестьдесят восьмым. Мой друг Натан Изак – Шестьдесят девятым.
В киббуце остались мужчины и молодые девушки. Но и им все сложнее становилось держать оборону. 13 тевета (15 января 1948) им на помощь вышел из Иерусалима отряд из тридцати пяти пальмахников. Они прошли незамеченными мимо арабских деревень, расположенных к югу от Иерусалима, но неподалеку от селения Цуриф наткнулись на пастуха, который бухнулся на колени, моля о пощаде и щедро рассыпая клятвы, что будет нем, как зарезанная овца, и никогда, никому, ничего... Пастуха отпустили. Вскоре взвод был окружен отрядом Абдул-Кадера, насчитывающим несколько сот человек, и после многочасового боя вырезан до последнего человека.
Тела убитых арабы передали англичанам. Спустя двое суток ночью на двор фермы, тараня тьму фарами, въехали три крытых брезентом грузовика в сопровождении вооруженной охраны. Из кабины вышел полицейский инспектор и попросил женщин зайти в помещение. После этого с грузовиков сняли брезент, и взорам собравшихся поселенцев предстали трупы в лужах крови. Некоторые были в бинтах – во время боя санитар перевязывал им раны. Явно были видны следы издевательств, возможно, уже над трупами. Кто-то из мужчин зарыдал. Другие стали отворачиваться. Мой отец невозмутимо взял носилки и пошел к фургону, чтобы приступить к разгрузке. Больше ни один человек не двинулся. Никто даже не в силах был смотреть в ту сторону. Наконец Давид Изак сообразил, что если уж разгружать, то в темноте, чтобы не видеть этого кошмара. Он подошел к англичанам и что-то сказал им. Полицейский инспектор кивнул, и через две секунды фары были выключены. И тут в темноте раздался раздраженный голос моего отца: «Это еще зачем? Что я вам, крот, что ли?»
Когда, обороняя Русский монастырь, главный форпост поселенцев, отец получил осколок в голову, то санитаркам, остановившим кровотечение и перебинтовавшим рану, пришлось силком его укладывать на больничный матрас, поскольку он вознамерился немедля вернуться на позиции. И лечь он согласился только при условии, что винтовку ему оставят. А когда через два часа пришли делать ему перевязку, увидели лишь сиротливо остывающий матрас. И отец и винтовка находились там, где им положено было находиться.
В бою он поражал своих товарищей какой-то сумасшедшей отвагой. Ходили легенды о том, как он, осыпаемый градом пуль, пытался из базуки выстрелить по приближающемуся броневику. Базука давала осечку за осечкой. А он вместо того, чтобы убегать, продолжал давить на спусковой крючок и завалил броневик, когда тот был уже в нескольких метрах от него. В тот вечер один из поселенцев спросил его: «Ты что, действительно, не знаешь, что такое страх?» Отец пожал плечами: «А чего бояться-то? Все равно убьют!»
Третьего ияра (14 мая 1948) арабы начали штурм. Когда они ворвались в киббуц и стало ясно, что сопротивление невозможно, руководство киббуца вывесило белый флаг. Отец капитулировать отказался. «Я и в тот раз не дожидался, когда они за мной придут, – сказал он, – и сейчас не буду». Сдал командиру винтовку и отправился прочь. Самое поразительное, что в суматохе арабы не заметили, как он ушел из Кфар-Эциона.
Остальным бойцам численностью сто тридцать человек победители объявили, что будут их фотографировать, выстроили их в ряд и расстреляли в упор из пулемета. Из окрестных виноградников отец слышал выстрелы. На рассвете он добрался до киббуца Мессуот-Ицхак, и когда его спросили, что с остальными, буркнул: «Их выдавили».
Все свое детство я слышал его рассуждения о том, что мы здесь ненадолго. «Поймите, говорил он, – мир – это, фактически, тот же Львов, только побольше. Есть места, откуда нас уже выдавили, а есть – откуда пока нет... Но рано или поздно – сначала из мира, а потом из памяти». Мне это не нравилось. Я не хотел смиряться с мыслью, что за мной кто-то придет и что меня откуда-то выдавят. Сразу после Рош-Ашана 5726 (1966-1967) я ушел в армию. Когда там нас заставляли с полной выкладкой пробегать без передышки десятки километров по пустыне, учили стрелять, обучали ближнему бою, я чувствовал, как в ответ на беспрестанно звенящее в ушах вечное отцовское «придут» в моей душе крепнет твердое «не дамся».
В конце весны того же года три арабских страны объявили морскую блокаду Израиля. В Иордании, Египте, Сирии, а вслед затем и в остальных арабских странах была проведена мобилизация. Мы оказались один на один со всем стомиллионным арабским миром. По требованию египетского диктатора Насера войска ООН, служившие буфером между нашими странами, были выведены с Синайского полуострова. Против наших двухсот пятидесяти тысяч солдат у врагов под ружьем было пятьсот тридцать тысяч, против наших восьмисот танков – две с половиной тысячи, против наших трехсот самолетов – девятьсот восемьдесят. История не знала, чтобы кто-то побеждал в войне на два фронта, нам же предстояло воевать на три фронта, причем в районе Кфар-Сабы, где мы жили, ширина страны была тринадцать километров, а в некоторых других местах и того меньше. В том, что всех нас ожидает в случае победы арабов, не сомневался никто. Президент Египта Гамаль Абдель Насер говорил о «тотальной войне, целью которой будет уничтожение Израиля». Председатель ООП Ахмед Шукейри заявлял, что те из евреев, кто останется в живых, смогут беспрепятственно выехать в Европу, «хотя вряд ли кто-нибудь останется в живых». В Европе на случай, если все же кто-то останется, освобождались здания под госпитали и детские приюты. В целом, человечество смотрело на грядущий новый Холокост как на неизбежность, хотя и печальную. Арабский мы не очень хорошо разбирали, но фраза «сбросить евреев в море» звучала на всех языках. А когда нам в руки попал сирийский журнал с яркими картинками, иллюстрирующими, как это будет протекать, оптимизма не прибавилось. На них красовался арабский витязь с черными бровями вразлет, с роскошными черными усами и с открытым взглядом. Он готовился расправиться с очкастыми чудовищами, и мы почему-то не слишком надеялись на то, что, убедившись, насколько мы на этих чудовищ не похожи, витязь вдруг захлебнется милосердием. Вся страна казалась одним большим гетто, застывшим в ожидании последней «акции», одним большим Кфар-Эционом, сметаемом с пути полчищами ненавистников.
Автобусы перестали ходить – все транспортные средства были переданы ЦАХАЛу. Школы гражданской обороны доставляли в бомбоубежища огнетушители и комплекты первой помощи. Кафе, театры, а за ними и школы, закрылись – население было брошено на рытье траншей. Я помню, как, приехав домой из армии в увольнительную, обнаружил пустой дом. И мама, и отец, и братья с сестрами – все рыли окопы на подступах к городу.
Я отправился к ним. Зрелище было тяжелое. Тысячи людей молча копали, время от времени поглядывая на восток – туда, где за погрузившимся в дымку горизонтом прятался невидимый, но страшный Шхем – логово, из которого не сегодня-завтра на нас, на наших родных, на наших детей обрушатся полчища убийц.
Отцу было за шестьдесят. Сколько я его помню, волосы у него всегда были седыми, Глаза были черными и большими, но глазницы – намного больше, так что казалось, прожектора нацелились на тебя из глубоких пещер. На лбу зиял шрам – память о защите Кфар-Эциона. Нос у отца был слегка вздернутый – есть такой тип еврейских лиц, довольно часто встречается у ашкеназов. И, конечно, морщины. Похоже, на отцовском лице не было ни одного сантиметрика, не покрытого морщинами. Отец и раньше много курил, а теперь по целым дням не выпускал изо рта трубку – длинную, черную, слегка изогнутую. Курил и молчал, лишь время от времени произносил одну и ту же фразу: «Кажется, за всеми нами скоро придут».
16 ияра (26 мая 1967) после завтрака отец, раскрыв газету, внезапно помрачнел – он увидел там нечто такое, что его добило. Потом поднялся, зачем-то полез в ящик кухонного стола, сунул себе что-то себе в карман брюк и сказал: «Не буду дожидаться, пока меня выдавят». Схватил трубку, закурил и вышел из дому. Маму это не встревожило. Она помнила, в какой ситуации отец произнес эту фразу во второй раз в жизни, но не знала, когда в первый. Она продолжала развешивать белье за окном нашего дома – старого, уродливого, с дешевыми квартирами. Белья было очень много, бечевки не хватало. Мама точно знала, что у нее в ящике кухонного стола лежит моток крепкой веревки, скрученной из лески. Но когда она открыла ящик, никакого мотка там не было. Она не успела испытать ужас – только недоумение. Вдруг, повинуясь какому-то шестому чувству, мама раскрыла газету, которую оставил отец. Первое, что ей бросилось в глаза, был заголовок: «Петля на шее Израиля затянулась окончательно». Мелькнула жуткая догадка. В это мгновение раздался звонок полицейского».
«Натания – Канфей-Шомрон. 16 шекелей. 5/05/05». Если когда-нибудь израильское Министерство Правды в полном соответствии с Оруэллом объявит, что поселение, где он жил, никогда не существовало, он предъявит этот билет-закладку, приютившийся между страниц книги рава Хаима. Вот до этого места он когда-то дочитал, возвращаясь домой в автобусе из Натании. Что ж, двинемся дальше...
«Самоубийц запрещено хоронить на кладбищах, но к тем, кто повесился, это парадоксальным образом не относится: считается, что между мгновением, когда затянулась петля, и мгновением, когда наступила смерть, проходит достаточно времени, чтобы человек успел сделать тшуву, то есть раскаяться, вернуться к Б-гу, а следовательно удостоиться нормального погребения. И поскольку мы не знаем, что происходило в душе, пока тело дергалось на веревке, то действует презумпция невиновности.
Закон есть закон, но, честно говоря, меня немного коробило. Кто мы такие, чтобы судить или оправдывать человека, прошедшего то, что прошел мой отец – и во Львове, и в Кфар-Эционе. Разве виноват он был в том, что в этом мире еврей уже рождается с повесткой в газовую камеру. Не отца судить надо, а мир менять. Я не знал еще, что не пройдет и десяти дней, как сам стану одним из тех, кому посчастливится участвовать в этом изменении мира. Потому что двадцать второго ияра закончилась моя шива{Неделя траура, которую скорбящий проводит дома.} по отцу, и я в тот же день вернулся в свою танковую бригаду, а в ночь на двадцать шестое{В 1967 – пятое июня, день начала Шестидневной войны.} наше правительство, не дожидаясь, когда «за нами придут» и «нас выдавят», отдало приказ нанести упреждающие удары по вражеским войскам, стянутым к нашим границам. Все знают о том, как израильская авиация разбомбила египетские аэродромы, в течение ста семидесяти минут превратив триста из трехсот сорока египетских самолетов в пылающие обломки. Но как-то не принято говорить, что, по оценкам решительно всех военных экспертов, для выполнения этой задачи необходимо было как минимум в два раза больше самолетов (а их у Израиля просто не было) и как минимум в два раза больше времени (а за это время враги могли бы оправиться, перегруппироваться и раздавить нашу страну). Да, мастерство еврейских летчиков было потрясающим, но десятки бомб, попавших точно на перекрестки взлетных полос, так что одной бомбой уничтожалось сразу две полосы – это, извините!.. При всем уважении к нашим асам. Я, конечно, раввин, мне по штату положено, но всем читающим советую раскрыть глаза и согласиться, что оценка Вс-вышнего моим отцом – да будет благословенна его память! – несколько однобока.
Вслед за уничтожением египетской авиации началось наступление израильских танковых дивизий на египетском фронте. В течение трех дней наши войска заняли сначала Газу, а затем и весь Синайский полуостров. С Иорданией, как известно, израильское правительство воевать не хотело и даже пыталось не отвечать огнем на артобстрелы с ее стороны (в которых десятки мирных жителей погибли и около тысячи было ранено). Но после того как Арабский легион начал наступление в Иерусалиме к югу от Старого города, наши парашютисты получили приказ атаковать. Две тысячи лет евреи, глотая слезы, молились о возвращении в древний Иерусалим. Двадцать восьмого ияра пять тысяч семьсот двадцать седьмого года он вновь оказался в еврейских руках. На очереди были другие города, в стенах которых прошли первые тысячелетия истории нашего народа: Хеврон, Шхем, Вифлеем, Иерихон. Социалисты, стоявшие во главе еврейского государства, не испытывали никакого желания их освобождать, но выхода не было: по территории Иордании уже двигались в сторону так называемого Западного берега сто пятьдесят иракских танков и дивизия иракских пехотинцев.
...В среду 28 ияра наша танковая бригада прорвала фронт к северу от Дженина и за ночь прошла по самарийским горам на восток, чтобы занять Шхем. Горы здесь пологие, скорее холмы, а не горы. Мы ехали прямо по гребню. Танк ревел, прыгая с одной базальтовой террасы на другую, и всякий раз при этом окуляр, от которого я, наводчик, не имел права глаз оторвать, бил меня по физиономии. Было безумно жарко, пот застилал глаза, стекая из-под шлема. Казалось, он вот-вот начнет выплескиваться из комбинезона. Ящики со снарядами все время падали со своих мест, снаряды вываливались из ящиков, и Рам, заряжающий, в своем отсеке замучился их подбирать. Впереди тускло светились арабские деревни, и в темноте едва чернела последняя, из гор выточенная, перегородка, отделяющая нас от иорданской долины. А сзади... Пусть она не была видна отсюда, но я знал, что где-то сзади не спит, затаив дыхание, моя Кфар-Саба, которая еще позавчера была в смертельной опасности. Потому что еще позавчера мы жили в гетто. И если здесь, вот на этом самом месте, где мы сейчас едем, поселятся евреи, то... – то Израиль перестанет быть гетто, еще одним из бесчисленных гетто, раскиданных по миру, а станет действительно страной. Этот хребет под ревущими гусеницами моего «Центуриона» будет стеной, которую не смогут перешагнуть те, кто захочет придти за нами, стеной, которая встанет на пути тех, кто захочет нас выдавить. Наша танковая колонна остановилась. Со скрежетом стали открываться люки. Народ начал вылезать наружу. Привал так привал! Тут и там вспыхнули оранжевые огоньки сигарет. Я тоже было вытащил пачку, но в этот момент из-за соседнего танка раздалось чье-то басистое «Маарив! Маарив!» Ну да, ведь никто из нас еще не успел произнести вечернюю молитву.
Для совместной молитвы необходим миньян – десять совершеннолетних евреев. Нас поначалу собралось только девять возле танка, девять молодых парней из религиозных семей (ну, моя-то религиозной была лишь наполовину), потрясенных тем, что стали соучастниками чуда, равного рассечению вод Красного моря. Я хотел было уже бежать искать десятого, но тут от группы солдат, стоящих возле купы олив на терраске неподалеку от нас, отделился еще один и двинулся к нам. Судя по походке, это был человек гораздо старше нас. «Милуимник{Солдат или офицер запаса, призванный на сборы или на войну.}», – сказал Рам, глядя, как он карабкается по глыбам. Мы начали молитву. Дойдя до слов «Слушай, Израиль, Г-сподь – наш Б-г!» я подумал: теперь я это знаю точно! Дойдя до слов «Благословен ты, Г-сподь, благословляющий миром народ свой, Израиль!» я подумал: теперь это стало реальностью!
А потом настало время читать кадиш – гимн Вс-вышнему, который произносится в память о недавно умершем родном человеке. При этом в нем нет ни слова о смерти. Что поделать – еврейская логика. Б-жья логика. Так вот, кадиш читали двое – я и этот десятый. Я – по отцу. А по кому читал он – мы не знали. По обычаю, мы оба вышли вперед, встали рядом и начали хором: «Да возвысится и освятится великое Имя Его!
– в мире, сотворенном по воле Его,
И установит Он Свою царскую власть и взрастит спасение...»
Голос показался мне жутко знакомым, настолько знакомым, что я боялся признаться себе в том, чей это голос, уговаривая себя, что все это мне лишь кажется, что я ведь сам читаю вслух, как же мне разобрать, на чей похож голос того, кто читает вместе со мной.
«Создающий мир в высотах Своих,
да сотворит Он мир для нас
и для всего Израиля...»
Молитва закончилась. Человек шагнул ко мне, вытащил трубку – длинную, черную, слегка изогнутую.
– Огонька не найдется? – он произнес это на удивление глухо, как будто набрал в рот могильной земли. Я протянул зажигалку. Словно перевернутое сердечко, вырвалось пламя, и в его ореоле я увидел лицо – большие глаза в глубоких глазницах, слегка вздернутый нос... Не было шрама, не было морщин. Мужчине было лет сорок, может, чуть больше.
– Чего вылупился? – раскуривая трубку, спросил милуимник уже совсем другим голосом, ничуть не похожим на отцовский. – Сейчас не таращиться надо, а воевать!
– Вы знаете, – робко начал я. – Вы очень похожи на моего отца, да будет благословенна память праведника...
– Все евреи похожи друг на друга, – отрезал он и повернулся, чтобы направиться к своим.
– А простите такой вопрос... По кому вы читаете кадиш?
– «По кому, по кому», – раздраженно произнес он. – По самому себе! Хватит дурью маяться! Драться надо! Пока нас всех не выдавили.
И побежал к своим, оставив меня приросшим к земле.
Прошло несколько минут. Я пришел в себя. Огляделся. По фиолетовому океану ночи черными китами плыли холмы. Я понял, что когда-нибудь вернусь сюда, на эту гору, на этот сторожевой пост моей Родины, чтобы поселиться здесь навсегда.
Местное население осыпало нас цветами и рисом – как раз в это время должны были прибыть на помощь легионерам иракские танковые соединения, и арабы не сомневались, что мы и есть долгожданные братья и союзники. Такие же счастливые улыбки оказались на лицах у первых арабских солдат и офицеров, которым довелось нас встречать. Они явно были сбиты с толку и не знали, кто перед ними – друзья или враги. Сколько еврейских жизней Вс-вышний сберег благодаря этой случайности, этому эффекту неожиданности, этому маленькому чуду!
Ревя, наши «Центурионы» ворвались в лабиринт шхемских улиц, с грохотом лавируя то между старинными стенами, сложенными из бесформенных камней, то между современными бетонными кубами. Когда мы проезжали мимо одного недостроенного куба – серой толстостенной клетки, окаймлявшей темную пещеру, – из пещеры выскочил араб в форме легионера, бросил автомат и поднял руки. Я узнал его – черные брови вразлет, красивые черные усы, открытый взгляд. Я понял – мы победили».