Вы здесь

Честь – никому! Том 2. Юность Добровольчества. Глава 4. Аутодафе (Е. В. Семёнова, 2017)

Глава 4. Аутодафе


25 июня 1918 года. Петроград


«Казнь капитана Щастного!», «Первый приговор ревтрибунала!», «Щастный расстрелян!» – такими заголовками пестрели последние газеты. Павел Юльевич вчитывался в каждое слово и не мог поверить случившемуся. В голове не умещалось, что и такое – сделалось возможным. Алексей Щастный был из тех офицеров, которые остались служить после большевистского переворота, считая невозможным покинуть свой пост во время войны. На окровавленном Балтийском флоте, где озверевшие матросы жестоко расправились с огромным количеством начальников, не делая разницы между «шкурами» старшими офицерами и престарелым заслуженным адмиралом, Щастный стал первым не назначенным, а избранным командующим. Уставшие от анархии и крови, протрезвевшие балтийцы выбрали капитана на этот пост, и ему удалось то, что казалось совершенно невозможным: наладить на флоте дисциплину. По условиям Брестского мира Балтийский флот, героически сражавшийся всю войну, бывший непреодолимой преградой на пути германского флота к Петрограду, должен был быть затоплен. Двести тридцать шесть боевых кораблей было приказано взорвать и затопить. И снова сделал невозможное капитан Щастный. В считанные дни он вывел флот в море, чтобы вести в Петроград и, таким образом, спасти. Балтика была покрыта льдом, ледяные торосы достигали в высоту пяти метров, никогда ещё не приходилось совершать кораблям подобного похода. Для передвижения флота командующий избрал наименее замёрзший северный шхерный фарватер, корабли шли друг за другом, и те, что были больше, торили путь остальным, сокрушая льды. Это беспрецедентное плавание получило название Ледовый поход капитана Щастного. В Петрограде балтийцев и самого капитана встречали, как истинных героев, что сильно не понравилось городскому главе Зиновьеву, военмору Троцкому и их подельникам. Раздались мнения о необходимости военной диктатуры. В Кронштадте, ещё недавно опорном пункте большевиков, восстала минная дивизия, требовавшая установления таковой. Восстание было потоплено в крови. Алексей Щастный от роли диктатора отказался. Но, считая условия Брестского мира предательством, он узнал очень многое об истинных механизмах его заключения. Тучи над ним сгустились уже в мае, угроза ареста стала осязаемой. Но петроградцы стояли за своего героя горой. Тогда капитана вызвали в Москву на совещание. Щастного предупреждали о рискованности этой поездки, советовали бежать, но он не пожелал и слушать подобных советов. Капитан ехал в Москву с целью изобличить предателей, в первую очередь, Троцкого. Но всё вышло иначе. Двадцать седьмого мая Щастный был арестован и заключён под стражу в Кремле. Процесс над ним длился чуть меньше месяца. Это был первый процесс свежесозданного (специально ли для расправы с потенциальным диктатором?) Ревтрибунала. Председательствовал на нём бывший прапорщик, а теперь глава красной юриспруденции, убийца генерала Духонина Крыленко. Единственным свидетелем и обвинителем выступал Троцкий. Капитана Щастного обвинили в неисполнении приказа, и не Троцкого, а именно его выставили предателем. Несмотря на официальный запрет смертной казни, трибунал приговорил свою первую жертву к расстрелу. «Смертная казнь запрещена!» – воскликнул капитан. «А вас и не казнят, вас просто расстреляют!» – глумливо ответил Крыленко. Им мало стало тайных и бессудных расправ, свершаемых по ночам, когда несколько матросов во главе с комиссаром ходили по домам и отбирали жертвы, о судьбах которых ничего затем уже нельзя было узнать. Теперь они приговаривали и казнили публично. Капитан Алексей Щастный был расстрелян двадцать второго июня. О месте его захоронения не пожелали сообщить даже вдове. В предсмертном письме капитан написал: «Смерть мне не страшна. Свою задачу я выполнил – спас Балтийский флот…»

Весть о расстреле Щастного потрясла Петроград. Новая волна арестов накрыла город. Арестовывали, в первую очередь балтийцев и офицеров. Ненасытный Минотавр ночь за ночью проглатывал всё новые и новые души. И этим ясным летним утром Павел Юльевич Вревский ясно почувствовал, что скоро придут и за ним. Придут, потому что он был знаком с Щастным, потому что считался его сторонником, потому что… Зачем все эти «потому что»? Им не нужны «потому что». Они уничтожают подряд всех, кто хоть чем-то может быть опасен им, и даже тех, от кого нет и мифической угрозы. Превентивно. А ведь ещё несколько месяцев тому назад убеждал Вревский старого друга Тягаева в том, что разумнее примириться с новой властью, пытаться улучшать её изнутри. Какая наивность! Как наивен был Павел Юльевич! Как наивен был Щастный, вступив в единоборство с Троцким! Неужто думал переиграть?.. Или просто следовал долгу?.. А где теперь Тягаев? Может быть, давно убит. Но он, по крайности, знал, за что убит. А Вревский – за что? А может быть, ещё можно успеть скрыться? Бежать в Финляндию? Нет, некуда бежать… В том стане – в глаза наплюют, как предателю. А здесь… Здесь уже ясно, что ждёт – пуля. Не сегодня, так завтра. Может, и к лучшему… Так всем спокойнее будет…

Мысли стремительно проносились в голове, прерывая друг друга. Павел Юльевич вышел из дома, пошёл по пустой улице. Когда прежде улицы Петрова града были так пусты, тихи, запущены? На этой улице и вовсе не бывает теперь людей. Все обходят за версту её. Гороховая. Здание ЧК. Сколько душ умучено здесь? А тела? Куда их..? В братские могилы. На пустыри. Вревский был на таком пустыре. Земля была свежевскопанной, и Павел Юльевич понял, что это – могила. Могила тех, чьи имена теперь лишь Господу ведомы. Тяжело стало ходить по родному городу – такое чувство, что по могилам идёшь, по костям…

День выдался прохладным, но Вревскому было жарко. Над Невой он остановился. Вспомнились счастливые юные годы, и мелькнуло видение: тёплый, залитый солнцем июньский день, золотые блики на воде, лодка, стройный юноша-юнкер и хорошенькая гимназистка в белом платьице и белой шляпке, поля которой срывают её лицо, только звонкий смех её слышен, только маленькая ручка касается воды… Ту девочку звали Лией. Отец её, Исаак Мазин, был известным театральным критиком, а мать, Клара, не менее известной пианисткой. Лиичка была удивительно хорошенькой – немного смуглая, с бархатными, тёмными глазами, похожими на вишни, со жгуче чёрными, непослушными кудрями… Она неплохо музицировала и любила театр, была озорной и весёлой. Юнкер, которому оставалось меньше года до выпуска, влюбился в неё, что называется, по уши. Завязалась переписка. Впервые примерный Паша на уроке не слушал, что говорил преподаватель, а украдкой сочинял вирши для предмета своего обожания. Впервые был застукан за этим и впервые получил взыскание. Но велика была награда – первый поцелуй! Душистый, как аромат ландыша! Лиичка смешно покраснела и потом рассмеялась, обнажая небольшие, белые зубки…

Потом пришла разлука: Паша получил назначение в полк, а Лиичка поступила на курсы. Переписка их оставалась насыщенной, страстной, нежной. Но вскоре молодой офицер заметил, что в жизни любимой появились новые интересы, которым всё больше отдаётся она. Интерес, собственно, был один – революция. Лиичка окунулась в этот омут со всей горячностью своей натуры, и теперь письма её рассказывали не о жизни, не о театре и музыке, а о политике, о прочитанных книгах, о «борьбе». Под её влиянием и Паша стал почитывать кое-какие книжицы на эту тему и даже частично соглашался с излагаемыми в них взглядами. В отпуск он ездил в Петроград, впервые они с Лиичкой были вместе. На близость она пошла легко, без всякого девичьего стыда (а некогда от поцелуя невинного зарделась, как маков цвет – куда всё подевалось? – и кольнула ревность: что же, и с другими – так же?..). Целых две недели провели на квартире какой-то Лиичкиной подруги, актрисы, уехавшей на гастроли. Паша предпочёл бы провести это время вдвоём, но Лия спешила познакомить его со своими новыми друзьями, напичкать почерпнутыми из учений социалистов истинами, донести «свою идею». Паша делал вид, что пространные и эмоциональные речи Лиички были ему интересны, а на самом деле, просто любовался ею в эти моменты – ещё краше становилась она во время своих монологов. Не стесняясь наготы, разъясняла какие-то мудрёные вещи, цитировала Маркса, Ленина, потрясала в воздухе кулачком, грозя «проклятому царизму», и была похожа на саму Свободу, сошедшую с картины, прославляющей французскую революцию. Только флага не доставало. Лиичка просила Пашу взять у неё какие-то документы и спрятать их у себя: «Ты офицер, на тебя не подумают». И он взял. После много раз обращалась Лия с такого рода просьбами, и Вревский никогда не отказывал ей. Не отказывал даже тогда, когда любовь их отгорела, и в жизни его появилась другая женщина.

К первой любви Павел Юльевич сохранил на всю жизнь тёплое чувство. Сохранил, несмотря на то, что через несколько лет Лию арестовали. За участие в террористическом акте она была отправлена на каторгу. Позже Вревский слышал от кого-то, будто бы с каторги ей удалось бежать за границу, и там она примкнула к большевикам. Так ли это, Павел Юльевич не знал, но всей душой жалел хорошенькую, нежную девочку-гимназистку с бархатными глазами-вишнями, которой так и осталась Лиичка в его памяти.

– Барин! Павел Юльевич, вы ли? – хрипловатый голос прозвучал совсем рядом, и Вревский резко обернулся. Перед ним стоял пожилой человек со впалыми, в седой щетине щеками, в залатанной, с чужого плеча одежде.

– Не узнаёте? Архип я. Фёдора Павловича денщик…

– Архип? – поразился Вревский, с трудом узнавая в измождённом старике слугу отца своего погибшего на войне друга, отставного полковника Фугеля. – Прости, не признал…

– Немудрено, Павел Юльевич… Жизнь-то экая стала… Вот, и барина нет теперь…

– Что случилось с Фёдором Павловичем? – тихо спросил Вревский.

– Да ничего особенного… Расстреляли всего лишь…

– Как?.. – глупо спросил Павел Юльевич.

– Самым простецким образом, барин… Анна Вацлавовна тело насилу выпросила для погребения. Они, изверги, раздели его догола, у стены поставили, и папиросу зубы всунули… – старик утёр набежавшую слезу. – Анна Вацлавовна, как барина похоронила, так занедужила и тоже отошла. Так никого и не осталось… А меня всё носит земля зачем-то. Вы-то как живы, барин?

– Не убили ещё, как видишь… – ответил Вревский.

– Слава Богу. Может, хоть вас сия участь минет… – вздохнул старик и побрёл куда-то.

Сколько уже подобных историй слышала Павел Юльевич, а каждая новая обжигала, и казалось ему, словно перед всеми этими убитыми и замученными он виноват. Раз пошёл на службу власти, которая вершит такие злодеяния, значит, и на нём лежит кровь, ею пролитая. И только собственной кровью осталось этот грех искупить, если только хватит её… Страшно стало встречать знакомых. Ни единого не было среди них, у кого бы не убили родных или друзей. Только и слышалось: «расстреляли», «сначала отрубили нос и уши, а после…», «утопили», «проломили голову»… Вот, и старик Фугель… Кому он помешал? Чем провинился, чтобы какая-то сволочь глумилась над ним? Торжество сволочи! И он, Вревский, виноват в этом торжестве, потому что ни словом, ни делом не попытался препятствовать ему… Господи Боже, какая страшная ноша! Павлу Юльевичу мучительно хотелось поговорить с кем-то, излить кому-то душу, покаяться. Но к кому понести эту боль, на чей порог? Кто согласится выслушать? Разве что… Лиза? Лиза, всегда спокойная и рассудительная, она не прогонит, она выслушает, простит… К ней только и идти теперь.

И Вревский направился к дому Елизаветы Кирилловны Тягаевой. Общественный транспорт в городе практически не действовал, и все расстояния приходилось преодолевать пешком. Но это даже радовало Павла Юльевича – ходьба успокаивала расшатанные нервы. Лиза Добреева с юных лет была девушкой рассудительной и умной. Она не блистала красотой, в ней не было девичьей лёгкости, а чувствовалась в осанке, походке, движениях тяжеловатость, присущая солидным дамам, но чем-то привлекла «королева», как за гордость и царственность называли её, и Вревского, и его друга, Петра Тягаева. Вне всякого сомнения, Павел Юльевич непременно сделал девушке предложение руки и сердца, если бы не понял, что выбор уже сделан не в его пользу. Вревскому осталось лишь отступить и пожелать даме сердца и лучшему другу семейного счастья, а самому искать оного в другом месте. Увы, семейного счастья Павлу Юльевичу не суждено было обрести. Он женился было на миловидной художнице, но та ушла от него через три года брака, увлёкшись каким-то поэтом. С той поры Вревский зарёкся связывать себя брачными узами и укрепился в недобром отношении к женщинам. Правда, уважение и теперь уже скорее братская любовь к Елизавете Кирилловне осталась неизменной. Лиза была безупречна.

Последний раз он видел её, когда приходил предупредить о готовящимся аресте Петра. Правда, и после не забывал Павел Юльевич Елизавету Кирилловну. Зная о её бедственном положении, Вревский посылал ей деньги и кое-какие продукты из своего пайка. Делал это он анонимно, зная гордый характер Лизы, зная, как нетерпимо для неё ощущать себя кому-то обязанной.

Поднявшись по знакомой, теперь ледяной, сырой и покрытой плесенью лестнице, Вревский, помедлив мгновение, решительно вдавил кнопку звонка. Дверь долго не открывалась, но, наконец, щёлкнул замок, и на пороге показалась мать Лизы, Ирина Лавровна Добреева. Она сильно сдала, исхудала и, очевидно, была тяжело больна. Хрупкая старушка опиралась на палку и придерживала платком онемевшую левую сторону лица. На лестнице было темно, Ирина Лавровна прищурилась, спросила неуверенно:

– Пашенька, голубчик, это вы?

– Я, Ирина Лавровна. Простите за вторжение…

– Что вы! К нам теперь никто не ходит… Мы с Лизой совсем одни остались… И Мишенька уехал на гастроли… – Добреева говорила с некоторым трудом, а когда начинала торопиться, то речь её делалась неразборчивой. – Как это хорошо, Пашенька, что вы пришли! Вы знаете, Лиза ушла утром… В «хвост», а потом на толкучку… Мы ведь почти всё продали, Лиза работу ищет, а откуда взять? А я хотела самовар поставить… Пашенька, я ведь ставила уже… Несколько раз, и получалось… А тут – забыла… Я, голубчик, совсем больная сделалось. Лизе со мной столько хлопот… Скорее бы уже Господь прибрал меня… Так вот, я что-то напутала, и не получилось… Может быть, вы поможете? – Ирина Лавровна всхлипнула, мотнула головой. – Вы не обращайте внимания, пожалуйста. У меня от болезни теперь всегда глаза на мокром месте… Так стыдно… – она слабо улыбнулась своей прежней, светлой, немного грустной улыбкой.

– Показывайте ваш самовар, дорогая Ирина Лавровна, – сказал Вревский. – Сейчас мы с ним разберёмся.

– Спасибо вам, Пашенька! Право, так неловко… Вы пришли, а я к вам со своими неприятностями… Я вас чаем напою… У нас беспорядок в квартире, мы не ждали…

Павел Юльевич вошёл в до боли знакомую квартиру, опустевшую и носящую на себе отпечаток заброшенности. Ему стало грустно и от вида её, и от вида разбитой болезнью её хозяйки. А Лиза? Какова она теперь? Неужто и её сломила эта страшная жизнь?..

С самоваром Вревский разобрался быстро. Ирина Лавровна действительно спутала, куда класть щепу, а куда заливать воду. Пока Павел Юльевич возился, она сидела рядом, на краешке стула, смотрела на него влажными, печальными глазами, говорила сбивчиво, но уже не быстро, а потому понятно.

– Я, Пашенька, всё забываю последнее время. Я даже читать не могу ничего, потому что не могу сосредоточиться и ничегошеньки не в силах запомнить… Только Библию читаю. Евангелие. Всё время читаю… Я никогда так прежде не понимала того, что там сказано, как теперь… Пашенька, ведь это всё про нас… Пророчества – про нас! Всё так жутко сбывается… Мы, наверное, очень грешные, и за это тоже будем рассеяны по свету… «Два зла сделал народ Мой: Меня, источник воды живой, оставили, и высекли себе водоёмы разбитые, которые не могут держать воды…» Вы понимаете? Понимаете?..

– Я понимаю, Ирина Лавровна…

– Если бы мы могли услышать прежде, понять прежде… Нужно было, чтобы Божии суды свершились на земле, чтобы мы, в мире живущие, научились Его правде… Это книга пророка Исайи… Вы прочтите, и тогда так ясно станет всё, что творится… Вот, послушайте! – Добреева подняла руку и, закрыв глаза, проговорила, старательно выговаривая каждое слово своим подрагивающим, слабым голосом: – «Ноги их бегут ко злу, и спешат они на пролитие крови; мысли их – мысли нечестивые; опустошение и гибель на стезях их; пути их искривлены, и никто, идущий по ним, не знает мира. Потому-то и далёк от нас суд, и правосудие не достигает до нас; ждём света, и вот тьма, – озарение, и ходим во мраке. Осязаем, как слепые стену, и, как без глаз, ходим ощупью; спотыкаемся в полдень, как в сумерки, между живыми – как мёртвые» … – Ирина Лавровна всхлипнула, утёрла выступившие слёзы, вновь заговорила, волнуясь. – Наши дни, Пашенька, это время сбывшихся пророчеств… «Шакалы будут выть в чертогах их и гиены – в увеселительных домах» … Я знаю, я очень много говорю… Вы простите! Просто я знаю, что мне уже очень скоро говорить невозможно будет… Вы уж потерпите мою болтливость…

– Помилуйте, Ирина Лавровна…

– Нет, нет, не спорьте… Знаете, Пашенька, я раньше смерти боялась. А сейчас уже не боюсь. Как милость жду… Я одного боюсь, что мне совсем откажет разум, что силы совсем оставят меня, и я буду лежать недвижно, и Лизе придётся тогда совсем тяжело. Я Бога молю, чтобы он её пожалел, чтобы призвал меня прежде того…

– А как чувствует себя Елизавета Кирилловна?

– Слава Богу, здорова. Ей так тяжело приходится… У нас ведь ничего почти не осталось… Хорошо, что теперь лето, и не надо топить печь… А что будет зимой? Подумать страшно… Лиза сильная, волевая, но какие силы беспредельны? Нам, Пашенька, какой-то неизвестный благодетель помогает… Деньги присылает, продукты… Я за него всякий день Бога молю. Кстати, Лиза подозревает, что это вы…

– В самом деле? – вздрогнул Вревский.

– Да, она не раз говорила, что кроме вас в городе нет человека, который бы мог…

– Самовар вскипел, – сказал Павел Юльевич, желая скорее перевести разговор.

– Ах, как это славно! – обрадовалась Добреева. – Теперь мы с вами чаю попьём…

– Нет, право, не стоит…

– Не отказывайтесь! Вы мне так помогли… И потом как бы ни были худы наши дела, а я не допущу, чтобы гость ушёл от нас, не выпив хотя бы чашки чаю.

Вревский понял, что своим отказом обидит Ирина Лавровну, и принял приглашение. Чай был из каких-то трав, терпкий, странный на вкус. К нему полагалось несколько сухариков, но от них Павел Юльевич отказался наотрез, заявив, что совсем не голоден. Добреева же взяла один, долго размачивала его в чае, откусывала по крохотному кусочку, жевала медленно.

– Нет ли известий от Петра? – спросил Вревский.

– Нет… Но мы надеемся, что он жив. И что Надинька тоже… Нам чудом дошла весточка из Киева… Если бы вы знали, Пашенька, какой ужас пережила там семья моей Анечки! Там была настоящая бойня! Её мужа убили, и она с его матушкой и Надинькой искали его тело среди других убитых… Бедная Мария Тимофеевна не выдержала этого и скончалась… Не знаю, как Анечка пережила всё это… Как Надинька выдержала… Она всегда была такой нежной, ранимой девочкой… Аня написала, что Надинька вышла замуж и уехала с мужем к его родным в Сибирь… Аня считает, что это очень надёжный и хороший человек… Дай Бог! Но как же это всё страшно… Мне уже не суждено никого из них увидеть, хоть бы Лизе ещё довелось обнять дочь…

У Вревского было ощущение, словно его поджаривают на медленном огне. Словно вся эта пролитая в Киеве кровь тоже льётся на его голову.

– Ирина Лавровна, а Елизавета Кирилловна скоро ли придёт?

– Не знаю, голубчик… Может быть, только вечером… А вам очень нужно поговорить с ней?

– Да, мне нужно было с ней поговорить…

– А вы мне скажите, Пашенька. Я же вижу, что вы маетесь. Что у вас душа не на месте. Так вы выговоритесь – может быть, легче станет…

– Ирина Лавровна, скажите откровенно, вы считаете меня виновным в том, что я этой власти служить пошёл?

– Нет, голубчик… – Добреева покачала головой. – Нет… Разве кого-то можно обвинять теперь, судить? Я не беру тех, что главенствуют, и тех, что кровью упиваются. Они из людей выбывшие… А людей судить и обвинять нельзя. Ведь вокруг безумие, вокруг светопреставление, ад, а люди слабы, как можно требовать с них чего-либо? Нужно понимать, сострадать, прощать и любить… Достоевский писал, что ад настанет, когда умрёт любовь. Так и получилось. Умерла любовь в людях, и ад настал. Одна ненависть живёт, умножается и убивает. Нельзя… Нельзя… Ненавидеть – нельзя… Нужно любить. Только любовь ад преодолеет… А вы не казнитесь. Вы поступили так, как полагали должным… Вы не виноваты… Точнее, вы не более виноваты, чем все. Мы все виноваты. Все… Все… Эта кровь не на вашей душе, и не вам за неё отвечать перед Богом…

Вревский почувствовал, как ком подкатил к горлу, и слёзы навернулись на глаза. Эта хрупкая, полупараличная старица читала его сердце, как книгу, понимала без слов и отпускала грехи. Павел Юльевич опустился на колени, поцеловал её высохшую, пергаментную руку.

– Что вы, Пашенька? Всё ещё образуется… – мягко произнесла Добреева. Она перекрестила Вревского, слабо улыбнулась: – Всё образуется… А вы не мучайте себя, а лучше сходите в церковь, исповедуйтесь… И будет вам облегчение…

– Спасибо вам, Ирина Лавровна, – с чувством сказал Павел Юльевич.

– За что? Разве я что-то сделала для вас?

– Очень многое… Вы… помолитесь за меня… А я должен идти.

– Я обо всех, кого знаю, молюсь. И о вас. А Лизу вы разве не дождётесь?..

– Нет, мне пора… – Вревский сам не знал, куда так спешит, но ясно чувствовал, что должен уходить. Положив на стол все деньги, которые имел с собой, он добавил: – Вот, примите эту небольшую сумму… Только не говорите Елизавете Кирилловне, что это от меня… И не отказывайтесь, пожалуйста!

– Не откажусь, – отозвалась Добреева. – Я же вижу, что это от души… Пашенька, вы не ответили, это вы нам помогали? Лиза угадала?

Павел Юльевич не ответил. Ирина Лавровна утёрла вновь набежавшие слёзы:

– Спаси вас Христос, Пашенька! Вам там это зачтётся… Вы так нам помогли…

– Скажите, – спросил Вревский уже на пороге, – что же будет дальше? Вы мудрая, Ирина Лавровна. Скажите.

– Я не мудрая, я уже почти слабоумная, голубчик… – ответила Добреева. – Забываю имена, даты… Элементарные вещи… Вы читайте Библию… Там на все вопросы ответы есть. И на ваш – есть. «Ревут народы, как ревут сильные воды; но Он погрозил им и они далеко побежали, и были гонимы, как прах по горам от ветра и как пыль от вихря. Вечер – и вот ужас! и прежде утра уже нет его. Такова участь грабителей наших, жребий разрушителей наших» .

– Прощайте, Ирина Лавровна.

– Прощайте, Пашенька…

От Добреевой Павел Юльевич возвращался со странным чувством облегчения и вины. Проходя мимо церкви, он поймал себя на мысли, что хочет перекреститься, но это показалось нему неудобным, и он подавил своё желание. В церкви он не бывал уже давно. В детстве Паша не пропускал служб, поскольку этого требовали родители, люди верующие. Для отца, гвардейского офицера, было два священных понятия: Бог и Царь. Какое счастье, что его уже давно нет в живых! Что он не увидел крушения своих святынь! А то бы и его могла постичь участь несчастного полковника Фугеля… От этой мысли Вревскому стало тошно. Отец умер, когда Паше было десять лет. Влияние матери было слабо, и мальчик как-то быстро отстал от привычки ходить на службы, негромко вторить церковным певчим, говеть… Он исправно бывал на молебнах, учась в кадетском корпусе, будучи юнкером, став офицером, потому что так было положено, но мысли его отстояли далеко от Бога. А может быть, зря?.. Павел Юльевич подумал, что, если доживёт до утра, то, пожалуй, сходит исповедаться. Может, права Добреева, и станет легче?

На Троицком мосту стояла небольшая толпа. Прильнув к перилам, люди неотрывно взирали на Петропавловскую крепость. Павел Юльевич приблизился и посмотрел туда же. В нескольких сотнях футов к старой крепостной пристани были борт о борт пришвартованы две большие деревянные баржи. Одна из них была пуста, другая – наполовину заполнена людьми. Вскоре за крепостными стенами собралась толпа и стала спускаться к пристани. Их было порядка ста человек, одетых, большей частью, в офицерскую форму. Их гнали к баржам, как обречённых на закланье овец, матросы, вооружённые ружьями с примкнутыми штыками. Это был улов чекистов за время последних рейдов. У Вревского подкосились ноги. Смесь отвращения, жалости, стыда и гнева захлестнули его. Хотелось, во что бы то ни стало, раздобыть где-нибудь пулемёт и палить по этим существам в человечьем обличье, ведущим на истребленье людей, за которыми не было никакой вины. Хотя нет! Вина была! Вина страшная и непоправимая! Все они были офицерами, все они защищали свою страну, все они не разделяли политики большевиков, все они инако чувствовали, мыслили, жили! Все они были такими же, как сам Павел Юльевич, а многие, вероятно, и лучше его. И за это обречены они были исчезнуть с лица земли. За это будут вычеркнуты из списков живущих, стёрты из людской памяти они и их семьи. И никто не узнает ни имён их, ни того, как жили они, ни бед их, ни радостей, ни подвигов, ни неурядиц, ни даже – могил. Будто бы и не было их на этом свете… Дольше смотреть на страшное действо Вревский не мог. Он отошёл от перил, оттолкнув нескольких человек, и почти побежал прочь, ничего не замечая вокруг, оглушённый, раздавленный.

До своего дома Павел Юльевич добрался лишь вечером. На углу он заметил машину, явно дожидавшуюся кого-то. Вревский знал эти машины. Знал, кого и зачем они ждут по ночам. И предчувствие, явившееся ещё утром, подсказало, что на этот раз приехали – за ним. Вревский ускорил шаг, вошёл в подъезд, поднялся по лестнице. Дверь в его квартиру была приоткрыта, оттуда струился луч света, и доносились голоса. Сомнений не осталось – за ним пришли. Глубоко вздохнув, Павел Юльевич решительно переступил порог…

За порогом родной квартиры Павлу Юльевичу тотчас заломили руки назад, так что плечи хрустнули, втолкнули в кабинет, швырнули на пол. Знакомый откуда-то голос приказал:

– Оставьте нас и ждите моих указаний.

Вревский поднялся на ноги. Свой кабинет он увидел перевёрнутым: обыск уже был проведен. За столом, растворяясь в клубах табачного дыма, сидела худая, чернокудрая женщина в кожаной тужурке. На столе лежал «лучший друг комиссара» – маузер. Лицо чекистки показалось Вревскому смутно знакомым, но он никак не мог вспомнить откуда. Наконец, она потушила папиросу, посмотрела на него холодными, безразличными глазами. Глазами, так похожими на спелые вишни… Павел Юльевич содрогнулся. Те самые вишни, только взгляд у них – чужой, жестокий, страшный, полный какого-то нечеловеческого зла. Те самые черты, только заострившиеся, огрубевшие – ни ямочек на щеках, не пухлости губ. Тот самый голос, только прокуренный и жёсткий. Лия… Какой страшный сон…

– Лия, ты? – глухо спросил Вревский.

– Для вас, гражданин Вревский, я не Лия. Лии больше нет. Есть товарищ Перовская.

– Псевдоним? Или мужнина фамилия?

– Вас это не касается.

– Лия, объясни мне, пожалуйста, что с тобой случилось? – почти закричал Павел Юльевич. – Зачем тебе всё это?! эта кровавая баня?! Где та девочка, мечтавшая о свободе и братстве?!

– Мы как раз строим свободу и братство. Помнишь, я говорила тебе, что революция, и наша победа – историческая неизбежность, поскольку царизм зашёл в тупик? Вот, всё сбылось.

– Неизбежность… – повторил Вревский. – Правда, сбылось. Только где же свобода? Где же братство? Если Россия в крови утопает?

– Что такое твоя Россия? Так… – Лия презрительно сплюнула. – Несостоявшаяся страна с ущербным народом. Теперь хоть какая-то польза будет от неё. Она послужит нам полигоном для того, чтобы построить совершенно новое общество! Общество равных людей, подчинённых единой идее.

– Общество рабов, ты хотела сказать? Из кого вы будете строить что-либо при таких масштабах уничтожения людей?

– Мы уничтожаем не людей. Мы уничтожаем врагов. А ещё – лишних. Тех, кто не сможет существовать в нашем обществе, тех, кто не сможет изменить своей психологии, тех, кто не будет полезен нам.

– Таких, как я?

– Да, таких, как ты.

– И ты считаешь это справедливым?

– Я считаю это целесообразным, – Лия закашлялась и закурила вновь. – Вы не умеете жить. Вы умеете только метаться, страдать, искать каких-то идиотских истин, верить поповским сказкам и мешать работать тем, кто в отличие от вас работать умеет, кто знает, к чему стремится, и на пути своём не боится никаких препятствий.

– Таким образом, ты считаешь целесообразным уничтожение большей части русского народа?

– Русские – народ-недоразумение. Ошибка мировой истории. Ничего иного они не заслуживают. Мы оказываем услугу им. Россия и русские ничего не дали миру, иным народам. Но теперь они станут жертвой во имя торжества новой истины, во имя мировой революции и рождения нового мира. Это всё, что они могут. Это ваша великая миссия в истории, – Лия говорила отрывисто, словно выплёвывая каждое слово, наслаждаясь своей неведомой местью.

– За что ты так ненавидишь Россию?

– А за что мне любить твою Россию? Сколько времени и сил понадобилось нам, чтобы поджечь этот гнилой, сырой хворост, чтобы раздуть этот пожар! Сколько людей, лучших людей принесли себя в жертву! Но теперь этот пожар не потухнет, он истребит всё, и останется чистое место, на котором мы начнём строить новое… – глаза Лии загорелись, словно отблески кровавых пожаров, о которых страстно говорила она, отразились в них.

– Ты сумасшедшая, Лия! – воскликнул Вревский. – Откуда столько зла?!

– А на каторге, Паша, добру не учат, – звякнул, как затвор щёлкнул, гордый ответ.

– Когда ты со своими… коллегами устроила взрыв, в результате которого погибло семь человек, включая маленького мальчика, ты ещё не успела побывать на каторге… Детей – тебе тоже не жаль? Они-то чем виноваты перед вами?

– Это издержки великого дела. Без них ничто не обходится, – равнодушно пожала плечами Лия.

Вревский ничего не спрашивал больше. Ему показалось, что перед ним сидит не человек. Не женщина. Не Лия. А демон, напяливший её личину. Интересно, сколько крови, сколько загубленных жизней на счету этого демона? Вспомнилась девочка, задорно смеявшаяся, белое платьице, летний полдень, нежная ладошка, ударяющая по воде, белая шляпка, поля которой скрывали хорошенькое личико… Павел Юльевич пожалел, что в руках его нет оружия, чтобы убить этого демона в облике Лии. Он опустил голову, сказал устало:

– Меня – сразу «к Духонину в штаб»? Или допрашивать будете, Лия Исааковна?

– Не буду, – ответила Лия, поднявшись и взяв со стола маузер. – О чём допрашивать? Вы, гражданин Вревский, довольно уже пояснили свои убеждения. Вы не наш. Вы нам враг.

– Рад это слышать, – усмехнулся Вревский. – Для меня великим бесчестьем и горем было бы стать вашим…

Вошедшие матросы вновь заломили ему руки:

– Шагай, контра! – вытолкали из квартиры, довели до примеченной им машины, втолкнули в неё…

Последний раз видел Павел Юльевич улицы родного города. Три поколения Вревских жили в Петербурге. Ещё больше – служило России на поле брани. Предки Вревского бились под Нарвой и Очаковым, гибли на Бородинском поле, сражались на Кавказе и Балканах… Один из предков, гвардейский офицер, принял участие в восстании декабристов. Был сослан солдатом на Кавказ. Честной службой вновь вернул себе офицерское звание, был прощён, а вскоре погиб в одной из схваток с горцами. Павел Юльевич чувствовал, что отчасти повторяет его путь. Правда, ему уже не посчастливится искупить проступка подвигом, а только лишь смертью… Но может быть, когда станут взвешиваться грехи его и добрые дела, то зачтётся и это. И то, что как бы то ни было, а ведь он служил России верой и правдой, прошёл две войны, не прятался за спины товарищей и долгу был верен. Он ошибся в своих надеждах, обманул сам себя, но России он не предавал никогда…

Вревский думал, что его немедленно отвезут к месту расстрела, но ошибся. Его везли в Петропавловскую крепость… Ледяным холодом обдали коридоры пятого бастиона и одиночки, во мрак которой он был водворён. Здесь почти век назад ждал своей участи его пращур-декабрист. Отсюда в последний путь отправились пятеро первых борцов с самодержавием… С каким священным ужасом всегда говорилось об их судьбе! Казнь пятерых бунтовщиков, восставших с оружием на своего Царя, имевших целью убить всю царскую фамилию, казалась образованной публике неслыханной жестокостью! Господи Боже, какая капля то была в сравнении с бойней, учинённой народолюбцами-революционерами! А ведь приди к власти декабристы – и они развязали бы такой террор?.. Развязали бы, конечно… Может, не в такой степени, но развязали бы. Декабристов оплакивали целый век, а убитого одним из них героя Милорадовича – никто. Царский сатрап, так и надо ему… О, безумие! Какое безумие! Никогда прежде не понимал этого Вревский. А теперь – словно озарило! Судный час должен настать на земле, чтобы люди осознали Божью правду… Как-то так сказала Добреева… Так и есть. В лихорадочном возбуждении мерил Вревский шагами пространство каземата. Николаю Первому не могли простить пятерых повешенных, Второму – Кровавого воскресенья, Столыпину – подавления террора… Всех называли «кровавыми», а сами всю Россию утопили в крови, и не стесняются объявлять, что это только начало, что чем больше будет уничтожено народа, тем лучше… Сатанинская сила ворожит им, не иначе!

Петропавловская крепость, кого только не видели твои стены! Масона Новикова, петрашевцев, Достоевского… Особ царской крови, министров Царского и Временного правительств, депутатов Думы, членов учредительного собрания… Отсюда двух членов правительства Временного, Шингарёва и Кокошкина, перевили в больницу, а там жестоко убили. Здесь теперь томятся моряки-балтийцы, арестованные следом за своим командиром капитаном Щастным, и сколько ещё невинных! А ведь большевики, придя к власти, заявляли, что сделают из страшной крепости музей… Французские революционеры разрушили Бастилию, российские поступили рациональнее…

Дверь отворилась, раздалась грубая команда:

– На выход!

Кажется, всё?..

Павел Юльевич скоро понял, куда везут его на это раз. В Стрельню. Тамошняя пристань с недавних пор стала петроградским лобным местом. Каждую ночь сюда привозили новые жертвы и расстреливали…

На этот раз обречённых было тридцать человек. Большая часть – офицеры. Несколько штатских. И один пожилой батюшка. Приговорённых погнали по Царской дороге. Её проложил ещё Император Пётр, не раз ступала по ней его нога… Останется ли после этой невиданной бойни в России хоть одно место, не обагрённое кровью, одно место, за которым не тянулся бы страшный шлейф преступлений? Или же всё выйдет так, как рассчитали они, и никто не вспомнит о невинно убитых? Не уцелеет никого, кто будет помнить этот ужас, а редкие выжившие станут молчать, и вырастет поколение, которое ничего не будет знать о своей истории? На местах братских могил разобьют парки, площади, проложат дороги, построят дома… И живущие не будут знать, что ходят по костям, живут на погосте… Вся Россия превратится в погост…

Жертв подвели к длинной морской дамбе. Священник о чём-то попросил комиссара, ещё совсем мальчишку на вид, тот милостиво кивнул. Батюшка опустился на колени и стал читать отходную. Аутодафе началось. На край дамбы выводили по несколько человек, стреляли в затылок, трупы сбрасывали в воду. Какой-то юноша, по виду студент, едва сдерживал слёзы.

– Я ведь не жил ещё… За что? За что? Пощадите!

Коренастый капитан с окровавленным лицом и перебитой рукой бросил сурово:

– Прекратите истерику, молодой человек! Не унижайте себя перед этой мразью! Нужно уметь умирать с честью!

Выстрел, и капитан тяжело рухнул на землю, проворный китаец из расстрельной команды с силой пнул тело ногой, раздался всплеск: море приняло очередную жертву. Вревский, перепуганный студент и священник оказались в последней партии. Стоя на краю дамбы, Павел Юльевич смотрел на чёрную воду, лижущую дамбу, на небо, замкнувшее слух от несущихся к нему с земли воплей… Не осталось ни страха, ни сожаления – сердце билось ровно, неколебимое ни единым чувством. Последнее, что услышал бывший полковник Императорской армии Павел Вревский, были слова батюшки, сказанные негромко и радостно:

– Помолимся, дети. Ко Господу идём!