Глава 5
Негрудин шел в церковь не потому, что на старости лет бывший член партии поверил в бога, а потому что… а он и сам не знал, зачем туда ходит время от времени. Когда его, семнадцатилетнего парнишку, едва закончившего десятый класс, тощего от недоедания, призвали в начале сорок четвертого в армию и послали на ускоренные курсы артиллерийского училища, о боге он даже и не думал. И в поезде, увозившем его на фронт по железной дороге, вдоль которой тянулись страшные раны, оставленные на земле пронесшейся по ней войной, никто о нем не вспоминал. Да и о ком вспоминать, если никакой сверхъестественной силы не существует, а есть человек и законы природы, открытые учеными? Но впервые попав со своей батареей под бомбежку на Третьем Белорусском в районе Кёнигсберга, о боге Негрудин вспомнил, и, лежа в воронке, твердил одно и то же: «Господи-Иесусе! Господи-Иесусе!» – забыв от страха, зачем тревожит того, кого нет в природе. И чем ближе падали бомбы, тем чаще соскакивали с его языка эти два слова, при этом сам Негрудин был уверен, что в адском грохоте, вое и визге никто из его товарищей или, тем более, командиров и политруков, не расслышит его, офицера и комсомольца, отчаянных молитв. Потому что в те мгновения просить о милости было больше некого, а так вроде бы и не очень страшно, и остается какая-то надежда, что вдруг Он все-таки существует и услышит. И поскольку Негрудин остался жив и даже не был ранен, то, как ни крути, а что-то его спасло. Или кто-то. Может, и бог. Потому что ученые – это одно, комсомол и звездочки на погонах – тоже, а жить хочется сейчас. И многие потом признавались, виновато улыбаясь, что был и с ними подобный же грех. Грех не грех, а бог его знает, как это назвать, если смотреть на подобные отступления от истины с научной точки зрения и марксизма-ленинизма.
И вот, когда жизнь почти прожита и явно подходит к концу, что-то опять сдвинулось в душе Терентия Емельяновича, тем более что ни комсомола, ни партии, ни той страны, что он защищал мальчишкой, – ничего этого не осталось, и не к кому пойти и поделиться своими сомнениями. А в церкви… не то чтобы есть с кем поделиться, а сам будто бы раздваиваешься и делишься сам же с собой, пытаясь пристегнуть еще что-то, тебе не понятное, а потому и притягательное. Умирать, как ни крути, скоро, а хочется, чтобы умереть не с пустотой в душе, образовавшейся в последние годы, а с каким-то наполнением.
Перед папертью Негрудин вытер о траву свои потрепанные босоножки, преодолел несколько ступенек и, как всегда, обратил внимание на бронзовую доску, на которой рельефно выступали буквы и слова, сообщавшие всем желающим: «Сей храм Божий воздвигнут радением и любовью к ближнему раба Божия Осевкина Семена Ивановича, преисполненного истинной веры во всемогущество Господа нашего, Иисуса Христа, и освещен митрополитом Илларионом в 2008 году от рождества Христова». Не обратить внимания на эту доску не было никакой возможности, потому что прикреплена она сбоку от входа, всегда начищена до блеска, так и притягивает взгляд любого, кто приближается к двери. И всякий раз Терентию Емельяновичу хочется сделать что-нибудь такое… плюнуть на эту доску или еще что, но он воздерживается, торопливо крестится на лепную и раскрашенную икону над дверью, изображающую лик Христа-Спасителя. При этом не может отделаться от ощущения, что крестится не на икону, а на сияющую бронзовую доску с фамилией человека, ненавидимого всем Угорском, и оттого с тяжелым сердцем переступает порог храма.
Купив свечку у стоящей при входе старушки и отметив с досадой, что свечки подорожали на целый рубль, Негрудин зажигает ее от других свечей и проходит поближе к алтарю, вокруг которого в ожидании начала службы уже плотно сгрудились кофты и косынки.
Вот просеменил мимо и скрылся за дверью притвора маленький седенький дьячок в черной рясе. Его до самого притвора сопровождал невысокий, но плотный молодец в монашеском уборе, с косым шрамом на щеке. Молодец смиренно подпер крутым плечом одну из колонн и замер, кося по сторонам.
Наконец умолкли колокола, из-за алтарья появился священник, настоятель церкви, отец Иосиф, человек сравнительно молодой, с окладистой завитой бородой и длинными, тоже явно завитыми, волосами, покоящимися на его плечах. На груди его сверкает большой крест – говорят, из чистого золота – с разноцветными каменьями. Взойдя на амвон и благословив паству, он начал проповедь густым баритоном, тщательно выговаривая каждое слово:
– Нынче величаем равноапостольскую Ольгу, великую княгиню Российскую, во святом крещении Елену. – Помолчал немного и продолжил нараспев: – Величаем тя, святая равноапостольская княгиня Ольга, яко зарю утреннюю в земли нашей возсиявшую и свет веры православныя народу своему предвозвестившую, претерпевшую гонения и нечестия от язычников, представшую пред Господом нашим в сиянии света любви и благочестия, тако и все мы, яко рабы его, должны претерпевать мучения и тем заслужить царствие небесное и вечную жизнь в садах райских, вкушая плоды сладкие…
Терентий Афанасьевич не вникал в смысл произносимых попом слов. Да и чего в них вникать, если они повторяются изо дня в день, разве что упоминаются другие святые, которые жили века тому назад и тогда же прославились воздержанием и усердными молитвами. Вот и эта Ольга… Кто она такая? Великая княгиня? С какой стати он должен молиться за нее? Это, скорее всего, одна из дочерей царя Николая Второго, убитого в Свердловске. Там и другие дочери были, и никто из них, конечно, не виноват, что их отец оказался таким никудышным царем, профукавшим свое царство, но борьба за власть не разбирает хороших и плохих. И во всех странах случалось не раз, что королям и королевам рубили головы, а их отпрысков гноили в узилищах. Вот и нынешняя власть взошла на престол не святыми молитвами, и на ее совести ни одна загубленная жизнь и никакого за это с нее спроса. Даже наоборот: памятники ставят, по телеку прославляют. Опять же получается, что он, Терентий Емельянович Негрудин, не человек, не хозяин самому себе, а раб божий. Это с какого такого бодуна? Хотя, если рассудить, то ничего-то он раньше не мог, и теперь то же самое, а весь зависит от людей же, обладающих властью: и какую пенсию ему положат, и льготы, и сколько сдерут за воду, электричество или газ, и когда сделают ремонт в его квартире, и прочее, и прочее, – это с одной стороны; а с другой зависит черт знает от кого, кто устанавливает цены на хлеб и все остальное, потребное человеку. Ну а эти-то, Осевкин и прочие, от бога как зависят? О чем его молят? И молят ли о чем, зная, что тот же Негрудин целиком и полностью зависит именно от них? Моли не моли бога, чтобы повлиял на них, не докличешься.
Так что для Негрудина эти проповеди все равно что обязательные политзанятия в минувшие времена, проводившиеся раз в неделю с разъяснениями новых и новейших решений партии и правительства, с уверениями, что все идет так, как предсказывали классики марксизма-ленинизма, а существующие трудности существуют по причине происков мирового империализма и его пособников. От частого повторения одного и того же слова эти теряли смысл, нагоняя сон, тем более что верхи жили – и продолжают жить, отринув все старые принципы, – совсем не так, как низы, то есть, можно сказать, при коммунизме, а все остальные непонятно в каком времени и состоянии. То же самое и почти о том же самом и в церкви, с той лишь разницей, что коммунизм обещают не в этой жизни, а после смерти. А кто знает, что там и как? Пусть покажут хотя бы одного, кто там побывал и вернулся. Нет таких и не может быть.
Однако поп талдычит, похоже, не о том же самом. То есть сперва было о том же, а потом…
И Негрудин стал вникать в слова проповеди.
– …В то же время некоторые несознательные граждане, отринув Бога из своей души и впустив в нее диавола, нарушают установленный трудами радетелей наших порядок, пишут непотребные слова на заборах и строениях, хулящие уважаемых в нашем городе людей. Сии люди не ведают, что гнев божий падет не только на их головы, но и на людей невинных, чтящих всем сердцем своим Господа нашего Иисуса Христа, пострадавшего за нас с вами и принявшего от врагов своих мученическую смерть на кресте. Они своими богопротивными помыслами и деяниями распространяют хулу на наших благодетелей, поднявших из разорения наш город, вдохнувших в него животворный дух, украсивших его церковью Святого Креста, пекущихся денно и нощно о ближних своих братьях и сестрах, о чадах их и домочадцах. Я обращаюсь к вам, любящим и чтящим Господа нашего Иисуса Христа и Пресвятую деву Марию: образумьте чад своих неразумных! Наставьте их на путь истины! Введите их в храм божий, как вводили чад своих неразумных под его чертоги ваши предки, на чем стояла и крепла спокон веку святая Русь. Да благословит вас Всевышний! Аминь.
– Аминь, – подхватили молящиеся и потянулись к руке настоятеля и к золотому кресту на его груди. А вместе с ними и жена Терентия Емельяновича. Уж кто-кто, а он-то знал, о чем она молила бога: исключительно о детях и внуках, чтобы не хворали, чтобы в доме была полная чаша. О том, чтобы дети ее поверили в бога, она давно не помышляет, уверенная, что сама за них отмолит положенное.
Негрудин целовать руку попу никак не мог себя заставить. Понятно – крест. Но руку… С чего бы это вдруг? Он и женщинам-то никогда руки не целовал, а чтобы этому прилизанному, завитому мужику – и под страхом смерти не заставишь. Вон и большое начальство тоже не целует – по телеку показывали. А почему? То ли в бога верят не до конца, как сам Негрудин, то ли вообще не верят. И Терентий Афанасьевич, тихонько развернувшись, по за колоннами, по за колоннами – и к выходу. Ему хотелось побыть одному и разобраться в том, что творилось в его душе после такой проповеди. Ясно было, что поп с Осевкиным и за Осевкина, что для него важнее его деньги, чем страдания и муки обыкновенных людей. А где же христианское человеколюбие? Где же «Скорее верблюд пройдет сквозь игольное ушко, чем богатый попадет в рай»? Получалось, что надпись во втором корпусе действительно была, хотя и непонятно, о чем именно. И что же делать в таком случае бывшему коммунисту, бывшему лейтенанту Негрудину?
Встретив по дороге домой Дениску Кочнева и узнав от него про гаражи, Терентий Емельянович направился к Гнилому оврагу, расположенному на окраине Угорска, где и были эти самые гаражи. Он шел не по дороге, а дворами, потом тропинкой через лесок: так было ближе. Издавна местные мальчишки выбрали железобетонные стены гаражей для своих художеств. Иные надписи и рисунки отличались выдумкой и даже некоторым изяществом. Но большинство были просто мазней. А то и похабщиной. Раньше один из домов в центре городка именовался Домом пионеров, а в нем имелись всякие секции. В том числе и такие, где ребятишки рисовали и лепили. Дом этот еще в девяностых заняли под ресторан и магазин, нынче, поговаривают, там бордель завели и казино, а ходят туда исключительно те, кто правит этим городом. При этом нового взамен они ничего не создали, вот и упражняется ребятня на стенах и заборах. Известное дело: сломать легко, а построить надобны и ум, и умение, и желание. Но ничего подобного, куда ни погляди, не наблюдается в нынешнее бестолковое время.
Имелся свой гараж и у Терентия Емельяновича, но «Запорожец», который ему дали и как ветерану Великой войны, и как ударнику комтруда еще аж при советской власти, разбил его сын Петька, другой они так и не приобрели, зато было где хранить всякие соленья-варенья. Теперь в гараже хозяйничал двадцатишестилетний внук, работавший в Москве и копивший деньги на московскую же квартиру.
Гравийная дорога, постоянно разбиваемая и подновляемая гравием же, на которую вышел Негрудин, сделала крутой поворот, расширилась и как бы втекла в межгаражное пространство, наполненное невнятным зудением небольшой толпы, сгрудившейся почти что в самом его центре. В это пространство и вступил Терентий Емельянович, поневоле ускоряя шаги, будто боялся, что все самое интересное может произойти без его участия. Однако на собрание гаражного кооператива эта толпа не походила, тем более что чуть сбоку от нее он разглядел двух этих… полицейских, которые, конечно, могли быть членами кооператива, но тогда бы они вели себя совсем по-другому, во всяком случае не в качестве равнодушных наблюдателей.
Один из блюстериков или блюстов, – придумают же чертенята! – как называет полицейских правнук Петруша, произведя это слово от «блюстетель порядка», а именно младший сержант Юдинов, едва закончивший девять классов по причине двоек и прогулов, увидев Негрудина, замахал на него руками.
– Чего, Емельяныч, тебе тута надо? Иди домой! Неча тута делать!
– Так я тебя, Степка, и спросил, есть мне чего тут делать или нет, – проворчал Терентий Емельянович, подойдя вплотную к небольшой кучке людей, издалека показавшейся ему толпой. Затем поинтересовался, ни к кому не обращаясь в особенности, будто ни о чем не знал и не догадывался: – Украли что?
– Да вон, – сказал, отступив в сторону и как бы открывая видимость, живущий в соседнем доме слесарь-сантехник с того же ФУ-комбината.
Две женщины в серых комбинезонах, макая валики в ведра с краской, забеливали черные надписи, идущие по гаражам: «Осевок-паскуда! Отдай рабочим заработанные ими деньги! Иначе будет хуже!»
Однако белая краска черные надписи почти не брала.
– Жидковата краска-то, – заметил кто-то не без злорадства. – Тут раз пять-шесть красить придется, чтобы не было видно.
А еще кто-то, весело и озорно:
– Вы, бабоньки, все подряд красьте! А то что же получается? Грязь и ничего больше!
– А нам на все подряд краски не выдали, – ответила одна из бабонек. – Сами докрасите.
По лицам всех присутствующих, даже полицейских, можно было догадаться, что они очень довольны и надписями и результатами покраски.