Вы здесь

Чемодан миссис Синклер. 5 (Луиза Уолтерс, 2014)

5

Черно-белая фотография. На ней – симпатичный усатый мужчина лет около сорока, обнимающий за плечи женщину невысокого роста. Светловолосую (скорее всего, блондинку), чуть помладше его. Оба широко улыбаются в объектив аппарата. На обороте снимка надпись: «Гарри и Нора. Майнхед, август 1958 г.». Ниже – круглым подростковым почерком дописано: «Бабуля и дедуля Ломакс».

(Найдено внутри романа Андреа Ньюмэна «Букет колючей проволоки». Книга в мягкой обложке, старая, но в хорошем состоянии. Я поместила ее в зал, где у нас собраны книги разных жанров стоимостью по одному фунту за каждую.)


Я еду в клинику. Решительно настроенная Дженна сидит рядом со мной, глядя на людей, здания, деревья и машины, мимо которых мы проезжаем. Назвав мне адрес и вкратце рассказав, как туда добраться, больше она не произносит ни слова. Пытаюсь завязать разговор, но, наверное, сейчас не время. Всю дорогу до места мы слушаем «Радио-4». На каменном воротном столбе – не слишком приметная медная табличка, извещающая, что здесь находится клиника «Эвергрин»[2]. Странное название для подобного места. Представляю состояние Дженны, сидящей рядом. Она даже не шевелится. Сворачиваю на гравийную подъездную дорожку и останавливаюсь возле знака парковки. Кажется, дождь только и ждал, когда мы здесь появимся. На крышу машины падают тяжелые капли, прерывающие наше молчание.

– Ты ведь пойдешь со мной? – спрашивает Дженна. – Ну пожалуйста, пойдем вместе.

– Конечно пойду. Мы же еще вчера договорились.

– Ой, спасибо! Я тебе так благодарна. Но мне страшно.

Еще бы ей не было страшно!

– Ты ведь можешь и не ходить, – осторожно замечаю я.

– Нет, пойду.

Я знаю, что она пойдет. Бессмысленно оттягивать неизбежное. Бесполезно пытаться разубедить Дженну. Это драма для одной актрисы.

Мы идем через опрятную лужайку с единственным кустом магнолии в центре. Красивые белые цветы, вселяющие надежду. Медленно поднимаемся по внушительным ступенькам, ведущим к двери с надписью «Вход». Внутри сумрачно. Дубовые панели, кожаная мебель. За аляповатым столом – его крышка отделана фанерой с имитацией ценных пород дерева – чопорно восседает длинноволосая блондинка. На ее бейдже написано: «Рита». Я не верю, что это настоящее ее имя. Она предлагает нам обождать в большой приемной. Скорее всего, дом когда-то был частным владением и здесь помещалась гостиная. По телевизору идет какой-то сериал восьмидесятых годов прошлого века (обычная дневная тележвачка). Пациенток хватает. Как и Дженна, все они нервничают и ждут своей очереди на фундаментальное вмешательство в природный ход вещей. Правы они или нет – не мне судить. Я здесь посторонняя. И все равно меня саму начинает слегка подташнивать. Ладони делаются липкими. Кое-кто из ждущих – совсем еще девчонки, которых сюда привели матери. Матери нервничают не меньше дочерей. Но, как и Дженна, они приняли решение. Есть и супружеские пары. Их всего две. Мужья обнимают жен и гладят им руки. А эти почему здесь? Какие обстоятельства привели их сюда? Почему они так решили? Этого я никогда не узнаю. Такое мне не дано знать.

Полчаса ожидания кажутся вечностью. Наконец медсестра вызывает Дженну, и та, словно призрак, уходит в невидимый кабинет. Дверь тихо закрывается за ней. Я продолжаю смотреть передачу, где меня учат готовить курицу в тройной медовой глазури. Стараюсь начисто забыть, кто я такая и как здесь очутилась. Стараюсь заслониться от разговоров вокруг и, конечно же, не думать о происходящем за той дверью.

Дженна возвращается минут через пятнадцать, вся бледная. Жестом зовет меня наружу. Я выхожу туда, где светит солнце, а на деревьях щебечут птицы. Где, в отличие от клиники, чувствуется жизнь. Дженна усаживается на нижнюю ступеньку крыльца, достает сигарету и закуривает. Я в шоке. У нее дрожит рука. Сигаретный дым вьется вокруг ее тонких, унизанных кольцами пальцев. Я и не знала, что она курит.

– Мне дадут таблетку, – говорит Дженна. – Сегодня, после осмотра у врача.

– Таблетку?

– Ну да. Она прервет беременность, и у меня все выйдет с кровью. Это как при месячных.

– Значит, ты беременна, – растерянно бормочу я.

Как было бы здорово, если бы у Дженны оказалась обыкновенная задержка и ей бы не пришлось… решать судьбу ребенка.

– Да. Мне это даже показали на экране. Маленькая такая крупинка. Как будто фильм смотришь. Правда, смотреть там особенно не на что. Только тени и… пульсации. Срок – пять с половиной недель. Это хорошо, что я вовремя спохватилась. Согласна?

– Ты и сейчас хочешь это сделать? – Мне тяжело говорить. Слова я произношу с трудом, каким-то писклявым, не своим голосом. – Ты пойдешь на прием и примешь таблетку?

– Конечно. Решено бесповоротно. Я допустила ошибку. Крупную ошибку. Там еще и ребенка-то нет никакого. Просто комочек из клеток и ткани. Ни глаз, ни рта, ни тем более мозгов. И кожи нет. Пойми, Роберта, это вовсе не преступление. Не будь святее папы римского. Я имею полное право так поступить. Все совершенно законно.

– Знаю. Я и не пыталась… Конечно, ты сама решаешь.

Мне больше нечего сказать.

Чувствую, раскаяние для Дженны – пока что понятие чисто теоретическое. Жизнь ее еще не прошибла. Я готова заплакать, но плакать мне не хочется, и я усиленно думаю о приготовлении курицы в тройной медовой глазури. О возвращении домой, в свое надежное одиночество. Мне вдруг отчаянно хочется горячих промасленных лепешек, намазанных крыжовенным вареньем. Бабуня каждый год варила это изумительное варенье, пока не состарилась настолько, что ей стало трудно стоять у плиты. Помню целые ряды широкогорлых бутылок, занимавших самую верхнюю полку в ее кладовой.

Дженна глубоко затягивается сигаретой. Ее тайна стала нашей общей тайной, и это поневоле еще сильнее сближает нас. Лучше бы она не просила меня о помощи. Лучше бы я не соглашалась ей помочь. Софи гораздо удачнее справилась бы с этой ролью. У нее есть и здравый смысл, и громадные запасы сострадания. Я слишком многое ношу в себе, и это создает мне проблемы.

Опять вспоминаю фразу из дедушкиного письма. Если верить бабушкиным рассказам, его письмо должно было прийти с того света. Твоя душа окажется в плену из-за твоих сегодняшних решений и не сможет вырваться. Что он хотел этим сказать?

Дженне пора возвращаться в «Эвергрин», где ее осмотрит врач. Дженна предлагает мне подождать в машине: теперь она справится сама. Ведь все худшее уже позади. Я не возражаю и усаживаюсь в салон. Сижу в гнетущей тишине (двигатель, естественно, выключен) и думаю о Филипе. Он никогда не услышит о событиях этого дня. И слава богу! Я достаточно знаю своего босса и могу предсказать его реакции. Это бы его глубоко задело и даже шокировало. Ему было бы стыдно и за Дженну, и за меня. Я знаю, что именно ударило бы Филипа больнее всего. Не аборт и даже не то, что Дженна забеременела от другого. Его бы добили наше вранье и обман. Как мне сейчас хочется, чтобы Дженна передумала и с плачем ворвалась бы в машину, плюхнулась на сиденье, закрывая руками живот. Чтобы перестала усиленно давить в себе материнский инстинкт. Мне хочется широко улыбнуться ей в ответ, защелкнуть на ней ремень безопасности, рвануть отсюда на полной скорости и больше никогда не возвращаться.

Но я знаю: этого не будет.

Мысленно вижу Филипа на книжной ярмарке: обаятельного, общительного. Зная, насколько он безразличен к роду человеческому, уметь так себя вести – это настоящий подвиг. Потом я переношусь в наш магазин, где бедняжке Софи, наверное, достается одной. И за магазином следить надо, и покупателей обслуживать. Вдруг какому-нибудь идиоту вздумается к ней приставать? Мне не дождаться, когда я вырвусь отсюда и вернусь в свой любимый мир.

Дедушкино письмо и сейчас лежит у меня в сумочке. Я когда угодно могу его достать и прочесть. Это я и делаю, пока жду Дженну. Проще всего было бы спросить у отца, но я не хочу его расстраивать. Ему хватает собственных страданий. Интересно, знает ли он, что в феврале 1941 года его отец был жив и здоров? Во всяком случае, достаточно здоров, чтобы написать его матери о разрыве отношений с ней. А может, родители моего отца вообще не были женаты? И знает ли он, что его мать совершила непростительный поступок (во всяком случае, с точки зрения моего деда) по отношению к какому-то ребенку?

Не сделала ли бабушка аборт?

Но разве в 1941 году аборты были разрешены? Не думаю.

Тогда что же такого моя бабушка сделала «матери этого ребенка»? Может, речь вовсе не о бабушке? Не стоит забывать, что английский не был родным языком деда. Думал он, естественно, по-польски. Возможно, не все мысли ему удавалось правильно перевести на чужой язык. Могло ли что-то исказиться или утратиться при переводе? Жаль, я не могу задать эти вопросы своей матери, живой и здравствующей. Нет, подобное начисто исключено. Остается лишь бабушка, моя любимая бабуня.

А бабуне уже 109 лет.

Я поднимаю глаза от письма и вижу Дженну, выходящую из клиники. Она легко сбегает вниз по ступенькам и кратчайшей дорогой (начисто игнорируя табличку «По траве не ходить») идет к моей машине. Можно возвращаться. Дженна сообщает мне, что приняла таблетку, и улыбается так, словно удачно поторговалась на распродаже. Мне знакома эта улыбка.